Писатели – читатели…

Тяпугина Наталия Юрьевна – доктор филологических наук, профессор, член Союза писателей России (творческий псевдоним Наталья Леванина).
Автор более полутора сотен научных, литературно-критических, учебно-методических и художественных работ. Публиковалась в журналах «Москва», «Наш современник», «Октябрь», «Волга», «Дон», «Волга–XXI век», «Литература в школе», «Женский мир» (США); альманахах «Саратов литературный», «Краснодар литературный», «Мирвори» (Израиль), «Эдита» (Германия), «Порт-Фолио» (США-Канада), в электронном журнале «Новая литература» и мн. др.
Лауреат литературного конкурса им. М.Н. Алексеева, лауреат Международного конкурса литературоведческих, культурологических и киноведческих работ, посвященного А.П. Чехову (2010). Почетный работник высшего профессионального образования РФ, заслуженный работник культуры Российской Федерации.
Живет в Энгельсе.

Филологический роман

Настоящие писатели встречают своих героев лишь после того, как те уже созданы.

Настоящие писатели встречают своих героев лишь после того, как те уже созданы.

Элиас Канетти


 

Писали – не гуляли

– Нет, а всё-таки… Скажи, голуба, почему каждый раз ты оставляешь кофе в чашке? – интересуется Анька, убирая посуду со стола. – Хоть глоток, да оставишь! Может, в этом есть какой-то особый смысл? И я чего-то не понимаю? Франсуаза ты наша загадочная Саган…

– Только кофе? – зачем-то уточняю я.

Сестра оживилась:

– Нет, не только! Всегда твоя чашка недопита.

– Вот тебе на! И даже горячий шоколад? – цокаю я осуждающе. – Не может быть.

– И нечего ёрничать! – разошлась Аня. – Или ты посуду перестала мыть? А может, не в себе постоянно?

Меня такая утренняя резвость сестры, у которой я теперь нечасто гощу с ночевой, неприятно взбодрила. В самом деле, чего это она разошлась? Надо меньше с ней пива пить. Накануне «Коzel» резво пошел. Чересчур.

– Если тебя это так волнует, – аккуратно формулирую, вливая в себя явно лишний глоток остывшего кофе, демонстративно оттопырив мизинец, – может, мне теперь приходить в гости, привинтив к пузу алюминиевую кружку? Как бойцу-окопнику, попить-поесть – и назад со своей тарой? А то хозяйка замаялась на кнопки нажимать.

– На какие кнопки? – не поняла старшая.

– Посудомоечные. Какие еще!

Но Аню не пробить:

– А насчет кружки – это мысль. Может тогда, Айрис ты наша сообразительная Мердок, будешь лучше себя контролировать. Ведь не во мне дело. Это же элементарная неорганизованность. Вся ты в этом. Ни о ком не думаешь. Разве трудно сделать последний глоток?

– И будет всем счастье… А о ком, интересно, я должна думать, давясь холодными остатками?

– Да хоть о себе! Об этой своей дурацкой привычке!

– Да у меня их!.. – отмахнулась я небрежно. – А тебе, Ань, не приходило в голову, что вообще все привычки дурацкие? Для других. Не для себя. Ковыряешь себе в носу и одновременно грызешь заусеницу – и кайф! Дети твои, вон, козявки жрут.

– Красиво излагаешь, Дарья ты наша талантливая Донцова. Аппетитно.

Я продолжила:

– И вообще жизнь – как привычка. Привычка жить. Привычка жить по-своему. А как еще? По-другому и не выйдет. Ведь каждый из нас равен только одному человеку…

– Неужели самому себе? – иронизирует сестра.

– Представь!

–Ты подумай! – цокает Анька языком. – Как теперь эти писательши оригинально мыслят!

Но я не реагирую на ее выпады и продолжаю:

– И это довольно жестко. Попробуй-ка что-нибудь изменить в своей жизни! Да легче собственный нос разжевать! А сурово-то как! Шаг влево, шаг вправо – и что дальше? Вышка! В смысле – проблем сразу – выше крыши! Лучше не рыпаться. Живи уж, как сложилось, в соответствии с замыслом о тебе, и старайся не сильно смешить и нервировать окружающих. Хотя всерьез принимать чужое мнение тоже не следует. Вон Раневская в свое время вывернула: пересуды, мол, за моей спиной слышит только моя задница.

– Молодца! – похвалила Аня. – Вот он, секрет олимпийского спокойствия!

Хмыкнув, я поднялась из-за стола.

– Нет, действительно, вот заставь меня пожить с месяцок ну, хотя бы твоей жизнью, – да я с ума сойду!

– А что с моей жизнью не так? – посерьезнела Аня.

– Для меня – всё! – категорически объявляю я, постановив не церемониться с сестрицей. – Во-первых, ты замужем…

– Действительно, кошмар! – скривилась старшая. – А что еще?

– Во-вторых, целая куча детей. Я бы на Лизке и остановилась…

– Остановишься с моим Кирюхой… – проворчала сестрица.

– В-третьих, ты стала настоящей куропаткой. Вьешь гнездо, борешься с пылюкой, ловишь бесконечные детские сопли… Список длинный. Я бы такой животно-растительной жизни не вынесла и дня…

– Круто загнула, Дина ты наша радикальная Рубина, особенно насчет сопливой куропатки.

 Видя, как призадумалась Анька, обрываю себя:

– Ну ладно, хватит на сегодня, а то разругаемся. Пора мне. Спасибо тебе, хозяйка, за хлеб, за соль, благодарствуй за науку, блаженствуй тут без меня, а мне пора потакать своим преступным слабостям.

– Писать полетела… – догадалась Анька. – Не опоздай, Агата ты наша быстроногая Кристи. Звони, Мась!

– Хорошо! – уже на ходу бросаю я, чмокая Аньку в сдобную щеку и решая, что пора, пожалуй, на некоторое время воздержаться от семейного гостеванья.

…Итак, уже понятно: я писатель, писательша, писака… графоман, одним словом. И это действительно моя главная дурная привычка. Это занятие не только не кормит меня, оно, наоборот, забирает у меня последнее: время, здоровье, красоту. Правда, времени у меня – завались; здоровье, сколь его ни подрывай, тоже пока имеется, чего не скажешь о красоте – вот тут действительно негусто, причем, если честно, писательство тут ни при чем.

У моего богемского, как называет его Аня, образа жизни – масса преимуществ: я не хожу на службу, мне плевать, как я выгляжу, я не трачусь на косметику и не насилую ноги каблуками. Джинсы, кроссовки, пара курток и так, по мелочам, в зависимости от времени года, – вот и весь мой гардероб. Меньше не бывает, а больше не надо. Я не прогибаюсь, не кланяюсь, не прошу и не спешу. Живу по своему сценарию, сама себе режиссер и исполнитель. Если что не так – извиняй, тётенька, сама виновата!

Моя бесстыдная писательская нирвана длится уже восемь лет и имеет только один недостаток: когда созревает очередная моя книжуля (а наплодила я уже почти три книжки), она требует жертвы себе. Поскольку писание моё решительно никому не нужно – ни родным, ни знакомым, то, произведя на свет очередного нахалёныша, я должна как бы искупить этот грех литературной незаконнорожденности. Должна – в метафизическом, понятное дело, смысле.

Сейчас открыты издательские шлюзы для всех желающих. Были бы деньги. Печатайся хоть на телячьей коже с золотым тиснением, хоть на туалетной бумаге в рулонах; издавай книжки-малютки либо ваяй пудовые гиганты; можешь также в любом количестве тиснуть свой труд: хочешь – в каждый почтовый ящик, а желаешь – в единственном экземпляре, который на пикнике красиво пойдет на розжиг мангала. Хоть какая-то польза. Одним словом, каждый теперь волен чудить, как можется и хочется.

Это теоретически. А практически я, например, время от времени за счет меценатствующей Аньки издаю нетолстую книжечку в жидкой обложке тиражом в сотню экземпляров и чувствую себя при этом не писателем, а, пардон, уличной девкой, которая, не сумев привлечь внимания клиентов, сама платит за свои услуги, имитируя интерес к себе.

Потом знакомый издатель Славка (Издательский дом «ВиКО», – Вячеслав и Компания Оглоедов, его расшифровка) привозит мне домой две большие коробки с тепленькими полиграфическими изделиями, к которым я почему-то некоторое время боюсь прикоснуться. Меня одолевают страхи, что я нагородила ужасных глупостей, наделала позорных ошибок, а халтурщик Славка в своем подвале сверстал всё, конечно, вверх ногами. Только через несколько дней, набравшись храбрости и обмирая от вздыбившихся нервов, беру чуть остывшую книжку в руки, ощупываю ее, потихоньку листаю, потом принимаюсь читать и обнаруживаю, что всё не так уж плохо. Местами даже очень неплохо. Во всяком случае, не хуже, чем у той популяции официальных писателей, с которыми я исключительно редко пересекаюсь на литературной тропе, и чьи книжки я прочитываю с дотошностью платного эксперта.

Понятно, что не хуже – это далеко не лучше

После этого я вывожу своё рахитичное дитя в свет – разношу с десяток экземпляров по городским библиотекам и еще сколько-то, отведя бесстыжий взгляд в сторону, втюхиваю своим простодушным друзьям и родным, сопроводив данайский дар традиционно бездарным посвящением. Мол, всё что могу, что могу… Остальное отправляю в братскую могилу – старинный кованый сундук в тёмном коридоре, где покоятся останки двух предыдущих моих литературных выкидышей.

Спонсор, как уже было сказано, у меня один – сестра Анька, а точнее, поскольку она рожает, как заведённая, не успевая выйти из декрета, – ее муж Кирилл Кулик. Сестра, хоть и скрипит, как кирзовый сапог на новобранце, но денег дает. Для Куликов это смешная сумма. Муж Кирюха вот уже десять лет руководит клининговой фирмой «Чистюлька», так что деньги у них водятся. Желающих самостоятельно вычищать свои авгиевы конюшни у нас с годами всё меньше, а потому Кирюша, со своей разветвленной сетью тёток с тряпками, процветает.

И вообще путь платит за моральный ущерб, который он всем нам причинил: была Анна Ястребкова, стала – Нюра Кулик. Комментировать тут нечего.

Теоретически я, наверное, могла бы как-то финансово поднатужиться и опубликоваться самостоятельно, без протянутой руки. Собственно, я только и делаю, что тужусь. Финансово. Мне не привыкать. Но ведь очевидно: если расходы и доходы находятся в непересекающихся плоскостях, то от меня тут мало что зависит. То есть расходы, ввиду своего минимализма, сокращению не подлежат, а доходы (эти шесть квартирантских тысяч, получаемых не слишком регулярно), таковыми считаться не могут. И тужься не тужься… Калымить я не люблю, а потому не заморачиваюсь с гордостью. Прошу и беру. А родичи пусть будут довольны, что имеют в роду живого пока писателя.

Моя маргинальность, о которой постоянно твердит Анька, меня совсем не тревожит. Да и с чего бы? Я не псих-одиночка: для общения (буде вспапашится!) у меня есть две подруги, о которых речь впереди, а также куча родных; из этой кучи я выделяю племяшку Лизку. Я регулярно хожу в «Магнит» за продуктами, неизменно укладываясь в бюджет. В конце концов, я пребываю в разнообразных отношениях со своими квартирантами (поочередно, конечно). В общем, я в норме. Главное, чтоб никто не внедрялся мне под ногти.

У меня, кстати, есть и профессия. Пять лет назад я окончила пединститут и получила диплом учителя начальных классов. Но с его помощью стричь купоны не удалось. Во-первых потому, что купоны стригут в том же месте, где и рисуют, и это явно не школа, а во-вторых, желающих их стричь слишком много, а толкаться по очередям я тоже не люблю.

И, наконец, главное: со своей профессией еще в студенческие годы я разошлась мировоззренчески. Принципиально. Дело в том, что я не ангел, в смысле характера. Демонизировать меня, конечно, не стоит, но риск от моего пребывания в школе определенно имелся: маленькие детки, которых я по штату должна была учить-воспитывать, от меня, как, впрочем, от любого взрослого, могли нахвататься кое-чего лишнего – чужих ошибок, недостатков, тараканов.

Уже давно в педагогике стоит вопрос: имеет ли право посторонний взрослый человек влиять на деток вообще? Я, например, как и Лев Толстой, не уверена. Сделаю ли я их лучше? – Вряд ли. Могу ли считать себя образцом для подражания? – Категорически нет. И, наконец, хватит ли мне сил и пафоса учительствовать изо дня в день, из года в год? – То-то и оно… Утвердительных ответов у меня не было.

Вот тогда и решила: чем дальше я буду от этих школьных душ, тем целее они будут. Да и для меня так лучше. Пусть растут и портятся без моего участия.

И – ушла в свободные художники. То есть села маме на шею. Вернее, устроилась там поудобнее, потому что никуда оттуда и не слезала. Конечно, это плохо и стыдно. Но ведь я много работаю и мало потребляю. Мама меня понимает. Как только я окончила институт, мы с ней порешили: если лет через пяток я не сделаюсь Людмилой какой-нибудь Улицкой, во что, кстати, мама всегда свято верила, – то пойду служить ну, хоть в тот же «Магнит», где всегда требуется работник в овощной отдел.

…Когда пять лет назад в Анькиной семье случился очередной (второй тогда) приплод и на свет явилась плаксивая булка Клава, лишившая сородичей сна и покоя, – мать была рекрутирована на службу к внукам. Кулики вышли ее на пенсию, уволили из родимого ЖЭКа, где она сто лет прослужила инженером и профсоюзным боссом, и сделали профессиональной бабкой. Этакой птичкой-камышовкой, с бесконечным фьюит-кли-кли, от которого запросто и озвереть. И птичке, и окружающим. У бабулек, конечно, фьюить чуть разнообразнее: Есть хочешь? А наоборот? Не замерзла? А наоборот?

С прощальной улыбкой на бледных устах мама, предчувствуя камышовкину судьбу, переехала из необширного, но вольного личного пространства – комнаты в коммуналке, где мы с ней по соседству дружно поживали, – на постоянное место жительства в просторный загородный особняк, который беспокойные Кулики все последние годы ударно ремонтировали и заселяли. Еще через два года у них на свет появился пацанчик Романчик. Анька стала многодетной матроной, а мамуля получила пожизненный срок. Фюить-кли-кли…

– Почему одни выбирают семью, а другие – ее отсутствие?

– Люди на разное заряжены.

– Как утверждал классик, если ружье заряжено, оно когда-нибудь да выстрелит. А что же люди?

– Стрельба у них тоже идет постоянно, и хорошо бы – по целям, а то чаще всего – куда ни попадя и холостыми. Вначале не целятся по торопливости и неразумению, а потом уже просто – ослепли…


 

Дачные фантомы

Тишина. Белки рисково скачут с ветки на ветку. Дятел, не щадя черепушки, долбит деревья с заполошным сухим стуком. И время от времени взрякивает вдалеке какая-нибудь нервная собака. Вот, собственно, и все шумы.

…Дом на лоне природы, среди корабельных сосен и елей, как нельзя лучше, по справедливому разумению семейства Куликов, был подходящей декорацией к счастливому детству, плавно перетекающему в беззаботное отрочество и красивую юность.

В первую Лизкину осень, когда барахталась она младенцем в коляске, мы с ней особенно много гуляли. Ане надо было устраивать хозяйство, Кирюхе – зарабатывать деньги на него. Мамуля тогда еще служила в своем ЖЭКе. Оставалась я.

Водиться с Лизкой я начала, еще будучи студенткой. Тогда же была первая, самая острая фаза моего сочинительства. Фантазии меня просто распирали. Мне хотелось понять и описать буквально каждого встречного. Был у меня такой зуд. Я толкала коляску со спящим ребенком по тропинкам и дорожкам, густо усыпанным шишками и хвоей, и мысленно выписывала жизнь встретившихся людей. Али людей привидевшихся. Такое тоже случалось. Дело в том, что место для жительства выбрано было Куликами не совсем обычное. В Михайловке, старинном дачном поселке, который в последние годы стал просто загородной территорией среднего класса, раньше основными жильцами были сотрудники Серого Дома – так всю жизнь называют в нашем городе здание, в котором его обитатели отвечают за самую главную безопасность.

Наверное, поэтому я постоянно чуяла в округе какие-то тайны и секреты. Земляная прель и сырой дух, поднимающийся от корней, меня, помню, почему-то особенно волновали и будили во мне мрачные исторические ассоциации: подвал, темница, неволя. Эту бредовую идею, впрочем, поддерживали давно не крашенные щитовые дома за высокими заборами, увитыми ржавой колючей проволокой. Таких домиков в поселке немало. А потому…

Темнеет. За день умаялась с Лизкой. Пробираемся к своему дому. Вдруг из мерцания разноцветных листьев в густеющих сумерках и дурманящего дымка сжигаемых листьев вдали нарисовалась странная фигура. Сутулый человек в длинной шинели скорым шагом направляется к даче, укрывшейся в кустах по всем правилам конспирации.

И понеслось!

…Уловив аппетитный дух домашнего борща ещё перед калиткой, капитан Морунов от неожиданности затоптался, а потом и вовсе замер. От голодухи и многолетней сухомятки предательски затряслись конечности. Просто заходили ходуном, как у загнанного волка, линялого и тощего.

Язва в его скрюченном брюхе ответила громким бурчанием и буквально пинками погнала к дому, где пахло не столовскими помоями, а человеческой едой.

Стоп, дуралей, разогнался! Заглотил наживку и попёр. Уж кому-кому, а тебе-то должно быть точно известно, что эти неожиданности означают.

Плохой знак. Очень плохой. Дома кто-то есть. Не маскируется. Борщ, сволота, варганит, электричество жжёт. А ты летишь, губы распустил. Карася на червя ловят, а ты на жратву попался.

Он вдруг печёнкой почуял: икнётся с того борща. И очень скоро. Все дальнейшие события капитану Морунову были хорошо известны. Сам их много лет организовывал. Понятное дело, для других. Теперь, выходит, очередь дошла и до него. Внутри сразу стало кисло и пусто. Утроба по инерции бухтела, но есть расхотелось.

Через некоторое время в звенящей глубине стали возникать вопросы: кто настучал? Почему он до сих пор ничего не чувствовал? Как мог он, профессиональный революционер, пройдя подполье, царские суды и ссылки, так утратить бдительность? Он, знавший конспиративное дело не понаслышке, как мог он так облапошиться! И какая это сука окопалась в рядах НКВД? Найти бы её и разодрать пополам. Без суда и следствия.

Капитан знал, что все эти вопросы, как и ответы на них, ничего не меняли в судьбе того, к кому пришли. Ноги у него вдруг налились смертным чугуном, сердце забухало невпопад, а дурное предчувствие крепло с каждым шагом.

Он приказал себе успокоиться, всё обдумать и принять решение. Профессиональная бдительность сгодилась. Ага, вон шелохнулась ветка, а ветра сегодня нет. Вон соседская кошка уклонилась от своего обычного маршрута вдоль забора. Что-то явно спугнуло её. Горько усмехнулся: кого хотят провести? Наверняка молодые товарищи в засаде. Хотя какой он теперь им товарищ! Он шкурой помнил эту азартную страсть, эту смертельную охоту. В этот раз – охоту на него.

Ну что ж, охотникам есть чем поживиться. Дичь у них сегодня крупная и глупая. Поведение более, чем подозрительное. Идёт капитан, как в штаны наделал: то несётся перебежками, а то встаёт как вкопанный. И всё время оглядывается. Определённо, чует контра… Это ж сразу видно.

Капитана Морунова затрясло от возмущения. Это он-то контра? С такой-то биографией! Вот сволочи! Крысы штабные! Прав товарищ Сталин, одни враги кругом. Так и норовят сбить с ног и растоптать преданных партии людей. Ненавижу! Недобитки мелкобуржуазные… обложили. Как говорил Мироныч? Надо безо всякой жалости изничтожать эту слизь днём и ночью, чистить паразитов, не жалея сил, так, чтобы на том свете заметен стал прирост этого самого вычищенного народонаселения.

 Да, не хватает мне братишки Мироныча! Сколько вместе пройдено! Вот кто был настоящей крепостью. Скажет – как вмажет, и сразу всё становится ясно и понятно. Как-то прямо с трибуны в Питере рубанул: мол, каждый член партии должен сейчас для чистоты партийных рядов не церемониться, а бить при необходимости любого оппозиционера прямо в морду. И бил. И правильно делал. Или ты, или тебя.

Воспоминания о Мироныче взбодрили капитана, чуть согрели и распрямили его скрюченное нутро. Да, будь его товарищ жив, к нему бы никто не сунулся. Но после прошлогоднего злодейского убийства многое изменилось. Конечно, работы у НКВД прибавилось. Ведь земля у недобитков под ногами колыхнулась. Они озлобились, пакостят советской власти, где только могут.

Теперь вот и его оклеветали. Это он – враг народа? Губы у капитана тряслись. Желваки ходили ходуном. Это он-то – недобиток? С шестнадцати лет, как убежал из дома, из вологодской деревни, так с оружием в руках, не щадя живота своего, только и делал, что боролся за советскую власть. Вначале в революционном Петрограде, где и познакомился с Кировым, а потом вместе с ним устанавливал советскую власть на Северном Кавказе. Прошёл всю гражданскую. Работал там, куда посылала партия, не ловчил, не искал лучшей участи. В органах с 25 года.

Ну, и что теперь? Думай, капитан, кто там у тебя дома окопался, и что делать? Принимай решение.

Стоп! А при чём здесь борщ? Пришли арестовывать, так и давайте! Крутите руки, толкайте в воронок. Слыхано ли, чтоб перед этим украинским борщом кормили!

А с чего это ты взял, что тебя кормить кто-то собирается? Сами сожрут. А тебя попытают запахом – и будет с тебя. Слюной изойдёшь и захлебнёшься, сдохнешь, как собака голодная у полной миски. Вот, выходит, какую новую пытку придумали. Про такую раньше и не слыхал.

Чтобы обмозговать ситуацию и выиграть время, капитан решил закурить. Он снова остановился, вытащил из кармана мятую пачку папирос, чиркнул спичкой и жадно затянулся.

Да-а-а-а… Дела… Ну ничего, не в таких переплётах бывали, пробьёмся! По привычке незаметно расстегнул кобуру и нащупал в её мягком замшевом нутре тяжёлую чешую рукоятки. Это его успокоило. Наган на месте, можно идти. А то выплясывает тут возле собственного дома, как телок на привязи. Там, в кустах, поди, со смеху помирают.

Стиснув зубы, он чётким шагом проследовал по дорожке, мощённой красным кирпичом, и, рванув дверь, вошёл в крохотную прихожую деревянного финского домика, скрытого от посторонних глаз в густых зарослях сирени и низкорослых рябин.

А запах борща внутри был просто невыносим. Он тяжёлой сытной волной накрывал и пропитывал те немногие предметы, что всю предыдущую свою историю пахли совсем иначе – казарменной скудостью и холостяцкой сиростью. В этом аромате капитан уловил тонкий запах свежего мяса; дымок растопленных шкварок, щедро посыпанных луком; пряную сладость только что вызревших на грядке моркови и свёклы, долго томившихся на огне в ожидании своей очереди; эфирный дух огородной зелени – петрушки и укропа, который, напоследок соединясь с сочной ядрёностью чеснока, завершал это кулинарное чудо.

Своим мощным напором борщовый дух поначалу чуть не сбил капитана с ног. Он затоптался в прихожей, втягивая дрожащими ноздрями запах. Ополоумел от запаха человеческой еды настолько, что даже подумал: а что если это майор Лисица? Решил подшутить или просто захотел малость подкормить своего отощавшего подчинённого, только и всего! А он тут врагов в борще выискивает.

Впрочем, эта версия была тут же Моруновым отвергнута: отставить! Майор подкормит, до кровавой отрыжки он тебя подкормит, только трескай! Знаем мы тех лисиц… Его хвост в этом борще искать надо. Его…Чую я, кто тут мудрит и петляет.

Капитан Морунов, широко расставив ноги, держа палец на спусковом крючке, стоял посреди комнаты и ждал. Его бледное испитое лицо под форменной фуражкой окаменело. Провалившиеся глаза синели из-под кокарды страшной решимостью.

Но дома было тихо. Никого. Вдруг за спиной хлопнула входная дверь и послышались какие-то странные звуки. Что такое? Кто-то поёт? По-ёт?

Высокий женский голосок курлыкал за стенкой какую-то чепуху про Самару-городок.

Капитан ждал. Но в комнату никто не входил. Песня тоже утихла. Поняв, что это засада, капитан крадучись, держа наготове пистолет, по стенке проскользнул в прихожую. Входная дверь была закрыта на засов, но дверца шкафа, стоящего в углу, была крайне подозрительна. Она была прикрыта не полностью. Точнее, приоткрыта на столько, чтобы можно было держать его на мушке. Особенно если он, как сейчас, стоит каменным истуканом и ждёт, когда же его наконец продырявят. Горький опыт Мироныча ничему дурака не научил. Видно, только с пулей в башке и становятся умнее.

С какой-то звериной ловкостью капитан увернулся, метнувшись за угол прихожей. Распахнул шкаф и всадил в негодяя всю обойму.

…Когда на выстрелы прибыл воинский наряд, то застал такую картину: на полу, перегородив вход, лежала продырявленная парадная шинель, а её хозяин, капитан Морунов, сидел за столом и с аппетитом хлебал из пустой тарелки, счастливо мурлыкая про Самару-городок.

…Вот такой странный привет из прошлого послала мне, видимо, сильно тогда уставшей и оголодавшей, Михайловка, которую мои Кулики выбрали для своего гнездования.

Местечко, что и говорить, забавное. Одни названия улиц чего стоят! Лунная соседствует с Красноармейской, а Вишнёвая запросто пересекается с Коммунистической. Есть Улица Светлого Будущего и даже Улица Уважаемых Людей. Развлекается народ.

 Гуляем мы с Лизкой, читаем названия, дивимся. Ребенок таращит глазки и в знак согласия шевелит губами. Ну с кем еще так классно поговоришь?

…Во время прогулок мне часто встречалась одна худенькая, скромно одетая женщина... Почему-то она сразу вызвала во мне жалость. С мальчишками-погодками, которые иногда идут рядом, говорит она только шепотом, будто стараясь не привлекать внимания. У женщины на бледном лице всегда какая-то потерянная улыбка. Я стала звать ее про себя просто – несчастная.

Мне всегда было интересно, что заставляет людей проживать жизнь, от которой они прямо видимо, прямо очевидно – несчастны? Почему ничего не сделают, чтобы всё изменить? И вообще – что творится у этой несчастной внутри?

Попробовала влезть в шкуру этой женщины и озвучить ее мысли.

Монолог первый

Пойми, это невозможно. Так у нормальных людей не бывает. Как ни крути, а голова-то выключена. И у меня, и у тебя. А что в таком состоянии можно планировать? Я понимаю, что смешное это занятие – планировать. Смешное – в смысле: хочешь насмешить Бога – спланируй что-нибудь… А в бытовом – по-моему, нормальное. Ведь мы буквально с разбегу оказались у начала какой-то новой жизни и как-то к этому ко всему надо приладиться. Ну, хотя бы для начала – где и на что будем жить? Тебя это оскорбляет? Настоящий мужик не говорит, а делает? Это, конечно, здорово. Но меня не это смущает. Мы с тобой мало разговариваем. Целуемся-обнимаемся – да, тянет нас друг к другу по-сумасшедшему – да, а вот разговор у нас определённо не клеится. Конечно, что языком попусту трещать, не любишь ты этого. А я, представь, люблю. Не в том смысле, что люблю больше любви. Но если предположить, что влечение со временем ослабнет (а оно наверное ослабнет, ведь нельзя же вечно пребывать в этом безумии), – то что окажется? Что, за вычетом страсти, мы с тобой ноты из разных опер? Обитатели разных галактик? Это же очевидно. И что тогда делать будем? Рассчитывать на персональный счастливый случай? Ведь это нереально. Ну что ты молчишь? Знаешь, иногда мне кажется, что тебе просто нечего мне сказать. Ты как каменная стена. Красивая стена, надёжная. Но ведь стена! Неодушевлённый забор, загородка от остальной жизни. А у меня она, в смысле – жизнь, и до тебя была! И, кстати, неплохой была. А что теперь? Всё время в стену упираюсь. Получается, что грядущий брак очень на застенок смахивает. Ужас в том, что – добровольный! Что ничего, по сути, нельзя миновать! Нет, не слушай меня! Просто я всерьёз, до мурашек по телу испугалась новой жизни, растерялась, что теряю себя. Такого со мной не было. Только о тебе и думаю. Прямо навязчивая идея какая-то! Болезнь. На самом деле не бытовые вопросы меня волнуют, а вот эта самая потеря себя. Ощущение довеска, полуфабриката, потерявшейся собачонки. Воплю, как мартовская кошка на крыше. До чего дошла! Без тебя ни есть, ни спать не могу. Теперь всё, что не касается тебя, совсем не важно. У меня ничего подобного раньше не было. И уж слишком это всё на болезнь смахивает, с поражением мозга. Хуже всего, что болезнь прогрессирует – без тебя вопросы множатся, а при тебе они, не получая ответов, просто тонут в животной радости. Приобнял – и забыли! Поцеловал – и не было ничего. А ведь они, эти вопросы, обязательно когда-нибудь всплывут. Я ведь не живородящая рыбка, это ей по штату положено молчать и размножаться, – я же в те редкие моменты, когда голова всё-таки включается, понимаю, что рыбаки на рыбках вообще-то не женятся. Не обсуждают с плотвой её дальнейшие перспективы. А я чувствую себя именно рыбкой, запутавшейся в сетях, пойманной на крючок, крутящейся на кукане, – одним словом, извлечённой из привычной стихии и перемещённой в неизвестную, а потому опасную среду.

 Господи, я и кошка, и собака, и рыбка! Дура я набитая! Настоящую любовь встретила и заблажила, запаниковала. Радоваться надо, а не портить себе жизнь разными вопросами. Тем более что ничего никому не известно заранее. Вообще – никому и ничего! В этом, наверное, жизнь и заключается. А-а-а! Хватит болтать! Даже если и ошибусь, оно того стоит!

Не прикасайся ко мне, это нечестно, знаешь, что я решила? Пока далеко не зашло, ах, зашло уже… Что я хотела? Какое это имеет значение? Ну ладно, скажу. Хотела… сделать паузу… в отношениях. Мне тяжело с тобой. Я… ухожу от тебя-а-а-ах!

Монолог второй

Почти четыре года мы вместе. Ты только и умеешь, что работать. Она у тебя и на первом, и на втором, и на десятом месте. Я превратилась в кухарку–няньку–прачку, в чумичку – одним словом! Ты делаешь карьеру, а я сижу в домашних стенах, занимаясь нашими мальчишками-погодками и поджидая тебя с твоей бесконечной работы. Чувствую себя отсиженной ногой. Поправилась, опростилась, отупела. В зеркало взглянуть некогда. Это и хорошо. Что я там увижу? Замотанную курицу, которая скоро и алфавит забудет?

 На мне всё – дети, магазины, готовка, бесконечная стирка, уборка. Кручусь, как заведённая. Быт раздавил меня, как муху. Сделал заложницей. Ситуация безвыходная – детей не бросишь. Ты появляешься вечером, часто – поздно вечером. У меня нет клеточки, которая бы к тому времени не устала. Но тебе про это говорить нельзя. Почему-то ты раздражаешься. Утверждаешь, что не понимаешь, как это – устала? Я бы тебе рассказала, если бы ты слушал. Устала – это когда дети ночью плачут, а у тебя нет сил разлепить глаза. Ты сам-то ночью к ребятишкам не встаёшь, спишь как убитый, утверждаешь, что ничего не слышишь. А днём тебя просто нет. Устала – это когда, обливаясь потом, тащишь на третий этаж тяжеленную коляску с уснувшим Данилкой, помогая при этом Вадику самостоятельно забираться по ступенькам. Устала – это когда трясёшь на руках беспокойного младшенького, не спуская глаз со старшего и страхуя каждое его движение. Устала – это, пока детки уснули, судорожно приводить дом в порядок, одновременно готовить еду и стирать детскую и твою одежду.

Кстати об одежде. Я и в этом плане дошла до ручки. Моих вещей теперь практически нет. В старое я не влезаю, а новое у меня отсутствует. Обхожусь тренировочным костюмом на выход и халатом на всё остальное. Убила бы себя за это! А что делать? Я не работаю. Сижу (!) дома. Деньгами распоряжаешься ты. Ты их откладываешь на телевизор, холодильник, диван и прочие необходимые вещи. Меня в этом списке нет. Я разучилась тратить на себя. Мне теперь столько всего надо, что я просто не знаю, с чего начать? Пока размышляю у прилавка, обнаруживаю, что есть и более необходимые траты. Мальчишки растут быстро. Не успеваешь что-то купить, как нужно снова искать пальтишки, ботиночки, куртки. Хорошо хоть погодки. Данилке всё от Вадика перепадает.

Так вот, устала – это когда чувствуешь себя подраненным животным, у которого переломлен хребет, раздроблены конечности и измочалена душа. Это значит напрочь забыть, что ты женщина, нет, какая женщина! Забыть, что ты – человек, который имеет право просто смертельно устать. Но вот наконец ты появился, и я, влекомая какой-то непонятной силой, покорно тащусь на кухню и кормлю тебя. Про свою работу ты рассказываешь мало. Да мне уже и неинтересно. Всё время хочется спать. А в голове назойливо бухает: «Мне тяжело с тобой. Я ухожу от тебя».

Монолог третий

Да, ты оказался настоящим мужиком. Получил квартиру и обставил её, купил машину и построил гараж, ты уважаем на работе, у тебя полно всяких наград, грамоты уже некуда складывать. Мальчишки наши ходят в садик. Я тоже встрепенулась – нашла работу и обрела вменяемость. Знаешь, как у меня прошёл первый день в редакции? Когда мне начальник очертил круг моих обязанностей, я искренне изумилась: это будет так легко и интересно, и за это мне ещё и деньги будут платить? Я уронила голову на своё новое рабочее место и просто вырубилась на радостях! Да-да! Позорно заснула!

Конечно, это ты устроил ребят в садик. Но приводить их туда и забирать оттуда предстояло мне. По сравнению с моей первой пятилеткой это не бог весть какая нагрузка. Однако всё, что касается детей, по-прежнему на мне. Вот и мчусь после работы, как угорелая, за своими детсадовцами. И задержаться нельзя – мальчишки ждут!

 Я и до этого догадывалась, что семьи бывают разные, что мужчина может принимать более заметное участие в семье, но на работе это стало очевидным. Женщины – народ болтливый. Одна придёт колечком новым, мужем подаренным, похвастает, другая расскажет, как муж её замечательно готовит, третью муж на юг красиво свозил. Я теперь тоже, как и ты, больше молчу. И это срабатывает. Мне, представь себе, даже завидуют. Говорят, что муж у меня красивый и добычливый. Ну что ж, это факт. Но я всё чаще задаю себе вопрос: и это всё? Теперь так и будет? Одна работа на работе и дома? А где же любовь, кипение кровей, страстная одышка? Где невозможность расстаться даже на час? Откровенно говоря, в твоём исполнении мне теперь это и не надо. Лучше одной побыть. Тем более что все перечисленные страсти в нашем случае на инцест бы смахивали. Ведь уже давно ты зовёшь меня «мать», и сколько бы я ни протестовала, изменить ничего не получается. Ты вообще на мои желания не реагируешь. Эх! А любви-то хочется! Если найду что-то подходящее, с наслаждением брошу тебе выстраданное: «Мне тяжело с тобой. Я ухожу от тебя».

Монолог четвёртый

Теперь, когда ты начал пить, я мечтаю только о покое. Хотя бы о временной передышке. Нервы на пределе. Стараюсь скрыть это от всех, но ничего, конечно, не получается. Ты как-то очень быстро превратился в настоящего алкоголика. А я в невротичную жену алкоголика. Сама виновата. Уж замуж невтерпёж! Полетела на всех порах, не узнав толком ни про семью, ни про родню. А там! Там, как и следовало ожидать, питие определяет сознание.

 Нет, конечно, не через десять лет я это обнаружила, гораздо раньше, но ведь и ты не сразу алкоголиком сделался. Вначале выпивки у тебя были по важному поводу, потом – по поводу любому, затем – совсем просто: захотел и напился.

 Сперва всё ограничивалось поздними твоим нетрезвыми возвращениями с работы, но я не насторожилась, ведь так было всегда, ты никогда домой не спешил. Потом ты взял привычку, напившись, не ночевать дома. Поначалу я сильно переживала, всю ночь ждала, вслушиваясь в ночные звуки за окном. Не поверишь, не ревновала, а боялась. Всё время боялась несчастного случая. Почему-то была уверена, что закончится это чем-то ужасным. На следующий день ты появлялся и без объяснений заваливался спать. С работы тебя, конечно, выгнали. Ты стал для меня миной замедленного действия, ненадолго отложенной катастрофой. Мои ужасные предчувствия, как это ни странно, и давали мне силы выносить всё это. Я так живо представляла неминуемую беду, что некоторое время терпела тебя по принципу: жив и ладно, обошлось – и слава Богу! А что обошлось-то? Ты ведь спивался, причём очень быстро. Твоя мать уверена, что это я, моё попустительство тебя и погубило. А что я должна была делать? Лечить тебя силой? Закатывать скандалы? Бросить тебя? А мальчишки? Их нервы надо было поберечь. Достаточно того, что я превратилась в психованную ведьму – страшную, тощую, дёрганую.

 Как-то к твоему бессознательному телу, испугавшись реальной смерти, вызвала частного врача-нарколога, про которого узнала из газеты. Тот пришёл, прокачал твою дурную кровь, и пока ты был в отключке, сказал кое-что, от чего волосы у меня до сих пор шевелятся. Алкоголик, сказал он, – это приговор. Это пожизненно. Тем более – потомственный алкоголик, каковым ты, мой дорогой, оказался. Доктор был красноречив. Для доходчивости задал мне вопрос: «Вот вы можете не дышать?» – и сам же ответил: «Да, на некоторое время. А потом будете что? – Правильно: долго и жадно отдышиваться! Так и алкоголик. Он может некоторое время не пить. Но всё равно запьёт и погибнет. Один мой клиент, директор завода, уважаемый человек, десять лет не пил. А потом выпил – и не смог остановиться. Так и замёрз в сугробе. А стоящий был мужик!

Что я могу сказать в данном случае? – Вы просто должны знать: ваш муж алкоголик, и выхода нет. Для него, не для вас. Вам я ничего не могу советовать. Думайте сами. Но какой пример для мальчишек?» Эскулап сложил свои штативы, сгрёб нехилый гонорар и удалился, оставив на диване твоё обеззараженное, обездвиженное, обессмысленное тело. И меня – в полном распаде.

То, что я прежде стонала о трудностях – сплошное слюнтяйство. Трудности только наступили. И заключаются они не только в хронической нервотрёпке, в унизительном безденежье, не только в позорище перед знакомыми и соседями – такое шило в мешке не утаишь. Главная трудность, как это ни смешно звучит, – морального порядка: стоит ли за тебя, мой дорогой, бороться, если сам ты этого не хочешь? Как помочь тебе? Меня слушать – у тебя привычки нет. Между тем я точно знаю: без меня ты погибнешь. Интересно, где предел моему терпению, где та критическая точка, когда все вопросы закончатся и надо будет, спешно побросав вещички и сграбастав в охапку мальчишек, садиться в поезд и мчаться за спасением к маме? Вот уж обрадую её на старости лет! Так что главный вопрос – чисто теоретический: когда он наступит, этот час Х? Судя по всему, очень скоро. И тогда ты услышишь, если, конечно, будешь в состоянии, моё хроническое проклятие: «Мне тяжело с тобой. Я ухожу от тебя».

Монолог пятый

Господи! Ну почему всё, что связано с тобой, так тяжело и невыносимо? Что за трудный, нелепый человек! Вот месяц назад поклялся, что с выпивкой завязал, подшился и устроился на работу по вахтенному методу – механиком на нефтяные вышки в Тюменскую область. Я, понятное дело, тебе давно не верю, но изо всех сил делаю вид, что рада – опять, мол, милый, при деле будешь. Хотя, конечно, рада, что просто не буду видеть тебя! Не исключено, что и ты доволен тем же. Теперь, когда у меня истощились все жизненные силы и включился механизм самосохранения, вся эта лирика не имеет значения. Просто необходимо перевести дух. Отоспаться и отъесться. Спокойно заняться ребятами. И, конечно, продумать и организовать вариант с запасным аэродромом. Появился у меня такой человек-аэродром. Обещает райские кущи. Кто б им верил! Ты, однако, всё сделал для того, чтобы наши с тобой отношения распались. Так и вышло. Умерли не просто чувства, исчезли их носители. Просто перестали, прежние, существовать. Про тебя и говорить нечего, тут всё понятно – отравленный, конченый человек. Да и я рядом с тобой изменилась до неузнаваемости. Сама вижу, что стала стервозной истеричкой. Если бы как раньше на что-то надеялась, то и сейчас принялась бы изо всех сил уповать на суровый сибирский климат и рабочую дисциплину, которые непременно вытянут тебя из пропасти и приведут в чувство. Я бы думала, наивная дура, что ты элементарно побоишься там квасить, ведь в Сибири и замёрзнуть недолго. Продолжала бы опасаться мрачной байки про замёрзшего в сугробе трудоголика-алкоголика.

 А теперь мне всё равно. Я смертельно от тебя устала. Достаточно тебя в моей жизни. Пора освободить рыбёшку из сети, она, кажется, там сдохла совсем. Пусть плывёт, бедолага, если сможет, конечно! А бедолага только на первый взгляд – молчаливое создание. На самом деле она каждой своей обезжизненной клеточкой стонет: «Мне тяжело с тобой. Я ухожу от тебя».

Монолог шестой

Мои предчувствия меня не обманули. Более того, опять выяснилось, что у меня бедное воображение. Не хватает его на тебя. Из командировки тебя привезли инвалидом. Без ноги, но со справкой. Ты там зачем-то сиганул с нефтяной вышки и покалечился. Пьяный был, конечно. Одну ногу тебе ампутировали до колена, другую еле собрали по частям и переправили, отремонтированного, с грехом пополам домой. Я этого ничего не знала, ты же не звонил, да я и не ждала. Когда тебя твои работяги затащили в дом, мы с ребятами застыли от ужаса! Ты исхудал, оброс и одичал. Боль судорогой скрутила не только лицо, но и, кажется, все твои внутренности, включая характер. Ты превратился не просто в инвалида – стал окончательным бирюком. А ведь тебе сорок только весной исполнится. Ты ни на что не жаловался, лишь до побеления пальцев сжимал костыль, без которого теперь не можешь обходиться. Все мои запасные аэродромы тут же закрылись. Тебя снова, забыв о себе, надо было спасать. Организовывать больницу, договариваться с врачами, по очереди с мальчишками носить передачи, доставать лекарства. За всей этой суетой не сразу поняла, что с тобой что-то происходит. Вроде мягче ты стал. Попросил как-то принести книжки по христианству. Сказал, что батюшка приходил, беседовал тут с вами в палате. Ты, конечно, многое не понял, теперь вот хочешь разобраться. Время всё равно есть. Не ожидала я от тебя такого поворота. И ещё просил принести нательный крестик, оказывается, он у тебя был, лежал в коробке со старыми письмами и документами. Всё нашла и принесла. По дороге зашла в церковь, поставила свечку. Одна женщина подсказала, что надо ставить святому Пантелеймону, и подвела меня к старинной иконе в углу. Не умею я молиться, не знаю таких слов, в церковь всегда забегала как в магазин, по надобности, если кто умер – свечку поставить или там молебен заказать. Положено так. Никогда не молилась, да и некогда мне, особенно сейчас, когда ты в больнице. Дополнительная нагрузка к работе, дому, мальчишкам. А ты, похоже, окончательно двинулся. Книжки православные вовсю читаешь. С батюшкой беседы ведёшь. Говоришь, что хочешь исповедоваться. Вот-вот, давно пора! Грехов-то накопилось – не разгрести! Вот только не понимаю я: неужели всё, что ты наворочал, можно разом списать? И мою искалеченную жизнь, и мальчишек наших, которые при живом отце от безотцовщины мучились? Мои слёзы, нервы, унизительное безденежье? А самое главное – испоганенные лучшие годы, протекшие по неизменно гадкому сценарию, когда реальность с твоим участием всё равно горше, грязнее, нелепее, позорнее ожидаемого. И ещё – хроническая бессмысленность происходящего, когда жалеешь и ненавидишь одновременно. И бьёшься как рыба об лёд! Кто вернёт мне молодость и красоту? Батюшка, который об этом никогда даже не узнает, потому что ты и сам многого не знаешь, ведь полжизни, считай, провёл в отключке? А теперь решил стать чистеньким, покаяться перед Богом. А передо мной ты для начала покаяться не хочешь? Значит, теперь ты праведник, ада боишься? Не бойся, дружок! Я в этом аду почти двадцать лет живу! Аккурат с тех пор как с тобой связалась! Сообщи своему батюшке, что тебе (как выяснилось, православному) на земле удалось превратить жизнь одной знакомой тебе женщины в форменный ад! Пусть исследует этот феномен.

 Книжки он читает, крестится, да я уже много лет тебя, погубителя, ненавижу, всю жизнь хочется проклясть и плюнуть напоследок. В переводе на приличный язык это звучит по-прежнему: «Мне тяжело с тобой. Я ухожу от тебя».

Монолог седьмой

Вот ведь чудеса в решете – дырок много, вылезть негде! Кто бы мог подумать, что мой мучитель превратится в праведника! Теперь на одной ноге прыгает в церковь и молится, как застреленный! Книжки свои технические отложил и читает духовную литературу. Ни черта не понимает, но туда же! С батюшкой Александром подружился, разговоры разговаривает. Смиренный стал, агнец одноногий. Работать не может, инвалид по труду, так теперь всё время о душе своей думает. А кто ребят поднимать будет? Откуда деньги взять? На все мои вопросы у него ответ один: «Всё в руках Божьих». Деньги для него теперь – зло первейшее. Телевизор не одобряет и нам его смотреть не даёт. Говорит, что хочет в монастырь уйти, грехи свои и наши (!) отмаливать. Несколько раз заводил разговор: а не продать ли нам квартиру и не уехать ли всем вместе в деревню, на натуральное хозяйство? Я уж лучше тебя в монастырь провожу, молись там в тряпочку, а нам жить не мешай.

Не говорит теперь, изрекает. Мол, красиво одеваться и губы красить – грех, церковь это не одобряет. Где это ты у меня красивую одёжку видел? Давно уже хожу, как городская нищенка. Но для меня сейчас главное – мальчишки. Вадик в институте учится. Молодец, на бюджетное отделение поступил. Данила туда же собирается. Деньги нужны ему на подготовку, да и одевать ребят надо по-человечески. Данилка второй год почтальоном подрабатывает после школы, а Вадик на компьютере деньги зарабатывает, программы какие-то делает. Слава Богу, хоть мальчишки нормальные! Боюсь я за них, наследственность-то поганая! А сама как всегда кручусь на двух работах. Вот только здоровье подводить стало, сердце барахлит. Доктор сказал, чтоб не переутомлялась, вредно. Я это и без него знаю. От работы кони дохнут. Когда приползаю вечером с работы и прямиком к плите – еду готовить, зло меня берёт на твою благостную морду. Как-то забыла, что раньше у меня было только одно к тебе требование – чтоб не пил. Сейчас вот не пьёшь, а злость не проходит. Всё меня в тебе раздражает. А ты, гад, сочувствуешь мне! Говоришь, что это бесы меня кружат. Слава Богу, разъяснил, чего это я жизнью своей поганой недовольна. А вчера, когда вечером драила кухню и прогоняла тебя с одного места на другое, чтоб не мешал, я вдруг услышала фразу, с которой жила много лет и которую, кажется, так вслух и не произнесла. Ты сказал, как о давно решённом: «Мне тяжело с тобой. Я ухожу от тебя».

 И ушёл.

…Теперь при встрече с несчастной я всегда испытываю чувство вины, будто подсмотрела то, что не предназначалось для моих глаз. Что-то подобное я чувствую ко всем своим прототипам, а точнее – вдохновителям. К счастью, их не так много.

Вовсе не считаю свои первые опыты заслуживающими внимания. Просто – для полноты картины. Вот до какой степени одержимости я доходила.

А еще для того, чтобы объяснить: не нужны мне никакие хоромы, где рыщут случайные люди и голодные призраки; мне милей моя берложка, мой молчаливый уголок в изголовье Набережной, который когда-то сотворила милая моему сердцу Анна Васильевна Чирина.

– Интересно, а где граница между реальностью и вымыслом?

– Вымышленный борщ не насытит. И страдания реальной женщины не станут твоими.

– И к чему тогда всё это сочинительство?

– В этом парадокс литературы. Борщ не насытит, но слюну пустишь. И побежишь его готовить. Женщине не поможешь, но испытаешь сочувствие. И, почувствовав это, она непременно улыбнется.


 

Ночные озарения

Нет худа без добра. У меня же, благодаря семейной рокировке, появился исторический шанс свинтить с материнской выи и при этом писать, не отвлекаясь на мелочи жизни. Шесть тысяч в месяц от квартирантов, которых мы договорились пускать в мамину комнату, я теперь имела.

На то и живу, не считая редкого калыма в «ВиКО» и Анькиных подаяний. Про плюсы свободы уже говорила. А про минусы – что ж о них говорить? Просто надо стараться далеко не вываливаться за привычные границы. Ведь жизнь, как уже было установлено, – дело привычки. «Привычка – как в карман, так за яичко!» – нагрубила я Аньке задним числом, вспомнив наш последний разговор.

Спро́сите, зачем я, молодая и вроде неглупая, это делаю? В смысле, пишу непонятно для кого и для чего. Трачу лучшие свои годы. Если действительно непонятно, дальше можете не читать. Остальных посвящу в детали. Они забавные.

Кто-то спит с мужчинами, я сплю с идеями. Когда многие фемины лишь имитируют оргазм, моё занятие делает меня по-настоящему счастливой. Категорически заявляю: мое удовольствие – самое настоящее. На чистом сливочном масле. Вот, к примеру, вчера, промаявшись около компьютера целый день, до горечи в печёнке и синей рожи в зеркале, намотав по комнате не один километр, протащив через себя целый пуд прежних заготовок и все их отвергнув, – с капитулянтскими мыслями: Пора кончать с этим! Ну, его к черту! За что мне то мучение? Буду просто жить! – плюхнулась, измочаленная, на диван.

И тут… Не успела я коснуться подушки, как в голове что-то щёлкнуло, кто-то торопливо перемотал нечеткие кадры, и вдруг со всей очевидностью из моих туманных недр возник… костяк сюжета, в поисках которого намедни были в хлам искромсаны мои бедные извилины.

Что характерно: никакого подтверждения подлинности не требуется! Ты просто точно знаешь: вот оно! Костяк этот тащат на себе персонажи, которые пожаловали в окружении целого вороха сюжетных ходов, до этого обитавших в моей голове вполне автономно. И так они вдруг складно сцепились друг с другом, что остается лишь дивиться и быстро записывать.

Каким-то образом эта проявленная картинка в очередной раз легко вобрала в себя всё, что уже давно терзало мои внутренности и истощало нервную систему. И сделано это было так неожиданно и реально, что мои сомкнувшиеся вежды тут же распахнулись, а задремавшие было члены взбодрились. Вот это подарок! Королевский! Спасибо тебе, щедрый Король!

Я стремительно катапультируюсь с дивана и несусь к столу, сбивая всё на своем пути и стараясь ничего не растерять по дороге. Стол после дня мучений выглядит, как поле боя. Исписанные и изрисованные листки, изгрызенные карандаши, пересохшие ручки, пара кружек с какими-то недопитыми напитками (Анька, привет!), тарелка с не полезшим в глотку поздним бутербродом.

Лихорадочно строчу на всём, что попадает под руку. Сердце колотится, руки трясутся, и это означает только одно: меня сейчас сделали счастливой единственно возможным способом. О, Король!..

Потом опять постель… и – продолжение! Снова – к столу. Со стороны посмотреть – чистая клиника! А шторы на что?

Конечно, может быть, утром всё это будет мною забраковано. А может, и нет. Но в любом случае, дальше я буду пробиваться именно в том русле, к которому подтолкнул меня мой могучий соавтор, задавая интонацию новой вещи по какому-то своему камертону.

А если полениться и не записать, понадеявшись на утро? – Тогда фиг вам! Утром жизнь будет другой. И ты другой. И вообще – как сооружение на песке, всё будет смыто лихой волной, и следов не найти. Результат: запоздалая досада, раскаяние и пустота.

В моем случае – это худший вариант. Смысл моего писания как раз и есть – бегство от пустоты.

Но имеется и еще кое-что. Собственно, ради него я и затеяла весь этот душевный стриптиз. Вообще-то это моя тайна. Я еще никому про это не рассказывала. Может быть, из суеверия – всё–таки до реализьма тут далече. А может, чтобы не заподозрили во мне привета бо́льшего, чем имеется. Ну, да ладно, решилась, значит – надо говорить.

Должна признаться: главное в моих чудесных бдениях и упорных писаниях – не сочинение иной реальности. Повестей там, романов с типичными героями в типических обстоятельствах. – Бог с ними! Столько уж написано… Мне по фиг читатели там, презентации, аплодисменты… Нет, это, наверное, приятно. Но не мне. Меня не слишком тревожат отзывы читающей общественности, всех известных мне пяти человек. По большому счету мне плевать, что думает о моем творчестве семейство Куликов с примкнувшей к ним мамулей, потому что они, по понятным причинам, не могут быть объективными, как и мои подруги – Ксюша и Кристина, у которых мозги – вообще не самое сильное место.

Так вот, перехожу к главному. Я, кажется, наткнулась на закономерность, которая попахивает открытием. Его, конечно, надо еще проверять экспериментально и статистически. Надо еще пописа́ть и выписаться. Чем я и собираюсь заниматься в ближайшие годы.

Дело в том, что мои скромные вещицы к литературе имеют лишь косвенное отношение. Не в смысле: так пло́хи, что литературой и не пахнет. Это тоже, может быть. Но в данном случае важно другое: всё мною написанное – не что иное, как наброски, эскизы моей будущей жизни. Ее черновик. Вот так оно получается. То есть вначале я что-то сочиняю, а уже потом это что-то со мною случается. Да-да! Я не знаю, когда именно это случится, знаю только, что случится точно. Во всяком случае, до этого именно так всё и происходило. Вот такие полуночные экзерсисы.

И дело здесь не в любопытстве, хотя как же без него? Дело в какой-то капитальной тайне, в каком-то непонятном механизме, который срабатывает у меня неизменно в одну сторону: вначале я это на границе сна и яви получаю и фиксирую, потом пишу об этом в своих хилых вещицах, а вслед за тем участвую в этом реально. Сбываются не детали, сбывается план, принцип. Хотя и детали порой отличаются особой чёткостью. Запах жареной картошки, например, я стала улавливать задолго до того, как рядом поселился лысый Димон.

Может, думаете, что от моей фантазии зависит сценарий моей будущей жизни? – Отнюдь. Получено только то, что послано. Я просто мыслящий карандаш, не имеющий права сломаться. Моё дело записывать, не пропускать. Вскакивать, не лениться. Сидеть и высиживать своё золотое яичко до полного изнеможения. И, конечно, при таком раскладе внешний успех – дело десятое. Масштаб происходящего, как я это понимаю, куда больше моей персональной судьбы. Вначале было Слово, а уж потом всё остальное…

Я не знаю, как у других. Не представляю, как и кого могла бы об этом спросить. Не понимаю также: награда это или наказание? Знаю только, что благодаря моим ценным-бесценным ночным бандеролям я полностью захвачена процессом и постоянно выпадаю из привычных координат. Вот только куда несет меня – Бог весть!

Я не слишком образованный человек, но читаю много. Больше, чем пишу. Сделав свое открытие, первым делом принялась искать аналоги в литературе. И кое-что, представьте, нашла. Такое с некоторыми случалось. Например, драматург Островский вначале придумал свой городок Калинов, над которым прогремела гроза для купчихи Катерины Кабановой. А потом уже, через несколько месяцев, реальная костромская купчиха Клыкова бросилась с волжского утеса от несчастной любви и беспросветной жизни. Причем Островского она не читала. Угадал писатель. Предвидел. И не просто воспроизвел случившееся, а накликал, разбудил его, нащупав реальную жилу. Правда, речь в данном случае идет не о его жизни. Но всё же…

Что-то подобное случилось и со Львом Толстым, вернее, с его семьей. История Анны Карениной была повторена в семье его сына (кажется) в невероятно драматичном варианте (хотя куда уж драматичней каренинского паровоза!).

Но это тоже не совсем то. Во-первых, история была сильно растянута во времени; а во-вторых, касалась она не самого Льва Николаевича, придумавшего ее.

Итак, вопросы мои остались: всё-таки, было ли что-нибудь подобное у кого-нибудь из писателей? Остались ли свидетельства? Если нет – я получаюсь уникум или урод (как посмотреть!), и со мною происходит что-то из ряда вон. Если же это сплошь и рядом встречается среди пишущей братии и об этом просто не принято говорить, тогда требуется уточнить: кто же он такой, тот писатель, и для чего он пишет?

Сейчас, когда к занятию литературой не примешивается ни материальная, ни социальная, ни политическая составляющая, это академически чистый вопрос. Как слеза младенца. Литература не кормит, не греет, не одевает. Писатель в большинстве своем не просто беден – он безобразно нищ, балансирует между сдохнуть или хоть как-то зацепиться. Понятное дело, что дурные привычки на этой дикой чересполосице прилипают к нему, как репьи к загулявшей дворняжке.

Между тем численность пишущих растет. Почему? Что надо от литературы этим людям? Может, что-то такое им является, что наполняет их скудное физическое существование волнующей тайной и каким-то важным смыслом?

А может, наоборот? Что-то литературе надо от этих чудаков? Может, она сама их выбирает и жарко нашептывает им в ночи тайны свои, чтобы не утратили эти странные люди детскости и наивности – качеств, редких по нынешним продажным и расчетливым временам? Может, люди эти нужны ей для какого-то высшего равновесия, без которого не только в небесное Царство не войдешь, но и на Земле жить не можно? Надо подумать…

Про других – не знаю, но я, как голодный воробей, подбираю королевские крохи точно не для того, чтобы ловчее воткнуть их в свои тексты. Даже для меня, начинающей и не слишком одаренной, это очень просто и очень мало.

И что же получается? А вот что. Своими литературными трудами я просто пытаюсь словить подсказку: что по жизни выбрать? Налево пойдешь – семью потеряешь, налево пойдешь – век воли не видать… стоп! Что это всё – налево да налево? Про налево и без подсказки известно! А направо? – вот правых я не люблю. Да и много ли вы их видели, вечно правых? – То-то!

А в таком случае иди-ка ты, голуба, прямо! Может, какой пустяк и сыщешь. Себя, например.

– И зачем ты себе сдалася?

– А кому ещё?

– А-а-а-а… Ну тогда иди, сокровище, не топчись.


 

Лысый Димон

Если Магомед не идет к горе… В смысле, жизнь не оставляет меня в покое и является ко мне в разных видах и формах, самые замысловатые из которых – мои квартиранты. И мне тут не отвертеться – финансовая составляющая цементирует. Хочешь не хочешь, а приходится общаться. Иногда довольно плотно. А потом мы задруживаемся. Подтверждается унылая народная мудрость: любить не люби, а почаще взглядывай! Вот он, секрет любви и дружбы! Как говорится, проверено на себе.

…Димон появился на моем пороге пару лет назад. Притащила его мать, Изабелла Артуровна, подтянутая дама с орлиным профилем и оранжевыми волосами. Изабелла была родом из некогда большой семьи поволжских немцев, возвратившихся в Германию в начале девяностых почти в полном составе. Одновременно Изабелла была идеологической подругой моей мамы, они познакомились и сошлись, подрабатывая в предвыборном штабе одной из партий. План подруг давно созрел и был по-большевистски прост: свести детей-одиночек и одним махом решить главную, как они считали, проблему своих непропечённых чад.

Муж Изабеллы – в своё время известный в городе журналист – умер на исходе советских лет, аккурат на тропе здоровья. Тогда модно было бегать от инфаркта, что он и делал по настоянию своей энергичной жены. Однако инфаркт оказался проворней, и журналист упокоился прямо на обочине.

Изабелла, овдовев, сосредоточила все силы на своём малолетнем инфанте. И вырастила Димона – инфантильней не бывает. По молодости Димочка выглядел, как пудель Артемон – кудрявый, послушный, пристойный. Он небрежно окончил школу, потом – местный политех. Девушек, интересовавшихся её сыном, мама строго изолировала, все они были недостаточно для него хороши. Потом, тряхнув вдовьими связями, Изабелла пристроила его в фирму, занимавшуюся строительством и ремонтом мостов. В перестройку молодой специалист Дмитрий, по тому же блату, вошел в руководство образовавшегося ООО «Мостремстрой» и стал вдруг очень прилично зарабатывать.

Изабелла удвоила бдительность, теперь она держала повзрослевшего сынка на очень коротком поводке, подозревая всех его фемин в коварстве и корысти.

Она всю жизнь истово ухаживала за сыном. Благодаря ее усилиям Дима выглядел гладким и благополучным. Собственно, таковым он и был. Жили они с мамой дружно в трехкомнатной сталинке в центре города. И всё вроде бы шло хорошо, но почему-то в одночасье рухнуло.

Три года назад на новом мосту в областном центре случилась крупная авария, с разрушениями и жертвами. В прессе поднялся большой шум. Было заведено резонансное дело и срочно найден козёл отпущения. Козла звали Димой. Из ООО его показательно попёрли. Хорошо хоть не посадили. Изабелла от переживаний как-то резко сдала и из молодящейся дамочки без возраста превратилась в возрастную старуху. Димочку тоже коснулись метаморфозы – к сорока нарисовавшимся годам он вдруг сделался лысым Димоном – рыхлым мужиком с животом и одышкой. Он перестал интересоваться женщинами, охладел к работе и ушел в себя.

В таком виде и был доставлен встревоженной Изабеллой в съемную комнату подруги. На перевоспитание. К тому времени Дима уже пару лет нигде толком не работал, сидел на Изабеллиной пенсионной шее и на старых запасах. Так что роль штатных захребетников нас с Димоном, несомненно, сближала.

На этом сходство заканчивалось. В то время как я днем и ночью пребывала в творческих муках, упитанный лишенец днем и ночью спал. Слушал какую-то хрень в наушниках и – дремал, кемарил, клевал носом, дрых как убитый, будто отсыпался за всю предшествующую жизнь. Или готовился к вечному покою. А из плеера неслось: «Живи полной жизнью… используй каждый шанс… не трать времени на уныние… улыбайся людям… занимайся спортом… гордись собой… уверенно иди к своей цели. Ты сможешь. Ты лучший…»

Это беспокойная мать даже в своё отсутствие промывала мозги взгрустнувшему чаду, поставляя диски в комплекте с домашней едой. Два раза в неделю она приносила сы́ночке судочки с первым, вторым и третьим, а также новый диск.

Дима всё это, не слезая с дивана, послушно потреблял и утверждался всё уверенней в выбранном пути. Теперь уже никакая сила не смогла бы согнать его с продавленного лежбища.

Но через некоторое время Диме пришлось-таки пошевелиться. В один из весенних дней Изабелла, как обычно, отправилась на сы́ночкину кормёжку. Видя отправляющийся автобус, решила поспешить. Забыв о возрасте, припустила, гремя судками и кастрюльками. Но как ни торопилась, доставить овощное рагу сынишке в этот раз не получилось. Нет, автобус Изабелла догнала. Ей даже одна воспитанная девочка там уступила место. А вот перевести дух не получилось. Так на бегу, не отдышавшись, как и муж ее незабвенный, Изабелла, не тревожась больше о комплексном обеде, отлетела в места менее хлопотливые.

А Димон осиротел. Окаменел. Из этого состояния через пару месяцев его смогло вывести лишь одно средство. Нет, не водка, не табак, не наркотики. Картошка! Жаренная на домашнем сале, с луком, до хрустящей корочки. Это было то единственное, чему сумела научить его мама. Картошка для сироты теперь была и едой, и помином, и средством от депрессии, и причиной, которая неожиданно нас сблизила.

Насчет последнего, конечно, громко сказано. Но каждый вечер я теперь заканчивала в его комнате, где на электроплитке Дима колдовал своё ритуальное блюдо. Одно. Но какое!

А началось с того, что как-то поздним вечером, занимаясь своим скорбным литературным ремеслом, я вдруг почувствовала, что, как бешеный Бобик, непроизвольно истекаю слюной. Сообразила, что ела давно, надо, видимо, что-то в себя закинуть. Отправилась к холодильнику и вдруг поняла: до судорог хочу жареной картошки! Именно её обалденный запах буквально заполонил моё жилище. Как сомнамбула двинулась на источник, и ноги сами принесли меня к Димкиной двери. Там, судя по всему, творилось что-то невообразимое. Поскреблась. Не дождавшись ответа, распахнула всегда незапертую дверь и застала картину полного гастрономического разврата.

Восставший с дивана Димон довольно подвижно колдовал над большой чугунной сковородой, в которой плавились прозрачные дольки сала. В миске истекал соком в ожидании своей очереди порезанный лук. А другую миску Дима аккуратненько заполнял картофельной соломкой. Это была вторая порция. Первую отощавший Димон смёл, видимо, так и не наевшись.

– Привет! – поздоровалась я, сглотнув слюну.

– Проходи. Сейчас есть будем, – пригласил сосед, вытирая полотенцем вдохновенное чело.

Уселась на диван и, втягивая ожившими ноздрями аппетитные запахи, похвалила:

– Ну и развёл ты тут!

– Проветрю потом, – пообещал Димка, дорезая соломку.

Я наблюдала за тем, как он зачем-то промокнул бумажной салфеткой порезанную картошку, затем нежно переправил ее по частям на раскалённую сковороду, на которой сало уже обратилось в шкварки нежно-розового цвета.

– Я не в том смысле. Не ожидала от тебя.

– Я картошку жарить умею.

– Все умеют.

– Не скажи. Вот попробуешь мою – и поймешь.

– Научи дедушку кашлять.

– Жди. Не пожалеешь.

Через пять минут он засыпал картошку луком и аккуратно, стараясь не повредить соломку, всё перемешал.

Это было священнодейство. В глазах Димона разливалось любовное томление, руки порхали над сковородой, как над телом любимой женщины. Ничто не могло отвлечь его от процесса.

– А посолить? Забыл? – потянулась я к соли.

– Ни в коем случае! Еще рано! – прикрикнул на меня повар.

– Что, прямо в рот солить будем?

– Для каждого ингредиента свое время, учила мама, – и взор его затуманился.

– Извиняй, дяденька, – пробормотала я и отодвинулась от греха подальше.

Через три минуты, когда лук поджарился, а картошка приобрела аппетитную бронзовую корочку, Дима подсолил свой шедевр и выключил плитку.

– Пусть постоит пару минут, отдохнет.

– Под такой продукт не грех и выпить.

– У меня нет.

– Оф корз. Я сейчас.

Благо, бежать недалеко. Принесла заморскую бутылку шотландского виски, подаренную мне Куликами на недавний день рожденья. Мама шепнула тогда, что вообще-то это Анькин подарок Кирюхе, которому он почему-то не понравился. Супруги ничего не выбрасывают, ведь у них есть я, всеядная и негордая. Вот и сгодилось. Сейчас тяпнем с Димкой под его волшебную картошечку. Глядишь, и оживет мужик.

Дима тем временем водрузил сковороду на подставку в центр журнального столика как основное и единственное блюдо. Ну что сказать? Это был шедевр, – что на вид, что на запах.

– Да ты искуситель, Димитрий! – пококетничала я, не сводя глаз со сковородки.

– Приятного аппетита! – было мне ответом.

– А может, по тарелкам разложить? – предложила, не зная, как ловчее подобраться к пылающему шедевру. – Всю пасть пожжешь.

– Ни в коем случае! – запротестовал повар. – Картошку надо есть горячую. Наслаждаясь продуктом и жаром.

– А-а-а-а…

У хозяина не оказалось ни фужеров, ни рюмок. У меня где-то были мамины, но я умирала от настигшего аппетита и вообще – запарилась бегать, а потому разлили вискарь прямо в чайные Димкины чашки. Выпили. Неплохо. Что это Кирюха кочевряжился? Нормальная заморская самогонка.

А теперь – есть! Жевать и глотать! Молчать, не отвлекаться. Господи, как он это сделал? Учи меня, учи, волшебник Димон!

– Да за одну картошку тебя полюбить можно! – промычала я, отдуваясь от настигшего, как цунами, аппетита.

– Ну что ты, – возразил Дима, работая вилкой, как крестьянин вилами, ловко отправляя в рот огромные картофельные пласты. – Я, дорогая Кира, как тот мешок с картошкой. Много чего со мной сотворить надо, чтобы стал я приемлемым.

– Кто это тебе объяснил?

– Мама.

– Оф корз, – промямлила я, тупо повторяясь.

– А что делать? По-другому я не понимаю, – продолжил свои мазохистские откровения постепенно насыщающийся сосед.

– Мне кажется, ты себя недооцениваешь. Ещё? – кивнула я на бутылку.

– Давай, – кивнул осовевший Димон.

Сковороду мы скоро и дружно очистили до зеркального блеска. И, потрясенные, решили повторить эту вакханалию прямо завтра. Димка к тому же обещал мне картофельный мастер–класс. На том и расстались. До следующего вечера.

Совместная трапеза объединяет. Скоро мы уже не только ели, но и говорили. Не слишком бодро и задушевно, но всё же.

Натрескавшись картошки, я как-то первой завязала разговор:

– А чего ты, Дим, не женился? Пардон, конечно, за наглость.

– Незачем было, – грустно обронил Димон.

– Но ведь отношения какие-то были? – продолжала я насильничать.

– Отношения – штука относительная. Они то есть, то нету их. Однокоренные слова.

– В смысле?

– Чтобы возник брак, отношений мало. Нужна весомая причина.

– Залёт, что ли?

– Хотя бы. А лучше – чувство.

– Да ты максималист, Димитрий! – чего-то вдруг закуражилась я, не ожидая от рыхлого, как весенний сугроб, мужика такого капитального подхода.

Но Димон легко опроверг это определение:

– Не. Я трус и лентяй.

– Да ладно! Просто маменькин сынок. Профессиональный.

– Так одно и то же!

– Слушай, мне интересно… Как художник художнику… а каково это – жить по чужой воле? Чего в такой житухе больше – армии или тюрьмы? А может, чего другого?

– В моем случае воля не чужая, а родная.

– Да какая разница! Родная, двоюродная… Не твоя ведь!

– А если нет у меня своей?

– Это тоже мама тебе объяснила?

– Ну… Да я и сам знаю…

– Ни хрена человек про себя не знает, скажу я тебе, Дима, авторитетно. Я вот вроде не буйная, но порой такое выкусишь!

– Интересно… – пробормотал Дима, заваривая чай. – Что ты имеешь в виду?

– Да пожалуйста. Свеженький примерчик, буквально вчерашний. Я, вообрази, устроила в троллейбусе похабный кипеш. В лоскуты разругалась с одной придурочной старухой. Правда, теперь уж и не знаю, кто из нас более придурочный.

– Но ведь тебя как будто трудно вывести из себя… – с удивлением глянул на меня Димон. Кажется, в первый раз за всё время.

– А ей удалось. Абсолютный сюр.

– Чай будешь?

Я кивнула, уйдя в свежие воспоминания.

– Ну-ну? – поторопил меня Димка, отхлебывая чай мощными глотками аравийского бедуина на марше.

– Позвонила утром мама, попросила подменить на Куликовой вахте, ей к зубному потребовалось. Оне спят до обеда. А детки ихние рано встают. Не совпадают с родичами. Ну и поехала я споутряночки. Народу в троллейбусе – нас двое с водителем. Села на переднее сиденье и дремлю. Мне ехать далече. Проехали в таком составе пару остановок. Вдруг в салон вваливается бабка в кроссовках и соломенной шляпке. Принарядилась. Я еще подумала: попа в шляпе. Типаж такой. Шляпа эта подковыляла ко мне и что-то хочет. Оказалось, хочет, чтоб я ушла.

– Да ну? А куда?

– Тебе сказать или сам догадаешься?

– Что, действительно? – не поверил Димка.

– Ну, не совсем… Я, оказывается, сидела на ее месте.

– Так больной, видимо, человек! Какое ее место в общественном транспорте?

– Никто и не спорит. Но как красиво спятила! Все, абсолютно все места свободны, а ей потребовалось изгнать меня, единственную и неповторимую. И к несчастью, интеллигентную. Развлекалась утренняя Изергиль изо всех своих последних сил.

– Ну и? – пропыхтел Димон, докушивая третью чашку. К концу трапезы он вливал их в себя, как машинное масло в воронку. Под завязку. – И что?

– Она стояла рядом и зудела до тех пор, пока я не поняла, что старухе просто надоело жить. Но обратилась она не по адресу. Не Раскольников я. Во всяком случае, была, до того как мы повстречались. Теперь-то я уже готова была переквалифицироваться.

– А как же – гуманист, педагог, писатель? – напомнил сосед. – Так уступила, что ли?

Я кивнула. Димон одобрил:

– Это мощно.

– А больше ничего не оставалось: либо прикнокать Шляпу, либо не связываться. Встала и, скрипя сердцем и зубами, поплелась в противоположный конец…

– Ну и правильно, ты девушка воспитанная… чего с полоумными-то воевать, грех на душу брать? – похвалил Димон.

– …и оттуда вдруг такое из меня полилось! До сих пор себе удивляюсь!

– Матом, что ли?

– Нет. Просто сильно ругалась. Я матерюсь плохо. Не умею. Не получается.

– А старушка?

– И бровью не повела! Сидела под шляпой и наслаждалась этой музыкой сфер. Извращенка. И знаешь, что я всё-таки под конец отчебучила?

– Интересно…

– Доехала до ближайшей остановки, и, наплевав на принципы, прооралась на Шляпенцию хриплым басом. Всё сказала. Последним из меня вылетело «Сука!» – и с этим я вылетела из троллейбуса. На переполненную остановку. Имела большой успех.

– Комическая, в сущности, ситуация, – миролюбиво заметил Дима, устраиваясь в кресле с яблоком.

– Когда не тебя касается.

– Мда-а…

– А у меня дерьмовое послевкусие второй день не проходит.

– Кир, ерунда всё это. У меня к тебе дело. Я еще поживу здесь пару месяцев?

– Да живи сколько хочешь. Просто твоя квартира простаивает, а ты тут, с частичными удобствами… Хочешь, вместе к тебе сходим, ремонт организуем?

– Чудовищные вещи предлагаешь! – занервничал Димон. – Какой ремонт? Там всё в порядке. Просто я пока там не могу.

– Да живи, не парься.

…Димка действительно ничего не скрыл – ни сорт картошки (из Вязовки, там низина); ни какой нужен лук (пензенский, бессоновский, неполивной); ни где брать сало (конечно, домашнее, на базаре покупай, лучше – украинское). Я после недельной стажировки честно всё выполнила, все этапы приготовления захронометрировала – и приступила. В итоге получился… перевод добра на противоположное.

Конечно, хронически голодные, мы с Димкой съели и мое блюдо, но это было всё равно как после столичного ресторана от-кутюр отобедать в привокзальной шаверме.

Димка был недосягаем.

– Знаешь, что не так? – заваривая чай, решил он открыть причину моей кулинарной ущербности.

– Ну?

– Ты не отдаешься процессу.

– Вот те раз!

– Надо душу вкладывать.

– В картошку?

– Да. Без этого будет всё не то.

– Мне есть куда ее вкладывать, – проворчала я.

– Тогда просто приходи ко мне ужинать. Я готовлю, ты молчишь. С тобой хорошо молчать.

– И с тобой… молчать лучше, чем говорить, – надерзила я.

На том и постановили.

Чтобы не объедать соседа, я попросила Кирюху, в счет налога на его балдёжную жизнь, привезти мне с рынка мешок вязовской картошки, десять килограммов бессоновского лука и большой шмат сала.

– А горiлки тобі не треба? – поинтересовался весёленький зятёк, от удивления переходя на украинский.

У Кирюхи любимая бабушка раньше жила на Полтавщине, там он проводил своё счастливое детство и там же обучился мове. Я познакомилась с украинским, когда только поступила в пед, получается лет десять назад, в кружке при Доме офицеров, который от моего дома находится в трех шагах, здесь, кстати, и познакомилась с Ксюшкой и Кристинкой.

Ти ж мене пiдманула,

Ти ж мене пiдвела,

Ти ж мене молодого

З ума-розуму звела, –

помню, лихо распевали мы все сто куплетов этой незатейливой песенки.

А теперь мова была нашей общей с Кирюхой забавой. Нашим паролем.

Я сходу подхватила:

– Нi. Тільки віскі, шотландського. Просимо повторити.

– Ростеш мати, – продолжал резвиться зять. – Так до літературного шедевру рукою докинути.

–Трохи почикайте! Буде вам і шедевр, – пообещала я небрежно.

– Шо це ж ми з тобою, Кіра дорога, раптом на украиньску мову перейшли?

– Так сам же начал!

– А это да. С кем еще в этой семье можно потолковать по душам! – рассмеялся зятёк. – Ладно, договорились, на неделе привезу твой продуктовый заказ.

– Свезло же сестрице!

– Ты ей скажи!

Дима на Куликовы дары отреагировал сдержанно. Он в последнее время что-то совсем сдулся. Я озаботилась:

– Может, не стоит нам на ночь нажираться? Всё-таки картоха – еда не из лёгких. Ты вообще-то как, в норме?

– Есть же когда-нибудь надо, – ушел от ответа Димон. – Я днем только чай пью и кусочничаю.

– Я, в общем, тоже. А может, что-нибудь другое приготовить? – закидываю я неопределенно. – Жидкое?

– А ты хочешь?

– Нет. Я про тебя говорю. Не нравишься ты мне. Вялый какой-то и бледный. Давай ты в поликлинику сходишь.

– И что скажу? Что я своей квартирной хозяйке не нравлюсь? Что она находит меня слишком малохольным?

– Сдай анализы…

– Ну, еще об этом мы с тобой не говорили! – возмутился Димон.

– Смотри сам. Я не мама тебе.

– А ты похорошела, – подлизался сосед слабым голосом.

– Отъелась чуток. Сплю теперь, как сурок. Совсем опростилась. Не пишу ни черта.

– Тебе на пользу. Стала хорошенькой.

– Ага! – фыркнула я. – До комплиментов дошло. Ты что, ухаживаешь за мной?

– Не, – категорически замотал головой сосед.

– А что так?

Дима пожал плечами.

– Как гора с плеч? – продолжаю я пустую беседу.

– Вроде того. Неинтересно, Кира, мне всё это.

– А что интересно?

– Да, пожалуй, после смерти мамы ничего и не интересно.

– Нехороший симптом. Ты с ним борись.

– Не хочу. Будто кровь из меня выпустили, – вдруг серьезно признался Дима. – Знаешь, Кир, она приходит ко мне.

– Во сне?

– Наверное, – промямлил как-то неопределённо, – а будто и нет.

– И что хочет?

– Жалеет меня, за руку держит, вроде зовет куда-то.

Вид у него сделался совсем потерянный.

– А давай, Димочка, будем вести здоровый образ жизни! – бодро предложила я в ответ на его потусторонние откровения. – Вместе будем на прогулку ходить. Набережная – вон, в окно видать! А мы как тюлени в московском зоопарке. Совсем оплыли. Не шевелимся.

Но Диму не взбодрить:

– У нас в семье эти прогулки, как тебе известно, не слишком хорошо заканчиваются. Так что я лучше воздержусь.

– Как знаешь. Я завтра на неделю отбываю к своим. Оне собрались на Мальдивы, оне устали, а мы с мамой остаемся с ихними дитями на хозяйстве.

– С Лизкой? – уточнил Димон, видимо, вспомнив наш недавний разговор.

Я на днях рассказала ему о случае в автомобиле, над которым даже мой меланхоличный сосед расхохотался. А вот и история: Аня везла Лизку в поликлинику, а в машине надрывалась Далида: Parole, parole, parole… Девчонки ей дружно в два голоса подпевали. Когда песня закончилась, Лизка полюбопытствовала: «Мам, а кого пороли-то?»

– …И с ней тоже. Будем с Лизкой сочинение писать. Мне как писателю поручено. Так что хозяйствуй тут. Лопай картошку, как говорится, в одну харю. Надеюсь, она у тебя не треснет.

– Надейся, – махнул рукой сосед.

…Это был наш последний разговор. Когда через десять дней я вернулась домой, то нашла бездыханного Димку на полу в уютной позе зародыша. Он выглядел вполне умиротворенным. Сковородка была пуста, рядом валялась грязная вилка, а шипящий DVD–плеер всё призывал своего хозяина упорно идти вперед и ничего не бояться… упорно… не бояться…

– И какой же смысл во внезапной смерти?

– Ответ моей мамы: Бог забирает каждого в наиболее подходящий момент его жизни. Видя, что человек станет хуже, Он забирает его, чтобы спасти.

– Видимо, одной картошкой тут не обойтись.

– И ещё вопрос, вдогонку: А что надо-то, чтобы жизнь и смерть имели хоть какой-нибудь смысл?

– Ждите ответа… ждите ответа… ждите ответа…


 

Вдовец писателя

Димина комната пустовала недолго. Вскоре туда вселился человек, которого я поначалу назвала про себя вдовец писателя.

Было так. Поскольку я анархическим образом выпустила целых три книжки, меня как-то по весне пригласили в местный писательский союз и, не сомневаясь в моем согласии, записали в какой-то литактив. Мне было по фигу, а писательским чиновникам мои книжки нужны были для статистики. Во всю эту белиберду я не вникала. Пока меня куда-то вписывали, я пялилась на китчеватую живопи́сь, развешанную по стенам, и газетные вырезки, дыбившиеся на самопальных деревянных стеллажах в парадной комнате Союза, расположившегося в типовой трёхкомнатной квартирке на первом этаже старого девятиэтажного дома.

Один угол главной комнаты был занят председательским столом и его хозяином, который и ввёл меня в курс дела. Всё остальное пространство сейчас энергично заставлялось стульями и табуретками. Судя по их количеству, готовилось что-то эпическое. Вскоре комната начала заполняться какими-то грустными женскими фигурами в темных одеяниях. Председатель пояснил:

– У нас тут важное мероприятие. Вечер памяти по ушедшим писателям. Мы вам разрешаем остаться. Вам полезно потихоньку внедряться.

Остаться и внедряться в мои планы не входило, но поскольку почти без паузы зазвучала душевная речь председателя, приветствовавшего собравшихся, а выход плотно перекрыли стулья с растроганными вдовами, – мне ничего не оставалось, как задержаться.

После председательского зачина зазвучали приглашенные. Вдовы отчитывались о проделанной работе: будто соревнуясь, кто шибче любил своих незабвенных и больше всех сделал для увековечения их памяти, женщины демонстрировали книжки, буклеты и газетные статьи. Неизданное наследие своих великих мужей (мне совершенно неизвестных) они героически печатали за свой вдовий счет. Выступавшие в подробностях рассказывали о хождениях по мукам, описывали, как именно они пытались добыть деньги у разных богатых и чиновных жмотов. Как просили, умоляли, заклинали. И как все обломались. В конце своих речей эти святые мученицы со слезой в голосе заверяли общественность, что не ограничатся сделанным и будут продолжать начатую их мужьями работу до полного конца (видимо, уже своего). Они торжественно клялись ныне, присно и вовеки веков вплетать каждое мужнино лыко в опубликованную ими, вдовами, строку.

Я поняла: ушедшим мужьям сильно повезло, им можно позавидовать: в лице своих вдов и их стараниями эти отлетевшие в вечность авторы обрели на земле вторую жизнь, гораздо более высокую и осмысленную, чем предыдущую. В своей реальной жизни, судя по отдельным вдовьим эвфемизмам, многие из них немало покуролесили.

Поскольку сценарий мемориальной акции разнообразием не отличался, я вскоре заёрзала и закрутила головой, ища путей к отступлению. Но тут поднялась еще одна женщина в чёрном. Судя по суровой учительской интонации и профессионально поставленному голосу, силы этой несчастной при земной жизни ее мужа были брошены на его перевоспитание, а по окончании неудавшейся акции – на его бессмертие. С фанатизмом пылающей на костре Жанны зазвучал по нарастающей ее надтреснутый голос. Тёмные, увеличенные очками глаза прожигали до дыр. Её напор был сильнее жизни. Так что классик, когда-то неосторожно женившись, был обречен. Я бы на месте покойного тоже слиняла куда подальше.

Пахнуло серой. Я просто шкурой поняла, что надо срочно смываться, чтоб не обвинили в ереси и кощунстве. И на первой же паузе, натыкаясь на вдов и табуретки, выскочила на крыльцо. Вслед за мной вылетел небольшого росточка мужичок. На писательском крыльце он три раза истово перекрестился и так же страстно и тоже три раза плюнул через левое плечо.

Тоже что-то почуял, сердешный.

– И вы актив? – идиотски поинтересовалась я, припуская к автобусной остановке.

– Нет, я полный пассив.

Притормозила и всмотрелась внимательней в преступного сообщника. Был он как-то принципиально неприметен: невелик ростом, худоват, лысоват. С такими данными только шпионом служить. В жизнь не запомнишь!

– Не поняла.

– Вот и я не понял, что тут делаю.

– А вы кто?

– Я вдовец писателя.

– Ого! – возрадовалась я. – Звучит как название романа – Вдовец писателя! Одно название на Пулитцеровскую тянет. Сами придумали? Давайте познакомимся, что ли…

– Давайте. Виктор Сергеевич Милюков.

– Звучит! – одобрила я. – Где-то я эту фамилию слыхала. А я просто Кира.

– Тоже неплохо, – похвалил Виктор Сергеевич, – Просто Кира. Можно вас проводить?

– Если делать нечего… – разрешила я.

Говорить с Милюковым было легко и интересно. Он действительно оказался вдовцом писательницы Нащёлковой, полгода назад погибшей крайне нелепо. Она прогуливалась по Набережной, как водится, ушла в себя, и не услышала, что сзади несется стокилограммовый бугай на спортивном велосипеде. Врезавшись в женщину, он сильно ее покалечил. В числе прочего сломал шейку бедра. Ее доставили в больницу, удачно прооперировали, но из наркоза она выйти не пожелала.

Всё это вдовец поведал скорбно и кратко.

Я поинтересовалась:

– А вы тоже ее наследием занимаетесь?

– Лучше бы я этого не делал! – резко бросил вдовец.

– Что так?

– Да так, – протянул неопределенно. – Мне это теперь жить мешает.

– Хотите поговорить об этом? – предложила я, хотя времени у меня не было. В компьютере дозревало эссе, которое я сегодня хотела довести до кондиции. Я называю этот процесс вдувать жизнь – то есть прописывать детали, шлифовать диалоги, пробовать текст на звук. Люблю эту часть работы.

Виктор Сергеевич грустно покачал головой:

– Мне сейчас не разговаривать, мне жилье искать надо.

– Вот те раз!

– А что?

– Да я как раз жильца ищу. Если вас устроит комната в коммуналке, то считайте, одной проблемой у вас стало меньше. И у меня тоже.

– Устроит – это не то слово. Я уже вторую неделю ночую по друзьям, а вещи мои на вокзале, в камере хранения.

– Тогда договорились. Расстаемся. Временно.

Я продиктовала Милюкову адрес и телефон. Он поехал за вещами, а я домой, приводить комнату в порядок. После наших с Димкой картофельных оргий она до сих пор хранила запах жареной картошки и жирные пятна на полу, столе и всём остальном. Это надо было срочно ликвидировать. Вдувать жизнь сегодня вряд ли получится. Скорее жизнь вдула мне за то, что так долго ленилась и откладывала уборку.

Новый жилец вёл себя тихо. Он куда-то незаметно уходил, так же незаметно возвращался, целыми днями отсутствовал, деньги за комнату приносил в срок – одним словом, был идеальный вариант. Как потом выяснилось, работал он в больнице врачом-кардиологом и попутно консультировал в нескольких поликлиниках.

…То лето, как и все прочие, я проводила бездарно и безрезультатно. К его концу стала испытывать к себе просто волчью злобу. И тут как-то в воскресенье тихо нарисовался на моем пороге Виктор Сергеевич с предложением подышать свежим воздухом. Мне дышать не хотелось совсем. Но степень омерзения к себе, своему занятию и жилищу достигла такого градуса, что я согласилась.

Молча спустились к Набережной, молча стали глазеть на детей, собак, а также на всех прочих граждан.

…Судя по некоторой организационной суете, наличию людей с мегафонами, а также присутствию на тротуарах группок бегунов с номерами на спинах, – здесь завершалась какая-то акция в поддержку здорового образа жизни. Так и есть. Городской марафон. Зрелище платное! Зря организаторы не учли коммерческой составляющей этого мероприятия – тут было на что посмотреть! Народ от старичков до грудничков бежал по два немаленьких круга (получается десять кэмэ! – сосчитала я). Непрофессионалы пыхтели, обливались по ходу водой из бутылок, швыряя их на обочину, кто-то багровел, кто-то, наоборот, синел, а зрители подбадривали и тех, и других: «Давай, Фитиль, жми, пиво тухнет! Га-га-га…»; «Девочки, я горжусь вами!» – верещит слабым голосом бабулька в белых брючках, адресуясь группе девочек ее же возраста; «Дыши, Денис, дыши носом, не отвлекайся, всё хорошо, идешь на личный рекорд!» – поддерживает молодой мужчина с секундомером рыжего подростка. У каждого свои задачи, свои рекорды, свои болельщики.

«Фёдорыч, давай, давай, не тормози!» – раздалось совсем рядом. Из-за поворота постепенно нарисовался тощий, но жилистый Федорыч, у которого коленки от возраста давно уже развернулись в другую сторону. Вместо лица у Федорыча застыла античная маска страдания. Руки болтаются бледненькими плетешками. Что могло заставить пожилого человека подвергать себя такому риску? Определённо, несётся он на всех парах к личному рекорду – финишировать и не помереть.

Мы с Милюковым разглазелись на марафонцев, как дети на шапито.

Загнанных лошадей пристреливают… – помните, фильм был такой? Хотя… откуда вам помнить? Давно это было, – обронил Виктор Сергеевич, как-то профессионально пристально разглядывая Федорыча. Там тоже марафон был, только танцевальный.

– Ваш клиент? – кивнула на престарелого бегуна.

– Если добежит – не исключено… Не люблю я выпендрёжа, Кирочка. А возрастной марафон – это типичный выпендрёж: вы, мол, старичьё, на лавочках сидите, а я, гляньте, какой молодец, бегу наравне с молодыми! Полюбуйтесь на меня!

– А как же преодоление? А как же подстегнуть свою лень? – напомнила я его же слова.

– Надо головы не терять. Всегда надо знать ответ на вопрос: зачем я это делаю?

Умеренность и аккуратность, – съехидничала я.

Милюков ничего не ответил, придвинулся к самому парапету и пошел, поглядывая на Волгу, которая, как женщина, с наступлением сумерек становилась всё привлекательней. Река, словно бижутерию, повесила на себя разноцветные огоньки гирлянд от прогулочных пароходиков и разукрасилась серебром фонарей, льющих свой свет на всё происходящее.

– Красиво… – выдохнул он. А потом заговорил, будто сам с собой: – Я понимаю вас, Кира. Все ваши мучения. Много лет прожил с писательницей. У вас сложная жизнь, которую вы сами себе и своим близким организовали. Я много думал об этом.

– О чем?

– О писательстве. Вы в большинстве своем раздёрганные, внутренне неблагополучные люди.

– Не только внутренне, – зачем-то поправила я его. Почему-то хотелось ему перечить.

– Да-да, конечно, – пробормотал Милюков. – А вы, Кира, когда--нибудь думали над тем, что в таком качестве не очень здорово общаться с миром? Ведь что вы ему предлагаете? Не вы конкретно, а вы – писатели… В сущности, результат своего разложения.

– Своего анализа, – опять исправила я.

– Анализа-анамнеза… – покривился вдовец. – Всё равно не слишком аппетитно…

– А мы не булочки печём!

– Лучше б булочки… Кого могут интересовать продукты разложения? – только нездоровых людей. А вы еще стараетесь погуще, почернее мазнуть.

– Не знаю, кого конкретно вы имеете в виду, догадываюсь, конечно, но для меня настоящий писатель – уж точно, не ассенизатор! Пардон за мой плохой французский! Люди суетятся в поисках материальных радостей, а писатель в этом никчемном марафоне не участвует, он живет себе наедине со словом, и в этом, говоря высоким штилем, его тихая радость.

Милюков вдруг остановился и заговорил, глядя прямо мне в глаза:

– А мне кажется, что писатель не может не думать, для кого он работает. Одного классика как-то спросили: стал бы он писать, если бы оказался вдруг на необитаемом острове и было бы ясно, что никто и никогда его не прочитает… Вот вы, Кира, как думаете, что ответил классик?

– Думаю, что всё равно писал бы, ведь опыт – уникальный, исследовал бы себя в абсолютном одиночестве. Что? Неправильный ответ?

Милюков улыбнулся:

– Не знаю, кто из вас прав, я же не писатель.

– То есть классик решил замолчать, – почему-то разочаровалась я.

– Классик решил, что незачем.

– А он точно хороший писатель? – упрямилась я.

– Абсолютно.

– Может, исписался к тому времени… Я, Виктор Сергеевич, понимаю ваш намек: социальный заказ, общественная миссия и тому подобное. Всё правильно. Но всё это – потом. Когда пишешь, тут другое… Мне кажется, что писатель, опять-таки говоря высоким слогом, занят… поиском смыслов, что ли... Ведь слово – самый главный, самый опасный, самый завораживающий знак! В качественном тексте просто залежи смыслов! И социальная прослойка – одна из многих. А такая чепуха, как: выполнил ли ты некую миссию, угодил ли социальному запросу, а также: станут ли тебя читать и когда это случится? – честно скажу, за письменным столом в моей голове точно не возникает. Может, конечно, дело во мне. Но у меня свои манки. Это потом вокруг текстов начинают хороводы водить, смыслы выискивать, символы расшифровывать, статьи писать, диссертации защищать. Тут уж не обо мне речь.

– Я вас, Кирочка, понимаю и совсем с вами не спорю. Просто сам я никогда не писал, а всю жизнь читаю много. Ну, и женат был на какой-никакой, а писательнице. Много вопросов накопилось. Всегда удивлялся вот чему. У нас в медицине инструмент – это средство, чтобы сделать операцию, а цель – вылечить, облегчить страдания. И так почти во всех профессиях. Инструмент – средство для достижения цели. А может, и не почти, а просто – во всех, кроме литературы. Ведь у писателя что? Его рабочий инструмент – слово, получается, и средство и цель одновременно.

– Средство – ясно. А почему цель-то? Ведь цели самые разные могут быть. Сами же говорили, что надо высокие цели перед собой ставить… Бла-бла-бла…

– Так в этом весь фокус! – молодецки вскричал Милюков. – Ведь всё это можно сделать, если главная цель достигнута – слово найдено! Собственное, живое слово! Первая и основная цель писателя – заговорить таким языком, чтоб тебя услышали, чтоб захотели слушать! Ведь если с этим – швах, то всё остальное – просто не имеет смысла! Разве я не прав?

Я кивнула.

А Милюков вдруг резко замолчал. С ним всегда так происходило, когда он вспоминал свою Алёну. Определенно, в его душе, как на скрижалях, она что-то такое ржавым гвоздем нацарапала, что разговорчивый Виктор Сергеевич, при одном намёке на неё, терял дар речи. Правда, ненадолго.

– Оригинально трактуете, – взбодрила я Милюкова, возвращая его к разговору. – Тут я с вами согласна. Писатель ищет, перебирает, ощупывает и, если Король… или Господь… позволит, находит слова, с помощью которых что-то вдруг начинает понимать и в себе, и в человеке вообще. Но это – если Он позволит. Тут без Его воли – никуда!

– Да вы мистик, Кирочка, – взгляд Милюкова снова потеплел.

– Скорее – рефлексирующий практик, – исправила я вдовца.

– Без душевного участия? – не понял Милюков.

– Не совсем, конечно… Но практики здесь, к сожалению, больше, чем веры.

 – Человеку положено знать не всё… Люблю эту чеховскую мысль.

– Я тоже. Такая простая и мудрая. Формула народной мудрости. Знаете, Виктор Сергеевич, даже удивительно, что вы про это заговорили. Я в последнее время как раз о Чехове много размышляю. Задумала кое-что написать. Перечитываю. А тут и вы про него вспомнили. Чудеса!

– Хотелось бы вас почитать, – почему-то вздохнул мой спутник.

Но я не склонна была раздавать авансы:

– Не думаю, что вам понравится. У хороших писателей произведения всегда умнее их. А у меня наоборот. И так-то не густо, а уж в вещицах – и вовсе швах!

– В первый раз вижу такого строгого автора. Обычно хвалят себя взапуски!

– Не знаю, с кем вы общались, кроме Нащёлковой, у меня в этом смысле опыта еще меньше. Я не общаюсь ни с кем.

– И не хочется?

– Судя по тому, как сейчас разболталась, гиря дошла до пола. Уже вроде хочется. Но вас, Виктор Сергеевич, сколько я понимаю, должно от писательш и их проблем тошнить. Нащёлкали они вас по носу. Давайте-ка просто дышать.

– Давайте дышать, – согласился Милюков, оценив мою шутку, и прихватил меня под руку. – Стемнело, а мостовая вся в рытвинах, корни с асфальтом борются и побеждают, между прочим! Тут шею сломать – раз плюнуть!

…Гулять по набережной мы стали не то чтобы часто, Виктор Сергеевич был постоянно чем-то занят и озабочен. Но меня он на это дело подсадил. И потому я теперь марафоню одна, практически каждый день: то с утра пораньше, а то и вечером, как пойдет.

Однако наши с ним литературные беседы протекают регулярно: то за вечерним чаем, то за совместной прогулкой, а то во время нечастых застолий. Определенно, Виктор Сергеевич отвел мне именно эту нишу: с Кирой я беседую о литературе.

Разговоры, в самом деле, случаются забавные. Как-то заприметив у меня на спинке дивана попсовый любовный роман под названием «Женская непреклонность», Милюков, забежавший отдать деньги, расхохотался:

– И на старуху бывает проруха! Да, Кира?

Я не стала отпираться, лепетать, что мне эту подлянку подруги подкинули (да просто Ксюшка забыла!), в конце концов, у меня же не венерическое заболевание, а всего-то печатное произведение обнаружили. А потому, не прекращая убираться на книжном столе, буркнула:

– Да, застукали, читаю. Нас тьмы и тьмы, и тьмы, и потому мы не можем ошибаться! – заёрничала я, злясь и на Ксюшку, и на себя, и почему-то на Милюкова. – Это именно то, что для полного счастья нам, скифам, нужно.

– А в чем счастье-то? – приостановил свой бег сосед и присел на валик дивана. – Может, поделитесь? А то что-то совсем не густо…

– А в равновесии. Между дерьмовой жизнью и заявкой, честно выполненной масскультурой…

– А заявка, получается, на красоту, любовь и счастье? – догадался Милюков.

– Вот именно! – кивнула я. – И богатство. За что уплочено – то и получено. Всё по чесноку!

– Ну вы, Кирочка, и трактанули! По-вашему, обилие трафаретных произведений и их бешеный читательский успех свидетельствует не о скудоумии населения, а наоборот, о чересчур сложной и насыщенной внутренней жизни массового читателя.

– Зря смеётесь, Виктор Сергеевич! Тут всё не так просто. А вам самому-то никогда не хотелось почитать какой-нибудь пошлейший любовный роман или сопливый женский детектив? Посмотрите, что берут с собой в дорогу читающие люди? Не Пруста и Джойса. Берут бойких дамочек, которые, не мудрствуя лукаво, вываливают ровно то, что было обещано в заголовке и уточнено в подзаголовке…

– …а читатель думает: Зачем я, дурак, повёлся на эту макулатуру? – и швыряет чтиво.

– …а брошенная книжка тут же переходит в следующие руки.

– Кстати, да… замечал, – согласился Милюков.

Что-то он сегодня много соглашается. Уж не заболел ли? Приглядываюсь к нему и, отмечая худобу и бледность, продолжаю нести околесицу:

– А ведь чтобы обыватель захотел расстаться со своими кровными, надо угодить ему по всем заявленным позициям. Про поп-литературу мы как-нибудь поговорим. Я люблю ее за дурную радость. Конечно, там не просто забавно и цинично – там свои заморочки! Там авторы, как на наживку, ловят читателя на архетипы. И срабатывает стопроцентно. Фрейд гарантировал. А ваша жена, кстати, туда не пробовала засунуться?

Милюков грустно покачал головой. Определенно, одно упоминание Нащёлковой портило ему настроение. И чего я привязалась к человеку! Но человек всё-таки ответил:

– Это, сколько я понимаю, бизнес, со своими правилами и условиями. Алёна не готова была выдавать каждый месяц по роману.

– Так дело в количестве? – уточнила я, плохо скрывая ехидство.

– Откуда я знаю! – вскинулся Милюков. – Она меня в детали не посвящала. И не в детали – тоже. Но по факту – так!

– А для меня это – как занятие проституцией, – с глуповатой простотой выговорила я, – может быть, и денежно, и кому-то даже нравится, но – не переступить!

– Хвалить вас за это язык не поворачивается… – рассмеялся Виктор Сергеевич.

А почему нет? Молодец, что не ступила на тропу порока! Возьми с полки пирожок.

– Вот мы и вернулись к началу нашего прошлого разговора…

– Напомните…

– Талантливого разложения не бывает.

– К сожалению, это не так… На свете бывает всё. А в литературе и того пуще!

Но Милюков вдруг перевел разговор:

– У меня друг есть, доцент, эстетику читает в университете, недавно вернулся из Японии. Там на каком-то новомодном интерактиве доценты с кандидатами зацепились за одну японскую миниатюру и принялись ее обсуждать.

– Мне японцы не близки! – зачем-то буркнула я, хоть это было и не совсем так.

– Подождите! – оборвал меня Милюков.

– Ну?

– Сюжет миниатюры таков: мудрец с учеником прогуливаются по саду. Ученик говорит: «Учитель, оцените, я написал стихотворение… Если у стрекозы оторвать крылья, то она будет похожа на болт». Учитель покачал головой: «Это плохое стихотворение». – «А как написать хорошее?» – Учитель задумался и продекламировал: «Если к болту приделать крылья, то он будет похож на стрекозу». Ученик подумал, что-то понял и согласился.

– Оживлять, а не умертвлять надо! – школярски резюмировала я.

Но Милюкова это не смутило. Он, не чуя подвоха, подхватил:

– Вот она, идея. Искусство должно вдыхать жизнь, а не давать под дых.

– Где-то я уже это слышала, – продолжала я капризничать.

– В том и дело! Мы всё на свете знаем, всё слышали и видели – и всё без толку! Извините, я без личностей. А ведь писательство – не физиологический процесс. Это миссия, помощь, учительство, наконец! Поговорите с простыми читателями, они вам это на пальцах объяснят. Я на многих читательских конференциях со своей Алёной побывал. Выступливые читатели там хором говорят о том, что книги должны учить, подсказывать, исправлять и бороться.

– А что Алёна?

– Да что Алёна? – вздохнул Милюков. – Смеялась. Потом. Там-то она с читателями не спорила, зато дома мы с ней орали друг на друга до хрипоты.

– И что?

– Ее было не сдвинуть. Для нее КАК было гораздо важнее, чем ЧТО.

– Для меня КАК и ЧТО совпадают.

– Вот и хорошо. Вы же понимаете, я говорю о базовых вещах – о том, что первично и что вторично. Мне кажется, что прежде чем заниматься писательством, надо что-то понять в реальной жизни. И не пудрить читателям мозги своими стилевыми завитушками на пустом месте.

– То, про что вы рассказываете, соцреализмом называется.

– А чем он плох? – жарко вскинулся Виктор Сергеевич. – Вспомните тех авторов! Шолохов, Толстой Алексей Николаевич, Твардовский… Сколько поколений на той литературе выросло! Героических, между прочим, поколений! Ведь не всё равно, что человек читает. Особенно растущий человек. Знаете, что на меня произвело самое сильное впечатление в Стокгольме? Я был там три года назад. – Музей Астрид Линдгрен. Вам неинтересно? – спросил он, заметив мой рассеянный взгляд.

– Нет-нет, говорите! – успокоила я Виктора Сергеевича. – Видимо, не доспорили вы с Алёной.

– Да уж, оборвалось всё на полуслове. Знаете, – оживился он, – мы с ней, в общем, интересно, хорошо жили...

Потом помолчал и добавил:

– …как мне казалось… Хотя, возможно, я просто понятия не имел, с кем живу. Не слушайте меня! – занервничал Милюков. – Я полный идиот. Вот и опять зачем-то полез на те же грабли.

– Так что там с Линдгрен?

– А? – Он успел уже забыть. – Да просто по уму всё сделано. В музее можно целый день всем семейством бродить – и никому не надоест, ни взрослым, ни детям. Там, среди прочего, есть такой аттракцион: садишься в вагончик, который по рельсам везет тебя от одной книжки писательницы к другой, от одних героев к другим. А книжки и герои эти – как живые! Куклы в декорациях. Кого там только нет! Пеппи Длинный чулок, Эмиль из Лённеберги, еще кто-то…

– Карлсон, наверно…– подсказала я.

– Ан нет! Карлсон лишь мелькнул однажды на заднем плане.

– Да ну!

– Оказалось, это не случайность, а по-ли-ти-ка! Карлсон получился у Линдгрен героем с не очень хорошими наклонностями: хулиган, обжора, врун. Местные педагоги решили, что шведским детям у него не следует учиться.

– Ничего себе! А у нас и спектакли, и кино, и мультики про в меру упитанного мужчину, который живет на крыше! Про тиражи книг вообще молчу!

– А в Швеции – так! Писательница за излишнюю резвость, кажется, даже люлей от правительства получила. Мол, думать надо, баушка, о чем пишешь, тебя же детки читают!

– Забавно…

– Кстати, я в Алёниных бумагах недавно нашел свой давнишний листочек с литературными советами Линдрен. Если хотите, занесу как-нибудь.

– А что Алёна?

– Буркнула, что не детский она писатель.

– Вот и я тоже.

– Да не в этом дело! – воскликнул Милюков. – Но если не хотите…

– Почему? Несите, зачту. Какой вы нервный!

…Мы продолжили с Виктором Сергеевичем изредка прогуливаться по Набережной. Разговоры случались самые любопытные. Про себя он не рассказывал почти ничего. Всё сводилось к расшифровке личности Алёны Нащёлковой. Чувствовалось, что Милюков занят этим как главной своей задачей. Почему-то забуксовал на ней. Чем-то поразила его та Алёна. Решила и я познакомиться с ней поближе. Попросила дать ее почитать.

– Как хорошо, что вы сами это предложили! – воскликнул Виктор Сергеевич. – Я не смел навязываться. Принесу сегодня. Мне крайне интересно ваше мнение.

– Прочитаю – поговорим, если будет о чем, – уклончиво промямлила я, многократно зарекаясь обсуждать чужое творчество. Хоть в данном случае автор уже вряд ли обидится, но у автора остался вдовец, похоже, бессменный её литагент. Бог знает, как воспримет.

Посмеиваясь над Куртом Воннегутом, признавшимся когда-то, что потерял много друзей-писателей, которые давали ему свои работы со словами: «Прочти и скажи, что думаешь», – ну, он и говорил! – я раскрыла ближайшим вечерком толстенную книгу с цветной фотографией женщины на задней обложке, чью фигуру не смог скрыть даже монументальный письменный стол, за которым она снялась, изображая великую задумчивость.

Книга избранного, между тем, была, как эконом-пицца, начинена всякой всячиной, создававшейся, судя по аннотации, талантливым автором в течение многих лет (привет тебе, Курт!).

«Слава Богу! – подумала я. – Много времени не займёт. Полистаю в разных местах, составлю мнение. Как говорит Кристинка, чтобы понять, что колбаса тухлая, необязательно ее трескать целый килограмм».

Скоро обнаружилось, что читать Нащёлкову нет никакой мочи. И это при том, что писала она почти исключительно о любви. Подходила к ней, извиняюсь, с разных сторон, привлекая для этого дела героев разных возрастов, профессий и темпераментов. Но как ни старалась Алёна, итог был один: моя физическая тошнота. Мутило от всех её героев–любовников, а также от героинь, которые отличались какой-то особой телесной вульгарностью. Ничего другого я в них не заметила.

Хотя… Это было даже феноменально. Никогда прежде я не держала в руках книжек, которые обладали бы таким отчетливо медицинским эффектом. Мой организм реагировал на Алёнину продукцию так недвусмысленно, что, если бы при знакомстве с ее творчеством я не успела отшвырнуть от себя эту многопудовую тухлятину, – пришлось бы срочно расстаться с проглоченным завтраком. Реально.

Я призадумалась. Скрыть от Милюкова такое будет крайне сложно. Ведь литературные препараты Нащёлковой не предполагали никакой амбивалентности (с одной стороны, с другой стороны). Я так траванулась тем немногим, что успела потребить, что сохранить это в тайне было так же невозможно, как удержать понос в пострадавшем организме.

Целый день с ужасом ждала Милюкова.

– А ему-то что, – разозлилась я в конце концов, – неужто нравится? Тогда кого я пустила на постой? А производит впечатление нормального. Врач. Разговоры разговаривает. Ничегошеньки не понимаю я в людях!

А вечером Милюков явился. Как всегда тихий, уставший, бледный.

«Сколько, интересно, ему… – прикинула про себя. – Пятьдесят? Шестьдесят? Не поймешь. Сейчас сказану лишнее, и пожилого человека огорчу до невозможности, а ему и так, судя по всему, несладко».

Моя многомудрая Кристя много раз учила меня: если не хочешь обидеть автора или его родных, а хорошего сказать нечего, скажи просто: «Проделана большая работа!» И не солжешь, и не обидишь.

Постановив про себя, что последую Кристинкиному совету и похвалю евонную дамочку за проделанную работу, решила, сколь возможно, отсрочить наши литературные дебаты:

– А как вы, Виктор Сергеевич, относитесь к кофе в столь поздний час?

– Я к кофе всегда отношусь хорошо, – по-пионерски четко доложил Милюков.

«Наш всё-таки человек», – отметила про себя, а вслух пригласила:

– Так выпьем же по чашке!

– Отчего ж не выпить? Прочитали? – кивнул он на книгу Нащёлковой, которая возлежала на моих куцых листочках, как знойная мадам Грицацуева на поджаром бродяге в желтых ботинках.

– Просмотрела… – промямлила я, приводя кофемолку в рабочее состояние.

– Поговорим? – напирал Милюков.

– Не хотелось бы… так сразу… – забормотала я, незаметно убирая нащёлковскую книжищу в целлофановый пакет.

– Вот и отлично, – как-то нелогично обрадовался Милюков, – поговорим.

– Но вначале кофе, – тянула я, сколь могла.

– Давайте я сварю.

И он принялся колдовать над кофемолкой, а затем над видавшей виды туркой. Аромат пошел сногсшибающий.

– Не уснем, – поздновато озаботилась я.

– И Бог с ним! Столько времени без толку дрыхнем.

– А я спать люблю. Правда, не всегда выходит.

Не успев пригубить бодрящего напитка, Виктор Сергеевич продолжил домогаться:

– Ну, Кирочка, не томите, какое ваше впечатление?

– Да ужас! – неожиданно вывалила я.

– А подробней?

– Не обидитесь?

– А чего мне обижаться? Не я ж это писал.

– Всё-таки… Вы, Виктор Сергеевич, с таким чувством говорили о своей Нащёлковой, что я думала, вы – ее главчитатель и почитатель. Даже описалась чуток…

– Оно и видно, так дипломатично…

Мы дружно расхохотались. Потом разговорились. Потом стало потихоньку кое-что проясняться. Не всё, конечно…

– Так стоит ли разгадывать тайну пишущей женщины?

– Отчего ж не поразгадывать, коли жить надоело?

– Вот и решай, чего в тебе больше: любопытства или желания жить… несмотря ни на что.


 

Рассказ вдовца

Если любые отношения между мужчиной и женщиной – это так же просто и понятно, как клинопись шумеров, – то связь, которая установилась между мной и Алёной, превзошла все возможные шумерские сложности. И это при том, что у нас не было материальных проблем, всё было в порядке с жильём – по ее настоянию я отдал свою двушку сыну с семьей и переехал в ее двухкомнатную квартиру с видом на Волгу (Алёна уверяла, что во время работы ей зачем-то непременно нужно видеть великую русскую реку. Если знать, что она писала, то это требование представляется мне самым невероятным ее капризом!).

Мы не были обременены предыдущими отношениями: я развелся лет за десять до того, она же вообще никогда не была в браке. Со мной, кстати, она тоже регистрироваться отказалась, сказала – незачем.

В то время она была яркой, крепкой, жизнеспособной женщиной, которая умудрялась сотрудничать почти во всех городских газетах и пробовала себя в самых разных литературных жанрах.

Я тогда работал в кардиологическом центре, как всегда, много консультировал по поликлиникам – зарабатывал деньги, одним словом.

Мне, безусловно, льстило, что у меня такая талантливая подруга. Ее газетные публикации мы с ней и с моими коллегами обсуждали тогда жарко. Они были профессионально написаны и все, как одна, на актуальные темы.

Свои художества Алёна мне долго читать не давала, говорила: всё в своё время. Я и ждал.

А тут, лет шесть назад, на одном общероссийском семинаре молодых прозаиков в Твери ей предложили вступить в Союз писателей. Она была счастлива, а с ней и я, заодно. Но недолго. Она принялась к приему перелопачивать свои старые публикации, что-то ксерокопировать, вычитывать заново – в общем, пошла обычная литературная суматоха, воспользовавшись которой я и прочитал не дозволенное прежде.

Ее повести и рассказы мне решительно не понравились. Все они были … как сказать… крайне сомнительны в моральном плане. Её герои легко вступали в половые связи и так же легко рвали связи семейные. Изъяснялись они как-то неестественно и вычурно. А главное, исповедовали совершенно для меня неприемлемые нравственные принципы: «живем один раз!» «главное – чувства!» «цель оправдывает средства» и т.п. И всё с пафосом, с нажимом.

Меня это, помню, озадачило. Но мнения моего никто не спрашивал, а сам факт приема в писательский Союз подтверждал слова Алёны, что я – мохнатый монстр и ни фига в искусстве не смыслю.

Я же понимал только одно: что-то не так. Я люблю Алёну и не люблю ее произведений, в которых она с наибольшей полнотой воплощает свою бессмертную душу. Возможно ли такое? И кого тогда я люблю? И любовь ли это?

Алёну между тем как-то легко приняли в Союз. Вдохновленная этим фактом, она ушла на свободные хлеба, то есть стала жить за мой счет и писать, что и когда пожелает.

Она считала мое предложение о свободных хлебах (хотя я его не делал!) красивым и благородным. Поначалу действительно много сидела за компьютером, что-то сочиняла. Но то ли ориентиры у нее были сбиты, то ли сама она была с червоточиной, но каждая следующая её вещь была всё более крутой смесью порнухи и чернухи. Даже мне, мужику, было неловко читать их. После публикации в каком-нибудь журнале я ходил, как кипятком обваренный. Всё казалось, что надо мной все хихикают и издеваются. Ведь коллег и пациентов у меня по городу великое множество! Алёна по-своему утешала:

– Да кто читает те журналы! Ты один. Даже мне неинтересно. Ну, опубликовала – и хай живе!

Я пробовал ее развернуть к вечным ценностям. Говорил о православии. Приводил примеры из классики – всё без толку. Судя по всему, у нее внутри прочно всё было поставлено с ног на голову. Ничего святого. Постепенно до меня окончательно дошло, что рядом просто чужой человек. Я действительно не знаю ни ее, ни ее родных, ни ее внутренней жизни. Это был взрыв мозга с тяжелыми последствиями. Первый, но не последний, сотворённый Алёной.

Ужас в том, что я любил! Ведь если ее не читать, то нормальный же человек! С ней интересно говорить, легко путешествовать. С ней действительно можно было жить! На бытовом уровне. Так что же происходит с Алёной, когда она начинает сочинять? Почему из нее лезет всякая гадость? И осталось ли в ней что-нибудь, кроме? Как разобраться? И можно ли направить ее способности в нужное русло?

Я поначалу думал: православие должно помочь обуреваемой бесами Алёне. Именно они затыкают ей уши, не позволяют слышать полезные советы (я не себя, разумеется, имею в виду, я-то что? – не профессионал!). Ее бесы застят ей разум, делая ее примитивной и отвратительной. Они правят бал в ее душе! Там не осталось ничего святого… Я стал ходить в церковь, читать святоотеческую литературу, беседовать с батюшкой Александром, редактирующим «Епархиальные ведомости».

Но… мы всё сильнее отдалялись друг от друга. Алёна с какой-то брезгливостью восприняла мое воцерковление. Скоро она не только перестала говорить со мной о своем творчестве, но и говорить вообще.

Я еще некоторое время продолжал гнуть свое. Но реже. Помню наш последний разговор. Я принес ей притчу, вырезанную из «Ведомостей». Про трех человек, которые ворочали камни. Может, слышали?

– Нет.

– Ну, они ворочали те камни. Тут одного из них спросили:

– Что ты делаешь?

Он вытер пот со лба и ответил:

– Горбачусь.

Подошли ко второму и спросили:

– А ты что делаешь?

Он закатал рукава и деловито сказал:

– Деньги зарабатываю.

Спросили у третьего:

– А что делаешь ты?

Он посмотрел вверх и сказал:

– Храм строю.

Мораль: Жизнь наполнена смыслом только у того, кто преследует великую цель.

– Эту притчу, помнится, я прочитал тогда с особенным чувством.

– И что, подействовало? – заинтересовалась я.

– Еще как! Алена заорала, как ужаленная: «Иди ты к чёрту! Примитивный дебил. Выметайся, надоел! Больше не хочу! Сыта!»

– Вот тебе и притча! Надо же, как сработала!

– С Алёной никогда не угадаешь. Да это всё семечки. Самое интересное началось позже. Но пока мне достаточно знать, что у вас такое же, как у меня, отношение к Алёниным писаниям.

– Да и у меня – гора с плеч! – призналась я.

– Я вам тут захватил кое-что, – положил Виктор Сергеевич на мой стол исписанный листок и тут же принялся прощаться.

Это была обещанная Линдгрен.

Но на сегодня с меня хватит.

…Утром я всё-таки прочитала тот листок. Линдгрен была честна, без выпендрёжа, и с направлением. Видимо, тем Милюкова и зацепила. Около некоторых ее высказываний он даже прилепил восклицательный знак.

…Если вы придумаете хорошего героя и напишете про него хорошую книгу, вам и умирать будет не страшно, особенно если вы успели и дом прибрать до этого.

…Не важно, кто пишет книгу и кому она адресована. Важно только одно – хорошая это книга или нет. Многие будут говорить вам, что вы не способны написать хорошую книгу. Если вы струсите и согласитесь с ними, то они будут правы.

…В мире есть два удовольствия, которые нельзя ничем заменить: 1. Прочитать хорошую книгу. 2. Написать хорошую книгу. Если можете, не лишайте себя ни того, ни другого.

… Сильные женщины должны быть еще и добрыми, особенно когда они пишут книги.

И тут я вдруг ощутила себя страдающим недержанием карликом, топчущимся возле высокого писсуара: а ведь скоро вдовец припряжет и меня! Скоро он конкретно попросит что-нибудь из моих, так сказать, произведений, для более тесного, так сказать, знакомства. И вот тогда с того уже света Алёна Нащёлкова от души проблюётся на мой кисляк. Милюкову мои писания – сто пудов! – не понравятся. Они совсем не похожи на претворенные в жизнь заветы товарища Линдгрен. Правда, и на Алёнину похабщину не смахивают.

И какого черта я влезла обсуждать чужую работу! Ну ладно бы была литературным критиком и мне бы за это деньги платили! А то ведь непонятно кто! У Алёны хоть ума хватило в писательши заделаться. Мне это, конечно, не надо, но критерии какие-то должны быть! И вообще – кто-то же должен хоть однажды меня квалифицированно прочесть!

«Вот пусть Милюков и читает, – решила я, – ему не привыкать. А после поговорим. Отчего ж не поговорить?»

И через минуту: а может, не давать вообще? В конце концов, харакири – дело добровольное.

Что это я взволновалась? Ведь он и не просит! У него дела поважнее. Судя по всему.

Хмыкнула: карлик у писсуара… Откуда это в моей башке? Так обычно брутальничает Ксюшка. Сама бы я вряд ли это придумала – не мой контент, как иногда умничает Кристинка. Кстати, как там они? Надо бы встретиться…

– Ты что-нибудь понимаешь в искусстве?

– Вряд ли.

– И что?

– И ничего.

– Вот я и говорю!


 

Подруги

С Ксюшкой и Кристинкой я познакомилась сто лет назад, как уже было сказано, в кружке украинского языка, который собирался по пятницам в Доме офицеров. В то время как народ валом валил учить английский, испанский или вообще – китайский, а мы втроем, каждая по своей причине, принялись изучать украиньску мову. Ксюха – потому что язык прикольный, а еще потому, что занятия проходили в Доме офицеров. Тогда первокурсница Ксюшка, чтобы стать самостоятельной, решила по-быстрому выйти замуж. Офицеры представлялись ей людьми, которые долго на эту тему не заморачиваются. Вот и пошла она вместе с Кристей, у которой украинкой была мама, и она хотела улучшить свой украинский домашний. А мне всегда нравились украинские песни. Хотелось понять, о чем это они там так душевно тянут? Да и рядом совсем, и время свободное было.

Ксюшка и Кристя дружили с незапамятных времен, жили в одном доме, вместе учились сначала в школе, а потом в педучилище, пардон, в педагогическом колледже.

И при том они были абсолютно разные: Ксюшка маленькая, черненькая, артистичная, живая, как обезьянка. За словом в карман лезет. Кристя – настоящая красавица: высокая, голубоглазая, с вечными локонами, рюшами и воланами. Стопроцентная женщина.

Они так и идут по жизни вместе, просто лет десять назад чуток потеснились и позволили мне войти в их коалицию.

Сейчас вместе трудятся в детском садике, обе не по специальности, как ни странно. Когда-то согласились временно поработать в садике, подождать, когда освободятся места воспитателей. И вот уже пять лет Ксюшка служит завхозом, а Кристя – музыкальным работником. Много раз у обеих была возможность перейти на воспитательскую работу, но что-то прикипели они к своим временным должностям.

Встречаемся мы не слишком часто, но я их обожаю.

– Ну, чё, Кировна, манты трескать будем? – появилась в дверях Ксюшка. В боевом раскрасе. Белые легинсы и стилизованная под матроску туника завершали лихой образ завхоза.

Не успела я ответить, как следом вплыла в длиннющем, небесного цвета платье Кристинка, вся в локонах и шифоне (сегодня, видимо, окончательно в образе ангела) и вручила мне коробку.

– Её разве остановишь? – кивнула в сторону морячки. – Пристала к Рафиковне. А той куда деваться? Вот и наготовила, и наморозила. Там на турецкую свадьбу. Зови своего соседа, накормим, а то пропадут.

– Познакомиться она с ним хочет! – тут же обнародовала тайные планы подруги коварная Ксюха.

– Его, наверное, нет. Он целыми днями где-то рыщет. Таинственный мужчина, – аттестовала я Милюкова.

– Бабьё детсадовское надоело, – призналась Кристинка, – просто пусть придет и посидит. И вообще – не каждый день встретишь мужчину с принципами. Ты меня заинтриговала. Охота посмотреть.

– Хорошо. Сейчас позвоню и приглашу. А повод у нас нынче какой? Я что-то забыла?

– Так Кристю замуж отдаем! – захохотала громогласная Ксюха.

– А почему я не в курсе? – закапризничала невеста.

– Какие могут быть курсы! Главное – манты не испортить! – строго постановила Ксюшка и с ходу принялась налаживать мантышницу, которую она по ходу именовала – то мантоваркой, то мантоделкой, то мантопаркой. – Есть охота – страсть! Девки, никого не ждем!

…Виктор Сергеевич пришел спустя почти три часа, когда мы практически объелись первой партией сочных мясных изделий. Он подтвердил репутацию понятливого мужчины, явившись в комплекте с шампанским. Ксюшка тут же снова принялась заряжать мантуху (она остановилась на этом названии) – на вторую партию бесподобного узбекского объедалова. Я пошла на кухню сполоснуть фужеры, которые у меня долго пылились без употребления. Когда вернулась, застала Ксюшку за исполнением её бессмертного хита. Это могло означать только одно: Милюков успел моим девицам понравиться.

Ксюшка сегодня была в ударе и сразу взялась за коронку – их повара, Авдотью Рафиковну, – женщину тучную, малоподвижную, с тяжелым взглядом Надежды Крупской. Ксюшке особенно удавалось изобразить деловую активность Рафиковны, не поднимающей зада со стула, раздающей задания помощнице и одновременно меланхолично обсуждающей фильмы и передачи, просмотренные ею в течение жизни.

Расставив ноги и разместив якобы вместительный живот на пространстве между ними, Ксюха забормотала свой убойный текст, отфыркиваясь и промокая рот фартуком:

– Вот так вот, давай, Галь, режь, Галь, мясо, а я лук почищу… Уже всё? Давай мясо мели, принеси, Галь, муки, яиц, потом будешь тесто месить, пока попа не вспотеет… Халтурить, Галь, не надо… Обиделась? Правда матку колет? Тебе что, забыдло своим сотрудникам приятное сделать? Я лук почистила, давай шинкуй, фифа колхозная. Ты что, Галь? Это не ты? Это мясорубка такие дрели соловьиные дает? Ржавеет, что ли? Вчера по телевизеру, забыла фамиль этого певца, тоже – как заблюёт! Заблеет, говоришь? Ишь какой профессор кислых щей! Не вижу, Галь, разницы. Покажи, как вымесила? Гамно. Меси еще. Я скажу, когда хватит. Там вышла артистка одна, ну, в фильме снималась, вся в красном. Там еще один к ней приставал: «Женщина в красном, дай нам, несчастным!» Не помнишь? Ничё-то ты, Галь, не помнишь, дыра у тебя в теле не на том месте. Хватит его жамкать, тесто – не сиська, а ты не хачик. Неси, Галь, фарш, сейчас покажу, как манты настоящие вертеть надо. Учись, пока жива. О-хо-хо, отсидела рабочее место… Массаж нужен. Да где ж их взять, массажёров? Не напасёсси. (Хлопнув себя по заду.) Эта попка, как орех, так и просится на грех! Эх!

Милюков к концу интермедии просто посинел, остальные, что попривычней, тоже веселились от души.

Ксюшка, надо заметить, никогда не повторялась. Изображала, как Рафиковна вдумчиво, разумеется, не сходя со стула, перебирает крупу, режет хлеб, намазывает бутерброды, подъедает остатки всех тридцати батонов, а потом искренне жалуется: маковой росинки в роте не было! Как воспитывает тощую сиротку Гальку, которая крутится на кухне за двоих. Ксюшке всегда удавался монолог на тему: почему она, Рафиковна, пухнет, а Галька – наоборот, жухнет: обмен веществ в обратную сторону пошел! Надо инвалидность оформлять. Любимые Рафиковны приколы, благодаря языкастому завхозу, давно уже стали общим достоянием. К примеру, традиционные диалоги меланхоличной поварихи и ее помощницы Гали в конце дня:

– Эт хто? – подслеповато щурится утомленная Рафиковна.

– Это я, Галя, – простодушно отвечает крутящийся волчком поваренок.

– А я думала, нацрато…

И всё скороговорочкой, с одышкой.

Или :

– Устали, Авдотья Рафиковна? – это беззлобная и безотказная Галька.

– Сил в организьме совсем не осталось, – жалуется повариха. – А ведь была ране сила, – и обрывает резко, – когда матка црать носила. А теперь… чего уж…

– Да вы сидите, Авдотья Рафиковна, сидите, я сама…

Хабальствовала Рафиковна не грубо и не обидно, во всяком случае, Галька на нее не обижалась и потихоньку под ее присмотром освоила всё детсадовское меню.

…Потом мы душевно выпили шампанское за знакомство. Затем до упора накормили Виктора Сергеевича узбекскими, как мы думали, изделиями. Милюков угощался от души и буквально сыпал разными разностями. Он тоже, похоже, был в ударе. Уточнил, что манты – это вообще-то китайское изобретение (там называют маньтоу – промурлыкал Милюков, делая узкие глазки. Мог бы, кстати, не стараться! Они и так у него не слишком велики. А от беспокойного образа жизни скоро и вовсе закроются!) – так вот, маньтоу означает то ли голову, набитую мясом, то ли голову варвара. Видимо, для древних китайцев это было одно и то же. Вот почему манты у них имитировали человеческое жертвоприношение духам погибших.

– А что, и в самом деле, похоже на голову! – расхохоталась Ксюшка, подцепив на вилку тюрко-китайский пельмень и вдавив в него для полноты картины пару горошин черного перца. – На Рафиковну смахивает. С себя, видать, лепила! Автопортрет в тесте.

– Как не стыдно! – возмутилась Кристинка. – Она нас так вкусно накормила, а ты ёрничаешь.

– Так я любя! Это ж понимать надо! – расхохоталась Ксюшка, сгладывая с вилки Рафиковну. – Эх, и хорошо пошла, шельма! Только капает с нее.

– А потому что – никаких вилок! – запретил Милюков. – Только ручками, а то проткнешь – и всё самое вкусное вытечет. – И он продемонстрировал, как следует есть.

Похоже, Милюков знал всё на свете.

Я принялась готовить чай с мятой, а Милюков всё распространялся на мантовую тему. Оказывается, правильный фарш – это не смесь говядины и свинины, как забабахала Рафиковна, а смесь баранины с нутряным либо вообще – с курдючным жиром!

– Так где же взять таку экзотику! – поинтересовалась я, любуясь на аппетит оголодавшего Виктора Сергеевича, который, насыщаясь, прямо на глазах розовел и хорошел.

– Поишкать надо, – отправляя следующую манту (или мант?) по назначению, рассудил Милюков. – Хотя и этот вариант хорош.

И он продолжил умничать, производя, судя по всему, сильное впечатление на Кристю:

– Еще делают начинку картофельно-мясную или из тыквы с мясом. Это я в «Али-бабе» пробовал, вкусно, свожу вас, девочки, как-нибудь. Вот управлюсь – и свожу! А лучше бы, конечно, в Монголию на манты катнуть. Вот где экзотика! Фарш делают из говядины, козлятины, конины и верблюжатины. Иногда для скусу – для навару добавляют кусочки птицы, а также фрагменты верблюжьего вымени, горба и курдючного сала.

– Фрагменты! – фыркнула я. – Отлично сказано! А больше ничего туда не наваляли? Сиськи-письки… рога-копыта…

– Вряд ли человек это сможет переварить! – засомневалась простодушная Кристя.

– Монголы переваривают – сможем и мы, – успокоил Милюков.

Тут уж Ксюшку передернуло:

– Не слишком, Виктор Сергеевич, аппетитно, скажу я вам. И вряд ли за этим стоит в Монголию переться. Подъехали, угостились, проблевались, уползли. Отличная программа!

– И это еще в лучшем случае! – заметила я.

– Виноват! Не подумал! Сам-то я не брезгливый человек, медикам, знаете ли, брезгливость противопоказана… Хотя чем тут брезговать – не понимаю… да…

– Кстати о медиках, – резво переключилась Ксюшка. – Я недавно в Интернете вычитала историю одну, мне понравилась. Там было так. Бабульку одну привезли в больницу, а все палаты забиты, только в коридорах места остались. Не знаю, как у вас, Виктор Сергеевич, а в той больнице коридоры за соответствующую форму медики колбасой между собой зовут. Ну, осмотрел врач пациентку и решил: делаем снимок головы и кладем больную в коридор, так как мест свободных нет. В медицинском варианте это прозвучало так: «Снимаем череп – и на колбасу!» Бабулька, услыхав это, впала в кому.

– Ксюша, голубушка, это медицинский фольклор, я могу вас тоннами подобным добром угощать.

Тему неожиданно подхватила Кристя. Она из нас, как было замечено, самая утонченная, музыкальную школу закончила, на фортепьянах играет, к тому же регулярно посещает консерваторию, куда наладилась ходить на разные концерты и конкурсы, чаще всего – бесплатные. Денег-то в их садике немного платят.

В большинстве случаев ходит она туда одна (Ксюшка – не любитель, а меня не вытащить, я вечером без сил, как овощ пареный). Это она всё и сообщила Милюкову для начала. Он же, не будь дурак, тут же предложил свою кандидатуру для компании. Кристинка скромно кивнула. Мы с Ксюхой переглянулись. А дальше, потягивая чай из чашечки, наша консерваторка поведала...

– Пришла я тут недавно на концерт японской народной музыки, которую из инструмента, под названием кото (кажется, так), собралась извлекать милейшая японская женщина-профессор. Выяснилось, что её уже полгода назад отправили налаживать культурные связи с Россией. И сейчас в рамках этой самой дружбы должен состояться вечер японской музыки.

Зал, скажу я вам, был полон. В основном, обычная публика буднего дня: консерваторцы, профессиональные музыканты, меломаны, японофилы и котолюбы; а также университетская интеллигенция, которой профком организовал пригласительные билеты, и, конечно, пенсионеры – та активная часть, что не пропускает бесплатных культурных мероприятий.

Ну что? Как обычно, пришли, расселись, похлопали. Женщина в кимоно на сцене между тем щипанула свой старинный инструмент желтым накладным когтём, он, задрожав, жалобно мяукнул. Ещё и ещё… Постепенно наладилось что-то похожее на музыку. Ну что сказать? Это были крайне необычные звуки с японскими представлениями о ладе, ритме и всем прочим, ни по одному пункту не совпадающими с моими, не слишком продвинутыми музыкальными вкусами.

Публика напряглась, прочистив ушки и стараясь воспринять в полной мере все национальные особенности неблизких наших соседей.

Вдруг чем-то потянуло. Непонятным.

– В смысле? – не поняли мы все трое.

– Запахло чем-то, – пояснила Кристя. – Завоняло.

– Кто-то обкакался от восторга? – поинтересовалась Ксюшка, еще не выйдя из образа Рафиковны.

– Уж лучше бы…

– Заинтриговала! – возбудилась публика. – Так что было-то? Чем воняло?

– Портянками, суровыми солдатскими портянками! – провозгласила Кристинка. – Портянками в консерватории. Портянками на вечере японской музыки. Портянками где-то совсем рядом.

– Откуда они взялись? – всё-таки не понял Милюков.

Но рассказчица и бровью не повела: сейчас, мол, всё узнаете, минутку терпения! И продолжила:

– Ближайшие соседи справа, ничего не выясняя, молчком убежали, не дожидаясь конца номера.

Между тем запах усиливался.

В конце концов я должна была отвлечься от Японии и отыскать отечественный источник амбре. Он оказался совсем рядом. Смердела премилая старушка, божий одуванчик, к тому же – продвинутый одуванчик! – всё сценическое действо она снимала на мобильник, чтобы потом насладиться происходящим многократно. Она вся ушла в музыку и, кажется, ей не было никакого дела до демонстративно сморкающихся соседей. Она просто не понимала, чего это люди в приличном, можно сказать, месте, – в музыкальном, так сказать, храме бегают с места на место, воротят носы, шуршат салфетками.

Белая нейлоновая блузка с воротничком, вырезанным на манер лавровых листьев и райских плодов, плиссированная черная юбка, синтетический паричок каре и… зимние сапоги, которые она для комфорта скинула с легких ножек в натопленном помещении. Скинула – и в ус себе не дует, скинула – и сидит себе, смердит не по-детски. Причем одна нога у нее при этом была в мужском носке, а другая – в рваном колготке.

– Не поняла, – продудела Ксюха, отрываясь от сока, – колготки не могут быть на одну ногу. Ты что-то путаешь!

– Что видела – про то и говорю!

– Не отвлекай! – призвала я. – Что было дальше?

– Старушка и бровью не повела на посторонние шумы. Развлекалась? – возможно. Террористка? – а бог ее знает. Враг японского народа? – не исключено. А может быть, это было наглядное доказательство, что свое, извиняюсь, оно не пахнет? Или бабка действительно пребывала в святом неведении?

Как бы то ни было, но концерт она мне сорвала. И отныне изысканный японский кото для меня навсегда будет связан с вонью странной старушки в одном носке.

– Ну и история! – воскликнул Милюков. – Готовый рассказ! Вы, Кристиночка, писать не пробовали? У вас изумительный слог! Я, знаете ли, на запахи тоже обостренно реагирую. Влипли вы по-чёрному с этой неблагоуханной старушкой. Наверное, это чисто старческое. Что и говорить, старость – часто неприятная вещь для окружающих. Недаром один монастырский старец говорил, что в молодости человеку лучше быть одетым немного небрежно, не придавать внешнему много значения, а вот старикам следует быть очень опрятными и благообразными, чтобы не вызывать отвращения у окружающих и не портить им этим жизнь. Кстати, Фаина Раневская в молодые годы никогда не употребляла духов, а в старости – стала, и только настоящие, французские, особенно когда играла на сцене. Вообще очень за собой следила.

А вы уж на старушку не обижайтесь, кто знает, что у неё за обстоятельства, может, и помыться–постираться возможности не было. Прямо как у меня сейчас.

– Но от вас хорошо пахнет… – заметила Кристинка, слегка смутившись, – и вы не старый.

– Вы очень милы, Кристиночка. Вот дом до ума доведу, немного уже осталось, тогда приглашу вас всех попариться в баньке, вот там дух – это да! Я дачу сейчас перестраиваю, утепляю, удобства в дом провожу, и банька у меня там знатная!

– Мы согласны, да, девчонки? – за всех решила раскрасневшаяся рассказчица.

– Так я, что, скоро квартиранта лишусь? – спохватилась я.

– Не скоро еще. Месяца через три. Новый год там встречать будем. Если всё пойдет по плану. На природе. У меня там посреди участка огроменная ель. Нарядим вместе и отпразднуем. Согласны?

– Дожить надо, – заосторожничала я, встревоженная бурным темпом сближения Милюкова с моими наперсницами. Девчонки, судя по всему, от Милюкова были в восторге. Причем, не понять, которая из них больше.

Вот ведь шарада! При первой встрече он показался мне никакущим. К тому же в возрасте. А потом еще и раздерганным на части. Но девушки мои, определенно, сделали стойку. Что-то почуяли…

– Может, кто-то еще чаю хочет? – предложила я как хорошая хозяйка.

– А может, по тридцать капель коньячку? – искусил добрый молодец.

Девушки выбрали «Коктебель» четырехлетней выдержки. И долго еще гомонили и хохотали, пока, далеко за полночь, Милюков не вызвал такси и не развез их по домам.

Следующим вечером он забежал ко мне снова. Визит был предсказуем. Девчонки его очаровали.

– Вы ведь пишете о них? – чуть не с порога задал он свой главный вопрос. – Готовые героини: колоритные, языкастые, темпераментные. Настоящие.

– Не думаю… – промямлила я.

– В смысле: недостаточно для вас интересны?

– Наоборот. Я недостаточно для них хороша. Как писатель.

– И про что же тогда вы пишете? Может, дадите как-нибудь почитать?

– Может, и дам… потом… Извините, я занята.

– Да–да! Простите мою назойливость!

И он стремительно исчез.

А я осталась, как пень, хорьком обсиканный.

А настоящие писатели вообще-то хотят, чтоб их читали?

Да кто ж их разберет!

Знать бы ещё, что это такое – настоящий писатель…


 

Дом и его настоящая хозяйка

Моя инквизиция, растянувшаяся на всё лето, в конце августа оборвалась самым волшебным образом. Мой Король на границе сна и яви, где я его всегда поджидаю, наконец, явился и шепнул мне в завядшее от беспокойного сна ушко: Любимчик Господа

Вслед за тем стал потихоньку прорисовываться человек, тянущий, как вериги, свою судьбу – тяжелую, нелепую, но, как ни странно, счастливую. «Кого люблю – того наказываю». Около него, как привязанный, мотылялся пёс – дворняга с разорванным ухом, припадающий на заднюю лапу, весь в репьях и блохах («Отзывается на кличку Счастливчик», – пошутил мне на ушко Король и накрепко прилепил Счастливчика к Любимчику). Любимчик и Счастливчик.

Мне почему-то это сразу ужасно понравилось.

…Уже больше месяца у меня квартировал Милюков, который вёл хлопотливую жизнь и, похоже, за моей спиной вовсю общался с Кристинкой. Он больше не просил у меня ничего почитать, видно, учел свой прежний опыт, зато настойчиво призывал меня пользоваться своим счастливым географическим положением. Дело в том, что дом, в котором я родилась и живу, – сооружение выдающееся, он стоит на центральной площади города, выходя окнами на Волгу и начало Набережной, которая в нашем городе тянется вдоль реки почти на три километра. И это не единственная достопримечательность нашего дома. А потому сто́ит, видимо, сказать о нем особо.

Особняк известен в городе, как дом купчихи Чириной. Двухэтажный, уютный, белокаменный, построенный замечательной Анной Васильевной в конце ХIХ века на самом историческом пупке – позади главного епархиального Собора, где почти вся земля раньше принадлежала церковным строениям – православной школе, семинарии, лавочкам, торгующим церковной утварью. Здесь селились только самые уважаемые, отличившиеся добрым нравом и благими делами горожане. Именно такой и была купчиха, промышленница и меценатка Чирина.

Кто только не проживал в этом доме и как только его за столько лет не использовали! Вначале, понятное дело, это был просто дом, в котором хозяйке было удобно жить и работать. При советской власти особняк национализировали. Одно время здесь располагался губернский отдел здравоохранения, потом отдел переехал в дом попросторнее, а здесь разместился городской архив. Но площадей вскоре не хватило и ему, а потому архив съехал, а особняк разгородили на клетушки и отдали под расселение. Здесь в разгороженных углах, превращенных в шесть комнат на втором этаже, в разные годы селилось до сорока человек. Первый этаж очень долго занимал магазин «Продторг». В начале наших 80-х дом попал в план реставрации как архитектурный памятник местного значения. Но процесс затянулся из-за активного нежелания некоторых жильцов уезжать из центра. Ястребковы и Никаноровна оказались самыми упертыми, съезжать они отказались наотрез. Выдержали несколько судов. А тут вопрос решился сам собой.

В начале прошлых девяностых дом Анны Васильевны, кстати, прекрасно сохранившийся, городские власти щедрой рукой отдали под салон красоты «Лицо и тело». Парадный вход салона был, как кокошником, украшен резным чугунным козырьком, случайно найденным на чердаке дома. Его в конце позапрошлого века с большим вкусом отлила на своем заводе прежняя хозяйка. Замечательный литой орнамент на фасаде здания долго облагораживал исторический центр города, пока не был объявлен личным брэндом «Лица и тела» мадам Лапунцовой.

Реклама, облепившая фасад особняка, так же соответствовала его стилю, как природная красота Чириной вывернутым наизнанку губищам Лапунцовой, а также всем другим частям ее лица и тела. На козырьке перед парадным входом в кущах чугунного орнамента теперь значилось: «Позвольте пригласить вас в рай!» (Видимо, предварительно умертвив. А как еще?) Дальше на стене и дверях лепилась реклама, смысл которой живущим не в раю был неведом: Бархатный и прочие виды маникюра; Уход за лицом и телом от элитного бренда Selvert Thermal; Эндермолифт; Гавайский массаж «Ломи-Ломи» и иные райские наслаждения.

Реальная жизнь протекала рядышком, буквально за стенами дома, а еще – на втором этаже, куда вход был со двора, по тропинке, проложенной прямо через палисадник. Здесь радовали глаз любимые цветы прежней хозяйки, будто и не прошло с тех пор почти полторы сотни лет. Это были некапризные многолетники: тюльпаны, ирисы, ромашки, флоксы и золотые шары. Соревнуясь с рукотворным узором мастерицы, эти живые красавцы привлекали внимание всех, кто заглядывал за оборотную сторону дома, не обращая внимания на пафосный фасад. Выбранные и посаженные Чириной, эти цветы регулярно обновлялись Никаноровной, поскольку в нашем жарком климате героически держались от последнего до первого снега, от апреля до ноября, сменяя друг друга и неизменно возрождаясь с каждой новой весной, будто надеясь на встречу с любимой хозяйкой.

Это были параллельные миры. Первый этаж жил хлопотливой жизнью эфемерного бизнеса, пребывая в хроническом евроремонте. Левое крыло второго этажа после расселения жильцов в перестройку тоже было захапано салоном и постоянно перестраивалось. Там из трёх комнат, в которых раньше проживало несчитанное количество человек, образовался просторный офис хозяйки салона, дамы, понятное дело, хваткой и небедной.

А в правой стороне коридора каким-то чудом сохранились те же три жилые комнаты, в двух из которых всю жизнь обитали Ястребковы, жившие тут с незапамятных времен; третью же комнату много лет занимала тишайшая старушка-краевед Валентина Никаноровна Смирнова, в миру – Никаноровна. Видимо, рассчитывая на естественное разрешение проблем, их не трогали. Более того, городские власти, отвалившие лакомый кусок салону, даже проявили гуманность и обязали новых хозяев отремонтировать жилые комнаты на втором этаже и поделиться с их жильцами частью своей коммунальной благодати. Что и было исполнено. В каждой из трёх изолированных комнат был отгорожен угол при входе, куда впихнули раковину и двухконфорочную газовую плиту, которую газовики подключать наотрез отказались. В конце общего коридора был выделен еще один угол, куда затолкали вечно ломающийся евродуш – неуклюжее сооружение, вызывающее у Никаноровны стойкую клаустрофобию.

– Мась, ты у нас писатель? – устало позевывает Анька. – Будь другом, накатай ребенку для портфолио что-нибудь краеведческое. Что-нибудь детское такое, познавательное. Сказку какую-нибудь, что ли… Агния ты наша Барто.

– Ну не знаю… Я сказок не пишу… А не раненько портфолио первокласснице?

– Да поздненько! Их теперь с детсада пишут.

– Кто пишет?

– Родители, конечно.

– А грудничкам-то это зачем?

– Мась, не приставай. Залезь в Интернет, просветись и сбацай, что требуется. Надеюсь, сообразишь. Не опозорь ребенка.

То, что я прочитала в Интернете, меня обескуражило. Оказывается, пока я тут сижу–сочиняю, жизнь устремилась по диковинному руслу. Я не поверила глазам своим, но дошкольный методист из Интернета меня великодушно, хоть и не без ошибок, просветил: «Не для кого не секрет, что в детских садах приветствуется ведение портфолио. Сейчас стало не просто модно, а уже необходимо делать детское портфолио даже при поступлении детей в детский сад!»

 Это со скольки же лет? Или месяцев?

Дальше – больше. Оказывается, в Интернете, как поганки на помойке, выросла целая пориндустрия: спецтетрадки с картинками из американских мультиков, с хвастливыми рубриками и дебильными шаблонами. Мастера жанра здесь вовсю предлагают свои услуги. За умеренную, как они утверждают, плату обещают вылепить из вашего трехлетнего ребенка настоящего лидера с творческими задатками и спортивными достижениями, да и всю вашу семью, вкупе с генеОлогическим древом, презентовать в наилучшем виде.

Дальше всех пошли лихие дошкольные методисты, которые в разделе «Мои занятия» пообещали, прикинувшись вашим младенцем, его наивными устами доходчиво доложить об успехах в обучении по системам раннего развития Монтессори, Домана, Зайцева, Никитиных, Вальдорфской педагогики и пр. (здесь предлагалось родителям самим выбрать примеры из этих самых любимых методик).

Главное слово во всех просмотренных мною шаблонах было, конечно, Я:

– Я знаю буквы; – Я читаю в 3, 4, 5 лет (по буквам, по слогам, по словам); – Я умею считать в 3, 4, 5 лет (до 10, десятками, сотнями); – Я играю на музыкальных инструментах (?); – Я танцую… (не просто так пляшу, как душа позвала, а с непременным желанием выпендриться!) и прочее, и прочее… Есть только Я, всё остальное крутится вокруг этой волшебной буквы. И кто громче якнет, то есть чьи родители смогут и (или) захотят проплатить эту гадость, тот и будет самый-самый!

Боже, это что же за новая напасть такая на нашу голову? Ну ладно школа! Но до младенцев добрались! Глупость или предательство? (Прямо по Милюкову, но не по нашему, а по тому, революционному, кадетскому).

Во мне неожиданно забушевал публицист. Захотелось с подъятыми власами возопить: «Люди добрые! Кому мы доверяем самое ценное?»

То, что у авторов этой затеи – развращать малышню – нет ума и совести – это понятно. Но живые ли это люди?! Ведь дошколёнку советуют собрать и внести в личное досье информацию о том, что означает его имя, почему родители выбрали именно это имя; если у ребёнка редкая или интересная фамилия, можно пояснить, что она означает, можно привести значение характера и предрасположенностей по гороскопу.

Какое дохлое нужно иметь нутро, чтобы предложить деткам прямо с пелёнок участвовать в гонке на победителя, формируя не познавательный интерес к жизни и учебе, а неискоренимую любовь к себе? И что потом с ними, такими, делать? Эти-то напакостили и ушли. А нам жить. И как-то разгребать всё это.

А может, я просто отстала от жизни? Надо будет разобраться в этом вопросе. Но Лизку жалко, а также заранее жаль идущих вслед за ней Клавку и Романчика. Ведь – младенчики!!!

Авторов этой затеи захотелось срочно публично предать огню. И чтобы при этом они заполняли свои портфолио по разделу «Мои впечатления». А мы бы почитали потом. На досуге.

…Но сказку писать всё равно надо. Обещала. Единственное, что пришло в голову: а напишу-ка я о моей любимой хозяйке – Анне Васильевне Чириной. Вот кто был настоящей Марьей-Искусницей. Может, и раненько для Лизки, но ничего, она умная, поймет. А если не поймет – на вырост будет. Да и объяснить можно. Изобретатели портфолио, вон, с этим вообще не заморачиваются: рано – не рано…


 

Марья-искусница

Сказка

… Жила-была в стародавние времена в одном большом губернском городе на берегу великой русской реки девушка Марья. Появилась она на свет Божий в дружной и богатой семье, чьи предки до третьего колена принадлежали к славному купеческому сословию. Дела свои ее деды и прадеды вели честно, людей уважали, репутацией своей дорожили. Самой надежной гарантией было их слово купеческое. И не нужны были им ни бумаги с печатями, ни законы охранные, ни чиновники канцелярские. Всё решалось полюбовно и скреплялось рукопожатием.

 Честность – вообще самое выгодное условие бизнеса. И самое необходимое.

 Предки Марьи начинали по коммерческой части – торговали хлебом, рыбой и солью. Позже стали капиталы свои вкладывать в заводики по изготовлению кирпичей и в мастерские по производству мыла и свечей. Потом стали богатеть. А всё почему? А потому, что, кроме разума и предприимчивости, дал им Господь умение ладить с людьми, уважительно относиться к тем, кто трудом своим и талантом делает жизнь лучше.

Семья у Марьи была благонравная, в ней почиталась стародавняя вера предков и они сами. Марьюшку, как и трёх ее братьев и сестер, в семье любили, но излишне не баловали. В семейных традициях было уважать дело, которое кормит, и всячески в нем участвовать. Причём посильно и всем – старым и малым, мужчинам и женщинам. Труд в семье не был наказанием. Он был образом жизни.

 Еще девочкой полюбила Марья бегать на батюшкины заводы, здесь она могла часами наблюдать, как слаженно там идет работа, как пекутся в печи румяные кирпичи, как варится-булькает в котлах чугун. Завораживала ее эта картина. Вот на кухне вроде тоже всё печется-варится и булькает, но картина не та, масштаб не тот! А Марье с юных лет нравился именно масштаб, сложно устроенное хозяйство. Ей надо было, чтоб дух захватывало.

 В городе батюшку уважали за ясный ум и твердое слово. Капитал у него прирастал. Хватало на всё: и на новый каменный особняк под железной крышей, и на приданое дочерям, и на благие дела, которые делались тихо и без огласки. И то сказать, кто же торгует добрыми делами? Уж точно – не добрые люди.

Но не бывает в жизни всё гладко. На то она и жизнь. Годы шли, Марья выросла и повзрослела. Было у нее, кажется, всё, не было только женского счастья. Не везло ей в семейной жизни – дважды выходила она замуж, но оба мужа, как сговорившись, умерли вскоре после свадьбы. Ушли, оставив Марье вместо желанных деток лишь воспоминание о коротком замужестве и свои запущенные дела.

Для кого-то это, быть может, и было бы пределом мечтаний – одинокая, богатая и свободная – но только не для Марьи. Хоть выходила она за своих мужей сосватанная родителями, но как-то быстро к ним прилеплялась и жила с ними в мире и согласии. А после их ухода сильно кручинилась, тосковала. Особенно по последнему, болезному красавцу Сергею.

 Позднее она, конечно, могла бы еще раз выйти замуж, недостатка в предложениях не было, да и года еще были нестарые – ей и тридцати не сравнялось, когда она овдовела во второй раз, – но то ли она изменилась, недоверчивая стала, всё корысть в обступивших женихах чуяла, то ли опасалась, что новый союз может принести новые страдания, а душа и так уже была изранена… Но только осталась Марья доживать свой век в одиночестве, порешив, что, если не везет с мужьями – значит, не дано ей семейное счастье. Значит, не её. Видно, что-то иное ей уготовано.

 От первого мужа остался ей чугунолитейный заводик, находившийся рядом с домом, прямо на берегу реки. А самому заводу досталось имя ее второго мужа, которое и сама она будет носить до конца дней своих.

Так получилось, что мужья, не сумев сделать Марью счастливой женой и матерью, сделали ее деловой женщиной, промышленницей. Вышло это как-то само собой.

…В один из грустных дней неизжитого еще траура явился к ней в дом человек. Представился мастером с чугунолитейного завода и попросил о встрече по поводу важного, как он сказал, безотлагательного дела. Марья почти против желания приняла его.

Пред ней предстал молодой, будто иссушенный внутренним жаром человек. Не чахотка ли у него? Уж больно худ, подумала про себя Марья.

Мастер назвался Никитой Саввичем и с поклоном вручил ей необычный букет из чугунных цветов и листьев, от которого трудно было оторвать взгляд. Диковинные цветы переплетались с виноградными гроздьями и резными листьями, завораживая изяществом деталей и благородством стиля.

– Твоя работа? – спросила Марья, принимая подарок.

– Моя, – кивнул мастер, явно довольный произведенным эффектом.

– Красиво, – одобрила женщина. – И с чем же ты пожаловал, Никита Саввич? Надеюсь, причина у тебя серьезная.

– Серьезней не бывает, – ответил мастер и принялся с ходу описывать положение дел на заводе. А дела были плохи: завод без хозяйского догляда уже больше трех месяцев стоит, не работает; а месяц назад, в довершение всех несчастий, накрыло его весенним оползнем, сильно повредив крышу. Работники разбегаются. Надо действовать, уважаемая Марья Васильевна, завод спасать. Ведь конкуренты так и рыскают, рабочих сманивают. И как бы люди не были вам преданы, а деньги всем нужны, семьи кормить надо.

– А что же ты-то не убежал? Тебя, поди, первым и сманивают? Вон ты какой умелец! – усмехнулась Марья.

– Не могу, – твердо выговорил мастер. – Я мужу вашему, Сергею Дмитриевичу, по гроб жизни обязан.

– Так вот что… Ну, давай рассказывай, слушаю тебя внимательно.

– Сергей Дмитриевич, царствие ему небесное, хотел на своем заводе вот такую красоту отливать (кивнул в сторону букета)… Всё мечтал город наш украсить. Но не успел. Говорил, что заставить людей любоваться плодами рук своих – это божеское дело. Душа у людей от красоты очищается. Уважение к труду появляется. К тому же дело это – на века. Потомки и через сто лет будут нашими изделиями пользоваться, мастерством своих предков гордиться.

– Да, именно так он и говорил…

– А ведь всё это пока возможно – дать кусок хлеба работникам и украсить родной город. Всё в вашей власти, уважаемая Марья Васильевна! Вон в городе Париже какие решетки, заграждения, лесенки и балкончики из чугуна льют. Залюбуешься! Сергей Дмитриевич много об этом рассказывал, на листочках эскизы рисовал, всё мечтал о таком же. Болезнь проклятая сил его лишила, в могилу увела до срока. А ведь прав был, муж ваш, и мы так умеем, чай, не хуже заморских мастеров. Просто деньги нужны и старание. Нет, неправильно. Не так Сергей Дмитриевич говорил. Не в такой последовательности. Он утверждал, что во главе любого большого дела должны стоять желание и страсть! Только они заразительны. Настоящие работники не столько на рубль, сколько на идею стоящую идут. Хотя деньги тоже, конечно, нужны. И заводу – на развитие, и людям, на пропитание.

– Согласна. Дело говоришь, – кивнула хозяйка.

– Сергея Дмитриевича слова: умелыми мастеровыми людьми дорожить надо. Ведь большое дело жизни смысл придает.

– Узнаю мужа. Он потому и сгорел так быстро, что всё делал со страстью. Загорался как порох…

– …и других увлекал. Потому не все еще и разбежались с завода, что с уважением к нему относились. И меня к вам наладили в память о нем.

Глаза Марьи наполнились непросыхающими слезами:

– Да… Забыть невозможно…

– Вы вот что, Марья Васильевна, примите наше сочувствие, уверяю вас: это общая наша потеря, но приходите-ка, не откладывая, прямо завтра на завод и своими глазами на всё посмотрите, что там творится, с народом поговорите. И принимайте решение, пока мастеров еще не всех сманили, да и материал в запасе имеется. Чугун штыковой, чугун-бой, известь, кокс, каменный уголь, глина, формовочная земля, графит, гвозди и проволока – на заводе всё есть. И всё в негодность приходит, не пущенное в дело.

– Но ведь, дорогой Никита Саввич, – покачала головой Марья Васильевна, – беда в том, что я ничегошеньки в этом не понимаю.

– А я помогу. За тем и пришел. Должок у меня перед Сергеем Дмитриевичем, неоплатный.

– Что за должок?

– От смерти неминучей спас он меня. Заболел я в прошлом годе тяжело. Помирать уж собрался. А он узнал про мою беду, приехал ко мне домой, в больницу хорошую определил, денег на докторов и лекарства дал. А потом в степь на кумыс на целый год отправил. Я ведь недавно только и воротился, тогда и узнал, что спасителя моего, оказывается, в живых уж нет. Вечная память! – и мастер набожно перекрестился.

– Видно, ценил тебя Сергей Дмитриевич.

– Ценил, а себя вон не сберег. Видимо, Господь только лучших к себе прибирает. Но давайте вернемся к нашему делу. Сейчас балкончиками, я думаю, нам не прокормиться. Конкуренция в последнее время образовалась нешуточная. На заводе Памфилова льют чугун и штампуют изделия днем и ночью. Я тут переговорил со знакомыми литейщиками, кой-что они мне по дружбе подсказали. По-моему, толковое.

– Давай говори, раз начал, – приказала Марья.

– Вы, уважаемая Марья Васильевна, конечно, знаете, что сейчас для торговли и промышленного дела – самое время. Всем понятно: новый век в окно стучится. Промышленная революция на дворе: электричество, водопровод, железная дорога. Да и денежки у людей появились. Вон какие особняки в центре поднялись! Не хуже столичных! Все желают выделиться, жилище свое наособицу украсить. Готовы за это большие деньги платить. И платят! Балкончики, и обрамления для них, и лестницы литые, и навесы и флюгеры – всё в ход идет. Промышленники раздулись от прибылей. У Памфилова на месте одного цеха, убогого, огромный заводище образовался, пока мы дремлем. И они своего не отдадут, не упустят. Эх, да что говорить! Самая горячая сейчас пора. Купцы миллионные капиталы делают. А у нас завод без крыши стоит, сиротинушка.

– Ну всё, хватит причитать, завтра приду и решу с заводом, – поднялась Марья, желая закончить разговор.

– Вот и ладно, – затоптался мастер у порога.

– Чего еще? Говори.

– Я и говорю. Промышленная революция на дворе. Мукомольные владельцы наши на первое место в России по производству вышли. Ну, и по прибылям, конечно. Прёт их как на дрожжах. Строят новые мельницы, по последнему слову техники.

– А при чём тут мельницы? – перебила его Марья.

– А при том, что требуется им сейчас чугунина в больших количествах – и колонны, и стояки, и трубы. Перечислять до утра можно! А скоро заработают паровые мельницы, так тут только успевай поворачиваться, столько заказов пойдет! Тут тебе и шкивы, и флянцы, и поршни, шестерёнки, подшипники, втулки, решётки… – опять зачастил мастер.

– Остановись, любезный. Я и слов-то таких не знаю!

– Так… разучить можно, слова-то… Главное что? Заглянул я вчера в скобяную лавку на Верхнем базаре, узнать, как литье торгуется…

– Наш пострел везде поспел…– невольно улыбнулась хозяйка.

– Готовился.

– Ну и как же?

– Да с ума сойти! Люди чего только не спрашивают – трубы, угольники, плиты, ножки, колёса, распорки, пружины, дверки, накладки, шайбы. Все строиться принялись. Деньжонки появились. Тут только поставляй! Разберут всё. Можно будет со временем и магазин свой открыть, под свою же продукцию!

– Уж больно ты скор, – окоротила мастера Марья. – Притормози! Завод без крыши, а ты уже магазины открываешь.

– Так в том-то всё и дело! – разгорячился мастер Никита. – Перспективу надо видеть! Так Сергей Дмитриевич говорил.

– Да, перспективы большие. На словах. А на деле – кто всем этим будет заниматься? Сил у меня женских мало, знаний нет совсем.

– Знание – дело наживное, было бы желание. А ждать, когда силы появятся, тоже неразумно – перспективы закончиться могут. Тут надо ковать по горячему! Я дело говорю. Меня год в городе не было, так будто в новое место попал. Аж дух захватывает! Пароходы строятся, вон их сколько на стапелях стоит. У вас прямо в окно видно… А куда они без нашей начинки? И железная дорога без нашей продукции не заработает. И ведь строится уже вовсю, дорога-то, и дальше строиться будет! Сам в газетёнке читал. Прогресс в нашем богоспасаемом отечестве всегда летит галопом после долгой дрёмы, как нахлёстанный. И заметьте, уважаемая Марья Васильевна, очень недолго летит! Надо поспеть. А сейчас как раз такое время. Вот оно, за окном. Работай и зарабатывай. Образцы продукции я готов вам хоть через неделю представить. Только скажите.

Женщина слушала мастера всё заинтересованней. Горестная пелена внутри обожжённого горем нутра начала потихоньку рассеиваться. Решила вечерком сходить к батюшке родимому, посоветоваться, узнать, что он думает, стоит ли ей, женщине, в мужское дело впрягаться. Он ведь литьем тоже давно занимается.

Отец идею одобрил. Сказал, что, если вложить деньги с умом и не думать о скорой выгоде да еще перевести литье чугуна на электрическую энергию, тут большие возможности открываются. Можно будет получать новые сорта сырья и формовочных материалов. Но это позже. А уже прямо сейчас в любом хозяйстве нужна чугунина, за которую люди готовы деньги платить. И мастер ее прав: время в России не терпит. Оно, как норовистый конь: если не успеешь оседлать его – тут же окажешься под копытами, раздавленный.

Отец напомнил ей главный закон успешного дела: всё зависит от умения предпринимателя дать людям то, за что они готовы платить! А все эти чугунные крышки, ушки, люки, кресты, кронштейны, балки, ступки с пестами, заслонки и вьюшки людям в хозяйстве каждый день нужны. Вот с этого и надо начинать. Быстро отливать и продавать.

Провожая дочь, он перекрестил ее, благословив на нелегкое дело, и сказал напоследок:

– Лучший памятник Сергею твоему будет. Он не успел, значит, ты должна. Помогай тебе Господь! И вообще – не ты первая, не ты последняя. По всей России сейчас появились купчихи богатые, миллионами ворочают. Торговлю, мукомольное и ткацкое дело, можно сказать, в женских руках держат. Не только в столице, но и в провинции. А чем ты хуже? А, дочка? Знаешь, жизнь ведь идет по своим законам. И очень часто побеждает не самый богатый и умный, не самый к делу приспособленный, а тот, кто в нужную минуту не отступил, не испугался трудностей. Характер тут нужен. А он у тебя есть. Да и я тебя не оставлю, помогать буду.

…Вернувшись домой и напившись чаю, Марья вновь крепко задумалась. И как же тут было не думать? Вновь и вновь возводила она вокруг себя частокол вопросов, на которые не только у нее – ни у кого не было ответа: достанет ли у нее разума, характера и смелости? И главное: зачем ей это надо? Денег и без того хватает. Можно остаток лет чаек попивать и салопы примерять. Только по душе ли ей это? Вот вопрос, на который, кроме нее, никто не ответит.

Да, жизнь ее может круто измениться. Придется рано вставать, самой вникать во все дела до тонкостей. Надо будет засучить рукава и хлопотать, искать и приглашать нужных работников. Цех ремонтировать надо. Ох, беспокойства сколько! Ну да ладно, завтра видно будет. Характера у нее хватит, а купеческую негу давно пора стряхнуть, уже прокисла вся. Тридцати нет, а вон раздалась, как кадушка. Надо растрясти, телеса-то.

И уж больно хорош железный-то букет! Да и сам мастер взволновал. Сразу видно – за дело болеет. Если бы все так! Сколько у него планов! Примерился не много не мало Европу переплюнуть. А что? Кому как не женщине наводить красоту и порядок – что в доме, что в городе. Ведь нынче городская неряшливость, особенно ступи шаг от центру, краснеть заставляет. Вон кузина Варвара из Европы вернулась, так говорит, что теперь ей на родные места и смотреть-то стыдно, совсем неавантажно живём.

А ведь прав мастер – новые времена на дворе. А как купцы нынче переменились! Раньше выглядели как сметливые мужики в мятых сюртуках поперёд большого семейного выводка, а теперь всё сплошь умники, знающие законы коммерции, одетые в дорогие суконные тройки, при цилиндрах и тросточках, с чековыми книжками, визитками и с дражайшими половинами, наряженными по последней парижской моде. Только слепой не заметит разницы.

…Ночью, ворочаясь на лебяжьей перине, зарываясь в гору вдовьих проплаканных подушек, поймала себя Марья на мысли, что готовится к заводской встрече, слова нужные подыскивает. А то вдруг принималась злиться на мастера, лишившего ее покоя. Пришел тут с букетиком… Он что? Наемный рабочий, отработал, получил и живет дальше. Вся ответственность на ней. А она еще не разобралась в главном: сможет ли совмещать предпринимательство с дорогими сердцу убеждениями? Ведь ей хорошо известно, что купеческое дело сурово, в нем прибыль, копейка – главное! И как при таком раскладе уберечь душу живу, не дать ей испоганиться? Вот о чем надо думать в первую очередь!

Утро вечера мудренее, в конце концов решила Марья, и забылась беспокойным сном.

… И приснился ей под утро Сергей. Впервые после ухода своего. Веселый такой сидит за большим накрытым столом в окружении ребятишек – как один на него похожих. Ничего не говорит, только улыбается, ласково так. И она, счастливая, хлопочет, разрезая сладкий пирог, только что из печи, и раздает всем по большому куску. А в центре стола стоит букет, который вчера ей мастер Никита подарил, и полыхает таким жарким светом, что глазам больно.

…Проснулась с легким сердцем. Рассудила, что Сергей не случайно ей привиделся, видно, благословляет ее на дело. Ополоснувшись холодной водой, вдруг почувствовала, что наконец перевернула тяжелую страницу своей жизни.

Теперь всё у нее было впереди: и создание крупного литейного производства, и ведение дел на вскоре доставшихся ей в наследство машиностроительном и судоремонтном заводах, и открытие мукомольного предприятия, и торговля своей продукцией в нескольких собственных магазинах, и щедрая благотворительность. На свои деньги Марьюшка основала сиротский дом для малолетних детей, выстроила казенные квартиры для бедствующих вдов, учредила именную стипендию для нуждающихся гимназистов. В центре города выкупила двухэтажный особняк и подарила его школе для слепых детей… Всего и не перечислишь! Вот как распорядилась она своими деньгами.

А еще ей удалось украсить и облагородить свой родной город. На ее заводе отливались из чугуна решетки, лестницы, балконы и карнизы такой изумительной красоты, что и по сей день радуют они глаз, наполняя душу бесконечным восхищением не только изысканными формами и узорами, но и самой Марьей-искусницей, не испугавшейся трудностей, не очерствевшей сердцем и волшебным образом победившей время.

Благодарные потомки в память о ее делах и заслугах установили в центре города бронзовый памятник своей знаменитой землячке. У его подножья всегда лежат живые цветы в знак их признательности и восхищения.

Как бы хотелось закончить именно так! Но нет, невозможно, это перебор даже для сказочки. Ведь сказочка-то – русская. Как говорится, ври да знай меру! Но ведь когда-нибудь и в нашем благословенном Отечестве научатся люди ценить мастерство и рукотворную красоту, с уважением относиться к своей истории, испытывать благодарность к славным предкам за их добрые дела.

 Пока же закончим нашу правдивую сказку как в жизни. А жизнь у нас, увы, сурова даже к выдающимся женщинам.

На самом деле было так. После октябрьского катаклизма, лишившись всего, умерла наша Марья-искусница неизвестно когда и похоронена неизвестно где. Известно лишь, что скончалась она от голода. Никакого памятника нет и в помине.

– Совсем с ума сошла! – отрецензировала сестра. – Лизке сколько лет? Правильно, восемь. А ты что наваляла? Для престарелых краеведов. Никаноровне подари. Ей понравится.


 

Променады спортивные, походы культурные

…Виктор Сергеевич Милюков оказался заботливым и дотошным. Мне он так упорно и доказательно зудел о пользе движения и свежего воздуха, что сковырнул-таки меня из-за письменного стола. А это не удавалось никому. Он просто математически доказал, что мне необходимо гулять по Набережной, во-первых, потому что надо ведь когда-нибудь двигаться (это он включал кардиолога); к тому же ему было доподлинно известно, что все сто́ящие писатели во время своего творческого процесса много двигались, что благотворно сказалось на качестве и количестве их жизни и творчества. А еще мне надо выходить из дому потому, что Набережная – это не просто украшенная цветами и деревьями бетонка – это квинтэссенция жизни, куда люди специально со всего города приезжают и приходят, чтобы вкусно прожить этот маленький кусочек жизни. Это время, выкроенное для себя. А люди в такие моменты, как никогда, равны себе.

– Как вы не понимаете? – горячился Милюков, – Это же просто питомник, заповедник для писателя! И он вон у вас, прямо под окном! Да люди сюда с другого конца города ездят, а вам – только дверь открыть! Вы же умная девушка!

Скоро я убедилась в его правоте. Не в том смысле, что умная, это и так было ясно… Черт, он что, всегда прав? Тогда, как его, такого проницательного, угораздило в Нащёлкову втрескаться? И что он носится теперь, как бешеный кролик? Ему самому отдыхать больше надо. А то лишится Кристинка своего провожатого на консерваторские концерты. И вообще – поберечься надо, не мальчик.

…Постепенно я почти ежедневно наладилась ходить пешком. Хожу и думаю. Неплохо получается. Ходить. Ругаю себя, что не додумалась до этого раньше. Про пользу свежего воздуха и физического движения не говорю, это азбучные истины. У меня всю жизнь был дефицит того и другого. А тут три-четыре раза в неделю по пять километров энергичной ходьбы! Пятнадцать – двадцать километров в неделю! Это же нормативы эфиопского стайера! Скоро должна так же постройнеть.

Вначале от своих подвигов я была в восторге, но без сил. Помню, пришла как-то после своего гигантского променада в парикмахерскую. Девушка-мастер спрашивает: «Как вас стричь?» А у меня не только ноги гудут, я и сама вся, как кабель высокого напряжения. Отвечаю: «Знаете, милая, я только что прошла пять километров, и мне всё равно. Стригите, как хотите!» Это прозвучало, как у Сиплого в «Оптимистической трагедии»: «А ты болел три раза сифилисом?!»

Кстати, неплохо подстригла. Видать, впечатлилась.

Сейчас устаю гораздо меньше. Чувствую, что и состав крови постепенно меняется. Присутствие кислорода, определенно, бодрит и придает силы. Хотелось бы еще ума и способностей. И счастья в личной жизни. На Набережной я насмотрелась на парочки и поняла, что живу, определенно, однобоко. Я, конечно, не Нащёлкова, зацикленная на любви, но писатель должен попробовать написать хотя бы одну сто́ящую любовную историю, и одной теории для этого маловато.

Стоп! Что значит – писатель должен? Кому это я задолжала? Получается, работа диктует мне теперь не просто, там, тему или сюжеты с героями, – а как жить и что делать? Более того, толкает на эксперименты, которые мне, как личности, раньше были совсем не свойственны! То есть Я, получается, для моего писательства – не самостоятельная единица, а пушечное мясо, или, точнее, полигон для стрельбы по воробьям.

Я не ропщу и не хныкаю, но – по факту – я и так многим пожертвовала: живу анахоретом, работаю как ломовая лошадь, да просто превратилась в бомжа с помойки, со словесной помойки: не столько живу – сколько копаюсь в том, мимо чего нормальный человек пройдет, да еще и носом покрутит: Пишете, говорите? Ну-ну… В смысле: А что вам еще остается, товарищ девушка, с такими-то данными?

Если хочешь вкусно написать – вначале вкусно проживи. Надо ставить большие задачи. А любовь – большая задача? Вот заодно и узнаю.

Черт, опять этот Милюков! Все мозги закомпостировал!

Я цитирую квартиранта, как прыщавый хунвэйнбин кормчего Мао в эпоху культурной революции. А пока наслаждаюсь тем, что всегда было перед носом, привычное, как собственное отражение в зеркале. Волга. Разглядела-таки! Каждый день разная: то голубенькая, спокойная, лениво бьет волной, как кошка хвостом; то бледная, раздраженная – в сердцах швыряет волны, будто нервная хозяйка посуду на своей кухне. А бывает Волга опасная и страшная в своем гневе, черная, холодная, волны, как удавку, накидывает! Погубит не за понюх табаку. Человек, знай свое место!

Выхожу, прощупываю взглядом матушку, определяю ее самочувствие и настроение, подстраиваюсь под нее, мысленно приветствую и иду дальше, не упуская реку из виду. А уж она-то свое дело знает! Кого только не притягивает на свои берега!

Сколько здесь разного спортивного люда, скейтбордистов, лыжников и конькобежцев на роликах, велосипедистов и пешеходов с лыжными палками, а также фанатичных моржей, у которых место обитания аккурат посреди моего маршрута. А сколько здесь носится собак и их разнообразных хозяев! Сюжеты действительно роятся возле каждого из них. Вот, к примеру, такой. Хозяин – дюжий молодой мужик на роликовых коньках. Раз скользнул – полнабережной как не бывало! Он не просто летает на коньках, не просто тренируется сам, он при этом выгуливает свою маленькую черную собачонку, которая пристегнута к нему поводком. Хозяин ногой – рррраааз! – и пришпиленная собачка – раз, раз, раз, раз, раз, раз, раз…

…Заприметила их издали. Вначале показалось, что какая-то черная тряпочка под ногами у конькобежца колотится. Поравнялись. Конькобежец шурует с упорством бультерьера, одна нога у него больше тулова всех парней, что сидят сейчас с пивом верхом на скамейках вдоль Набережной; в глазах решимость во что бы то ни стало выгулять и размять своё домашнее животное. А у пса в глазах – человеческая печаль и обреченность. Его, конечно, разомнут, но выживет ли он после этого? Пес в этом не уверен. Сердце моё сжалось. Но пока оно сжималось, рррраааз!– и мужик уже в полукилометре от меня. Собачка, получается, тоже.

Мои променады арифметически доказали, что я не поспеваю за жизнью. Пока я соображаю, кручу башкой – картина уже сменилась. Я еще не поняла предыдущий фрагмент, а у меня уже на очереди новая картинка. Так и брожу, глазею – по губам течет, и всё мимо, мимо…

…Ноябрьское утро. Туман не хуже лондонского. Бреду, как тот мультяшный ежик. Вдруг сзади: пшшш, пшшш, пшшш… Вроде как сланцы цепляются за асфальт. Откуда сланцы в ноябре? Вскоре всё выяснилось. Очень взрослый мужчина, действительно в сланцах и в чисто символических плавках обгоняет меня. Несколько опешила. Уж очень… того… Спортивной ходьбой, виляя морщинистым задом, легко меня обогнал очень спортивный дедок. Вот он уже у цели – уперся в зеленый забор, за которым идет строительство следующей очереди Набережной. Постоял, высморкался, развернулся и похилял обратно. Вспомнила Раневскую: Под самым красивым хвостом павлина скрывается самая обычная куриная ж…па. Так что меньше пафоса, господа!

Некоторые тепло одетые горожане – и смотреть-то холодно! – его энергично фотографируют на мобильники. Кадр обещает получиться нетривиальным: из тумана, как призрак, выплывает эротично раздетый старичок и вдумчиво дефилирует куда-то по одному ему известному маршруту.

…А вчера мне утром не спалось. Вышла рано, еще толком не рассвело. Тихо. Иду, поскрипываю тонким ледком. Осторожничаю. Вдруг слышу какой-то странный звук, будто кто-то босыми ногами крушит обледенение. Наледь поскрипывает и хрустит. Всматриваюсь и вслушиваюсь. Откуда бы это? Вдруг из-за поворота, из предрассветной мглы возникает мужская фигура. У фигуры из одежды только МП 3 – плеер в правом ухе (кажется, какие-то плавки на нем всё-таки были. Но маловыразительные такие). Босиком. Красный. Ошпарен то ли морозцем, то ли моржовой парилкой. Скорей всего, это всё-таки перепаренный морж из своей бытовки выскочил и прежде чем занырнуть в речную прорубь, решил пробежаться, температурный баланс навести. И навел! А точнее – довел меня до родимчика. Это надо – босиком!!! Голый! Красный!

И это не первый эпизод с моржовьей обнаженкой, случившийся на новой Набережной. На старой такого и представить невозможно – там дамы гуляют, дети резвятся, влюбленные хороводятся, а тут место пока дикое, пустынное, редкая приличная фемина добредет до конца Набережной. Вот эти моржи и бьют хвостом на просторе...

…Определенно, Милюков внедрился в мою жизнь глубже, чем я предполагала. Даже в консерваторию сподобилась с Кристинкой. Не без его помощи. В конце ноября там была объявлена акция под названием «Хоровая ассамблея», которая в нашем городе, оказывается, уже десять лет подряд проводится. Кристинка любит хоровое пение. Она агитировала нас всех с пеной у рта. Сагитировала только меня. Милюков с тоской во взоре бормотнул, что целый вечер будет ждать какого-то толкового сантехника, которого он получил по блату от одного своего продвинутого коллеги, возводящего коттедж.

А Ксюшка объявила, что этот вечер у нее уже занят. Ничего себе! Чем-то занят у нее! Темнит что-то Ксю. Так и пошли с Кристей вдвоем.

В самом деле, на «Ассамблею» приехали какие-то известные (специалистам, не мне) дирижеры, буквально со всего света: из Болгарии, Германии, Молдовы, Москвы, Петербурга, Волгограда. Наш город в лице профильной профессуры тоже блистал изо всех сил.

А музыка! Тут тебе и Гарднер, и Лист, и Шнитке. И ныне живущие композиторы подтянулись со своими творениями для хоров. А уж хоры разошлись не на шутку. Хотя, как выяснилось, хором можно и шутить. И вообще после моего участия в школьном хоре искусство хорового пения, оказывается, сильно продвинулось.

Я сидела, крайне довольная, прихлопывала и притопывала. Переглядывалась с Кристинкой и почти не смотрела по сторонам. А чего смотреть-то? Публика известная – в большинстве своем культурные старушки, как они сами себя величают. Про старушек – кокетничают, про культурных – сильно преувеличивают.

И что же старушки? Замерли в экстазе? Отнюдь, как говаривал один известный политик. Одна (через проход) зачем-то притащилась со скрипучим целлофановым пакетом и что-то там всё время искала. Другая постоянно терзала мобильник, хотя всех в самом начале концерта попросили их выключить.

А потом зазвучала молитвенная музыка Шнитке «Богородице, Дево, радуйся!», и тут впереди сидящие три престарелые куклы в париках принялись хохотать!!! Они хихикали, давились, тряслись. И это продолжалось до конца концерта, пока одной из них не приспичило наконец выйти. Заплохело от дурной радости.

Вот и призадумаешься: не сильно ли преувеличивают возрастную мудрость и стоит ли уважать человека только за старость? Может, и правда: «В молодости – прореха, в старости – дыра»?

Это было отвратительно. В консерватории, я имею в виду. Когда молодые демонстрируют дикость, понимаешь, что шанс поумнеть у них всё-таки есть. Тут же – ни культуры, ни шанса. Увы… Брюзжу, старею. Возраст, конечно, приличный – двадцать шесть намедни стукнуло.

…Забежавший на огонек Милюков мой вечерний доклад выслушал и прокомментировал как всегда оригинально. Вначале поинтересовался, как поживает Кристина? Потом предложил выпить чаю и быстренько организовал его. А вслед за тем как-то раздумчиво произнес:

– Напасть в виде культурных старушек, Кирочка, произвела на меня сильное впечатление. Вам, девчонки, прямо искушение какое-то, что это старушки на концертах в консерватории вытворяют, как сговорились. Может, просто старческая немощь на некоторых нападает, вот и ведут себя не совсем адекватно? А вот «куклы в париках», возможно, хохотали далеко не от отсутствия культуры. Недаром это случилось на молитвенном песнопении. По выражению Лескова, начало их «вести и корёжить». Я, честно говоря, не люблю культурные мероприятия именно за обилие на них бабья. Всю жизнь среди женщин и учился, и работал. Я вовсе не предпочитаю общество мужчин, но всё–таки когда они среди дам встречаются, как-то легче дышится. А старушки – это просто космос. В церкви они тоже блистают талантами. Это вообще отдельная тема. Их даже называют там церковные бабульки, или ещё чище – приходские ведьмы. Но их становится всё меньше, уходят потихоньку.

А старость сама по себе – не патент на мудрость и просветлённость. Тут ты, Кира, права. Как человек живёт – так он и старится. Сколько я знаю великолепных зрелых женщин (это в основном мои коллеги). Я уже и сам практически церковный старичок, только, ей-богу! – ни на кого не шиплю и никого не воспитываю. Самого бы кто повоспитывал. Благодаря твоему рассказу (мы ведь на «ты», да, Кирочка?) обязательно послушаю Шнитке. Тёмен я в музыкальном плане…

– А я почитаю Лескова…

– Вот так взаимно и образуем друг друга… Хорошо мне у вас, – сладко потянулся Милюков.

– То-то с переездом торопитесь! – тактично попеняла я.

– Тут другое… Потом как-нибудь расскажу… А в общем, замуж вам, девчонки, пора, детей надо рожать. Эти старушки ведь не случайно мельтешат в вашей жизни. Скорее всего, это вы так подсознательно с возрастом боретесь.

Ничего себе подкатил, старичок церковный?

Так писательство – это полезное или всё-таки вредное для здоровья занятие?

Для тех, кто рядом с писателем, – вряд ли полезное… Да и самому писателю надо для этого лошадиного дела иметь такое же – лошадиное – здоровье. Вот попробуйте тупо переписать хоть одну страницу! Ну попробуйте же! А сочинить? А сто раз переделать? А сотворить нечто, про что можно хотя бы сказать: «Проделана большая работа»? А написать что-то толковое? А сделать вид, что тебе всё равно, что ни фига опять не поняли и обозвали твоё изделие чтивом? А пережить стойкое отсутствие интереса к написанному тобой?

Да никаких сил не хватит! Держитесь, писатели! И дай вам Бог здоровья, родимые!


 

«Ллука Дддурищев, ддворянин!»

Утром назойливо затрещал домофон, установленный недавно вечно беспокойным «Лицом и телом».

Пережидала как могла эту напасть. Но нет, кто-то настырнее меня упорно пробивался! Пришлось подняться и недружественно прохрипеть:

– Хххто там?

На том конце провода некто вежливо прокашлялся и, чуть заикаясь, по-военному чётко доложил:

– Лука… Дддурищев, дворянин…

Решила, что ослышалась:

– Кто?.. Кто?..

– Лука Дддурищев, дворянин…– повторил какой-то нездешний голос.

– И что надо, Лука?

– Войти можно?

– А вы к кому?

– К Анне Васильевне, со всем почтением.

– А поднимайтесь! – рубанула я с веселой злостью. – Примет вас Анна Васильевна. Ждет не дождется!

Никто не поднялся и не перезвонил. Разумеется.

Вот так вот – жить в старинном доме и заниматься писательством. Посетители шляются, заплутав во времени и пространстве.

…Через неделю, 6 декабря, у Виктора Сергеевича был день рождения. Милюков за это время умудрился стать нашим общим другом, а потому уговорил ничего ему не дарить. Сформулировал: вашим подарком будет ваше присутствие. Но помня, с каким аппетитом в прошлый раз он уплетал манты и как исхудал в последнее время, девчонки решили еще раз озадачить Рафиковну насчет узбекского деликатеса, а я, сэкономив на спичках, купила имениннику тортик к чаю. Хотя к мантам тортик – всё равно, что хлеб к макаронам.

Прошедшее время показало, что Милюков действительно вошел в нашу компанию, как тут и был. Каждой девушке этот дамский угодник подобрал свою приставочку: чаровница Кристя, феерическая Ксюша, трудяга Кира. Чаровницу он сопровождал на концерты, у Феерической был самым восторженным слушателем, а меня, Трудягу-бедолагу, как домкратом, сковырнул с лежбища и выволок на свет Божий, почти силой разлепив мои вежды, чтобы увидели они что-то еще, помимо своего опаршивевшего без солнечного света нутра.

…Уселись чинно в ряд. Поздравили именинника, выпили, начали закусывать.

– Кому-нибудь знаком Лука Дурищев? – завязала я непринужденный разговор, кромсая лимон на прозрачные дольки.

Девчонки мои, с повышенным чувством юмора, чуть не подавились праздничным угощением.

– Мне известен, – опять удивил всех Милюков, уписывая манты со скоростью тоже удивительной.

У всех поотваливались челюсти.

– Да ну? – проорали мы в три голоса. – И кто же?

– Вначале, Кир, скажи, почему ты об этом спросила? – загадочно улыбнулся сосед.

– Действительно! Говори! – поддержали его Ксюшка с Кристиной.

– Рассказываю.

И я воспроизвела в лицах диалог с домофоном недельной давности.

– Вообще-то Лука… хммм… не совсем Дурищев – это литературный персонаж девятнадцатого века, – выказал свою всегдашнюю образованность Виктор Сергеевич. – У него и автор есть, был такой шутник – Иван Барков. Но насчет автора – не точно. Лука – почти фольклорный герой. Был. Теперь-то не так известен. Можно, конечно, почитать, сейчас всё опубликовано, но вам, Кристина, я не советую…

– Это почему же? – хором гаркнули мы с Ксюшкой.

– Там много ненормативной лексики…

– Кристине нельзя, а нам, значит, можно? – возмутился принципиальный завхоз. – За кого же вы нас с Кировной держите?

– Вы девушки взрослые, сами решайте… – пошел на попятный Милюков.

– А Кристя у нас, выходит, несовершеннолетняя? – прицепилась Ксюшка.

– Ну что ты разошлась! – остановила я взволновавшуюся подругу. – Мы с тобой – художники, нам брезговать словом не положено по штату.

– Тогда ладно, – быстро утихомирилась Ксюха. – А кто такая Анна Васильевна? Ты сказала, он к ней пришёл?

– Я же сто раз вам рассказывала, так звали купчиху и промышленницу Чирину, владелицу этого дома.

– И сколько же ей лет? – небрежно поинтересовалась Кристя, подкладывая Милюкову новую порцию мантов (или всё-таки манты? Или, может, мант?).

– Сейчас сосчитаю. С сорок первого года.

– Значит, семьдесят три, – выпалила Ксюшка, натренировавшись на своем беспокойном хозяйстве.

– Ага. Плюс сто. Анне Васильевне в этом году сравнялось аккурат сто семьдесят три годочка! – провозгласила я торжественно.

– Ничего не понимаю! – призналась Кристя.

– Да разыграл кто-то! Что ж ещё! Шутников таких – хоть носом ешь! – выдвинула реалистичную версию Ксюша.

– Но кто это мог быть? Такой начитанный? – продолжала я множить вопросы.

– А давайте подождем! – предложил Милюков. – Когда что-то не понятно, надо просто подождать. Или шутник обнаружится, или новый сюжет объявится.

– Золотые слова, – согласилась Кристина. Она, похоже, стремительно теряла самостоятельность: всё время кивала и без конца одобряла. Мы с Ксюшкой понимающе переглянулись.

– А у меня родился тост! – провозгласил Виктор Сергеевич. – Чтобы у всех у нас чаще открывались в жизни неожиданные сюжетные ходы и возможности!

– Ура! – охотно откликнулись мы.

Выпили, закусили. Тут Кристинка решила взбодрить именинника рассказом о недавнем своем одиноком походе на концерт.

– Пришла я в среду в консерваторию по пригласительному билету на концерт пианистов моего любимого класса… До начала концерта стою себе в фойе, рассматриваю фотографии на стендах. Вдруг рядом кто-то, с намёком так, покашливает. Мужичок где-то ваших, Виктор Сергеевич, лет; приличный такой, в очках, аккуратно одетый. Объявляет:

– А мы с вами будем рядом сидеть!

Я ему:

– Надо же! Чудеса случаются!

Он не унимается:

– А вы часто сюда приходите?

– Реже, чем хотелось бы…

– Можно полюбопытствовать: вы замужем?

– Видимо… – решила я сымпровизировать.

– А почему тогда одна?

– Хороший вопрос.

– Ваш муж не любит музыку?

– Любит. Он же муж, а не монстр.

– Так почему он вас не сопровождает?

– Не знаю. Не хочет, наверное.

– А я бы вас сопровождал. Одну бы не отпускал.

– А вы-то сами почему один?

– Я давно один. Надоело уже. Не везет. Кто-нибудь понравится – и, пожалуйста, замужем.

– А вы, как советует один мой умный знакомый, отпустите ситуацию. Просто наслаждайтесь музыкой, оно и склеится незаметно.

– А у вас брак именно так и склеился?

–Да кто ж его знает!

– А телефон свой дадите?

– Нет.

– Значит, склеился.

– Ничего это не значит.

– Я лучше на балкон пойду.

– Лучше идите.

– Клеился мужик, но не проклеился, – удовлетворенно прокомментировал Милюков, с нежностью поглядывая на Кристинку. – Вы осторожней, Кристиночка, с нашим братом…

– А то что?

– Уведут! – пригвоздила Ксюшка. – А меня, между прочим, на днях тоже клеили. Специфически.

– Это как?

– А вот так!

И Ксюшка в лицах изобразила состоявшийся диалог:

– Ехала я утром по своим скорбным завхозным делам в троллейбусе. На базу, насчет овощей. Сижу, мысленно калькулирую. Вдруг входит в салон мужичок в черном костюме, белых дешевых кроссовках и темной вязаной шапочке, типа gandon, натянутой по самые мохнатые уши. Примостился рядом, придавил, поёрзал, почти размазал меня по стеклу и загнусавил:

– Этот автобус до больницы идет?

– Идет. До трех.

– Мне нужна… советская.

– Всем нужна.

– Там, мне сказали, морг есть.

– Сказали – значит, есть.

– Я жену ищу. Ее из районной больницы прямо туда увезли. Ищи теперь.

– Сочувствую.

– Ничего (физиономия, в общем, вполне обычная, не так что бы грустная или подавленная). Мы с ней пятьдесят лет вместе про́жили.

– Крепитесь.

– Так я что? Я ничего, живой пока. А Нинку свою я всю жись ищу, всё её куда-то заносило, лишь бы дома не сидеть. И, вишь, те же дела и после… Ищи теперь напоследок. Ничё, найду, люди покажут. Куда деваться? Схороню по-человечески. Я один у нее остался. Сын был, да сгинул в девяносто третьем. Дочка как уехала в Хабаровск в восемьдесят первом, так боле и носу не кажет. Жива ли? Мы уж разыскивать ее стали, в передачу написали, в как ее, ну, вы знаете, где ищут... Никто не откликнулся. Ищут, должно быть. Нинка вот не дождалась. Переживала, я видел. Меня-то она не сильно любила, ругала, что я сына к водке прилучил, а вот с дочкой хотела повидаться. Особенно когда расхворалась. Да вот, не получилось. Там, в Хабаровске, говорят, теперь одни китайцы, русских-то совсем не осталось. Может, и Катька с китайцем каким снюхалась, деток узкоглазеньких народила. Потому и не едет. Ничего не знаем. А может, давно уже в Китае. Кто ж теперь узнает. Вот Нинка точно не узнает. Тяжело мне без нее будет. Она мне горячее варила и вообще присматривала. Особенно с похмелья.

– Подождите, время пройдет, вы еще женитесь. У вас сил много, – ободрила я, вытаскивая из-под мужичка часть своей ноги и кусок примятого плаща. – У нас нет вдовцов, одни женихи готовые.

– Так говорят? – оживился.

– Говорят, – проворчала я. – А вам на следующей. Вперед по улице и у светофора повернете налево. Там спросите.

– А сами-то замужем?

– Не об том вам зараз гутарить надо.

– Так вы не русская?

– Китайка я.

Мужичок двинулся к выходу, опасливо оглядываясь.

Троллейбус набрал скорость, черная шапочка за окном осталась позади.

Я поехала дальше, примятая настырным мужичком. Во как! – закончила рассказ Ксюша.

– Жизненная история, – отрецензировала я. – Мне, знаете, всегда было интересно, чем живут такие – совсем простые люди? Ведь в их жизни, судя по всему, нет ни книг, ни театров, ни консерваторий… Ведь очумеешь от такой суровой бытовщины. Как-то грубо всё, примитивно… Жена еще не остыла, а он, гад, женихуется.

Мне, как всегда, возразил Милюков. Он, видно, взял за правило меня всё время корректировать:

– Я когда-то, ещё в ранней молодости, тоже задался вопросом, о чём эти простые люди думают, если в их жизни нет ничего из перечисленного Кирой. И мама мне тогда с ласковой такой снисходительностью объяснила: «Они думают о простых и очень нужных вещах – о хлебе, о деньгах, о своих детях». Конечно, люди на земле – это не городской люмпен–пролетариат. Но и эти тоже думают о своей жизни, об отношениях с другими людьми, о хлебе и о водке, к сожалению, тоже. И жизнь с книгами им, наверное, кажется, скучной и тягомотной. А страсти всех «борют» одинаковые. А человек их борет. Как в псалме сказано: «От юности моея мнози борют мя страсти». И старик этот с супружеским стажем в полсотни лет, наверное, просто смирился со смертью старухи, она ведь, скорее всего, долго и сильно болела. Вот и достиг бесстрастия. Извини, Кирочка, опять я растренделся. Поверь, я не в назидание какое-то, Боже упаси, просто у меня были те же самые вопросы. И вот такие ответы дала мне мама, женщина редкого ума. И красоты. Я совсем не в нее.

– Ну почему же… – возразила Ксюша. – Вы тоже… почти как Далай Лама.

Все, включая Милюкова, дружно расхохотались.

– Девочки, мои дорогие! – снова зазвучал именинник, разливая шампанское. – Помните, вы обещали, что Новый год мы встретим вместе?

– Неужели достроили? – воскликнули мы с разной интонацией: Кристинка – традиционно нежно, Ксюшка, предчувствуя веселый сабантуй на природе, а я – встревоженно, по причине близкой потери друга и кормильца.

– Достроить всё нельзя, можно только резко прекратить, что я и сделал. Теперь надо переезжать. Кирочка, не составите мне компанию? Мне надо кое-что забрать с прежней квартиры. Нет-нет, разумеется, не в качестве рабсилы. В качестве свидетеля.

– Ничего не поняла, но, конечно, съездим, Виктор Сергеевич.

– Вот и отлично. На будущей неделе.

– Каждый, кто оказывается рядом, участвует в твоей судьбе. Хочешь ты этого или нет. Понимаешь или нет.

– А кто не рядом?

– Тоже участвует. Если ты сам его выбрал… Тут тебе решать.


 

Завещание Алёны

…Мы с Милюковым ехали в такси по длинной вечерней улице, протянувшейся вдоль Волги на добрый десяток километров. Дорога в этот час была свободна и после недавно прошедшего снегопада почему-то даже расчищена. Улица, ввиду скорого Рождества, была прихорошена незатейливой иллюминацией: еловая веточка на столбах, сотворенная из мелких зеленых огоньков, чередовалась с желтоватой рождественской свечой, мигающей на конце нежным неоновым светом.

Милюков молчал, я, понятное дело, тоже. Наконец, машина свернула с трассы и, чуть попетляв, остановилась у подъезда длиннющего панельного дома, будто поваленного на бок. Поднялись по лестнице на третий этаж, вдыхая всевозможные коммунальные ароматы. Милюков привычно отпер дверь, включил свет и пригласил войти. В коридоре стояли чемоданы, лежали связки книг и пара тюков с крупными вещами.

Поднявшийся с нами таксист шустро похватал чемоданы, мы разобрали остальной багаж. Милюков закрыл дверь, отдал ключи старичку-соседу, и вскоре, повторив предыдущий путь по пустынным городским улицам, мы уже катили через мост на загородную трассу. Проехав с полчаса, свернули в дачный микрорайон, в последнее время бодро превращавшийся в постоянное место жительства людей, которым город либо безнадежно надоел, либо ездить туда постоянно не было надобности. Это были пенсионеры и надомники. Интересно, а я надомница? Но додумать эту богатую мысль мне не удалось. Надо было выходить. Приехали.

В загородном поселке чистить снег никто не собирался. Проваливаясь по колено, мы опять-таки с таксистом, который перестал молчать и стал тихо материться, перенесли милюковское добро к дому, который я в темноте почти не разглядела. Холодало. А потому разгрузились по-быстрому и тронулись в обратный путь.

Дома мы с Милюковым решили погреться чаем. У меня был шоколад, которым недавно угостил Слава из «ВиКО». Ему тут приспичило посоветоваться со мной насчет каких-то своих дурацких книжек. Вот и притащил взятку.

Милюков принес для сугреву и с устатку плоскую бутылку коньяка.

«Он что, их рожает, что ли? Вот балда! – мысленно шарахнула я себе по башке. – Да он же врач! Боже мой, совсем забыла! Благодарные же пациенты тащат!»

Виктор Сергеевич, прихваченный морозцем, с красными щеками и таким же носом, пытаясь согреться, утеплился шерстяными носками и огромным шарфом ручной вязки. Сразу стал стареньким и домашним. Впрочем, коньяк сработал, и шарф он скоро скинул. Через некоторое время, бережно поглаживая своими длинными тонкими пальцами вместительные бока смешной зеленой кружки, на которой радовался жизни выдавленный из глины какой-то мультяшный поросенок, он заговорил.

– Странное дело, Кирочка. Алёна была жизнелюбивым человеком, даже чересчур. Умирать она не собиралась. Во всяком случае, никогда на эту тему со мной не говорила. А когда случилось несчастье, оказалось, что она к нему давно уже готова. В смысле, давно у нее оформлено завещание, по которому всё ее имущество – квартира, всё, что внутри, все счета и прочее, – переходило ее единственному сыну, о существовании которого я даже не догадывался.

– Вот это да! Как-то нереально. Либо сын – действительно, больная нащёлковская тема, либо, уж извините, Виктор Сергеевич, чужой вы были для нее человек.

– Вот и думаю теперь. Оказывается, можно жить бок о бок с человеком, и не знать о нем ни-че-го!

– Ну, кое-что вы знали… А где сын-то?

– В тюрьме. Вернее, сейчас на поселении.

–Ничего себе! А что сделал?

– Двойное убийство… сделал.

– И вы правда ничего-ничего не знали об этом?

– В том и дело! А ведь о чем только мы с ней не говорили!

– Интересное кино! А как узнали?

– Когда после уже… стал ее бумаги разбирать. Там всё и нашел. Просто с ума сойти!

– И есть с чего. А что случилось-то?

– Там целая история… Вы спать не хотите?

– Так разве уснуть теперь?

– И у меня бессонница.

…У Алены до меня не было мужа, но был отец ее ребенка, которого родила она по глупости в неполные двадцать лет от однокурсника Павла. Сына сразу забрали к себе ее родители, запретив беспутной дочери бросать учебу, назвали парня в честь деда Василием и растили его, как могли, до окончания школы. Вася рос молчуном, учился средне. Сразу после выпускного почему-то сорвался и уехал к своему отцу, с которым, оказывается, всё это время как-то общался.

Отец, Павел Петрович Цветков, так теперь его величали, в начале нулевых взял в аренду тридцать гектаров брошенной пахотной земли в северо-западном углу нашей безразмерной губернии и организовал в дышащем на ладан селе Благодать (это название у него такое) страусиную ферму с аналогичным названием. Короче говоря, стал Цветков фермером и принялся выращивать черных африканских страусов на мясо и яйцо, а также на показ. И делал всё это очень даже успешно.

– Я по телеку что-то такое видела, показывали… – припомнила я.

– Может, его и показывали. Потому что этот трудяга и затейник наладил продажу страусиных яиц и мяса в московские рестораны, через Интернет организовал рекламу и стал водить экскурсии на ферму, где угощал всех желающих шашлыком из страусятины. Знаешь, Кир, а вкусно. Я пробовал. Не там, конечно.

– Как курятина, наверное? – засомневалась я.

– Есть некоторое сходство… А еще для посетителей Цветков самолично изготовлял огроменный омлет из одного яйца. Народ пробовал, удивлялся и охотно платил денежки. Там и фотография в Алёнином очерке была – народ млеет от омлета. Это стих, Кира?

– Еще какой!

– Павел Петрович даже выделкой страусиной кожи одно время занимался. У него на ферме в вольерах жили и другие птицы – павлины, фазаны, какие-то диковинные курочки и петухи. Посетители были в восторге. Дети не хотели уходить. Дамочки, не торгуясь, приобретали страусиные перья на сувениры. Дело спорилось. Появились деньги.

– Какой молодец! – восхитилась я. – Хотелось бы всё это увидеть своими глазами и лично попробовать!

Но Виктор Сергеевич только странно на меня посмотрел и продолжил:

– И затеял Павел Петрович строительство в районном центре. Вскоре двухэтажный дом из красного кирпича стоял на самом видном месте – на пересечении главной городской площади и основной транспортной артерии города. На первом этаже Цветков устроил просторный магазин, а на втором – в одном крыле оборудовал кухню по изготовлению мясных полуфабрикатов. А в другом жил сам вместе с женой своей, Мариной, женщиной деловой и толковой, настоящей помощницей своего преуспевающего мужа.

Цветков назвал магазин «Щедрый» и стал торговать в нем своими фермерскими продуктами, действительно не мелочась. Правда, для успешной торговли пришлось еще развести на ферме свиней и бычков (простой народ к экзотическим блюдам у нас в глубинке относится недоверчиво), но у Цветкова, похоже, получалось всё, за что бы он ни брался.

Конечно, кроме жены Марины, у Павла Петровича были и другие помощники, которых он набирал чуть ли не по конкурсу. Люди хотели попасть в цветковское хозяйство, во-первых, потому что он никого не обижал, ни копейкой, ни словом, а во-вторых, и сам вкалывал, как последний купленный раб. Да и вообще – безработицу в нашей глубинке пока никто не отменял.

– И откуда вам всё это так хорошо известно? – подивилась я милюковской осведомленности.

– Из прессы. Откуда же! Когда сын рванул к отцу, Алёна вскоре поехала следом, надеясь забрать парня. Его она, конечно, не вернула, но, судя по всему, успокоилась, хотя с чего бы ей волноваться, сын всегда жил от нее отдельно. Васька выглядел счастливым. Он с удовольствием ухаживал за страусами и зарабатывал у отца хорошие деньги. Алена потом написала большой очерк в областную газету об успешном российском фермере и его коммерческом опыте. Я его тоже нашел в ее архиве.

– А что Вася? – вернула я Виктора Сергеевича к главной теме.

– А что Вася? В город возвращаться отказался. С матерью он был плохо знаком. Бабушка-дедушка его притомили. Остался Вася у отца и продолжил работать на страусиной ферме.

– И долго это всё продолжалось?

– Почти три года. А потом Василий влюбился. Настя была местная, деревенская. Судя по нескольким сохранившимся свадебным фотографиям из Алёниного архива, девушка она была стройная, ладная, скромная.

– А как это вы про скромность определили? Интересно…

– А как-то всё потупясь, в полнакала…

В полнахала… Не люблю я этих тихушниц, всегда козью морду смастерят.

– Я не такой глубокий физиономист, как вы, Кирочка. Говорю, что пришло в голову. А там – Бог весть! Может, вы и правы. Даже скорей всего… не думал об этом.

– Так что там дальше было, когда срубила она богатенького Буратино?

– Настя, представьте, стала даже изредка писать Алёне. Я нашел несколько ее писем. Сообщала, что живут они с Васей хорошо. Отец им выделил комнату в городском доме, над магазином. А на ферме стали строить для них дом.

Настя оказалась девушкой расторопной. Она сразу поехала в областной центр учиться на какие-то кулинарные курсы и потом поставила производство мясных полуфабрикатов чуть ли не на промышленную основу. Магазин «Щедрый» в районе вскоре стал модной торговой точкой, сюда за продуктами ехали со всей округи. Еще бы! Скотину теперь в деревнях никто не держит, а кушать хочется! А тут Настя им всего наготовила: не жуй, не глотай – только брови поднимай! И шашлык, и котлеты, и голубцы, и блинчики с мясом…

– Вы всё–таки там были! – покачала я головой.

Виктор Сергеевич расхохотался:

– Да нет! Просто Настя прислала своей свекрови длинный список полуфабрикатов, которыми торговали они в «Щедром», хотела, видно, похвастаться.

– Впечатлила Алёну?

– Вряд ли! Алёна макароны от риса с трудом отличала.

Но как бы то ни было, а молодые очень даже укрепили семейный бизнес. Павел Петрович на невестку, бывало, не нахвалится! И смышленая она, и хозяйственная, и красавица, и аккуратница. Ну и перегнул, видно, палку. Марина стала коситься на Настю, как на соперницу. А две женщины в одном доме – хуже, чем две медведицы в одной берлоге. Так и получилось.

Вася почти всё время на ферме, со страусами, это была его работа; Марину Павел Петрович теперь отправил туда же, присматривать за строительством дома. К тому же с полуфабрикатами и торговлей у Насти лучше получалось. Нечего двоим делать, когда одна справляется.

Дальше я могу только домысливать. Настя, опять-таки судя по единственной фотографии, входила в свою женскую пору, день ото дня всё соблазнительней делалась. Манкая такая стала! Василий совсем голову потерял. Скучал по ней. Да еще и деток у них не было! Ревновал. Видимо, что-то и Марина ему нашептывала, что-то заподозрила она, а может, и в самом деле, что-то было у Павла Петровича с Настей. Теперь не узнаешь.

И приревновал Василий отца к своей жене. Раз сцепились, два сцепились. Уж не знаю, что у них там произошло, только во время очередной ссоры сорвал Василий со стены охотничье ружьё и выстрелил в отца почти в упор. На шум прибежала Марина – и ей перепало, пальнул и в неё, хотя до этого они никогда и не ссорились.

– Опаньки! – обалдела я форменным образом. – Вот ведь как бывает! И разом всё пропало! Бабушка моя в таких случаях говорила: и жить нацрать!

– Вот-вот. И загремел Вася в тюрьму на тринадцать лет. Настя всё бросила и уехала, куда – никто не знает. Всё развалилось сразу: и хозяйство, и магазин, и большая семья. Вот как бывает. И что удивительно: Алёна мне ничего об этом не рассказывала, а ведь о чем только мы с ней не говорили!

– Похоже, сложный она была человек, эта Алёна Нащёлкова.

– Да уж, непростая… Сыну, оказывается, нанимала она адвокатов, хлопотала, как могла. Посылала деньги, отправляла посылки. Через три года вытащила его из тюрьмы, добилась для него колонии-поселения. Я в этом ничего не понимаю. Вычитал в Алёниных бумагах. Это было за год до того, как мы с ней сошлись. И дальше его не бросала, купила ему компьютер, какие-то книжки отправляла и деньги, конечно… Все квитанции она хранила, Бог знает для чего. Этой весной я всё это нашел в ее архиве, там были и письма Василия оттуда.

– Он где сидит-то?

– Да тут, неподалеку. В нашей области. Но он не сидит. Он живет там на поселении и работает на техстанции в селе Дубки. Хоть Алёна и неважнецкая была мать, но всё–таки о главном позаботилась. Из тюрьмы сына вытащила и квартиру свою ему отписала: вот вернется Вася – и будет ему где жить.

– Материнский инстинкт – вещь суровая. Но ведь вы говорили, что Алёна не работала, откуда же у нее были деньги?

– От верблюда. По имени Витя. Пользовалась на всю катушку, а мне даже в голову не приходило ее контролировать. Но не это сейчас главное. Сможет ли Василий всё начать сначала? Хватит ли сил? Не сломался ли он в неволе? Не все через такое могут пройти и человеком остаться.

– Какая дикая история! – изумилась я. – Но Алёна какова!

– Вот такие дела, Кира! Другой бы на моем месте никогда больше в сторону женщин и не посмотрел, а я… старый дурак. Давайте, Кирочка, прощаться, поздно уже.

Около двери затоптался:

– Надо, кстати, справки навести, когда у него срок кончается?

– У кого? – затупила я.

– У Василия, конечно.

– А зачем вам?

– Может, помочь чем…

– Человека разгадать нельзя.

– А как же тогда помочь ему?

– Бог управит. Человек только портит всё.


 

Новый год в Каюковке

Забубённое название дачного поселка, где у Милюкова был дом, возведенный на месте его старой дачи, восходило к аналогичному названию легкомысленной речушки, петляющей вокруг коренной Волги и выделывающей такие кренделя, что каюк её мог быть не за горами, если бы не умница Волга, которая в конце концов приструнила неугомонную шалунью, пристегнув ее к себе. Судя по названию, это была игрушечная пугалка, невсамделишный вариант какого-то серьёзного каюка, который может настигнуть тебя где угодно, но только не здесь – в месте тихом, сонном, сейчас по уши укутанном снегом. На то, что река где-то рядом, просто сейчас спит, намекали заросли темного камыша и несколько согбенных фигур рыбаков, разбросанных по льду в им одним известном порядке.

Нас привез к Милюкову американский вездеход, вернее, серьезный милюковский друг на серьезной американской машине. Друг представился так: Сергей… Потом подумал и добавил: Эдуардович.

Ксюшка тут же поинтересовалась:

– А по отдельности можно?

Он смутился и то ли кивнул, то ли мотнул головой.

Скоро выяснилась причина такой осторожной застенчивости – ревнивая жена Нина, которую Сергей Эдуардович первой ходкой уже доставил в Каюковку вместе с Виктором Сергеевичем и еще одной семейной парой, Стасом и Натальей, старыми соседями Милюкова по подъезду. Виктор Сергеевич решил совместить новоселье и встречу Нового года. А заодно перезнакомить друг с другом своих старинных друзей и новых подруг. Стас и Наталья, судя по всему, были нашими ровесниками и вообще – людьми общительными и веселыми, мы сошлись с ними быстро. Нина вначале осторожничала, но скоро и сама оттаяла, и разморозила своего Сергея. И мы дружною толпой отправились осматривать владения Милюкова.

В доме приятно пахло деревом и кожей. Вещей было немного, все они были новые и тоже издавали нежилой пока дух свежеизготовленных предметов. К казенному запаху необжитого помещения примешивалось, однако, что-то весьма аппетитное и домашнее. Запах шел от противней на кухонном столе, пахло настоящими домашними пирогами, не иначе как с мясной начинкой!

– Откуда бы у занятого одинокого мужчины взяться пирогам с мясом? – спросите вы.

Отвечаю:

– У современных продвинутых мужчин, знакомых с ресторанным сервисом, такое, поверьте, случается. Но и гости прибыли не с пустыми руками: женщины нарубили дома салатов, Наталья упаковала в шубу целый тазик селедки, Нина привезла несколько банок домашних солений. Мы прибыли с тонной люля-–кебабов, изготовленных, конечно же, Рафиковной. Держись, талия!

…Дом Милюкова был спланирован толково. Внизу – просто одна большая гостиная, в которой шкаф и вешалка при входе означали прихожую; кухонный уголок в правой части комнаты, полуобнявший деревянный обеденный стол и отгородивший другую его часть такими же деревянными лавками, намекал на присутствие в интерьере кухни-столовой; а всё остальное пространство было ленивой зоной, которую организовали огромный диван болотного цвета посередине и пара таких же объемных кресел по краям. Между ними на подвижных колёсиках юлил стеклянный столик, на котором сейчас стояли диковинных форм и этикеток бутылки, ваза с апельсинами и лежала открытая коробка шоколадных конфет.

На второй этаж вела большая деревянная лестница, украшенная массивными балясинами. На каждой из ступенек можно было жить. Вверху были оборудованы две спаленки, в которых хозяин расположил огромные кровати, к ним присоседил две прикроватные тумбочки, и всё! Главная фишка этого этажа была в другом. Вверху лестница заканчивалась просторной площадкой, огороженной деревянными перилами, что-то типа балкона внутри дома. На нем Милюков и накрыл большой праздничный стол. Здесь было высоко и просторно. Захватывало дух. Рядом поблескивала люстра, освещавшая сразу два этажа, отсюда хорошо просматривался весь дом, а главное – здесь своей жизнью жили овальные панорамные окна, тоже в два этажа. Именно они делали природу за окном частью домашнего интерьера. Угасающее небо с робкими пока звездами, кусочек сонной реки и печальная береза у соседнего дома не просто зашли к нам в гости – они сразу стали главными действующими лицами. Народ присмирел, засмотрелся, заслушался.

Дом всем очень понравился. Нина, правда, заметила, что чего-то вроде не хватает. Хозяин расхохотался:

– Да это, Ниночка, просто эскиз. Вернее, так: эскиз эскиза! Тут много чего не хватает. Уюта не хватает. Я торопился, хотел вытащить вас из города. Но вообще, конечно, как дизайнер я бездарен. Так что у кого есть идеи – дерзайте! Дом в вашем распоряжении.

– Я знаю, у кого хороший вкус… – загадочно улыбнулась Ксюша.

Кристя традиционно уже покраснела, а Милюков пробормотал:

– Об этом можно только мечтать… А вот теперь смотрите сюда! – показал хозяин на что-то темнеющее сбоку.

Это была та самая обещанная новогодняя ель, которая изнутри освещенного дома выглядела даже как-то страшновато. Ветерок, как аниматор, оживлял её лапы, и они, шевелясь, тянулись к окну, требуя: Скоро Новый год, а я не наряжена! Давайте, выходите! Живая елка, определенно, была с характером: безо всякого стеснения заглядывала в окно, торопила, чтоб про нее наконец вспомнили.

Народ намёк понял и посыпался по лестнице к выходу.

– Вон те коробки – это шары и игрушки. Берите их. Мои детские. Кир, как это добро теперь называется? А Кира у нас писатель! – вдруг ни к селу ни к городу брякнул Милюков.

Реакция на писателя всегда была одинаковой: «Да ну?»; «Знаменитость среди нас!»; «А что вы написали?»; «Дадите почитать?»; «Что-то я ничего про вас не слыхал(а)»; «Времени читать не хватает!»; «В школе я прочитал(а) всю программу, у нас с этим было строго»; «Вы еще такая молодая, а уже…» и т.д. до позеленения зубов. Моих.

– Не ожидала я от вас, Виктор Сергеевич! – зашипела я приветливо, как и положено рассекреченному писателю.

– Вы нам что-нибудь сегодня почитаете? – тут же культурно осведомилась Нина.

Я отозвалась тоже очень культурно:

– А чего ж не почитать? Я, милочка, так удачно получилось, пишу прозу, и у меня как раз при себе… эээ… килограмма три свежайших изделий. Да-с-с… Случайно прихватила. Так что можем начать прямо сейчас! Спешить не будем. В конце концов, какая это пошлятина – Новый год! Сколько можно интеллигентным людям его туда-сюда встречать-провожать!

Нина была парализована:

– Ну почему? Действительно… Как-нибудь… специально.

Я не отступала:

– Вот-вот! Только специально. И только не спеша.

Милюков хохотал как мальчишка. Что-то расшалился совсем. Мальчик-колокольчик. Видимо, и у него сегодня внутри что-то невероятное творилось. Отсмеявшись, напомнил, кивнув на коробки с елочными украшениями:

– Так кто знает, как это барахло называется?

– Ценыемунет. Вот так. В одно слово, – была моя скорая версия.

– Винтаж… – начала припоминать Кристя, – раритет… эксклюзив…

– Вон сколько слов напридумывали, чтобы передать нежное отношение к старью. Не знаю, как вы, а я стал такой сентиментальный, как киношный индиец, страсть как Новый год люблю! Перетряхиваешь всё, что хранится годами – и хо-ро-шо! А сейчас давайте выйдем и сотворим чудо! Кстати, я не всё еще вам показал. 

…Теремок Виктора Сергеевича стоял в окружении трех других небольших деревянных строений. Это были баня с комнатой отдыха на втором этаже; летняя кухня с плитой, котлами, мангалом и раковиной; а также резная деревянная беседка, которая зимой смотрелась, как каприз художника. Виктор Сергеевич пояснил:

– Здесь около реки комары лютуют, а я беседку опутаю антимоскитной сеткой, и можно будет с удобствами отдыхать, читать и беседы беседовать, даже спать.

– Какой вы молодец! – с чувством похвалила Кристина. – Всё предусмотрели!

Все были с ней согласны.

На этом шесть дачных соток закончились.

– А где же земля? – загомонили друзья. – Непорядок! Где же ты будешь крыжовник выращивать? А огурцы сажать? Да зелень хотя бы! Мы же на рыбалку к тебе собрались! Салатик, то да сё…

– А на что мне, братцы, земля? Я не садовод, не огородник. Мне еще до пенсии, как ползком до Пекина. Главное – жить здесь можно. Да?

С этим опять согласились все. Жить можно. И нужно! Всё тут для счастья оборудовано. Деревянные домики и живая ель посредине.

– Давайте, братцы, наряжать, – напомнил Милюков. – А то банька на подходе.

Милюков был в отличном настроении. Он даже помолодел. О чем ему простодушно и сообщила наш правдоруб Ксюша.

– То ли еще будет! – расхохотался Милюков. – Вот попаримся в баньке, да с веничком!

– А я намакияжилась, – прошептала Кристинка, – не хотелось бы среди малознакомых людей в новогоднюю ночь в заштатном виде дефилировать.

– Баня – дело добровольное. Кто хочет – парится, кто не хочет – пиарится! Опять стих, да, Кирочка?

– Да, что-то вас повело…

– Нет, Кристя, пошутил я, кто не парится – тот стол накрывает!

Милюков таким образом резвился и заигрывал с Кристиной. На самом деле стол уже давно был накрыт. До Нового года оставалось около трех часов – чтобы елку нарядить и старый год смыть вместе со всеми его бедами и проблемами. Милюков, как известно, в этом году овдовел, а я лишилась Димона, своего любимого квартиранта. Мне очень не хватает и его, и его картошечки. Почему-то часто его вспоминаю и жалею. А теперь и Милюкова не будет в соседях. А я к нему привыкла. Одни утраты. Чувствительная стала, как птичка козодой, которая печально мяукает летними ночами: «Вернись назад»!

…Елку, однако, наряжали весело. Милюков зажег фонари. Живая красавица дышала волей, капризничала, кололась, потом сдалась на милость налетевших людей, поверив, что всё будет хорошо. Это был последний бастион между зимней сказкой и сказочной реальностью. И он пал! Всё обретало свойства этой самой невозможной реальности – бархатно-зеленый цвет елки, густеющий прямо на глазах; терпкий запах хвои, Бог знает, почему так волнующий кровь; и горчащий вкус счастья, который распробуешь, если хоть чуток прикусишь самую малую веточку – всё, буквально всё, подтверждало, что портал открылся, и что-то теперь точно должно случиться. Надо только не сплоховать. А ведь я только тем по жизни и занимаюсь – регулярно всё порчу.

Нетерпеливые предчувствия перемен разбежались у меня внутри, как муравьи от пролитого кипятка, затаившись в каких-то неведомых норках и схронах. Эти шустрые мурашки до тошноты защекотали мои внутренности и закружили их пьяным хороводом. Бешеные насекомые носились, поднимая, как пыль из углов, какие-то забытые ощущения. Только всё равно было неясно: почему же он вернулся, тот сладкий мандраж, и кто мне сообщил, что тектонические сдвиги уже начались? И откуда бы им на моей пустынной равнине взяться?

А легкий морозец, видимо, точно задумал стать настоящим Морозом и выполнить какую-то свою норму по отпущенным на уходящий год градусам. Новый год, похоже, будет по всем правилам: с хрустящим снегом и бодрящим воздухом. А также с живой елкой, на вершине которой будет сиять настоящая Полярная звезда.

Фантасмагория! Вот! Именно так можно обозначить происходящее вовне и внутри меня, если попытаться охватить картину одним словом. Этот пустынный дачный пейзаж в зимних сумерках с копошащимися вокруг дерева людьми очень скоро стал расплывчат и смазан. Причем чёткость границ была утрачена за ненадобностью. Сейчас важна была не конкретика, а полутона, предчувствия и нутряное зрение. Так проще миновать всякие границы, потому что они первыми утратили смысл. Как засохшая куколка, отвалилась от бабочки, и больше её ничто уже не удержит, кроме нее самой, – так и вся моя предшествующая жизнь умелась за снежный горизонт Каюковки, освободив место чему-то другому, новому.

Однако народ замерз и опять ввалился в дом отогреваться.

– Вот! Понял! Камина тебе тут не хватает! – провозгласил Сергей Эдуардович.

– Виноват, но вряд ли исправлюсь! – отрапортовал Милюков. – Карману моему камин не понравился…

– А давайте уже за знакомство? – перебил Стас, нарушая оглашённый прежде регламент. Ему не терпелось выпить, согреться и одновременно получше познакомиться с новенькими.

– Виктор Сергеевич, – зашептала Ксюшка, вдавливая хозяина в вешалку. – Что же вы одних женатиков-то наприглашали? А нам с Киркой что делать?

– А я на что? Буду за вами за всеми ухаживать. Изо всех сил и без конкуренции.

– Ага, Казанова нашелся! Кристинке Новый год портить.

– Боже упаси! – тут же пошел на попятный Милюков. – Вообще-то должен был прийти ещё один… мужчина, – почему-то понизив голос, предупредил Милюков и посмотрел на меня, будто я была в курсе. Но я – ни сном ни духом. Анонсированный мужчина, однако, задерживался. Скоро про него все забыли. Согревшись, опять вышли на воздух, дурачились, играли в снежки, взялись украшать елку воздушными шарами. Они лопались, женщины визжали, а мужчины были рады стараться. Потом катались на детских санках, беспрестанно вываливаясь в сугробы. Потом отправились париться в баньку, которая в ожидании гостей вся пропахла зверобоем и душицей. Плескали травяным отваром на каменку и хлестали друг друга березовыми вениками до изнеможения. Все оказались большими любителями. Так разошлись, что чуть не пропустили Новый год. А ведь нужно было еще и старый проводить!

Срочно вернулись в дом, прихорошились и поднялись на праздничную верхотуру. Вдруг затренькал дверной колокольчик. Милюков по-молодому бодро спустился вниз и отворил дверь. В облаке пара возник мужчина, вместе с которым нахально протерся в образовавшуюся щель косматый пёс самой незамысловатой породы, весь в инее и сосульках.

– Долго вас искали, – сказал гость каким-то примороженным, хриплым голосом. – Извините. Опоздал.

«Любимчик и счастливчик! – вдруг всколыхнулось во мне при первом же взгляде на эту парочку. Опаньки! Да сам Король шлёт мне новогодний привет!»

– Проходите, раздевайтесь! Молодец, что пришел, Василий!

«Ба! Василий. Неужто тот самый? – опять пронеслось у меня в голове. – Вот это да! Да Король мой просто резвится. Так вот отчего я сегодня сама не своя – совпадения просто косяком идут. Наверно, нутро моё опасается, что каюк мне будет на той Каюковке… от переизбытка», – ответила сама себе, на всякий случай пытаясь разглядеть ствол под курткой криминального Васи.

Он между тем скинул свою куртку аляску (Калаша нет), размотал полосатый шарф (нет и охотничьего ружья), сдернул вязаную шапку (пистолет тоже не прихватил) и превратился в высокого, худенького паренька, коротко стриженного. На нем был темно-серый свитер грубой вязки и брюки, которые он с трудом пытался сохранить на бедрах с помощью ремня. Получалось плохо. Он, впрочем, безо всякого стеснения, поддернул сползающую часть туалета, поинтересовался, где тут можно помыть руки, и отправился приводить себя в порядок.

Собака легла у порога, прикинувшись мохнатым ковриком.

Парень скоро явился. Он взбежал по лестнице, и с любопытством принялся рассматривать гостей. Милюков его представил:

– Василий… Цветков. Правильно?

Парень кивнул.

– Прошу любить и жаловать. Со всеми, Вася, познакомлю тебя через год! – пошутил хозяин. – А то пропустим…

Забили куранты. Налили бокал и Василию. Все принялись чокаться:

– Ура! С Новым годом!

– Эх, не удалось в этом году желание съесть! – посетовала Ксюша.

– Это как?

– Это пишем записочку, сжигаем, высыпаем золу в шампанское, пьем…

– …и несгоревшей бумагой закусываем! – сострил Стас.

Новый год получился веселым. Спонтанно организовался конкурс тостов, на котором победил наш мудрец, поднявший бокал со словами: «Где много любви, там много ошибок. Где нет любви, там всё ошибка». Имел большой успех. Кристя даже приложилась к нему с почтением.

– Как к Далай Ламе, – шепнула мне коварная Ксюха.

До утра голосили под гитару Стаса, который оказался форменной находкой для компании. Знал кучу песен, а его Наташа всю ночь неотступно подпевала ему тоненьким голоском. Остальные вступали, в основном, на припевах и ревели громко и нестройно. Впрочем, не все. Василий не пел. Он сидел в кресле и всю ночь смотрел на всех очень внимательно. А еще мы танцевали, запускали на берегу Каюковки салют и слопали за несколько заходов буквально всё.

– Почему люди лепятся друг к другу?

– Наверное, надеются таким образом спастись. От одиночества, болезней, проблем… от себя, в общем.

– Это возможно?

– Что за глупости!

 «Осторожней надо с людями!..»

Утром, не дожидаясь, пока протрезвеют наши новые друзья, мы своей старой командой, вместе с Василием и его беспородным спутником, отправились пешком на трассу, ловить машину.

Милюков шел сзади с Кристиной, что-то вполголоса обсуждая. Лица у обоих были серьезные. Чего это они с утра взялись? – подумала я еще.

Мы неожиданно быстро поймали пустую маршрутку. Милюков посадил нас туда, нежно поцеловав Кристю в щёчку. Против собаки, однако, водитель категорически возражал. Василию пришлось выйти и вытащить своего Дружка. Как только мы тронулись, я зачем-то прильнула к заднему стеклу: они стояли на пустынной дороге, Любимчик и Счастливчик, быстро удаляясь от меня. Мелькнула мысль: почему я не с ними? Но смалодушничала и осталась сидеть – уж очень после бессонной ночи хотелось принять душ, надеть пижамку и уснуть в своей постели. Только потом подумала: а как доберется Василий со своим псом? Наверное, Милюков попросит протрезвевшего Сергея Эдуардовича не выкидывать их на обочину. Но Вася гордый, он не будет ждать и просить. Скорее всего опять, не дожидаясь, отправится пешком до города со своим безродным Дружком. Такой не выспавшийся, уставший, всем чужой, а ведь так далеко, почти десять километров… Одним словом, я чувствовала себя полноценным предателем и приспособленцем. Что не помешало мне по прибытии домой напиться чаю и крепко уснуть.

Проснулась часа через четыре, резко, будто кто-то окликнул. Полежала, подождала… Нет, показалось. Даже дворянина Луку по домофону было не слыхать. Милюков переехал, Никаноровна в последние годы ведет жизнь дождевого червя. И куда это я, интересно, спешила? Чего засунулась в ту дурацкую маршрутку? Вот приехала, выспалась, сейчас напьюсь кофе… и что?

Мне определенно чего-то не хватало. Любимчик возбудил во мне какое-то сложное чувство: во-первых, я сразу узнала его – именно он был обещан мне Королем, сомнений не было. Я наблюдала за ним всю ночь и поняла, что он мне действительно интересен как человек, которого жизнь так сурово крутанула. Во-вторых, мне было жаль его, он так много пережил и перестрадал, а качество и градус его переживаний – просто запредельные. Он был мне симпатичен, что не сломался, что ведет себя независимо, по-мужски, что нет в нем ничего зэковского. Хотелось о многом поговорить с ним.

А еще, если честно, он страшил меня, как человек преступивший, уже прошедший свой ад; проливший кровь и лишивший жизни двух человек. Я знала это, и это знание не шло у меня из головы. Но при этом я почему-то сразу поняла, что это знание ничего не может изменить, что это мой человек, с которым приключилась дикая, ужасная трагедия. Как встретилась с ним взглядом – так и поняла.

И что теперь? – А ничего! Поспи еще, в пижамке, не выспалась, поди…

Я зачем-то встала, опять попёрлась в душ, потом принялась вдумчиво варить кофе. Тут зазвенел домофон. Милюков. Чего это он звонит? Я у него ключ не отбирала. Между тем Милюков был не один. С Василием. Оказалось, я была права – Васька с собакой пришли в город пешком. Только что подошли. Милюкова подбросил до города выспавшийся Сергей Эдуардович. Здесь, около моего дома, Милюков с Василием и встретились.

– Напоишь нас кофе, Кира?

– Так и знала, – бухнула я невпопад, разглядывая черные круги под глазами резко исхудавшего Любимчика. Совсем не спал, маршировал вторые сутки подряд. – Давайте так. Виктору Сергеевичу – кофе, он у нас бодрячок, а тебе, Василий, чай с медом. И спать. У меня комната освободилась, там тебе и постелю. Можешь и псину свою пригласить.

– Это лишнее, – запротестовал Василий, – подождет на крыльце, не сахарный.

– А я пойду! – объявил Милюков. – У меня дела.

– Передайте этому делу привет, пусть завтра с Ксюшкой подгребают. И вы тоже. Вместе гулять пойдем.

– Договорились! – И Милюков испарился.

А я, удивляясь на себя, как-то по-бабьи принялась хлопотать вокруг Любимчика и не успокоилась до тех пор, пока не напоила его горячим чаем с бутербродами и не уложила спать в милюковской комнате. А потом залезла с ногами на диван, укрылась пледом и замерла.

Он спал часа три. А я, как оказалось, просто сидела и тупо ждала. Так ничего и не придумав.

Когда Вася неожиданно вошел, я вздрогнула.

– Да не бойся ты меня, – усмехнулся он, – я не опасен.

– Я и не боюсь. Чего мне тебя бояться? Придумаешь тоже! Что-то ты мало поспал…

– Хватит, а то, как бабушка моя говорила, проспишь всё Царствие небесное.

– Чай будешь?

– Если можно.

– Посиди, я сейчас.

Когда чай вскипел, я достала из буфета пару чайных пакетиков и плитку шоколада – подарок Милюкова: он меня теперь постоянно шоколадом подкармливал, догадался наконец, что неравнодушна я к нему, в смысле – к шоколаду.

– А есть хочешь?

– Потом, если можно. Давай вначале чаю попьем.

Пока я разливала чай, Василий молчал, а потом, отхлебнув глоток, неожиданно сказал:

– Я понял, что ты всё знаешь…

Я напряглась:

– Виктор Сергеевич сказал?

– Нет. Сам понял.

– Это хорошо, что ты такой понятливый. Я действительно про тебя кое-что поняла…

– И что же?

– Тебе сейчас трудно, нужна поддержка… – проблеяла я глупой овцой.

Он улыбнулся:

– Ерунда.

– А чего же? – разозлилась я на собственную беспомощность.

– Не злись. И не бойся.

– С чего бы?

– Можно, я поживу здесь?

– А почему ты не хочешь домой?

– Это не мой дом.

– Какая разница! Твоей матери.

– Ты была там?

– Только в прихожей.

– Мне как-то надо к новой жизни приладиться. А там я вроде чужой всему.

– Почему чужой? Ведь мать твоя родная. Я знаю, она тебе помогала.

– Это она с совестью своей договаривалась, потому что не любила меня никогда. Хотя имею ли я право осуждать? Ее жизнь и ее грех. У меня своих – выше крыши.

– Ты ее любил?

– Я ее почти не знал.

– А бабушка с дедушкой?

– Их уже нет. Да, их любил. Просто молодой был, глупый, хотелось самостоятельности. Думал чего-то добиться, чтобы и они, и мать удивились: вон какого молодца вырастили…

– Удивил…

– Да уж. Всем жизнь переломал. Знаешь, я в городе себя как-то неуютно чувствую. Мне на ферме жить нравилось.

– Интересно, что там с ней стало? Поди, все страусы разбежались.

– Ты и про это знаешь, – усмехнулся Василий. – Хочу съездить туда. Вот с духом соберусь – и …

– А жена где?

– Бог знает! Она за это время прислала мне лишь одно письмо, вернее, извещение о разводе. Пять лет назад. Где она сейчас и что с ней – неизвестно. Не сообщила. Да и неважно теперь.

– Неужто не хотел бы встретиться? Ведь из-за нее всё получилось.

– Глупости! – вскинулся Василий. – Всё из-за меня. Чем Настя виновата? Что нравилась людям? Что не любила меня? Что страсть у них с Павлом Петровичем случилась? Так мне это надо было просто пережить. Переждать. Жизнь сама бы разрулила. Так нет! Гордыня моя дурацкая.

– Ты не остыл еще… – бормотнула я, заметив, как шея Василия покрывается красными пятнами.

– Извини. Почему-то опять всё взбаламутилось. Думал, что забыл. Хотелось забыть. Но пока не получается. Нет покоя. Знаешь, Кир, я долго изводил себя. И почти извёл. Полегче стало, когда в церковь первый раз пришел, покаялся. Меня баба Аня, у которой я жил, научила. Книжки дала, чтоб подготовился к исповеди, привела за руку в храм. После этого как из-под земли выбрался. Свет заново увидел. Может, я и не имею право на прощение, но батюшка Виктор нашел слова, снял мой грех с души. Вышел я из церкви – и будто заново жить начал. Будто из петли меня вытащили.

– Живи, Вася, где хочешь. Комната освободилась, мне не жалко.

– Спасибо. Прямо сегодня и перееду. Съезжу за своими вещами и собаку куда-нибудь пристрою.

– А чего ее пристраивать? У нас в палисаднике стоит старая собачья будка. Ее только подремонтировать – и Дружок со всеми собачьими удобствами.

– Вот спасибо! Это бабы Ани Дружок. Она перед смертью просила о нем позаботиться, не бросать.

– Вот и заботься. Сторож будет.

– Кир, я всё про себя понимаю. Обещаю, беспокойства от меня не будет. Работу я уже нашел. Меня сосед, у которого ключи от материнской квартиры были, на станцию техобслуживания устроил. Я в железяках неплохо разбираюсь. На поселении комбайнами занимался, ремонтировал там разную технику.

– Ты есть будешь?

Вася кивнул.

– Еще бы! Столько прошел! Весь новогодний стол провалился! Что ел – что не ел! Сейчас что-нибудь придумаем.

Пожарила на сковородке колбасу с яйцами, наложила полный салатник квашеной капусты, которую мне мама всегда делает в больших количествах, полила капусту подсолнечным маслом, нарезала черного хлеба и плеснула в рюмки по напёрстку оставшегося от Милюкова коньяка.

– За наступивший Новый год. По бедам и неприятностям мы с тобой, Вася, план, похоже, перевыполнили – будем теперь рулить к другому берегу. Давай за новую жизнь! Чтоб удалась, мать ее за ногу!

– Давай! – кивнул Вася и вдруг улыбнулся. Улыбка мне его понравилась.

– А знаешь, как я тебя про себя звать стала?

– Как?

Любимчик

Он перестал жевать и внимательно на меня посмотрел.

– Потом объясню. Но я и до Милюкова знала о тебе.

Вася уставился на меня конкретно.

– Ешь давай, а то брюки падают, потеряешь где-нибудь.

Но смеяться над собой Вася был не расположен. Он серьёзно рассматривал меня, будто обдумывал что-то очень важное.

– Спасибо, Кира, накормила. Ну что, я поехал за вещами.

– Помощь нужна?

– Что за ерунда! – возмутился Василий. – Это я женщине помогать должен, а не наоборот!

Я наблюдала, как он в прихожей влезает в куртку, как наматывает на шею шарф, покряхтывая, натягивает сапоги.

«Не отдохнул совсем, натопался за два дня», – подумала я, и какая-то теплая волна вдруг сняла меня с места и приткнула к Любимчику так близко, что я рассмотрела капельки пота на его лбу и неровно отросшую щетину на остром подбородке. Вместо того чтобы как-то исправить бестактность и отодвинуться, я приблизилась еще. У него были разные глаза! Один светло-серого цвета, а другой – будто взбаламученный, темный. Ничего себе! А то я думаю, как-то странно он смотрит! Мы стояли, уставясь друг в друга. И совершенно для себя неожиданно я вдруг поцеловала его. Он чуть слышно ответил.

– Мне остаться? – спросил он по окончании моего безумия.

– Иди! – подтолкнула его к выходу.

– Я скоро.

– Давай.

И Василий вышел, осторожно прикрыв дверь.

Он не вернулся. Ни вечером, ни завтра, ни через неделю. Исчез и его Дружок. Как же я ругала себя! Смогла бы – выпорола! Но к физическому истязанию была не готова, ввиду малого срока знакомства. Молодец Василий! Вовремя, резко так, технично свинтил. Чтобы не было ненужных планов и надежд, которые только в моей голове и сбываются. Хотя вопросы к себе остались:

«Чего это ты полезла к незнакомому человеку с поцелуями? Совсем спятила. Это, голуба, никакой не Любимчик, это реальный мужчина с трудной судьбой и тяжелым характером. Разве то, что ты знаешь о нем, не способно навсегда отбить желание целоваться с ним? Так чего это тебя повело? А он оказался сильней и умней, он просто отшлепал тебя, мать Тереза, надо это понимать. Не нужна ты ему ни в каком качестве. Иначе бы он пришел объясниться, по крайней мере. Не пропал бы так оскорбительно. И перестань без конца думать о нем. А то резьба стешется. И так не больно удачно твой ржавый болт к тулову привинчен.

Через пару недель я более или менее унялась. Тут Василий вечерком и подъехал. Позвал погулять по Набережной. Был спокоен и сдержан. Похоже, знал, что делает. Погода стояла холодная и ветреная. Я впопыхах забыла замотаться шарфом, а горло – моё слабое место. Очень скоро почувствовала, что остываю. Начала подумывать, как прекратить этот рисковый променад, но вдруг Василий подвел меня к парапету. Что он задумал? Скинет сейчас меня? Загадочный парень.

– Смотри! – показал он на то, что я и без него много раз видела. В этом месте на Волге, аккурат посередине новой части набережной, всегда была незамерзающая лунка. Сюда постоянно слетались воробьи, вороны и прочая городская птичья разносортица. Вот и сейчас тут приземлилась стайка взволнованных голубей.

– Смотрю. И что?

Василий не отвечал, просто упорно заставлял меня что-то разглядеть. Я навела резкость. Птицы нервно топтались, будто в отчаянии заламывая крылья, жались друг к другу. Происходило что-то явно ритуальное: голуби в мороз зачем-то обливались водой, а потом разом принимались пить ее.

Смотрю внимательней, но по-прежнему ничего не понимаю. Кавалер потащил меня дальше. И что же? Буквально в двух шагах от голубиного действа вижу на льду останки растерзанного голубка. Кругом следы вороньего злодейства – капли крови, отпечатки вороньих лап на снегу, перья жертвы и всё, что сопутствует птичьему разбою.

Голуби между тем разом поднялись и оставили это проклятое место.

Василий заговорил:

– Как думаешь, что это такое?

Сказала первое, что пришло в голову:

– Думаю, тризна по другу. Или подруге.

– Красиво. Я так и думал. А теперь второй вопрос: что это за здание, не припомнишь?

– Где?

– Да вот, желтое, большое, прямо за твоей спиной.

– Понятия не имею.

– А по запаху?

– Не знаю. К чему ты клонишь?

– Это, Кира, комбикормовый завод. Он сто лет тут стоит.

– Ну и что?

– Как что? Смотри, сколько птиц здесь кормится.

– Ну и…

– Голуби, видишь, там тоже стаями жируют. Объевшись, летят на реку пить. От обильного питания сделались справными, чем и привлекли ворон, которые с ними не церемонятся. И там никакая не тризна, а банальная воронья жрачка.

– Да ну? – изумилась я. – Получается – как посмотреть…

– Молодец. Так поняла, к чему я веду?

– Как посмотреть?

– Вот–вот… – многозначительно поднял брови Вася, отчего стал походить на замерзшего страусенка: большие печальные глаза, густые ресницы, прямой нос и опущенные уголки большого рта. И как я раньше не замечала? Надо было ему натянуть эту белую вязаную шапку, чтобы сходство с его любимыми птичками само бросилось мне в глаза.

– О чем это ты? – заметил мою улыбку Василий.

– Да так… – ушла я от ответа. – А ты о чем?

– О тебе. Ты, Кира, просто большая выдумщица и фантазерка. Тризна, ритуал… Придумаешь ведь! Так и со мной получилось. Никакой я не Любимчик. Я, Кира, уголовник, недавно освободившийся. Было, конечно, приятно, когда ты меня поцеловала. Но у меня ума хватило понять, что целуешь ты не меня…

– А кого же?

– Свою фантазию. Меня ты не знаешь и даже боишься. И правильно делаешь. Не каждый может размозжить башку любимому папаше. А для компании послать на тот свет и жену его, чтоб скучно не было.

Ты, видимо, пожалела меня, добрая душа, стала оправдывать. Решила, что я тогда не в себе был. Отчета себе не отдавал. Так и адвокат мой про аффект на суде разливался. Срок скостил, колонию-поселение выхлопотал и УДО добился.

– Я этих слов не знаю, ничего в этом не понимаю и понимать не хочу… А ты что же…

– Да в себе я был! В себе! – зарычал Василий. – А что не отдавал себе отчета, что будет потом, – так правильно, человек вообще не знает, что будет дальше. Господи, опять трепотня пошла, – скривился Василий как от боли. – Не слушай меня, Кира, я просто плохой человек. Меня, что, не учили – «не убий»? – Учили. Знал. Ведь когда это в семье нашей закрутилось, мог всё бросить и уехать. Мог, в конце концов, в себя пальнуть. Но ведь не сделал ничего. Наказал обидчиков, видите ли, проучил, что на моё покусились! Учитель нашелся! А моя ли Настя-то была? Может ли вообще кто-нибудь кому-нибудь принадлежать? Да и вряд ли любила она меня. Теперь-то ясно, что нет. А даже если тогда и любила, так что? Вначале любила, потом разлюбила. Бывает! Не убивать же всех подряд!

Все эти аффекты – чушь собачья! Ужас, Кира, во мне. Скажу тебе как на духу: я не до такой степени был взбешен, чтоб не понимать: я вот сейчас, сию минуту творю что-то ужасное, непоправимое. Понимал. И будто любовался со стороны на свою дурную удаль: сейчас пальну – и узнаете! Всех накажу. Со мной шутить не надо. Идиот. Полный идиот. И других, и себя убил.

Грех мой потому и смертный, что пожизненный. Нельзя его совершить, а потом целоваться, будто и не было ничего. Было, милая, всё: и отец с размозженным черепом, и Марина, которая только и успела что охнуть. Нельзя с такими картинами перед глазами жить, будто ничуть не бывало. Ты это даже представить не можешь. И правильно. Не надо тебе такое представлять!

Батюшка Виктор сказал мне тогда, на исповеди, что взвалил я на себя не только свои грехи, но и грехи, мною убиенных, отошедших, не успевших покаяться. Мне теперь их пожизненно отмаливать. На себе тащить. Изживать. Это, Кира, тяжелая ноша. Она корежит меня, ломает. Я уже никогда не буду нормальным человеком. Теперь я навсегда – отцеубийца, смертный грешник.

– Ты прости меня, Вась, я не хотела тебя расстроить, я просто дура, сочинительница несчастная; и поцелуй мой дурацкий, ты прав, нечего лезть, куда не просят, – под конец путаной тирады я неожиданно всхлипнула. Вот только этого не хватало. Совсем развезло.

Василий приобнял меня за плечи:

– Это ты прости. Не могу я сейчас. Может, и вообще никогда не смогу. Говорю же – порченый.

Но я потихоньку взяла себя в руки. К тому же мои плечи определенно одобряли его руки, с ними было уютнее и теплее. Я повернулась к нему лицом и выговорила то, что чувствовала:

– Ты пугаешь, а я шкурой чувствую, что никакой ты не преступник, ну, то есть ты преступник, конечно, но ты уже отстрадал своё, нельзя всю жизнь казнить себя, ты для меня просто несчастный парень, с которым случилась большая беда, а никакой не конченый. Я чувствую это. И не надо меня отталкивать. Человек не может быть один.

– Знаешь, а я не один! – почти с удивлением выговорил Василий. – Виктор Сергеевич сказал, что мы родниться будем. Что отчим он мне. Вот так он считает. Есть и другие…

– Да, он умница. Ты держись его. Он хороший человек.

– То же самое он о тебе сказал.

Я пожала плечами:

– Так почему ж ты не хочешь, чтобы нас было трое?

Он усмехнулся.

– Кир, а можно я тебе кое-что еще скажу… важное?

– Скажешь – и опять на месяцок исчезнешь по своей привычке… – я провела пальцем по его заиндивевшим бровям, – да скажи, скажи, только не здесь. Полный дубак. Побежали домой, чаем погреемся. Чай тебе со мной пить можно? Или как, грешник?

Василий улыбнулся. Я взяла его за руку, и мы побежали домой отогреваться. Благо, дом рядом. Повезло мне с жильем. Спасибо, Анна Васильевна, с умом всё сделала.

…В комнате горела настольная лампа и поблескивала натопленная печь, моя любимица. Вася, как и все, кто бывал у меня, когда топилась эта красавица, сразу прислонился к ней, стал поглаживать изразцы, повторяя закоченевшими пальцами их тонкий старинный узор.

Изразцовая печь в конце позапрошлого века была сложена толково и прекрасно сохранилась. Теперь топилась она газом и зимой была главной в этой комнате. От нее волнами исходило надежное тепло и разумный покой. Картинки на продолговатых плитках сохранили не только изображение, но и нездешний цвет. Кобальтовые волчата с длинными ушами и нежно-розовые баранчики с выгнутыми рогами чередовались с растительным орнаментом, уложенным в строгой последовательности: волчата, алые райские яблочки на ветке, кисть сочного винограда цвета слоновой кости, баранчики… Это была разумная карусель, крутящаяся строго в одну сторону, благодаря чему баранчики не были съедены волчатами, а яблочки и виноград – баранчиками.

Василий выпил два бокала горячего чаю и будто через силу заговорил:

– Кир, я что хотел сказать…

Я мрачно кивнула, заклиная про себя: не надо! Молчи!

Василий снова приблизился к печке и, цепляясь за баранчиков, произнес домашнюю заготовку, не глядя на меня:

– Всё равно между нами всё кончено. Как смешно: кончилось, не начавшись! Уверен, потом спасибо скажешь... Я, правда, добра тебе желаю. Знаешь, я чувствую, что ты родная душа, я же вижу, что ты, как и я, загнала себя в угол. Но только у меня это реальная проблема, а у тебя… морок.

Я усмехнулась:

– Ты, Вась, пословицу слыхал: «Чужую беду руками разведу…»? Нам, Василий, всегда чужие проблемы блажью кажутся…

– Подожди, – окоротил меня Вася. – Вот что сегодняшний случай с голубями показал?

– Что выдумщица я, ты же сказал. Согласна. Ну и что? Мы все разные. Кто-то фантазирует, кто-то африканских птиц в Подмосковье разводит, кто-то…

Он перебил:

– Давай о тебе сейчас. И давай посмотрим на факты. Ты фактически добровольно отказалась от реальности, нацепила свои литературные кандалы. Так?

– Не совсем. Как-то слишком пафосно и негативно…

–Ну, извини, как могу… – Он откашлялся и посмотрел наконец на меня. – Сколько лет ты пишешь?

– Больше восьми.

– Я срок столько же мотал! – вскричал Василий.

– Сравнил божий дар с яичницей.

– Прости еще раз. Но ты согласна, срок большой?

Я кивнула.

– Ну, я продолжу, раз начал. Задам вопрос в лоб: как думаешь, у тебя есть литературный талант? Только честно. Между нами.

– Про талант не знаю, но что-то во мне как будто развивается…

– А как ты считаешь, если бы был талант, он бы уже проявил себя? Ну, то есть времени для этого было достаточно?

– У всех по-разному это случается и в разное время… – я задумалась. – А если ответ положительный, тогда что?

– Ну, не знаю… Тебя, наверное, звали бы всюду публиковаться, за твоими рукописями охотились издатели, да просто бы в городе знали твое имя – писатель Кира Ястребкова.

– Мне это не надо, – передернула я гордым плечом.

– А что надо?

– Это личное. Пока не могу тебе рассказать.

– Но ведь ты жизнь свою гробишь! Неужели это того стоит? Живешь, по сути, в заточении. Без денег, без впечатлений. О чем вообще можно писать в неволе? Не представляю. И что может быть дороже свободы?

– Так это мой свободный выбор!

– Но это же форменное мучение – сутками насиловать себя. Талант, как я понимаю, он как музыка внутри – легкий и естественный.

– Талант – это прежде всего труд, работа, пахота! – влетела я в назидательный тон и мысленно отхлестала себя по щекам.

– Согласен, – усмехнулся Василий. – Но именно талант делает пахоту незаметной. Люди любуются цветами, выращенными талантливым садовником, не обращая внимание на всё, что этому предшествовало: пахоте, унавожению, рыхлению, поливу… В этом всё дело! Произведение, как мне кажется, должно быть интересным, будто легким, а поди кто другой – попробуй, напиши – обломаешься!

– Скажи, а ты вообще много читаешь? – что-то заподозрила я. Уж больно гладко он изъяснялся.

– Хотелось бы больше. А вообще… – Василий замялся, – я на поселении заочно в университете учился. Университет, конечно, громко сказано, в прошлом это обычный районный пединститут. Теперь там по закону разрешают учиться. Даже приветствуется. А электронные книги всё упростили…

– Ты не на филфаке, случаем, обучался?

– На нём, – кивнул Василий. – Не удивляйся. Я всегда много читал. Сочинения сам писал. Видать, в матушку пошел! – хмыкнул Вася. – Кстати, она в свое время собрала хорошую библиотеку, которая хранилась в бабушкином доме и была в полном моем распоряжении. Так что выбор филфака для меня был естественным. А потом оказалось, что он мне просто жизнь спас. Я в Дубках всё читал и перечитывал самым серьезным образом. Голова была занята не разной гадостью, а умными мыслями.

– Ничего себе! Так что ты, филолог Вася, хочешь мне сказать? Что я внушаю тебе профессиональную жалость, что я неразумный автор, который не ведает, что творит?

– Ну, вот, обиделась! – заморгал Вася своими разными глазами. – Поверь, меньше всего я хотел тебя обидеть. Ты мне как… сестра…

– Вот так вот? – буркнула я. – Троюродная…

– Неважно. Просто должен был кто-то тебе это сказать.

– А ты, Вася, не оригинален. Я это слышу от всех и регулярно.

– Ну, тогда ты просто несгибаемая авторша! Надо обязательно почитать тебя…

– Размечтался! Если я дам тебе. Вот только не решила, надо ли? А пока получается у тебя, как с советской пропагандой: не читал, но скажу!

– А почему нет? В смысле: почему не дашь почитать? Жалко, что ли? Ведь ты же, Милюков говорил, регулярно книжки издаешь. И это понятно. Писатель по природе своей человек публичный. Он обнародует порой самое интимное…

– Я другой писатель. Без интима.

– Я о другом. Писатель публикуется, потому что ищет единомышленников.

– Я своих, видно, нашла. Всех пятерых.

– Но ведь ты – как закрытый клуб. Не подберешься!

– А чего ко мне подбираться?

– А вдруг единомышленников у тебя гораздо больше? Книжки нельзя прятать. Наоборот. Я знаю, студенты-филологи разные акции придумывают: нарочно оставляют книгу на скамейке в людном месте, вкладывают туда записку: прочитал – звони, пиши автору и оставь книжку для других.

– Занятно… А если дождь?

Вася пожал плечами.

– И всё равно ты неправильно живешь, – постановил Вася, – организовала себе настоящую тюрягу. А ведь ты молодая, умная… хорошенькая – в конце концов! Никуда твоя литература от тебя не денется.

– Я – хорошенькая? – ахнула я от изумления. – Да ты обо мне ли гутаришь, хлопец сизокрылый?

– А ты еще и слепая! – возмутился Василий. – Или кокетничаешь со мной? Тебе что, никто этого не говорил? Ты потом жалеть будешь. Точно. Будешь ругать себя, что молодость профукала.

– Ты заставляешь меня унижаться. Но так и быть – скажу. Можно подумать, что у моих дверей живая очередь из женихов выстроилась. С предложением руки и всего остального…

– Неужели никого нет? Никогда не поверю! Значит, всех отвергла.

– Ага.

– Так это только подтверждает мои слова о том, что ни одна книга того не стоит.

– Чего того?

– Свободы, любви, семьи, детей. Если бы я был… Не обо мне сейчас речь. Жизнь – вещь бесценная, это я тебе как человек, который… Открой Достоевского, кого еще… Лескова, да любого! И просто сравни. Да что там классики! Почитай твоего ровесника, ну, может, чуть постарше, Прилепина из Нижнего Новгорода. Тоже мужик из провинции. Возьми его за точку отсчета! Прочитай и ответь на вопрос: а ты бы так смогла? Если да – продолжай писать, если нет – брось всё и просто живи.

– Я что-то читала…

– Видишь! – вскричал Василий. – Читала, потому что он сразу стал известен. «Санькю» его, наверное, и читала…

– Да-да, точно!

– Он как писатель колоссально поднялся. Я тут его новую книгу про Соловки две недели по ночам читал. Чуть не ослеп. Не оторваться. Это даже не литература. Гораздо больше. Он пишет так, будто сам бедовал на Соловках в двадцатые годы. Будто у него есть какое-то устройство, которым он высвечивает нутро своих героев. А их у него в романище – целый лагерь. Он знает обо всех и каждом. Представляешь? Не просто история, эпопея настоящая! Да вот эта книга, – и Василий извлек из сумки толстенный том и водрузил его на столик.

– Ого! – подивилась я. – Ну и напахал!

– Читай, – с гордостью объявил Василий, будто не знаменитый нижегородец, а он сам написал эту книжищу. – Я знаешь, что понял, пока читал? У Прилепина, Кира, много достоинств – и писательских и человеческих. Может, я сейчас чуток не объективен, но меня давно так книга не будоражила, а тут… Чувствуется не только ум, а еще и характер – смелый, рисковый. Меня что в нем зацепило? Он настоящий мужик. А еще – он словами мою душу отмыл. Вначале почти раздавил, уничтожил, а потом по крошке собрал, перемешал со своей, и получилась уже не совсем моя, прежняя… Он будто кровь мне обновил. Я – взрослый мужик, через многое прошел, а тут, с этой книгой, понял, что много чего еще не знаю и не могу.

– Как ты изъясняешься! – подивилась я.

– Как? Смешно? Глупо? Ну уж как могу!

– Наоборот. Как настоящий филолог. Надо же!

– Так говорю же – проняло! Захар знает, что душа живая – беспрестанно разная, она и в грех впадает, и ввысь поднимается. Вроде и все это знают. А ты проволоки душеньку по испытаниям и жив душой останься! Я ему верю. Он не выковыривает, не вымучивает своё знание. Он на полную катушку живет и так же пишет. Откуда он всё это знает – про Соловки, про человека в неволе, про отношения с самыми разными людьми? Это, конечно, вопрос. Я думал об этом. Ну, конечно, сидел писатель в архиве, ну, читал разные материалы… Это не ответ, Кира.

– А какой ответ? – заинтересовалась я.

 – Ответ один: нет ответа! – провозгласил Василий.

– Гениально! – брякнула я. Но Вася оставил мою иронию без внимания. Он спешил закончить свою мысль:

– …потому что писатель, Кирочка, настоящий писатель – это всегда чудо. Ему всё под силу. У Прилепина мощный талант, удивительный: и в глубину, и в высь, и куда только захочет. Он такой могучий, знаешь, просто страшно! Он реально захватил меня со всеми моими сомнениями и гнилыми потрохами, перетряхнул и наизнанку вывернул. Добавил своего масштаба. Поделился силушкой и мою беду будто сделал частью общей трагедии. Я реально поверил каждому его слову.

– Не представляю, как ты за две недели такую книжищу осилил. Ведь ты же еще и работал!

– Так говорю же: не оторваться! Ночами и читал. Мне на работу идти, надо хоть пару часов поспать, а книга, книжища! – тянет к себе, как магнит. Не отпускает. После такой книги, Кир, качество твоей жизни меняется. Талант притягивает, за ним идти хочется. А иначе и писать не стоит. Почитай, Кир! Потом сама решишь. Но я уверен: после таких книг людям пишущим действительно надо что-то решать со своей привычкой к писательству.

– Неужели до такой степени? – не поверила я.

– Гораздо больше! – вскричал Василий. – Я просто выразить не могу. Из-за этой истории я и с тобой решился поговорить. Хочу теперь еще где-нибудь поучиться, чтобы понимать больше. На философском или историческом…

– Да ты и так уж… вон как разложил!

– Оставляю тебе книгу на пару недель. Потом поговорим. Да?

– Что-то даже страшно и начинать. Ты про книгу, как народоволец про бомбу изъяснился.

– Вот, точно! – закричал Василий. – Именно бомба! Она взрывается в тебе, разносит всё в клочья, и прежним ты уже не будешь.

– Так разве это хорошо? Литература созидать должна.

– Не говори пошлостей. Ты же поняла, что я имел в виду. Эффект от настоящей литературы никогда и ни с чем не спутаешь! Вот и проделай эксперимент: прочитай и ответь: на тебя эта книга повлияла? Уровень сравни, ведь ты с этим писателем одним и тем же занимаешься.

– А почему ты думаешь, что мой уровень низкий? – разозлилась я. – Ты ведь даже не читал меня!

– Давай почитаю, – легко согласился Василий.

– Ну нет, – пошла я на попятный. – Вначале я Прилепина зачту. А там посмотрим.

– Умница!

– А хвалишь меня авансом, будто я алкаш и обещаю навсегда завязать с этой зловредной привычкой.

Он опять улыбнулся. Улыбка, определенно, очень шла ему, он сразу становился мягким, домашним. Но ненадолго:

– А ты мать мою, извиняюсь, читала? – бросил вдруг резко. – Про покойных плохо не говорят. Но другого-то про эту писанину и не скажешь! Прилепина надо всем пишущим назначать, как лекарство от графомании. Может, я и не должен был этого говорить. Но ведь ты умная…

– Захвалил. Не к добру, – окончательно поняла я.

И вдруг он потянулся ко мне:

– Можно я тебя поцелую?

– Очень логично! Целый вечер мне рассказывал о вреде поцелуев – и вот нате пожалуйста! Целуй. Чего уж… Удивляешь ты меня. Я думала, ты не идешь, потому что банально запил, а ты в книжный запой ударился. Гора с плеч, знаешь ли… Хотя… Меня тут целый вечер воспитываешь. Чудны дела твои, Господи! А про хорошенькую ты, конечно, соврал?

…Проводив Василия и вымыв чашки, я обнаружила в голове звенящую пустоту, в которой почему-то вольготно расположилась фраза Анькиной помощницы, бабы Вали. Она иногда помогает сестре по хозяйству. Однажды нарисовались за воротами их дома погорельцы. Жалкие такие. Просили денег. Между ними крутились детки, и Аня вынесла им целый пакет хорошей еды. Погорельцы облаяли Аньку вполне мастеровито и вытрясли содержимое пакета прямо ей под ноги. Вот тогда баба Валя и молвила эту фразу: «Осторожней надо с людями!..»

– А вы часто целуетесь? А умеете? А нравится?

– Тогда дело за малым. Малый должен быть достойным человеком.

– Как же это определить?

– А на глазок! Глядите лучше.


 

«Венчается раб Божий… рабе Божьей…»

А потом события посыпались, как из дырявого кулька. Я в июне на месяцок поехала с Куликами в Хорватию, в качестве Лизкиной подружки. Это была хорошая идея. Мы поселились в доме у моря, беспрестанно дышали кислородом, ели морепродукты и путешествовали по живописным окрестностям. Жили мы впятером в трёх комнатах: Аня с Кириллом, Лизка с Булкой Клавой и я. Двухгодовалый пацанчик Романчик остался дома с бабулей. У Куликов всегда есть из кого выбрать. Каждый находит себе любимца в этой куче.

Толстенного Прилепина тащить через границу Анька категорически отказывалась, багажа и так было с перебором, а в Дубровниках она собиралась от души пошопиться, – но тут уж я проявила характер. Сказала, что книжка – основной мой багаж, не считая купальника. Отстояла. Так что в свободное от отдыха время я читала. И думала.

И придумала банальность: неважно, где ты, важно, что ты туда с собой привёз. А привезла я Васю – в голове, а в сумке – его книгу. С этим и жила. Это могла быть хоть Луна, хоть прибалтийские дюны, хоть норвежские фьорды. Я была бы всё той же: скучала по Ваське и читала полюбившегося ему нижегородца.

На отдыхе Кулики были милашками: никто ни на кого не давил, каждый делал, что хотел. Мы с Лизкой автономно гуляли по маленьким селеньицам, зацепившимся на узкой полосе между горами и морем. Если было жарко – купались. Уставали – дремали прямо на берегу в жиденьком теньке кустов и редких строений. Иногда Лизка засыпала прямо у меня на плечах. Её тельце, крепкое, теплое, родное, было наглядным доказательством разумности бытия. Вечерами все вместе гуляли по набережной, угощались мороженым, кукурузой и орешками. Беседовали в основном о том, что видели: о футбольных хорватских болельщиках, фанатичных, но дисциплинированных; о временно́й  воронке, в которую неизменно влетаешь в Старом Городе Дубровника; о том, как в последний раз не заметили, что бродим там уже семь часов! О знаменитом капитане Куче, который построил ресторан имени себя прямо на деревянных мостках у побережья, в отгороженной морской резервации, где успешно разводил разнообразных морских гадов, известных в миру как морепродукты, – а его посетители со всего света успешно там всем этим объедались.

Про литературу – и вообще про искусство с Куликами не говорили. Видимо, я была мрачна, и родичи смекнули, что в доме висельника тема верёвки не слишком популярна.

…Какое всё-таки дурацкое у него имя – Вася! И совершенно неясно, чем он там сейчас занимается, этот Вася, и что нового на мою голову придумал? И почему он не звонит?

А тут Кирюха Кулик расщедрился и после вечера украинских народных песен, которые мы с ним спивали на всю хорватскую округу, взял и подарил мне айфон, а на следующий день развлекался тем, что учил меня им пользоваться. Это было, конечно, шоу. Но дарёному смартфону в интерфейс не смотрят. Зятёк сам ввёл некоторые номера в память. Мы их тут же опробовали. И вслед за тем мне неожиданно позвонил Виктор Сергеевич. С потрясающей новостью. Они вчера с Кристей подали заявления в ЗАГС, а после регистрации, в тот же день, у них будет венчание в Троицком соборе. И всё это состоится через месяц. Я назначена Кристей её свидетельницей в ЗАГСе и подругой на венчании. Состоится это всё в пятницу, 12 июля.

Ух! Ничего себе новости! Конечно, было ясно, что всё к тому идет. Кристинка с Виктором Сергеевичем сразу понравились друг другу, их сближение продвигалось семимильными шагами, и в последнее время каждый из них на все вопросы отвечал только во множественном числе: мы сделаем, нас пригласили, нам нравится… Кристя оказалась хрестоматийной Душечкой.

Конечно, с точки зрения обывательских стандартов, брак будет того… не без брачка: Милюков староват, всё-таки полтинник стукнул, а невесте всего-то двадцать шесть. За плечами у жениха полтора брака (один официальный, другой гражданский), взрослый сын, пасынок и пара внуков… Вроде бы всё уже было. А Кристя у нас девушка свежая, возвышенная. Кристинкин папа, отставной полковник, узнав о готовящейся акции, чуть с ума не сошёл. Зять старше него! Папа кричал, что дочь совсем спятила, не для того они ее с мамой холили, учили и воспитывали, чтобы досталась она престарелому селадону!

У мамы не было слов вообще. Она тихо пила корвалол и подливала его мужу. Но Кристинку было не унять. Она никого не слушала, наслаждаясь текущим моментом. В женихе она находила всё самое редкое: ум, такт, эрудицию, культуру, жизненный опыт. Влюблённая Кристя могла долго перечислять достоинства суженого, включая невесть откуда взявшуюся у него красоту, и, кстати, всё по делу, всё так и есть, кроме красоты, конечно, это уж явный перебор!

А еще Кристинке нравилось, что для Виктора Сергеевича она – любимая девочка, маленькая и нежная. На всю оставшуюся жизнь. А кто из нас не любит повыдуриваться на эту тему?

Так что брак обещал быть счастливым. Родителей она успокоила просто и сурово: сказала, что если они будут так нервничать, то допсихуются до инфаркта и попадут тогда в руки того самого селадона. Вот тут и посмотрим, что вы запоёте…

Кристинка в Хорватию звонила мне часто, её переполняли эмоции, она верещала мне про платье, венчание, ресторан. Говорила про исключительную мою роль в этом выдающемся событии: у тебя познакомились, у тебя начали встречаться, и вообще – это ты первая его разглядела. Советовалась по проведению свадебного ритуала, будто я что-то в этом понимала. Из всего этого я сделала вывод, что подруга моя решительно не в себе. Про Виктора (теперь просто – Виктора, без – Сергеевича!) она говорила каким-то мягким пластилиновым голоском. Было понятно, что она счастлива. Ну, и дай Бог! Хоть одна из нас будет пристроена. Останемся с Ксюхой холостячками, зато, говорят, хорошенькими (привет тебе, Вася!) и лихими. И будет у нас свобода, о которой на последней нашей встрече так проникновенно разливался всё тот же Васёк.

…В ЗАГСе всё прошло как по маслу – быстро, казенно, технично. Кристя до такой степени была хороша и юна, что сильно смутила своего возрастного жениха, который, конечно, с такой красавицей монтировался неважно: был меньше её ростом, чересчур худ и от волнения выглядел старше своих лет. Хотя куда уж старше!

Я в эти тонкости не сильно вникала, потому что в свидетелях у Милюкова был один мой знакомый юноша, который припёрся на торжество как настоящий жених – в черном костюме, белой рубахе и серьёзный до невозможности. Мы с ним успели только кивнуть друг другу перед регистрацией – и всё закрутилось колесом.

Венчание в церкви было торжественным и красивым. Всё было не спеша и как положено: зажжённые венчальные свечи, обмен кольцами, возложение венцов на головы молодых (и не очень). Василий почти полчаса держал венец над головой невесты на вытянутых руках. Нелегкая задача, судя по его побледневшему челу.

Потом принесли чашу с кагором, и молодые попеременно в три приёма выпили эту чашу. Ритуал шёл своим чередом – красивый и значительный. Священник своей рукой соединил руки жениха и невесты и трижды обвёл их вокруг аналоя. Потом подводил к царским вратам, затем они по очереди целовали Крест. Каждое действие священника имело глубокий смысл. В конце ритуала он произнёс пожелание многолетия новобрачным, и все начали поздравлять их. На этом венчание закончилось. Теперь молодожены скрепили свой брак не только перед государством, но и, считай, выше. Надёжно окольцевал Милюков свою голубку.

А потом мы все вместе отправились на свадебную прогулку. Впрочем, далеко идти не пришлось. Снятый Виктором Сергеевичем ресторан располагался метрах в трёхстах от храма. А потому шумной процессией мы пошли туда пешком. И понеслось вполне по-светски: тосты, подарки, пожелания, выпивка, закуска. Буквально некогда вздохнуть!

Я думала, что Василий уж и не вспомнит про меня. Но нет. Не прошло и полдня, как свершилось. Молодые отправились танцевать, а захмелевший Вася подошел-таки ко мне и даже попытался в свадебном гаме о чем-то серьёзном потолковать.

Но я была не так проста. Потащила его танцевать, чтобы, не нарушая правил приличия, обнять, наконец, этого без конца ускользающего от меня парня. Как только мы прикоснулись друг к другу, тут же прояснился один медицинский факт: я соскучилась по нему до паралича. А по всем правилам жанра должна была уже давно забыть. Почти два месяца не видела. Но вот – не забыла. Судя по всему, он тоже расхотел разговаривать. Молчит. Уже неплохо. Крепко обхватив друг друга, мы, как два полярных медведя, топтались в самом дальнем углу зала, исполняя вроде как танец свидетелей.

Но говорить всё же что-то было надо, а то физиономия у меня слишком понятная, всё на ней просматривается. Прокашлявшись, начала:

– Вася, я не успела отдать тебе книжку.

– Да.

–Почему ты не звонил мне, Вася?

– Было много дел.

– А не хотелось узнать, как дела у меня? Может, я замуж уже вышла…

Василий как-то странно на меня посмотрел и ослабил хватку. Я поняла, что зашла не туда, ревность – не самое милое его свойство.

Начнем сначала. Дубль два:

– Чем сейчас занимаешься, Вася?

– Я выкупил ферму.

– Так ты не в городе?

– Нет. Я в Благодати.

– Звучит потрясающе.

– Я и чувствую себя так же.

– Опять страусы?

Он кивнул, не глядя мне в глаза.

– Знаешь, мне не хватало наших разговоров, – перешла я ближе к теме, меланхолично привалясь на его плечо.

– Мне тоже.

– Как ты?

– Хорошо.

– Здорово.

– Я занимаюсь в Благодати ремонтом фермы и строительством дома. А ты?

– А я недавно вернулась из Хорватии. Валяла дурака.

– Тебе на пользу. Загорела. Красивая.

И через паузу:

– А ты не хотела бы посмотреть на моих страусов? Я завтра туда еду, могу прихватить.

– Прихвати.

– Договорились. У меня к тебе дело есть одно, важное…

– Боюсь и подумать, какое.

– Завтра всё увидишь и узнаешь. Я заеду за тобой утром.

– Договорились.

…Утром на старенькой «Ниве» мы мчались по загородной трассе на северо-запад нашей необъятной волости. За рулем сидел спокойный, уверенный в себе человек. Он улыбался мне:

– Знаешь, Кир, а в Благодати даже страусы от умиления рыдают!

– Хорошо придумал.

– Ничего не придумал! Точно! Ты видала когда-нибудь страуса, сидящего в канавке с водой, как в ванне, и при этом чтобы он еще и токовал – раздувал горло и издавал трубные звуки?

Я помотала головой. А Вася продолжал:

–Да чего там только нет! Я тебе всё покажу, про всех своих птичек расскажу.

– Жду не дождусь.

Василий вёл машину и попутно рассказывал, как быстро продал квартиру, как удачно выкупил ферму, а на остатки почти задаром приобрёл эту «Ниву». Перебрал её, отремонтировал. Там другая-то машина не пройдёт. Дороги плохие. Так что удачное приобретение. Цветковским хозяйством занимался его заместитель, Бирюков. Но он в последнее время стал прибаливать. А потому с радостью продал ему ферму.

Вася рассказывал какие-то истории про птиц и ремонт загонов, был оживлён, таким я его ещё не видела. Меня же интересовало: что я для него? И вообще – как он справился?

Будто угадывая мои вопросы, Вася спросил:

– Хочешь знать, как у меня получилось? У меня, Кира, был могучий стимул… – Он приблизил своё лицо к моему, долго и внимательно смотрел мне в глаза, забыв о дороге, и в конце этого рискового трюка поцеловал-таки меня в губы.

– Наконец-то! – не выдержала я. – А ты классно целуешься, Василий! Только редко и опасно.

Дальше мы некоторое время ехали молча, переваривая поцелуй… Ехали быстро. Спешили до темноты. Останавливались всего один раз перекусить в дорожном трактире. В конце концов свернули куда-то в сторону, и оказалось, что дорога на этом закончилась и начались лужи и ухабы, а вернее – лужи в ухабах. Видавшая виды «Нива» им обрадовалась, как родным, она весёлым козликом скакала по колдобинам, нисколько не тревожась о последствиях.

Городская цивилизация закончилась так же резко, как и дорога. За окном замелькали заросшие бурьяном поля, развалившиеся фермы и с трудом восстанавливаемые церкви. На фоне всеобщего запустения, они смотрелись как последняя надежда. Дома в сохранившихся селеньях были контрастные: новые, фасонистые и старые, страшные. Скоро закончились и они.

– Да, мрачновато… Куда везешь меня, Сусанин? Там люди-то есть вообще или страусы одни дикие?

– Сейчас сама всё увидишь.

Всё–таки загадочный он человек, Василий! Через полчаса рисковых спусков и подъёмов по живописным окрестностям мы наконец оказались в месте, которое неслучайно предками было названо Благодатью. Большое село в две улицы располагалось на возвышении, вокруг которого темнели серьёзные леса, а внизу, сколько хватало глаз, в лучах медленного заката посверкивало тёмным серебром озеро. Казалось, здесь было всё: целебный воздух, леса, видимо, полные грибов, ягод и разного зверья, а также озеро, кишащее рыбой. Почти лубок. Живи да радуйся.

Но жизнь отсюда уходила. Утекала в пыльные загазованные города без покоя, без природы и радости. Без благодати.

– Как же всё-таки это неправильно! – вырвалось у меня.

Василий глянул на меня своими всё понимающими разноцветными глазами и спросил:

– Никогда не хотелось исправить?

– Как?

– Есть шанс. Сейчас как раз в Благодати закрывают малокомплектную начальную школу. Одну на всю округу. Деток, всего-то девять человек, развезут по интернатам. Бабы ревут. А ничего поделать нельзя.

– Почему?

– Политика такая. Оптимизация и укрупнение, называется. Школы сельские не выдерживают конкуренции ни по удобствам, ни по оборудованию. А самое главное – учителей не хватает. Вот и отсюда последняя Мариванна летом сбежала. Не хочешь взглянуть на школу?

– Давай завтра. Информация серьёзная. Да и утрясло меня.

– Хорошо. А мы уже приехали, – объявил Василий, свернув с дороги и припарковав машину около большого деревянного дома на окраине села, который, судя по цвету бревен, строился в несколько заходов и уже давно. Сруб потемнел с годами, а территория вокруг была захламлена свежим строительным мусором, палисадника не было вовсе.

Вася тут же включил хозяина:

– Проходи, не обращай внимания. Надо к зиме дом закончить, утеплить как следует, тороплюсь, а лютики-цветочки по весне посажу.

Внутри тоже всё было не доделано. Но пол настелен, и крыша имелась. Василий жил в одной комнате, которую почему-то называл зала. Здесь царил настоящий минимализм: стол, два стула и кровать. Всё самопальное.

Заметив, что я скользнула взглядом по единственному лежаку, Василий успокоил: мол, сам он будет спать на сеновале, ему там больше нравится…

Я кивнула: «Конечно, мол, что ж, если нравится…»

– Я тебе завтра все покажу, знаешь, у меня в кухне настоящая русская печка. Уже закончена. Представляешь? А пока давай-ка Кира, перекусим – и на боковую! Ты совсем бледная. Укатал я тебя.

Он вытащил из холодильника мясо, нарезал его тонкими ломтиками, достал крынку молока и разлил его по кружкам. Хлеб у нас был с собой, так что поужинали мы замечательно.

– Если нужна горячая вода – иди в баню, она за домом, Петрович обещал, что протопит.

– Проводи меня, – попросила я.

Начинало темнеть. Вася повёл меня по узкой чавкающей тропинке за дом, где на краю огорода стояла маленькая избушка с чуть дымящейся трубой. В предбаннике он включил свет, показал, где холодная, где горячая вода:

– В остальном разберёшься. Если надо спинку потереть – зови! – шутканул напоследок.

– Простой такой… Весёлый…

Я от души поплескалась, смыла с себя усталость. Переоделась в шорты и лёгкую футболку и на ощупь, нахлёстанная по ногам мокрой некошеной травой, пробралась к дому. Вася мне уже постелил на диване. Его самого в доме не было. Я уснула раньше, чем легла. Во сне почувствовала: кто-то легонько целует меня в висок. Открыть глаза не смогла физически. Но помню, что понравилось.

– Вам не кажется, что жизнь – штука безвкусная? Всё в ней в одну кучу и вперемешку: свадьбы, расставания, дороги, проводы, тюрьма, сума…

– А как бы хотелось?

– По порядку. В соответствии с высшим смыслом: каждому – по делам его.

– Так и есть. Просто высший смысл – для высшего разума.


 

Не Энштейн, но симпатяга

А утром мы по-быстрому напились кофе, забелив его козьим молоком, которое приносила Василию жена Петровича. Напиток получился крайне занятный, почти экзотический. После этого Вася потащил меня на свою ферму, которая начиналась практически за домом. Надо было кормить страусов и чинить загородку, которую эти лихие красавцы, оказывается, регулярно ломали. Встретили нас у входа два красноносых самца с чёрным оперением и белыми проблесками на хвосте в сопровождении четырёх серых самочек.

 Василий по-детски открыто залюбовался своими птичками:

– Это всё, что осталось. Но пока достаточно, есть с чего начать. Хороши, да?

Я кивнула. Определённо, страусы ему были на пользу. Как и деревня.

А Вася тем временем насыпал этим гигантам в одну кормушку зерна, в другую бросил накошенной травы. Попутно пояснил:

– Пока мы за оградой вольера, они не опасны, а вот вовнутрь нельзя –  сразу посчитают соперником и нападут. Самцы свой гарем охраняют строго, особенно вон тот, – Вася кивнул на горделивого красавца, – главарь Кеша, совсем бешеный. Я захожу в вольер только вооружённый. Беру вот эту рогатину, стучу и ору, как индеец.

– И как? Напугал?

– Напугаешь его! – рассмеялся Василий. – А чего Кеше бояться? Весу в нем почти сто двадцать килограммов, рост, как видишь, гренадерский – больше двух с половиной метров. Если учесть, что бегает он, как моя «Нива», а прыгает в длину, как олимпийский чемпион, – то получается, это я должен беспокоиться, а не он.

– Ничего себе птички! Я думала, ты им тут шейки почёсываешь на свежем воздухе, а ты жизнью рискуешь! А что же самочки?

– Те ещё штучки! – расхохотался Вася. – Я тут на днях воспитывал дубьём Кешу. Залез в вольер ремонтировать автопоилку, а этот дурень припустил ко мне на всех парах. Думал, рогатина моя не выдержит, еле отбился. А эти… самочки, тудыть их в люльку, собрались в кружок поглазеть, как меня Кеша по ограде размазывать будет. Хлопали крыльями, кружились, были в полном восторге. Как же, такие мужики за них бьются!

– Да уж, мужики что надо! Мне бы тоже понравилось.

– Вот, в этом вся ваша женская сущность! – воскликнул Василий. – А вообще со страусами важна дистанция. Когда ты за оградой, они любому разрешают покормить их и даже почесать хоть шею, хоть башку их пустую. Осторожность, конечно, не помешает, клюв у страусов острый, но в целом это вполне мирные птички. Когда не нарушаешь их границ.

– Знаешь, что мне показалось? Что птички твои сильно на верблюдов смахивают. Только у них клюв, а у тех – вытянутый нос. Но сходство определённо есть. Смотри: у обоих длинная шея. Так? Идем дальше: верхнее веко, будто с наращёнными ресницами. А взгляд – так один в один! Мудрость, утомлённая вечностью! – сумничала я. – Твои-то как, не плюются?

– Мои клюются. А ты молодец, – похвалил меня Вася. – Точно заметила. Я тут совсем недавно как раз про это вычитал…

– Так я права? – удивилась я. – В родстве они?

– Ну, это если только по глобальному принципу: все люди – братья, все звери – сестры. А вообще чёрный африканский страус зовется по-научному Struthio camelus, что в переводе означает воробей-верблюд!

– Эк как ты глубоко копнул! – удивилась я Васиной эрудиции. – А воробей-то каким боком тут взялся?

– Пока не понял, – честно признался Василий. – Надо еще почитать. А что касается верблюда, то у страуса с ним действительно много совпадений: у обоих выпуклые глаза и длинные ресницы над верхним веком. Это ты правильно заметила. Для защиты от песчаной бури. Кстати, у обоих хорошее зрение и та ещё выносливость. Да и внешне… определённо, что-то есть.

– Слушай, Вась, а у меня прямо сейчас родилась красивая версия насчет воробья в родственниках.

– Ну-ка! – заинтересовался Василий и даже отложил свои инструменты.

– Воробьи, Вась, да будет тебе известно, самые романтические создания… – начала я излагать свою хрупкую мысль, абсолютно не ведая, куда она меня выведет.

– Это почему же?

– Они всё видят в розовом цвете.

– Придумала?

– Зуб даю! Научный факт. Идём дальше, к нашим страусам и верблюдам. Надо быть настоящим романтиком, а точнее – романтическим философом…

– А такие вообще бывают?

– Если есть у животных, должны быть и у людей!

– Глубоко копнула! – рассмеялся Василий. – Ну и что дальше?

– А ты не перебивай. Я и сама собьюсь. Так вот, продолжаю: чтобы не обращать внимания ни на свой горб, ни на облезлую шею, ни на дурацкий рот до ушей и при этом всё видеть в райском цвете, надо быть и романтиком, и философом одновременно. Идти так гордо по жизни, поплёвывая на тех, кому это не нравится. Так что не исключено, что и страусы твои, и их горбатые кузены тоже всё видят в розовом цвете. Самодостаточны и безмятежны, как воробушки. А иначе откуда бы взяться такому философическому спокойствию?

– Романтики обычно не харкаются, – засомневался Василий.

– Капризничаете, хозяин! В семье не без верблюда!

– Ну и воображение у тебя! – рассмеялся Вася.

– Сама не ожидала! – призналась я не без удовольствия.

Всю дальнейшую экскурсию Вася посматривал на меня почти нежно и беспрестанно нахваливал. Определённо, не к добру.

– Знаешь, Кир, а страус вообще – потрясающая птица, выживет везде, куда ни забросит судьбина: и в пустыне при  плюс 56, и в России при минус 15.

– Видимо, одёжка у них – на все случаи жизни!

– Тут главное – характер. Не нытики, бойцы! И посмотри, как хороши самцы. Как, мерзавцы, украшены! Чёрно-белый смокинг. А самка – просто серенькая трудяга, которая знай себе несёт яйца. Зато сколько! В год до шестидесяти штук! Из них в принципе могут вылупиться почти сорок птенцов. Правда, высиживает их папаша. Плохо высиживает, отвлекается всё время. Отгоняет конкурентов, следит за порядком… Хлопотливый и нервный. А яйца остывают. Вот зачем инкубатор на ферме нужен. На следующий год отремонтирую его и займусь разведением. А вообще – тут, Кир, столько возможностей! Можно разводить птицу на мясо. Примерно через год птенцы набирают рыночный вес. А из кожи, между прочим, отличные сумки получаются, и обувь, и мебель. Но это – бизнес сложный, на вырост. Я пока не готов.

– Но сумочку себе я, пожалуй, зарезервирую.

– Зарезервируй, – серьёзно согласился Вася. – А пока – мясо. Оно у страусов диетическое, низкокалорийное, почти без холестерина.

– Какой, получается, интересный и полезный бизнес! – поддакнула я.

– И выгодный. Но дел тут ещё очень много. Сама видишь.

– Понятно. Хотела тебя, Васечка, спросить, как писатель – филолога, про выражения: страусиная политика, прятать, как страус, голову в песок – это потому, что ребята твои трусоваты?

Он улыбнулся на Васечку и филолога и, заперев вольер, приблизился ко мне:

– Сказки, коллега! Голову в песок страусы не прячут, они так чистятся от паразитов. Но у нас здесь паразитов не водится, так что нет необходимости. А насчет трусости… Я же рассказывал. Не слушаешь ты меня. Страус – вообще безбашенный чувак, его даже лев боится. К тому же, вон, видишь, на ноге у него острый коготь, в длину до семи сантиметров отрастает. Настоящий клинок. С такими данными кто к нему сунется?

– Вооружён и очень опасен.

– Да уж, не зевай! А вообще птички здоровенькие, с крепким иммунитетом, хворают редко, даже птичий грипп их не берёт. Проверено.

– Настоящие пернатые терминаторы ...

Вася приобнял меня за плечи:

– Ан нет! И у них есть уязвимое место, своя ахиллесова пята. По человеческим меркам вовсе не смертельная опасность — перелом пальца или ноги. А для них – трагедия. Получается что? Летать они не могут, не предусмотрено природой, а с травмой ноги и ходить перестают. А движение страусу нужно и для пищеварения, и для кровообращения. Вот и получается: сломает пальчик — и стоит грустный такой, с жизнью прощается…

– Реально? – не поверила я.

– Реальней не бывает. Сломанный пальчик ему жизни стоит. Приходится забивать.

– Какой кошмар!

– Никакого кошмара. Просто у них – так. А вообще заводчикам в первую очередь надо научиться относиться к страусам как к бизнесу. Не должно быть в производстве никаких нежностей. Всё по технологии.

– Никаких нежностей, – повторила я, старательно снимая невидимую соломинку с его рубашки.

– А по-другому нельзя. – Вася внимательно следил за моими манипуляциями. – Либо ты занимаешься делом и зарабатываешь деньги, либо ты чувствуешь себя убийцей всех этих Кеш, Гош и Марусь.

– Суровый ты мужик, Василий! Вот что я тебе скажу!

– Кир, ты поброди тут, а я пока пару заплаток прибью, эти гады разбивают забор целыми секциями, как десантники кирпичную стену на День ВДВ.

И, взяв материал и сумку с инструментами, Василий быстрым шагом наладился к свежей бреши в заборе.

«Отвлекаю его. У него дел полно, а он со мной тут хороводы водит… А вообще-то здесь он хорош – спокойный, такой, даже нежный… Нужно будет разговорить его, воспользоваться моментом», – строила я коварные планы, бродя поблизости и наблюдая, как мастеровито Вася орудует инструментом и какая замечательная заплатка у него в итоге получилась. Что это он там говорит?

– …покажу тебе сегодня. В неволе они несутся — через день, но циклами. С марта по сентябрь. По шесть–восемь яиц через день, а потом самка почти полмесяца отдыхает. Знаешь, что я вычитал? В каждом яйце кальция – чёртова туча! – около двухсот пятидесяти граммов. Представляешь? Так птице нужно где-то его взять – вот и лопают они всё подряд, отсутствием аппетита и разборчивостью не страдают. Я им тут чего только не сыплю – камешки разные, ракушки…

– А ты угостишь меня страусятиной? Никогда не пробовала, – подошла я к мастеру и промокнула платочком пот со лба.

– А вчера? – улыбнулся Вася. – Это ведь страусятина была.

– Да ну? – поразилась я. – Я думала, говядина.

– Я специально не сказал, – рассмеялся Василий. – Эксперимент сделал. Мало кто различает. А из яйца мы с тобой сегодня омлет сотворим. Знаешь, Кирюша, если яйцо варить, то делать это надо почти час. Омлет быстрее готовить. Кстати, омлетом из одного яйца можно целую семью накормить. Но мы с тобой и вдвоём управимся. Да?

– Еще как управимся! – бодро откликнулась я, переваривая своё новое имечко – надо же, придумал – Кирюша! Так меня ещё никто не звал.

– У меня тут просто зверский аппетит! – признался Вася, запирая загон.

– И у меня тоже. Вась, ещё один вопрос. Птички всем хороши. Но хотелось бы знать, а как у них с мозгами? Глядя в эти грустные глаза, так и тянет спросить: а умны ли они?

– Если под умом понимать память – то нет. Мозг у них весит всего-то тридцать граммов (а один глаз, для сравнения, – шестьдесят!), и потому ничего лишнего они в голове не держат, включая своего хозяина. Каждый раз – И снова здрасссьте! Но ведь ум и память – не одно и то же. Суди сама. Разве дурак выжил бы в условиях африканской пустыни или русской зимы? Поди попробуй! Стал бы дурак рисковать собой, защищая своих подружек, при встрече с тем же львом? Ты видела глаза того льва? А страус летит на всех парах, не рассуждает. Может, умник и не стал бы портить отношений с хозяином, который его кормит, но страус вообще не заморачивается, просто не помнит того хозяина, и всё тут! Меркантильность ему не свойственна.

– Страус не умный. Он гений! – постановила я. И мы дружно расхохотались.

…По дороге домой, где мы собирались позавтракать омлетом перед походом в школу, я развеселилась от души. Повисла на Васиной руке и запридуривалась:

– Вась, а ты в курсе, что ты тоже – форменный страус? А что? Смотри, такой же высокий, стройный; на свадьбе был чёрно-белый, как Гоша. У тебя такие же красивые печальные глаза с пушистыми ресницами, – ты знаешь, что они у тебя красивые? а печальные? – не знаешь? А что у тебя отчаянный характер, и при этом ты такой же беспамятный? Тоже не в курсе?

– А почему это беспамятный? – вдруг серьёзно спросил Василий.

– А какой же? Меня не видел почти два месяца и, видимо, забыл, совсем не скучал.

– Я ничего не забыл.

– А почему не звонил?

– Потом расскажу.

– А страусы – такие же таинственные, как и их хозяин?

И хоть у меня внутри что-то царапнуло до крови, я продолжала резвиться:

– Пугаешь ты меня, Вася, с завидной регулярностью. Мне скоро памперсы потребуются. Пообщаюсь еще чуток с тобой – и потребуются!

– Я не пугаю, – погладил он меня по плечу. – Просто мне нужно время. И твоё доверие.

Я увела взгляд в сторону. Мои предчувствия, похоже, сбывались. С Любимчиком другого и не могло быть! Нет, мы лёгких путей не искали… А где ж наш Счастливчик Дружок? Что-то пара распалась…

– А где Дружок? – невпопад бухнула я.

Вася почему-то смутился:

– Я увез его в Дубки, к внучке бабы Ани.

– А чего так?

– Ездил туда по делам. Вот и оставил.

– Как зовут внучку? – просто так, для поддержания разговора поинтересовалась я и увидела вдруг, что Вася смутился.

– Настя.

– Везёт тебе на Насть.

– Только Кира одна.

И на этой оптимистичной ноте я невпопад продолжила:

– Вот я и говорю: такой же дурной, как твой Кеша, или как его… Гоша…

– Почему это? – улыбнулся он.

– Я ли тебе не доверяю? – ответила вопросом на вопрос. – Приехала сюда, хотя, может быть, очередную ошибку делаю…

– Это почему же? – притянул он меня к себе.

– По кочану. Я с тобой целое утро заигрываю, а ты ничего не понимаешь.

– Всё я понимаю, Кирюша.

– Кажется, печаль всего мира в этих прекрасных глазах. А у него – просто проблема – не сломать ногтя.

– Если смертельная опасность – это поломанный ноготь, то всё остальное, конечно, не имеет смысла.

– Забавные птички…

– Царь зверей, который предпочитает с ними не связываться, так не считает.

– А как он считает?

– А никак. Он не считает вообще, он от них улепётывает.

– Так вот она, формула отчаянной храбрости: смел до дури!

– Похоже на то.


 

Сельская школа

Деревянное одноэтажное здание начальной школы было построено в селе, судя по всему, в середине прошлого века. Тогда село было большое. В школе училось около сотни детишек из Благодати и близлежащих деревень.

Стояла школа в самом центре села. Рядом спортивная площадка с растянутыми футбольными воротами, столб с баскетбольной корзиной и памятная стела с именами селян, погибших в годы войны. Позади школы спускается к пруду большой и ухоженный огород.

Сейчас спортивная площадка пустовала, зато в куче песка перед самым входом в школу несколько ребятишек возводили какой-то замок. На этом строительные работы в школе и окрестностях заканчивались. Никто ничего не ремонтировал ни внутри, ни снаружи. Всё будто замерло в ожидании. Если школу закроют, то чего ее красить? А если нет – так долго ли кистью махнуть?

Мы вошли вовнутрь. Тихо и прохладно. Деревянные вытоптанные полы, пузатые газовые печи, деревянные оконные рамы и широкие подоконники с отпечатавшимися кружками от цветочных горшков. Цветов не было.

В классах вообще не было ничего из того, к чему городские люди успели уже привыкнуть: ни компьютеров, ни специальных досок, ни оборудованных кабинетов, ни стеклопакетов на окнах. Здесь в три ряда громоздились ретро-парты, которые в городе давно уже выброшены на свалку. Длинный сарай во дворе с двумя литерами Д и М с разных сторон выполнял здесь функцию необходимых удобств.

– Время будто остановилось, – заметила я.

Василий покачал головой:

– Оно остановится, если школу закроют.

– А что глава поселения? Он хлопочет?

– Он мужик хороший, но не пробивной. Вряд ли у него что выйдет.

– Но школа должна быть на балансе поселения. Кажется, так это называется…

– Видимо, да.

Пока мы ходили, осматривали и обсуждали, к школе подтянулись женщины.

– Матери тех детишек, что учились тут, – шепнул Василий.

Женщины стояли перед входом и настороженно молчали. Наконец одна из них, побойчее, спросила:

– А вы кто, не учительница будете?

– По профессии – да.

– Всем на нас наплевать. И на деток наших. Беда!

Молодая женщина, у которой в подоле запутался совсем маленький ребёнок, жалобно протянула:

– Вот вы бы оторвали от себя дитё малое? Отправили бы его незнамо куда? В город, в интернат?

Получалось, вроде, я за всё государство тут взялась отдуваться:

– Я вам очень сочувствую. Но ведь здесь нет ничего, школа не оборудована, пустая стоит, а в городе дети получат хорошее образование.

Женщины разом загомонили:

– Это сейчас она пустая…

– У нас тут хорошо…

– Обещали помочь с компьютерами…

А первая заговорившая оборвала строго:

– Получат наши детки образование в городе… Ещё как получат. Научатся чему не надо без родительского-то догляда. Малые, неразумные, кому они там нужны? Пропадут. Ох, горюшко! И зачем ро́дили?

Женщины закивали головами и принялись вытирать разом повлажневшие глаза. Определенно, тема была больная. Они с такой надеждой смотрели на меня, что я обязана была что-то придумать:

– Ну, для начала мне надо с вашим главой поговорить…

– Да голова-то этот еще на прошлой неделе пить принялся. Когда протрезвеет? На него надёжа плохая, только обещает. А первое сентября уже на носу. Люсьена Владимировна, вот, уехала, замуж за городского вышла и укатила. Бросила нас. Только её и видели!

И столько обиды было в их голосах, столько боли, что какие-то решения пришли сами собой:

– А знаете что, уважаемые мамочки? Надо брать ситуацию в свои руки. Школе помогать надо. Если она вам нужна, надо за нее бороться. Письма писать в разные инстанции, подписи собирать, пикеты организовывать, приглашать корреспондентов, пусть доведут до общественности вашу точку зрения. Молчать нельзя.

Женщины загомонили все разом:

– Сделайте доброе дело! Помогите нам! Спасите детишек. Вы, сразу видно, учёная, всё знаете, что делать надо, вы человек городской, с образованием, вот и помогите нам, научите, как школу спасти, ведь деток загубить недолго. А мы сделаем всё, как скажете.

– Я думаю, для начала надо поговорить с вашими начальниками, съездить в район, всё узнать, похлопотать. Под лежачий камень вода не течёт! Попробуем вам помочь, да, Василий?

Мое обращение к Василию не прибавило женщинам оптимизма, видимо, его история была им хорошо известна. Они разом замолчали. Стало ясно, что если бы не отчаянное положение, и ко мне бы, как подружке того самого Василия, тут никто бы не обратился за помощью, но сейчас – просто деваться некуда.

Женщины еще постояли некоторое время, поохали, повздыхали, а потом разошлись потихоньку по своим делам.

А мы с Васей опять зашли в школу. Стали бродить по классам. Теперь я смотрела на всё другими глазами. Несмотря на каникулы и пустоту, в этой старой школе было своя, так и хочется сказать – намоленная атмосфера большого общего дома и долгой общей жизни. Вполне по-семейному смотрелись листки стенных газет, посвящённых разным памятным датам. Наивные стих, вперемежку с вырезанными из глянцевых журналов картинками, фотографии и рисунки учеников – всё отражало простецкие нравы и незатейливые обычаи этой школы.

Чувствовалось, что на уроках, да и после них, здесь царила вполне домашняя атмосфера. Вместе с тем школа в селе – это больше, чем школа. Это, говоря высоким слогом, очаг просвещения и культуры. Тут и кружки, и самодеятельность, и вообще то место, где до ребёнка есть дело.

Вдруг поняла: мы сейчас оказались совсем в другом мире, где время замедлило свой ход, и правильно сделало. Тут никто не спешил, не суетился, здесь все совершалось неторопливо и по порядку. Вряд ли у учительницы были здесь какие-то проблемы с дисциплиной. С успеваемостью – скорей всего, но не с дисциплиной. Понятно, что тут не надо было ребятишек заставлять работать в школьном огороде, все трудились в меру своих сил, потому что понимали: уродится картошка и другие овощи – будут у них в школе вкусные обеды. И кормят здесь всех бесплатно, потому что знают: для многих ребятишек эти обеды подчас единственная возможность хоть раз в день нормально поесть. Непререкаем здесь авторитет учителя. Ведь все тут – как на ладони. Учитель на селе – фигура заметная, человек уважаемый.

И в самом деле, где гарантия, что в городской школе эти детки, которые, может, знаниями и не блещут, но многое уже поняли в жизни и многое научились делать, – так, в самом деле, где гарантия, что они не потеряются в чужой школьной толпе? Будут там счастливы?

Ведь в городе сейчас учат совсем другому. У нас сейчас самое главное, чтобы ребёнок получал хорошие отметки, чтобы с юных лет умел толкаться локтями, чтобы побеждал на разных смотрах и олимпиадах, выигрывал спортивные состязания, пробивался со своими (реальными и мнимыми) талантами всё выше и выше. А куда выше-то? А ну как не удержится на вершине, силёнок и способностей не хватит? Ведь падать с высоты – ух, как страшно и больно! Можно костей не собрать. Но кто в этой гонке думает о детских косточках? А о детской душе – и того меньше.

Я об этом стала задумываться, когда у нас стала подрастать Лизка. До сих пор помню тот семейный митинг, что разгорелся в семье по поводу обычных дебильных портфолио. Как мы тогда все орали – Матерь Божья! – просто до сердечных капель! Видимо, тогда и подорвался мой педагогический пофигизм. Родичи мои докричались до того, что это тупое изобретение (в общем, очередное, одно из многих, а другие, что ли, лучше?) лишает детскую жизнь непосредственности и вкуса. Мальцу теперь важно не сделать что-то толковое, а как бухгалтеру, записать, зафиксировать, чтобы создать, прости Господи, свой имидж.

До сих пор в ушах звучат мамины слова, что это не безвредная потеха, что она лишает ребёнка детства, учит плохому: не любознательности, а формализму (натренировалась мама митинговать в своем предвыборном штабе!). Мама тогда лихо произвела сравнительный анализ: в советской школе из дитя лепили коллективиста и интернационалиста, а сейчас ваяют выскочку и хвастуна. А еще – циника. Учат продавать себя подороже с самого нежного возраста. «Я лучший! Обратите на меня внимание! Вот и документик имеется! Пожалте!»

– Всё плохое у нас от Америки! – убеждённо формулировала мама. Это был её звёздный час. Она даже помолодела. – Если крепко стоять на позициях исторического материализма (а у мамы вариантов на этот счёт не было), тогда всё становится ясным, как Божий день: именно наши заокеанские, так сказать, партнеры заразили весь мир боязнью быть нормальным человеком, которому свойственно ошибаться и преодолевать ошибки. Им, этим партнерам, сразу сверхчеловека подавай!

– А ты откуда это знаешь? – чтобы снизить градус обсуждения, поинтересовалась я.

– Из голливудских фильмов, откуда еще! – вылепила мама.

– А-а-а-а…

– И не акай! – раздухарилась родительница. – Так и есть! «Лузер» – у них ругательное слово. У всех должно быть всё ОК и лошадиная улыбка на тридцать два зуба.

– Зубы у них хорошие… – заметила Анька, для которой стоматологическая проблема была неизменно актуальной.

Но маму это не отвлекло. Она вошла в высокую ноту фа:

– А наши дураки, имея такую традицию, такую литературу, выстроились за этими голливудскими кретинами. Неудачник и у нас стало ругательным словом, будто и не писали никогда эти чиновники от педагогики, эти взрослые тети и дяди, сочинений про маленьких и лишних людей. Будто не читали они русских классиков. Будто не объясняли им, что любой, каждый человек уникален. А униженного и оскорблённого пожалеть надо. И православие сколько уже веков объясняет всем азбучные истины: Возлюби, мерзавец, ближнего, как самого себя. Тогда, может, и мерзавцем не будешь. А сделаешься, наконец, человеком. И путь только один: возлюби! И что? Об стенку горох! Только и умеем, что греметь дешёвыми погремушками, сливать, укрупнять и закрывать. Великий, в самом деле, ум для этого нужен!

Тут с мамой надо согласиться: действительно, для этих забав и страусиных тридцати граммов многовато будет!

Только приезд с работы Кирюхи положил тогда конец педагогическим прениям. Все к тому времени проголодались и дружно отправились накрывать на стол и кормить кормильца.

…И вот сейчас мы с Василием бродим по опустевшей школе, в которой столько лет деток учили уму-разуму, что старое здание, кажется, застыло в недоумении: что было не так? А не так не было, не так – стало. Не вписывается эта старушка со своими девятью внучками в суровые требования современного ГОСТа. А потому баушку – в богадельню, а деток – в интернат! Всё чиновнику ясно и понятно. Тем-то и отличается он от нормальных людей, у которых не жизнь, а сплошные сложности, в том числе – от простых таких чиновничьих решений.

Да, школа небогата. И что? В селе вообще всем с детства известна цена копеечки. Потому что они, эти копеечки, в семье – наперечёт! И к труду здесь поэтому относятся не как к учебному предмету, а как к осознанной необходимости. Причём чуть не с рождения. Здесь другое ценится: помощник дома, мастер на все руки, придёт на помощь – и звать не надо. Ну не даётся ребенку учение – и Бог с ним! Есть вещи и поважнее. И вот к ним, этим важным вещам, сельский ребенок готов раньше и лучше городского.

Да, их не таскали по миру родители, не купали в тёплых морях, не пичкали деликатесами, с ними не занимались дорогие репетиторы, они вообще мало что видели, но у них тут другие воспитатели! Свободная жизнь, тот же труд, да и природа эта удивительная чего стоит!

Но разглядят ли эти редкие качества маленького человека в большом интернате? Приживется ли он в среде, где совсем другие ценности? Или будет чувствовать себя изгоем?

 Нет, не зря женщины волнуются! Материнское сердце не обманешь!

Я и не заметила, когда заговорила вслух. Вот ведь, проняли меня проблемы этой маленькой, практически закрытой школы!

Василий смотрел на меня во все глаза:

– Я и не знал, что ты такая…

– Ого–го я какая! Сама, слушай, боюсь! А как того мужичка запойного зовут?

– Андрей Иваныч.

– Пошли-ка к нему. Поговорим…

Андрей Иванович сам открыл дверь. Пригласил войти. Был он с опухшей физиономией, красные глаза стыдливо прятал и старался дышать в сторону. Около печки стучала чугунками и ухватами одна из женщин, участвовавших в утреннем сходе.

Глава доложил, что решение по школе принято еще два месяца назад. Её закрыли не только по причине малочисленности контингента, но и по решению разных комиссий, которые замучили их штрафами: тут тебе и повышенная пожароопасность, и антисанитария, и отсутствие необходимого оборудования, и низкий уровень преподавания.

Мы вышли на улицу.

– Ну, что делать будем? – спросил Василий. – Я правильно понимаю – в район едем?

– Впору хоть частную школу открывай. Земцы в позапрошлом веке так и делали: приезжали в село, открывали школы, налаживали свои аптечки и библиотечки. Просвещали и лечили как могли.

– Тогда этих дурацких комиссий не было…

– Это да. Но в любом случае надо всё узнать. Я обещала женщинам.

– Обещала – так в путь! Тут всего-то тридцать километров.

– Почему мы всё время издеваемся над нашей школой, всё что-то закрываем, отменяем, реформируем? Ведь эксперименты на людях запрещены законом.

– Это в медицине они запрещены, а в педагогике – пожалуйста!

– Но почему с селезёнкой экспериментировать нельзя, а с целой личностью можно?

– Потому что селезёнка не даст отпора, а личность должна уметь постоять за себя. А иначе – какая же она личность?


 

Городим огороды

Из района приехали поздно, усталые, голодные, но нас эта поездка сильно сблизила. Как и два последних дня, проведённых вместе. Я от Василия чувствовала настоящую поддержку. И не только. Меня, как на дрожжах, распирала какая-то гремучая смесь чувств – тут и нежность, и, видя, как тяжело ему тут всё дается, какая-то материнская жалость…

…В городе нам повторили то, что мы уже слышали от Андрея Иваныча. Сказали, что решение принято. Вот если изменятся условия, тогда видно будет… Но это вряд ли.

Вернувшись в Благодать, перекусили холодной страусятиной, полночи с Васей гоняли чаи и всё думали, говорили, думали… И, кажется, придумали. Деток надо в школу возить на автобусе. Никакого интерната. Для этого надо поднимать бучу в прессе, чтобы срочно решали вопрос с безобразной дорогой. Это сложно, но сколько можно людей обманывать? В планах ремонт дороги, оказывается, значится уже много лет. Надо пробивать.

За это время всем селом, своими силами надо отремонтировать школу. Организовать шефство над школой какого-нибудь областного «шишки», желательно выходца из этих мест, объяснить, зачем ему это надо. Тут денег требуется не очень много, у «шишки» в кармане больше валяется, зато имидж гуманиста он себе обеспечит.

И организовать в прессе акцию «Город – селу». Привлечь городскую интеллигенцию. Люди наши любят помогать. Вот и пусть помогут литературой, методическими пособиями, компьютерами.

Я разошлась. Спать не хотелось.

– А ты, Кира, молодец, – похвалил Василий, – у меня-то еще и шкурный интерес, я и для себя стараюсь, а ты – на чистой идее!

– А что там со шкурой? – решила я прикинуться дурочкой.

– Ну как же! Появляется шанс, что ты приедешь в Благодать.

– А тебе это надо? Нет, серьёзно. Я, правда, не понимаю, тебе это надо? Иногда мне кажется, что да, а временами посещают меня сомнения. Кажется, что у тебя всё не так просто.

Василий опустил голову.

– Может, расскажешь?

И Вася рассказал. А я чуть не сдохла.

Он начал издалека:

– Я всю жизнь никому особо не был нужен: ни матери, ни отцу. С людьми сходился плохо, был у меня друг один, Мишка Савельев, да и тот после девятого класса уехал в другой город, отца перевели.

Бабушка с дедушкой меня по-своему, конечно, любили, но были они болезненные, слабые. Я был нужен им больше как санитар. Они ничего про меня не понимали. Считали, что накормили-напоили – и дело сделано. Это тоже много, согласен. Я действительно благодарен им. Но всё равно я чувствовал себя одиноким. По-настоящему полюбил я только Настю. Она стала моей первой женщиной. Была даже больше, чем женщина. Она была моей надеждой на ту жизнь, о которой я всегда мечтал. А мечтал я о том, чего у меня никогда не было, – о настоящей семье, большой и дружной. И вроде бы всё начало складываться: мы поженились, Настя – любимая жена, говорила, что тоже любит и хочет от меня детей; я много работал на ферме, хорошо зарабатывал; начали строиться – и в селе, и в городе. Цветков был нормальный отец, который признал меня, не отталкивал, учил всему, что умел сам, хотя дел у него было – выше крыши. Даже мать в это счастливое время со своими очерками нарисовалась. Живи и радуйся.

И вдруг чувствую, что-то пошло не так. Отдаляется Настя от меня, не смотрит, не смеётся, к себе не подпускает. Так и норовит в город уехать. Прикрывается делами, а я ведь вижу, что разлюбила, всё понимаю, прошу: давай начнём сначала, скажи, чего тебе не хватает? Я всё сделаю, как ты скажешь. С отцом разговаривал, он и слышать не хотел, выдумки, говорит, она мне как дочка.

И вот однажды совсем я спёкся, помчался на мотоцикле ночью в город, пробрался на второй этаж и увидел всё своими глазами. Не помню, как и домой вернулся. А там меня Марина сидит ждёт. Тоже – сама не своя. Начала плакать – кричать, что от меня одни несчастья, что без меня они жили с мужем душа в душу, какого чёрта я приперся и всё испортил. Обзывала Настю. Кричала, что шлюха она, мол, спроси у любого в деревне, тебе все скажут, ей от тебя только деньги были нужны; а теперь на кой чёрт ей молокосос сдался, когда покрупней мужик рядом, поденежней. Обвиняла меня, что толку у меня нет жену удержать, что никчёмный я, потому жену на старика и потянуло. Много чего кричала эта ведьма.

А утром приехал отец. Как ни в чём не бывало. Сел за стол, разрезал арбуз. Ест, соком обливается, косточками поплёвывает. Смотрит мне в глаза, распоряжения по ферме отдаёт. А у меня перед глазами ночная картина. Не выдержал. Зачем, говорю, отец, ты жизнь мою ломаешь? Настя жена мне. Я люблю ее. Всё я вчера видел, и Марина твоя всё знает.

А он откромсал себе еще арбуза и, будто меня нет здесь, будто ничего я ему не сказал, прикрикнул: мол, прекращай болтать, работать надо!

Всё остальное было уже как в тумане... Я тебе рассказывал...

– Рассказывал…

Замолчали. Сидели и думали. Каждый о своём.

– А кто такая эта другая Настя? Рассказывай уж до конца, – выдохнула я, набравшись сил.

– Внучка бабы Ани, у которой я на поселении комнату снимал. Она приезжала к бабушке на каникулы, тихая, скромная такая. Баба Аня попросила, чтобы я ей помог в учёбе. ЕГЭ у Насти были впереди, она их до судорог боялась. Стал с ней после работы заниматься. Сдала она свои ЕГЭ, окончила школу. Учиться не захотела, да и способностей особых не было. В это время её родители в городе затеяли какой-то тяжёлый развод. Ну, она собралась и переехала к бабушке. Так мы с ней и сошлись. Теперь, после смерти бабы Ани, живёт Настя одна в доме, трудно ей, рада бывает, когда я приезжаю – помогу, мужскую работу поделаю…

– Детей от этой мужской работы нет ещё?

Василий оставил мой пассаж без ответа. Так и не поняла, как там у него с этим вопросом?

– Запутался я, Кира. Не знаю, как мне быть. Настю жалко, мы с ней вместе больше трёх лет. Она в самую тяжёлую мою пору мне плечо подставила. С тобой – другое…

– Ты уверен?

– Только про тебя и думаю.

– А Настя в курсе?

– Я рассказал ей. Отпускает.

– Интересная постановка вопроса. А сам-то как плануешь?

– Сейчас выдам ее замуж и…

– За себя?

– Не понял.

– За себя, говорю, Настю замуж выдашь?

– Не смейся.

– Да уж, обхохочешься с тобой.

– Она за одного поселенца замуж собралась. Чтобы меня освободить. А я знаю эту публику… Сам такой…

– А что с нами-то будет? А, Вась?

– Ей-богу, не знаю. Если я тебе нужен, подожди чуток… Я дом дострою, ферму налажу…

– …палисадник разобью, дорогу проложу, детей нарожаю… ух! Дел невпроворот! Ты жди, главное!

– А ты как считаешь?

– Я не считаю, я только и делаю, что жду тебя. Почти восемь месяцев только тем и занимаюсь.

– Получается, я… тебе небезразличен?

– Смотри-ка, догадался!

– Хватит издеваться. Сама видишь, моя жизнь – сплошной полуфабрикат и проблемы.

– А ты рискни, Вася, а то, боюсь, не доживу я до Настиного благословения.

– Да пойми ты, это не я, это ты рискуешь! Я о тебе думаю!

– Запугал совсем. Я девушка взрослая, всё понимаю.

– А вот я не понимаю ничего, что со всем этим делать…

– А давай не будем умнее жизни. Давай воспользуемся своим правом на ошибку.

– Тут я лимит исчерпал.

– Ну, вот, бухгалтерия пошла. Когда чувств нет, всегда так. Болтовня одна. Давай спать. Дискуссия закрывается.

Вася покачал головой:

– Тут, Кирюша, как раз наоборот.

– Это ты про что?

– Это я про чувства. Ты мне очень дорога. Правда. Не хотелось бы тебе жизнь испортить.

– Мне, представь, тоже.

Опять помолчали. Я подошла к нему и положила руку на его голову:

– А давай, Вась, мы так далеко заглядывать не будем? Давай по чуть-чуть. И не бойся ничего. Я сама тебя выбрала. Король пустышку не подсунет.

…Утром мы ещё раз навестили птичек, покормили их, а потом, передав дежурство Петровичу, отправились в обратный путь. Меня ждали великие дела, обещанные деревенским женщинам, а Васе надо было доставить меня домой и заодно что-то закупить в городе для строительства. Ехали почти молча. Мне требовалось время, чтобы переварить обильную ночную информацию, а что творилось в Васиной голове – мне, как всегда, было неведомо. Приехали поздно. В квартирантской комнате уже жила медсестра, которую мне сосватал всё тот же Милюков, так что ночевать Васю я оставила у себя. В общем, я бы это сделала в любом случае.

Следующий день весь прошел в суете и трудах праведных. Многое из запланированного, однако, удалось сделать. Например, я легко попала к одному из областных начальников по образованию. Был как раз приёмный день. Чиновник – стремительно лысеющий молодой человек в костюме и при галстуке, сидел под кондиционером и изображал государственный интерес. Он выслушал меня не перебивая, задал много вопросов, в том числе – не для себя ли я хлопочу? Собираюсь ли я там работать в случае положительного ответа? И хоть этот вопрос пока мною не был решен, но было понятно, что в случае моего отрицательного ответа интерес к теме будет утрачен безвозвратно. Я кивнула: да, для себя.

Попутно откуда-то возникла тема этих злосчастных портфолио, которой деятель почему-то живо заинтересовался. Он попросил меня письменно изложить свои мысли по этому вопросу. Опять-таки кивнула. А что мне оставалось?

Попросила его связать меня с журналистами, пишущими на темы образования. Он порылся в телефоне и продиктовал сразу несколько номеров. Это было очень кстати. И хоть перспектива благодатской школы всё еще была неясна, вернее, было ясно, что её никто открывать снова не собирается, – стало также понятно, что не одного дня это дело, и за школу надо бороться.

Потом я созвонилась с журналистами, договорилась о встрече. Позвонила на местное телевидение и, в связи с грядущим первым сентября, подсказала горячую тему. Показалось, что заинтересовались. Обещали в ближайшее время со мной связаться.

Я разговаривала, звонила, убеждала и беспрестанно, как бы со стороны, на себя дивилась. Это была не я, а какая-то незнакомая мне женщина с активной жизненной позицией. Практически моя мама. Может, действительно: как ни улетай в заоблачные дали, а приземлишься всё равно к маме в подол?

Были в этот день и всякие другие семейные дела в связи с Лизкиным новым учебным годом. Когда к вечеру вернулась домой, Вася меня уже ждал с ужином. Это было почти по-семейному. А я, признаться, соскучилась по нему. После ужина, напившись чаю, прилепилась в уголке дивана, устроив его голову к себе на колени. Господи, хорошо-то как… Перебирая его волосы и поглаживая голову, стала рассказывать ему о своих дневных подвигах. Вася смешно жмурился и время от времени вставлял реплики и вопросы. Определённо, Васька, в отличие от своих страусов, приручению поддавался. Теперь он улыбался гораздо чаще. Но всё равно был ещё строг и насторожен, разговаривать с ним – всё равно что прогуливаться по первому ледку.

За время нашего «активного общения» я поняла одну важную вещь: чтобы приручить Василия, с ним надо больше говорить, всё обсуждать, не давать замыкаться. И еще – отважнее нежничать с ним.

И вот сейчас – пора! Рискуя всё испортить, приступила к одной нашей незакрытой теме.

– Вась, – бормотнула я, будто и не мину ему собиралась подложить, а подушку с лебяжьим пухом, – а Прилепина твоего я прочитала.

– И что скажешь? – встрепенулся чуткий Василий.

– Я согласна с тобой, вещь, конечно, феноменальная, но…

– Что но?

– Знаешь, если бы не твоё пристрастие, никакого бы но не было. А тут я специально думать принялась, анализировать…

– Ну и правильно.

– …и вот до чего додумалась. Не обессудь, как говорится!

– Давай, Кирюша, жги!

– Даю и жгу: мне кажется, твой гениальный любимчик кое с чем всё-таки не совладал… с некоторыми вещами…

Василий резко сел, пристально уставился на меня и ревностно поинтересовался:

– Это с какими же?

– Ты не злись. Я же предупредила. Для меня этот разговор тоже важен. Потом поймёшь, почему.

– Давай-давай, интересно…

– Мне показалось, что он не справился с объёмом материала.

– А кто бы с таким справился?

– Объём действительно велик. Но главное, писатель как-то неправильно, с моей точки зрения, выстроил концепцию. Порой кажется, что он про неё и не думал вовсе, что она сложилась почти сама, без его особой заботы.

– А разве такое бывает?

– Я имею в виду, что он лепил свой роман как снежную бабу – лишь бы всё вместить, и чтобы при этом вещь держала нужную форму. Не до концепции, получается.

– Что ты имеешь в виду? – строго поинтересовался Василий, явно давая понять, что он не позволит усомниться в гениальности своего любимого автора. 

– Вот смотри. Чем закончилась история Артёма? Что он окончательно расчеловечился. Так?

– Человек изменился, конечно, и не в лучшую сторону, и это понятно… Но расчеловечился ли он? Я об этом не думал.

– А ты подумай. Получилось по факту, что Соловки перемололи его и выплюнули. Может, так оно и было со всеми, попавшими туда. Не знаю. Скорей всего. Но ведь в итоге его герой утратил всё, что притягивало к нему людей, все свои редкие человеческие качества: и отвагу, и самостоятельность, и доброту. Православие вообще никак не отразилось на нём. А ведь рядом был владычка, были другие священники. Конечно, может, это сделано специально, и автор проводит идею: человек, не обретший веры, становится страшнее зверя. Не знаю, может быть, но тогда ради этой небогатой мысли незачем было огород городить.

– Это не огород, Кирюша, – осадил меня Василий. – Это сложная и страшная эпопея. А Прилепин не испугался ни того, ни другого, ни третьего.

– Согласна. Я лишь говорю о своих впечатлениях, ведь ты хотел, чтоб я внимательно прочитала, а потом мы бы обсудили кнугу?

Василий кивнул:

– Да, книга редкая.

– Мне продолжать? – взяла я его за руку.

Вася поцеловал мою руку. Это был знак согласия. Я продолжила:

– Эйхманис этот, начальник лагеря, у него вообще получился какой-то туманный. Может, конечно, он таким мутным и был. Скорее всего. Может даже еще мутнее, чем в книге. Но мне кажется, что литература от жизни тем и отличается, что здесь все точки должны быть расставлены.

– Совсем не обязательно, – заупрямился Василий.

– А по-моему, обязательно. Тут отбор важен. И авторские акценты. И опять-таки зря, мне кажется, он ввёл в конце книги эти документальные свидетельства. Они не дополняют, а лишь разрушают художественное впечатление.

– Интересно. Не думал об этом. Мне не мешали. Надо перечитать, – оживился Вася, отпуская мою руку.

– Да эту книгу можно до пенсии читать и перечитывать! Она действительно уникальна! А как густо написана, как мастерски! Природа Соловков в прилепинском исполнении вызывает мистический ужас. А эти жуткие чайки! Как валькирии. Бррр! Мороз по шкуре. А холодное ночное море и описание холода в камере – это вообще запредельное. Прилепин – по-настоящему большой художник. Тут я с тобой полностью согласна. И не только потому, что перечить не хочется, а по правде.

– Что подскочила? Сядь. Вот так…

Он снова завладел моей рукой, что, безусловно, ослабляло мою мозговую деятельность. Поэтому я, чтобы договорить, должна была освободиться от его нежностей, хоть и сделала это не без насилия над собой.

– Мне тут после твоего нижегородца в руки попала еще одна книжища… Другой известный и, вроде бы, талантливый автор выписал перестроечную историю одного города-миллионника, прилепив к нему какое-то похабное наименование… Этот автор вообще в последнее время скабрёзными названиями отметился. И что это его повело? Не понимаю. Начинал так значительно.

– Кира! Не отвлекайся! – окоротил меня Василий. – И что?

– Да невозможно читать – вот что! Детский лепет, жидкая халтурка! Я сразу припомнила, какое судьбоносное применение нашел ты прилепинской книге – лекарство от графомании. Надо, мол, всей пишущей братии потребить этот роман, сравнить со своей продукцией и сделать вывод.

– Слушай, – заподозрил Василий, – а ты, часом, не литературной критикой тут промышляешь? Прикинулась писателем-одиночкой, а вон как шпаришь!

– Критик, некритик… Да как ни назови. Читатель я, заинтересованный. Как и ты. Так вернёмся к нашему автору?

– Вернёмся.

– Труднее всего любовь писать. Это тебе любой автор скажет. Прилепин в романе выстраивал – и выстроил! – оригинальные любовные отношения между Артёмом и Галиной. Любовь эта, конечно, с поправкой на Соловки и ситуацию неволи, но в конце концов к ней как-то прилаживаешься, начинаешь верить и сопереживать. И что?

– Что? – переспросил оживившийся Василий.

– А то! – щёлкнула его нежно по лбу. – Из-за публикации дневника этой самой Галины любовь вообще оказалась фикцией! Стопроцентным сочинительством. Возникает вопрос: для чего автор тогда опубликовал этот дневник? Чтобы разрушить иллюзию любви? Зачем? Ведь он так искусно ее создавал, и читатель уже поверил в эту иллюзию. А тут вышло, что писатель в конце романа просто раскрыл нам глаза: а любви-то, граждане, никакой и не было, эти мужчина и женщина элементарно использовали друг друга! И снова возникает вопрос, который тебе не понравился, – об огороде. Тогда зачем всё это было? Чтобы добавить еще один ужас в общую копилку кошмаров? Но и без того – с перебором!

– В неволе, Кира, искривляется всё, в том числе и любовь, ничто и никто не сохраняется в целости и сохранности.

– Верю. И ему, и тебе верю. У меня абсолютно нет подобного опыта. Поэтому просто – принимаю на веру. Но, Васечка, я не наивный читатель. Я понимаю разницу между литературой и жизнью. И не надо их смешивать. Ведь писал-то Прилепин любовь! Весь роман писал любовь, а под конец взял её и перечеркнул! Тогда не надо было, что ли, дневник этой Галины публиковать! Есть правда жизни, которая осталась в дневнике, там она про Артёма даже, кажется, и не упоминает, в дневнике есть только один главный еёе мужчина – Эйхманис.

Но ведь есть ещё и правда романа, где сложились странные, изломанные, но любовные отношения между сотрудницей лагеря и несчастным сидельцем. И я это как читатель могу засвидетельствовать.

 И возникает вопрос: если Прилепин так тщательно, так талантливо создавал новую реальность – свою, художественную, правду, тогда зачем в конце романа он спустил ее в унитаз? Заметь, не в море-окиян рыбкой выпустил, не в чисто поле зайцем наладил, а именно походя, небрежно – в унитаз отправил и смыл! Ведь любовь, как и всё остальное, Прилепин написал мастерски.

– Как и всё остальное… – согласился Василий.

– У Прилепина, конечно, кроме большого таланта, есть какой-то уникальный жизненный опыт, он умеет физически ощутимо описывать зверства, разные физические лишения и их влияние на психику человека. Животный ужас не отпускает, когда читаешь про пытки, наказания, казни. Но что в результате?

– И что же? – опять повторил за мной Васёк.

– А то! – рассмеялась я. – В результате он доказал нехитрую теорему о связи бытия и сознания, утвердив главенство того самого бытия. То есть что условия содержания, – да, бесчеловечные, да, запредельные! – и являются главными для человека в неволе. Только они всё и определяют.

– Да это, милая, чистая правда и есть! – вскричал Василий. – Если не по книжкам, а по жизни! Ты действительно многого не знаешь. К счастью. А я знаю, как может спасти жизнь посылка с тёплыми носками, чаем и сигаретами. Как от того, с кем ты сидишь, зависит твоя жизнь и здоровье, что уж говорить о психике. Тебя могут сломать, если ты, как Артём, не можешь постоять за себя. И вот здесь, кстати, моя бесшабашность, которую ты называешь страусиной и которая довела меня до беды, реально помогла мне выжить. После нескольких смертных драк меня оставили в покое. Потом как-нибудь расскажу…

– Бедненький… – потянулась я к нему. Но Василий отодвинулся:

– Не о том речь. Давай договорим. Так что ты решила?

– Да уж, решила.

Василий вопросительно смотрел на меня. Ждал продолжения.

– Хотя, как выяснилось, страусы и не прячут голову в песок, но из песни слов не выкинешь, и в пословицу они вошли как трусы… Репутация! Ничего не попишешь! Ну что? Я решила, что не буду тем страусом, который прячется от людей. Для начала дам тебе… почитать! – улыбнулась я. – И вообще – раздам по людям все свои книжные завалы. Не для славы, а для смысла. Если кто-то пишет, значит, хоть кто-то может захотеть это прочесть.

– Молодец. Иди ко мне…

– Подожди. Я скажу всё, давно собиралась. Так вот. Если тебе не понравится, мне будет неприятно, но я переживу. Но нельзя быть вместе с человеком, который не знает про тебя главного. А писательство – важный кусок моей жизни. Держи, – протянула я ему последнюю свою книжку, – и держись, милый! Я пишу намного слабее твоего Прилепина. Конечно. Знаю это. И вообще – пишу про другое и по-другому. Я всё это понимаю и обещаю: насиловать себя писательством больше не буду. Но и затыкать фонтан, если вдруг забьёт, тоже не стану. Так что – как пойдёт.

– Правильно, – одобрил Вася.

– Я договорю, ладно? Возьми меня за руку. Вот так. Продолжаю. Прилепин, конечно, от природы мощно одарён, но ведь он природе своей беспрестанно помогает – не сторонится жизни, много взваливает на себя, не боясь сломаться. Это настоящий мужской подход. Я уважаю его. По большому счёту, это просто правило жизни: всё интересное и значимое не должно проходить мимо тебя. Надо проживать свою минуту не как заготовку для писательства, а как единственную реальность, которая может в любой момент кончиться. Был у меня в соседях Дима, друг Димон. Ушёл не попрощавшись. Хороший урок, знаешь, преподал. Но главное, ты прав: жизнь умнее нас, надо не отворачиваться от нее. Жить и не трусить. Вчера мы об этом с тобой толковали.

– А ты смелая девчонка! – потянулся он ко мне. Но вдруг вспомнил:

– Ты обещала ещё что-то рассказать про своё писательство. Давай уж сразу, а?

– Это когда?

– Когда назвала меня Любимчиком. И была загадочна до невозможности.

– Да нечего рассказывать! Любое предвиденье связано с творчеством как с сильным напряжением мысли. Если думать о чём-то днём и ночью – то и придёт к тебе озарение. В психологии инсайтом называется.

– Но ты тогда намекала, что меня с Дружком раньше реальной встречи увидела… – напомнил Василий.

– Скорее, почувствовала… Я, Вась, пока сидела-думала-писала, набрела на очень интересные вещи – сейчас попытаюсь тебе объяснить. Я тут придумала реконструировать личность автора по его текстам. Именно так, не наоборот. Автор весь, с головы и до пяточек, отпечатывается в своем художественном слове, о чём бы он ни писал. Про писателя как человека надо не в биографии, а в его произведениях читать. Здесь самый точный его автопортрет. То, что не вычитаешь ни в каком жизнеописании. Ведь автор – это всё: и сюжет, и герои, и оценки, и детали… всё-всё! Главное – уметь понять текст. Ведь художественное слово – просто кладезь смыслов. Мне нахально кажется, что я чуток в этом деле продвинулась.

– Конечно, продвинулась… – улыбнулся Василий.

– Ну не знаю. Я тут ступила на чужую тропу. Не исключено, что изобретаю велосипед. Но в этом занятии, как я думаю, полного совпадения с кем-то быть не может. Творчество тем и хорошо, что позволяет каждому попробовать свои силы. Пусть я дилетант. Ну и что? Я тоже имею право на попытку.

– Конечно, имеешь, – утешил меня Вася.

– Это я так говорю. А вот что у меня на самом деле получается, не знаю… На пальцах не расскажешь. Тут читать надо. Но ведь, Вась, тебе читать некогда, страусы твои не дремлют, заборы крушат, питания требуют.

– А ночи на что?

– А ночи – на то! Но я всё равно рада, что мы с тобой поговорили. Как завал разгребла.

– Ты такая красивая… – ни к селу ни к городу вдруг ляпнул Вася.

–Я думала, ты скажешь – умная.

– Ну не знаю, это почитать надо…

– Но не сегодня, ладно?

– Еще бы не ладно. Теперь я знаю, зачем на филфаке учился, электронные книги ночами читал, глаза портил. К тебе готовился.

– Ах ты, страус африканский… – принялась я мутузить разнеженного Василия, – молчал, мучитель.

– Вот о чём писать надо! О любви! Именно это люди читают с интересом.

– Ну почему? Про страусов и разную живность мне, например, тоже интересно.

– Тут есть разница: чтобы написать любовь, необходим личный опыт, а для страусов он совсем необязателен.

– Протестую! Предмет в любом случае должен быть известен автору до тонкостей! И неважно, куропатка это или светлое чувство.

– Ах ты, Господи! Ну, всем этот автор задолжал!


 

Знакомство состоялось

…Когда Кира угомонилась и уснула, Василий тихонечко, чтоб не потревожить её, пересел в кресло, включил настольную лампу, открыл книгу, выхватил случайную фразу и вдруг отчётливо услыхал Кирину интонацию:

Знаете, что выгравировал на своей печатке отец Чехова – Павел Егорович, судя по сохранившимся портретам, человек красивый, открытый, прямодушный, отец шестерых детей, сочетающий любовь к церковному пению с торговлей керосином, а игру на скрипке с лавочной бухгалтерией?

Так вот, в молодости он заказал себе печатку с надписью «Одинокому везде пустыня».

Эффект был такой силы, что Вася закрутил головой, подозревая Киру, что это она сейчас сказала. Но нет. Та крепко спала. Её голос он слышал внутри себя, и был он такой реальный и убедительный, что Василий больше не отвлекался:

Что и говорить, человек сложен и одинок по определению. Один приходит в этот мир, в одиночестве его и оставляет. А в промежутке – жизнь. У каждого своя. Со своим «вишневым садом» дорогих воспоминаний и «чайкой» надежд, со своим послушанием-«сахалином» и разного рода «футлярами», которыми оберегаемся от разнообразных «осколков». Жизнь проделывает с каждым свою любимую «шуточку»: щебет «попрыгуньи» в конце концов оборачивается усталым выдохом: «Скучная история»!

Чем дальше, тем отчётливей чувствуешь, что всё написанное в разные годы Чеховым удивительно родственно «пёстрому» составу самой жизни. Оно банально и мудро, трогательно и смешно одновременно. Оно узнаваемо душой.

У большинства из нас ощущение, что Чехова мы знаем и понимаем. И тем не менее. Чехов скрытен и деликатен. Он не спешит с откровениями, и потому оставляет возможность всё новых и новых прочтений. В особенности когда речь идёт о последних произведениях, которые писатель, как тургеневская Клара Милич, создавал с «ядом смерти внутри».

С мучительным интересом ищешь в них «окончательные» ответы: что такое жизнь перед лицом смерти: вечный Солярис, воздающий каждому по грехам его, или период трогательного просветления, приоткрывающий какие-то неведомые доселе тайны? Стойкое ощущение полученного, но не до конца понятого послания оставляют шедевры умирающего Чехова, произведения, давно получившие статус хрестоматийных: «В овраге», «Архиерей», «Невеста», «Вишневый сад».

Но вот что настораживает. Как-то плохо стыкуется облик жестоко страдающего, исхудавшего и ослабевшего писателя, любящего в одиночестве смотреть на ночное ялтинское море, как врач понимающего, что дни его безнадёжно сочтены, с бодрыми призывами героев, агитирующих сломать старую жизнь и приветствующих жизнь новую. Саша: «Когда перевернёте вашу жизнь, то всё изменится. Главное – перевернуть жизнь, а все остальное не нужно» («Невеста»). Аня: «Прощай, дом! Прощай, старая жизнь!..» Трофимов: «Здравствуй, новая жизнь!..» («Вишневый сад»).

Неужели именно это понял он наедине с бескрайним морем и безнадёжной болезнью? Он, в чьей судьбе случилось многое: упорный труд, семья, подвижнический Сахалин, любовь, творчество, успех…

Вот каким запомнил Чехова зимой 1903 года Борис Зайцев: «Мы толпились, собирались уже рассаживаться за длиннейшим столом с водками, винами, разными грибками, икрой, балыками, колбасами, когда в дверях показалась Ольга Леонардовна. Под руку она вела Антона Павловича. Как он изменился за три года! В Ялте тоже не был силен, всё же спускался в городской сад, пил за столиком красное вино, гулял у моря.

Слабо поздоровавшись, серо-зеленоватый, со впалой грудью, был он посажен в центре этого стола, на котором все не для него. Он почти и не ел, почти не говорил… Чехов, молчаливый и полуживой, головой выше всех, сам как-то странно отсутствующий, уже чем-то коснувшийся иного».

Не может быть, чтобы это «иное», надмирное, не отпечаталось в его произведениях. Ведь то были вещи, которые писал он, превозмогая себя, страдая от кровопотери и одышки, не находя для писания удобной позы, стремительно уставая и стоически побуждая себя к продолжению работы. Ведь не образцы же художественного совершенства творил умирающий мастер! Для него, доживающего свои земные дни, это было и малой заботой, и почти привычным делом.

Думается, что именно это – «иное», «новое», «окончательное» – и торопился оставить нам Чехов. …

Ощущение, что он живёт в полном одиночестве, как будто гуляет по Луне, сложилось у Чехова давно. И это несмотря на то, что рядом почти всегда были мать и сестра, родные и друзья, литераторы и театралы. А потом ещё и любимая жена. Не было только времени. Оно, как шагреневая кожа, сжималось, вытесняя всё, не относящееся к той драме, что свершалась в нём, – драме умирания. И вот уже не старость, а отдаление; не заброшенность, но одиночество; не столько жизнь, сколько боль и слабая надежда.

Василий устроился поудобнее, глубоко вздохнул и продолжил.

«Лунный свет» высвечивает то, что принято называть смыслом бытия. Под его холодным лучом отчетливо видна вялотекущая нелепость и экзальтированная глупость бездарно проживаемой жизни. Становится до обидного очевидно: люди с беспечностью насекомых тратят лучшие свои дни. И это идёт из поколения в поколение. Они грешат и делают вид, что каются (Цыбукины), мельтешат и суетятся (Пищик), как заигранная пластинка, исполняют один и тот же марш-призыв (Саша, Петя Трофимов), придумывают себе разнообразно-нелепые увлечения (мать Нади Шуминой) и т.д.

И это жизнь? Разве она соответствует тому волнующему миру живой природы, в котором после ненастной осени и холодной зимы вновь и вновь просыпаются деревья и, вечно молодые, цветущие, наполняют душу счастьем и уверенностью, что этот грешный мир не покинули ангелы небесные? А иначе зачем перед лицом вечного обновления рождается у слабого и смертного человека ощущение жизни, как «таинственной, прекрасной, богатой и святой, недоступной пониманию слабого, грешного человека («Невеста»)?

Между тем, если вдуматься, и дружный лягушачий хор, и резкий крик лесной выпи, и соловьиное неистовство есть не что иное, как попытка природы докричаться до человека, разбудить его и заставить наслаждаться каждой отпущенной ему минутой. Почему же человек не слышит этого? Отчего он так нескладно устроен, что не может всей грудью вдыхать бодрящую весеннюю прохладу и просто – радоваться жизни?

Об этот частокол вопросов бьётся мысль умирающего Чехова. Об этом и последний его рассказ – «Невеста».

Сюжет известен. Невеста – Надя Шумина – нервничает перед свадьбой, пересматривает свою прежнюю жизнь, примеряет новую, переоценивает жениха и, в конце концов, принимает решение – изменить судьбу: не связывать себя с бездарным и бездеятельным Андреем Андреевичем (даже имя – замкнутый круг, речи – безнадёжный штамп), а последовать советам вечного бунтаря и скитальца Саши и уехать в столицу, изменить себя, жить так, чтобы «носила судьба». И захотела она этого так сильно, что Сашины тоже, кстати, однотипные речи вдруг возымели над ней страшную власть, она как будто прозрела, увидев его глазами всю пыльную рутину своего существования. Впрочем, то ли прозрела она, то ли взгляд её почему-то (многократно повторяющееся слово в рассказе, отражающее таинственную импульсивность внутренней жизни), отрезвев и лишившись любви, разглядел в родных и близких то, что позволило ей решительно разорвать со своим прошлым. В самом деле, мама из необыкновенной женщины» превратилась в «маленькую, жалкую, глупенькую». Хозяйственная и гостеприимная бабушка вдруг обернулась тираном, заедающим чужой век. Андрей Андреевич из заманчивого жениха, «артиста», трансформировался в пошляка, лодыря и краснобая.

Надю стало мутить не только от традиционной пошлости готовящегося семейного гнездышка, – сама жизнь опостылела невесте.

Из монолога, обращенного к Саше: «Не могу… – проговорила она. – Как я могла жить здесь раньше, не понимаю, не постигаю! Жениха я презираю, себя презираю, презираю всю эту праздную, бессмысленную жизнь…

– Эта жизнь опостылела мне, – продолжала Надя, – я не вынесу здесь и одного дня. Завтра же я уеду отсюда. Возьмите меня с собой, ради Бога!»

Характерно, что Саша в свой последний приезд не сказал ничего нового (заметим, и не скажет!), а ей уже кажется, что только разрыв с прошлым и отъезд из дома откроют перед ней «нечто новое и широкое, чего она раньше не знала, и уже она смотрела на него (на Сашу), полная ожиданий, готовая на всё, хотя бы на смерть». Неожиданная добавка даже для радикально настроенной Надежды, не правда ли? – Так захотела жить, что просто смерть!

Никто из родных её в этом, конечно, не поддерживает. Мать защищается от взбунтовавшейся дочери штампами, типа «Милые бранятся – только тешатся»; банальностями, вроде «Давно ли ты была ребёнком, девочкой, а теперь уже невеста. В природе постоянный обмен веществ. И не заметишь, как сама станешь матерью и старухой, и будет у тебя такая же строптивая дочка, как у меня». В конце концов у неё самой вырывается то, что пытается ей втолковать дочь: «Я жить хочу! Жить!.. Дайте же мне свободу! Я ещё молода, я жить хочу, а вы из меня старуху сделали!..”

Вот такой чеховский диалог – каждый о своём и по-своему, и никто другого не слышит.

Надино исступленное «Я жить хочу!» – побеждает. И она устремляется в «громадное, широкое будущее”, поступает-таки по-своему и, бросая всё, начинает новую жизнь: едет в столицу учиться, становится свободной и самостоятельной.

Что же принесла ей свобода? Чем обернулся тот холодок восторга, который охватывал её от одного только предвкушения новой жизни? – А холодок обернулся холодом.

Она ещё больше отдаляется от всех, включая Сашу, который, спустя год, уже не кажется ей «таким новым, интеллигентным, интересным, каким был в прошлом году». Вообще она обрела какой-то новый взгляд – как бы со стороны и сверху одновременно. Этим «надмирным» взором Надя спокойно фиксирует: да, она безнадежно разломала жизнь своих близких, теперь и для них «прошлое потеряно навсегда и бесповоротно: нет уже ни положения в обществе, ни прежней чести, ни права приглашать к себе в гости». За Надино своеволие заплачено дорогой ценой: мать и бабушка несчастны. Они теперь долго, молча плачут. На улицу совестятся выходить: как при встрече посмотреть в глаза Андрею Андреевичу и его отцу-священнику? Чувствуют они себя просто преступницами: «Так бывает, когда среди лЁгкой, беззаботной жизни вдруг нагрянет ночью полиция, сделает обыск, и хозяин дома, окажется, растратил, подделал, – и прощай тогда навеки легкая, беззаботная жизнь!»

«Новую» Надю это, однако, не трогает и не беспокоит. Она хладнокровно гуляет по городу и невозмутимо фиксирует: город отжил своё и «только ждЁт не то конца, не то начала чего-то молодого, свежего».

Бабушкин дом тоже состарился, просел, подёрнулся пылью. Остаётся только мечтать о том времени, когда «от этого дома не останется ни следа и о нем забудут, никто не будет помнить». Вычеркнут из памяти, как, по сути, вычеркнула его Надя, назвав родной дом «этим».

Приметой «новой» Надежды является почти полное отсутствие чувств. Даже к своему духовному наставнику Саше. Мысли о нём «не волновали её», хотя не нужно было обладать особой прозорливостью, чтобы понять: он, тяжело больной, нуждается в заботе. Приметы его угасания могли не броситься в глаза только слепому: «…было видно, что он очень болен и едва ли проживёт долго». Но даже «самый близкий, самый родной человек» вызывает у Надежды ощущение пройденного этапа: «…от Саши, от его слов, от улыбки и от всей его фигуры веяло чем-то отжитым, старомодным, давно спетым и, быть может, уже ушедшим в могилу».

Известие о его смерти Надя встретила так же, как и новость об испорченной жизни родных, – холодно и спокойно. Со стороны и сверху.

Главное – «Ей страстно хотелось жить!» – и потому ни чужая жизнь, ни чужая смерть её не трогали.

…«Послышались голоса внизу; встревоженная бабушка стала о чём-то быстро спрашивать. Потом заплакал кто-то…

Когда Надя сошла вниз (видимо, не сразу!), то бабушка стояла в углу и молилась, и лицо у неё было заплакано. На столе лежала телеграмма.

Надя долго ходила по комнате, слушая, как плачет бабушка (судя по всему, не разделяя её горя), потом взяла телеграмму, прочла (наконец-то!).

Сообщалось, что вчера утром в Саратове от чахотки скончался Александр Тимофеевич, или, попросту, Саша.

Бабушка и Нина Ивановна пошли в церковь заказывать панихиду (как положено, по-человечески!), а Надя долго ещё ходила по комнате и думала». О чём же? О том, что теперь уже окончательно она здесь всем и всему чужая. А на следующее утро, «живая и весёлая», она покинула город, – как полагала, навсегда». Надя окончательно внутренне освободилась от близких, друзей, от родного гнезда. И в этом свободном парении мерещилась ей какая-то новая жизнь, «ещё неясная, полная тайн».

Невольно возникает аналогия с душой умирающего Чехова, уже почти освободившейся от оков всего бренного, сохраняющей на жизнь лишь слабую надежду. Он, как никто другой, сейчас понимал: жизнь эгоистична в своих правах. Она стремится к абсолютной свободе. Но такую свободу может дать только смерть. Вот почему последним словом чеховского рассказа о Надежде является безнадёжное «навсегда». Обрела ли счастье Надежда? – Не в этом дело, она не счастлива, она больше, чем счастлива. Она – «живая»! А это умирающий писатель ценит превыше всего.

Чехов не осуждает Надежду, теперь он точно знает, что жизнь в своём беспощадном эгоизме всегда права. Смысл жизни – в ней самой. Оттого такое панорамное видение, такие волнующие картины вольной природы, такая тоска по неистребимой силе жизни и тайне весеннего возрождения. А что же смерть? Что вносит она в картину жизни? – Как это ни странно, но, фактически, то же самое – освобождение. Свободу от тягот, условностей, немощи.

…Архиерей, умирающий от брюшного тифа, только перед смертью обрёл внутренний лад, «и представилось ему, что он, уже простой, обыкновенный человек, идёт по полю быстро, весело постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти куда угодно!».

Но прежде чем возникнет эта лёгкость, надо на земле до конца выстрадать все, что тебе отпущено. И это, конечно, тоже идёт от авторского самочувствия. Тема физических страданий проходит через всё созданное Чеховым в последние годы. Она обретает характер почти невольной жалобы его человеческого естества. Многообразны приметы физической немощи, которыми писатель наделяет своих героев. Саша – «очень худой с большими глазами, с длинными худыми пальцами», он «страшный стал», «покашливает басом», «говорит надтреснутым голосом», лечится (безуспешно) кумысом, умирает от чахотки. Архиерей Пётр доживает последние дни со смертельной болезнью, изъедающей его внутренности. И всё, что он делает: служит ли всенощную или обедню на Вербное воскресенье, встречается ли с матерью или беседует с отцом Сисоем, – всё почти бессознательно обретает смысл земных итогов, всё обнаруживает свою последнюю сущность в присутствии смертельной болезни.

«И теперь, когда ему (архиерею) нездоровилось, его поражала пустота, мелкость всего того, о чём просили, о чём плакали; его сердили неразвитость, робость; и всё это мелкое и ненужное угнетало его своею массою»…

Если поддаться «мелочам жизни», они уведут от самого главного, от вечного. Только в церкви «дрожащая душа» Петра успокаивалась. Здесь он получал то, чего не могли дать ему люди, в это трудное для него время «ни один человек не поговорил с ним искренне, попросту, по-человечески».

А ведь в сущности человеку надо так немного: чтобы живая душа разделила его горе, чтобы сердце «помягчило», как у Липы, потерявшей ребенка и встретившей на дороге старика, который немудрёными словами выразил сражённой горем матери своё человеческое сострадание и «разговорил» её от свалившегося на неё несчастья («В овраге»). «О, как одиноко в поле ночью, среди этого пения, когда сам не можешь петь, среди непрерывных криков радости, когда сам не можешь радоваться, когда с неба смотрит месяц, тоже одинокий, которому всё равно – весна теперь или зима, живы люди или мертвы… Когда на душе горе, то тяжело без людей». Совершенно очевидно, что автор не просто «озвучил» сильно чувствующую, но неразвитую Липу, – он выразил собственный ужас одинокого умирания. А оно, видимо, всегда – одинокое.

…Умиротворяюще действует на архиерея гармония церковного хора и самого уклада церковной жизни. Только здесь чувствует он «не раскаяние в грехах, не скорбь, а душевный покой, тишину».

Преодолевая смертельную немощь, преосвященный проводит свою последнюю службу, во время которой вдруг «бодрое, здоровое настроение овладело им». Как последний всплеск, после которого картина жизни подёрнется плотным туманом забытья. «Читая, он изредка поднимал глаза и видел по обе стороны целое море огней, слышал треск свечей, но людей не было видно, как и в прошлые годы, и казалось, что всё те же люди, что были тогда, в детстве и в юности, что они все те же будут каждый год, а до каких пор – одному Богу известно».

Набирает силу чеховская мысль о том, что в пределах больших величин – в человеческом сообществе или природном мироустройстве – единичная смерть не ощутима и не значима, она затрагивает только ближайшее окружение, которое очень невелико. И то, что для человека конечно и трагично, для общего хода жизни не имеет особого значения. Вот и после смерти архиерея наступила своим чередом Пасха, и раздался гулкий, радостный звон колоколов, продолжалось своим ходом буйство весны, люди как ни в чём не бывало развлекались на базарной площади. Одним словом, итожит Чехов, «было весело, всё благополучно, точно так же, как было в прошлом году, как будет, по всей вероятности, и в будущем».

На смену Петру прислали нового викарного архиерея, и уже через месяц о старом никто, кроме матери, не вспоминал.

А если так, то, может, стоит пересмотреть свою жизнь, что-то поменять в ней местами? – Несомненно, считает Чехов. Надо сбросить всё, что мешает тебе чувствовать себя свободным и счастливым, освободить свою жизнь от суеты и бессмыслицы. Характерно в этой связи откровение преосвященного перед самой смертью: «Какой я архиерей?.. Мне бы быть деревенским священником, дьячком… или простым монахом… Меня давит всё это… давит…»

Важно направление движения – к сердцевине личности. Как ненужную скорлупу отбрасывает смерть все условности, которые наросли на человеке, добираясь до неразложимого – до его духовного ядра. Так время физического ухода становится моментом духовного возвращения.

«От кровотечений преосвященный в какой-нибудь час очень похудел, побледнел, осунулся, лицо сморщилось, глаза были большие, и как будто он постарел, стал меньше ростом, и ему уже казалось, что он худее и слабее, незначительнее всех». И что же? – Почти всхлип восторга: «Как хорошо! – думал он. – Как хорошо!»

Освободившись от того, что мучило и давило – от физической боли, тягостных обязанностей и условностей, – архиерей ощутил блаженство… смерти. Перешёл в «лучший мир». Смерть как пробуждение от сна жизни.

Получается такой парадокс: для счастья человеку нужен некий внешний толчок, способный произвести коренную – желанную, но до поры неосознаваемую – перемену и в нём самом, и в его жизни. Человек должен захотеть стать иным – стать собой, настоящим. В качестве такого морального регулятора могут выступать некие скрытые жизненные силы, которые «почему-то» начинают руководить людьми, побуждая их к активному самовоплощению. Есть, однако, и другой моральный регулятор жизни. Имя ему – смерть.

Эту связку, отнюдь не умозрительно, с трезвостью медика и чуткостью художника наблюдал в себе самом Чехов. Личным опытом подтверждалась правота древних: Бог жизни и Бог смерти – один и тот же Бог.

От этого, впрочем, не намного понятней они становятся. И не только тёмной Липе («В овраге»). Чем ответить на её боль? – «Мой сыночек весь день мучился… Глядит своими глазочками и молчит, и хочет сказать, и не может. Господи батюшка, Царица Небесная! Я с горя всё так и падала на пол. Стою и упаду возле кровати. И скажи мне, дедушка, зачем маленькому перед смертью мучиться? Когда мучается большой человек, мужик или женщина, то грехи прощаются, а зачем маленькому, когда у него нет грехов? Зачем?”

Ведь не может до конца удовлетворить ответ попа, который на поминках, вознеся вилку с солёным рыжиком, важно изрёк: «Не горюйте о младенце. Таковых есть царствие небесное».

Что и говорить, тайна – она потому и тайна, что догадываться можно, а знать наверняка не дано никому. Что в жизни, что в смерти. Живут люди, не очень задумываясь о причинах и следствиях, как говорится, попросту: «Всего знать нельзя, зачем да как… Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух лететь способно; так что и человеку положено знать не всё, а только половину или четверть. Сколько надо ему знать, чтоб прожить, столько и знает».

Чеховская модель жизни явлена в семействе Цыбукиных, в котором трудолюбие перетекает в мошенничество, кротость соседствует с наглостью, миролюбие уживается с жестокостью. И тем не менее Чехову хочется верить, что в жизни действует какой-то справедливый регулятор, воздающий каждому по грехам его. Как за изготовление фальшивых денег осужден Анисим, так за неверно принятое решение, но уже не тюрьмой, а сумой наказан старик Цыбукин. Ему, ещё недавно богатому и уверенному, а теперь голодному и потерявшему себя, и подаёт милостыню нищая Липа. Сама же она, кроткая, терпеливая, отстрадавшая свою муку, в итоге оставлена автором свободной, открытой всей полноте жизни. «Впереди всех шла Липа и пела тонким голосом и заливалась, глядя вверх на небо, точно торжествуя и восхищаясь, что день, слава Богу, кончился и можно отдохнуть».

Хочется – вслед за автором – верить в высшую справедливость, в вечную жизнь, просто – верить. В его итоговых произведениях складывается определенная картина мира, из которой следует: мы нужны миру столько же, сколько и он нам; и он и мы заинтересованы в сохранении всего действительно важного и достойного. Человеку надо принимать сознательное, деятельное участие в творении добра нераздельно от других.

Трудиться надо – и увидим небо в алмазах. Этот призыв, с мистической добавкой и без, варьируется во многих произведениях Чехова. В особенности настойчиво он звучит в финале жизни: «Кто трудится, кто терпит, тот и старше» («В овраге»); «только просвещённые и святые люди интересны, только они и нужны» (Саша в «Невесте»); «Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать» (Петя Трофимов в «Вишневом саде»); «Надо только начать делать что-нибудь»… (Лопахин – там же) и т.д.

Этот призыв произносят у Чехова самые разные герои, включая тех, кто фактически компрометирует саму идею. Жених Андрей Андреич, например: «О, матушка Русь, как ещё много ты носишь на себе праздных и бесполезных! Как много на тебе таких, как я, многострадальная!.. Когда женимся <…> то пойдем вместе в деревню, <…> будем там работать!» и т.д.

Ужас в том, что и призыв этот сам по себе от бесчисленного (и помимо Чехова) повторения давно и прочно перешёл в разряд банальных. В чём же дело? Неужели в поддавки с нами играет Антон Павлович? Неужто на склоне лет перестал он уважать читателя и, не рассчитывая на его сообразительность, разжевал ему то, что с младых ногтей должно быть усвоено мало-мальски воспитанным человеком? – И то, и другое на Чехова не похоже. Тут, конечно, что-то другое.

Чехов понимал, что отъединённость людей друг от друга, футлярность и эгоизм замыкают их на самих себе, не выводя существование на объективный, внешний по отношению к самому человеку уровень. Между тем человек нужен другим точно так же, как и эти «другие» нужны ему. Ведь что остаётся после человека, когда его индивидуальность, его «я» уничтожится смертью? Остаётся та его часть, что ещё при жизни отпечаталась в «не–я», в других судьбах. То есть, как ни тривиально это звучит, но только труд на общее благо есть гарантия личного бессмертия, только его результаты не могут быть устранены фактом физической смерти. И других путей спастись нет.

Вот почему в человеческом сообществе всегда ценятся те, кто видит наименьшую разницу между собою и другими. Кто выполняет простейшую, на первый взгляд, но, по сути, самую трудную заповедь Христа: «Возлюби ближнего, как себя самого». Кто щедро дарит людям свой талант художника, музыканта, писателя. Кто по роду занятий служит людям – например, учителя и врачи. Чехов полагал: мы должны уподобиться тому мусульманину, что для спасения души копает колодезь. «Хорошо если бы каждый из нас оставлял после себя школу, колодезь или что-нибудь вроде, чтобы жизнь не проходила и не уходила в вечность бесследно («Записная книжка IV»). Это не было красивоговорением для Чехова. О том, сколько школ, библиотек и больниц он открыл, мы хорошо помним. Как помним и то, что, пока физически мог, он подвижнически исполнял и свой врачебный долг – вечный «Доктор А.П. Чехов». И как бы это тяжело для него ни было, как бы ни отвлекало от литературной работы, – никогда не прекращал он деятельно заботиться об «аптечках» и «библиотечках», сохраняя в поле своего внимания то, что в высоком штиле называется творением благих дел, – благотворительностью, по-иному. И в этом он, скромный и самоироничный, был неизменен. Ему претили высокие слова о гражданской и общественной мудрости, об умении отдавать всего себя на общее дело, о привычке к усиленному труду, строгому порядку в занятиях, помыслах и чувствах. Он просто точно знал, что иначе нельзя, что именно это – источник его нравственной бодрости и духовной крепости. То, что переживет его.

В этой связи вспоминается одна умная сказка о том, как некий отец семейства раскрыл в своем завещании тайну клада, зарытого в саду. После смерти отца его сыновья принялись искать клад. Они тщательно перерыли всю землю. Клада они не нашли. Зато получили богатый урожай плодов. Мудрость отца, как очевидно, заключалась в том, что он косвенно побудил своих нерадивых детей к упорному труду и дал им возможность вкусить результаты своих собственных усилий. Это тоже сокровище, но дорогое вдвойне, ибо сокровище – рукотворное, тобою сотворённое. Его нельзя растратить. Им можно пользоваться всю жизнь и испытывать не только бремя и усталость, но и чувство удовлетворения, радость от плодов и правильно проживаемой жизни. Так мифический клад, обретая очертания румяных земных яблок, становится важнейшим жизненным принципом.

…В творческом завещании Чехова – не только завлекательное обещание клада в виде неба в алмазах, но и чёткая инструкция: как, где и для чего копать. Судьба самого Чехова есть лучший аргумент, побуждающий к этому. Он остался с нами, перешагнув теперь и границу ХХI века. А в долгом путешествии во времени человечество, как известно, берёт с собой лишь самое необходимое.

…Василий дочитал эссе, закрыл книгу и призадумался. Спать расхотелось окончательно.

«Господи, я совсем её не знаю, – панически пронеслось в его голове. – На что замахнулся? Как-то, смеясь, Кира призналась: “Я всегда выбираю не тех мужчин”. Вот-вот! Это и про меня тоже. Одно дело страусам хвосты крутить, и совсем другое – привязывать к этим хвостам человека талантливого. А я, идиот, жить её учил. Думал, бедняжка, сидит дни напролёт, ничего у неё не получается, надо спасать девушку от неё самой. Видно, матушкин пример глаза резал.

Сейчас проснётся – скажу ей всё как есть и оставлю в покое. А то в школу её хотел пристроить, в сельскую, у чёрта на рогах. Имею ли я право? Ей писать надо. У неё действительно получается. А вот мне надо бежать от неё подальше, с моим проклятым прошлым, со всеми моими страусами и тараканами».

Он долго сидел в проклюнувшемся сереньком рассвете, выключив настольную лампу и не зная, что ему делать дальше.

Понятно теперь, почему она не спешила мне всё это показывать. Знала, что я обязательно струшу. А ведь я, помнится, учил её жизни! Как был убедителен! Она ещё смеялась: Мужик сказал – мужик сделал!

Вот и давай, мужик! Хотя… Тут не в трусости дело. Я не имею права портить жизнь этой девушке.

Рассвело. Кира открыла глаза, потянулась, увидела мрачного Василия в кресле со своей книжкой в руках и проснулась окончательно:

– А ты что, не спал?

– С тобой знакомился.

– Что, прочитал? – переспросила недоверчиво хриплым со сна голосом.

Он кивнул.

– Вот это утречко!

– Да уж! С добрым утром, – поцеловал в щёчку.

 – Хорошо, не в лоб целуешь. Что-то случилось?

– Ты случилась. Надо теперь, Кирюша, с тобой заново знакомиться.

– Интересно трактуешь. Ну, расскажи коротенько…

– Коротенько, боюсь, не выйдет. Да и голова с недосыпу тяжелая.

– Надо кофе сварить, – решила я и пошла ставить чайник.

– Отлично.

– А ты говори, говори… Я слушаю.

– Говорю. Какую замечательную девушку я встретил. Сложную, умную, добрую.

– Повезло. Поздравляю.

– Не с чем. Я-то точно тут ни при чём. Я столько глупостей нагородил, что чувствую теперь себя последним идиотом. Ты прости меня, это я сдуру.

– Я и сама этим отличилась…

Вдруг резко зазвонил домофон.

– Интересно, кто это так рано?

– Подойди, – попросила я, занимаясь кофейником.

Василий подошёл, приложил трубку к уху, хмыкнул, положил трубку на место, чуток помолчал и вдруг расхохотался:

– Кто это? – не поняла я.

– Лука… Дурищев, дворянин. Промышляет с утра.

Я остолбенела:

– А ты что, знаешь его?

– И ты знаешь. Это сынок Виктора Сергеевича. Дурачится. Мы с ним на свадьбе знакомились. Забыла? Чудной такой, длинный. На губной гармошке играл. Видать, загулял.

– Ничего себе! – только и выдохнула я.

– Но это уже совсем другая история.

– И пока она не началась, а в старом сюжете всё вроде бы налаживается, самое время поставить точку.

– Именно! Большое дело – закончить вовремя. Вот оно, преимущество литературы! Почувствовал писатель, что пора заканчивать, – и закончил. Не то что в жизни, в которой каждую минуту всё только начинается.