Час придёт — обрушатся хляби, врази,..

Иван Денисенко.

***
Час придёт — обрушатся хляби, врази,
серафимы ливнем неотвратимым…
Богоматерь ходит в противогазе
по земле, затянутой серым дымом.

Ободряет, если угасла сила,
раздвигает пламя, как ветви ивы –
на земле, где теплится Слово Сына,
а пространства ветрены и глумливы.

Богоматерь светится, как берёзка,
как река, где ночью мы сны ловили.
Богоматерь сводит идущих розно,
если в каждом видит по половине.

Над землёй, где быстро живут и жадно
и хандрят на выцветших полустанках,
Богоматерь смотрит из дирижабля
на бессмертных ангелов, на усталых.

А они плывут, в облаках теряясь,
и не каждый их опознает, сидя
на перроне или же на террасе,
в кипяток неспешно макая сито,

положив подушки себе под локти,
внемля ночи в гульканьях голубиных…
Богоматерь дремлет в подводной лодке,
чей фонарь едва различим в глубинах.

На приборах — вечность, на карте — буквы.
Над свечами плавает позолота.
Тишина настолько глухая, будто
больше нет ни раций, ни эхолота,

ни иного средства или мерила,
чтоб во тьме заочно достичь предела.
Тонким пальцем выведено «Мария»
на стекле: от выдоха запотело.


Наталье Даниловой — младшему сержанту Варваре Синичкиной

Плавает серый свет, хмурый, как хлопья пепла,
зимний недолгий день входит, скрипя, в ворота.
И замолкает вдруг та, что ребёнку пела.
И от окна глядит — молча, вполоборота.

Бледен, как слабый чай, полдень, бредущий через
город, где ни души в путаной сетке улиц.
Ветер идёт за ним, выгнувшись, подбоченясь.
Смотрят дома вослед ветру, слегка сутулясь.

Город, объятый сном, город, укрытый небом,
выиграна война, брошена оборона.
Окна твои темны, только светло в окне том,
где, замолчав, глядит женщина вполоборота.

Женщина видит мир, замерший у истока,
узкий дверной проём, контуры зябких лестниц,
видит, что на дворы робко легла истома,
и, веселясь, сквозняк к каждой парадной лезет.

Делает круг шофёр — и в подворотне тает,
след, что оставлен им, вытянут, словно петля.
В небе холодный дым. Росчерки птичьих стаек.
Плавает серый свет — хмурые хлопья пепла.

Тихо ползёт авто, холод в его салоне,
стелется тишина робкой позёмкой следом.
Хочет шофёр уснуть в жаркой, как день, соломе,
где-нибудь, может быть, как-нибудь, этим летом.

Трудно ползёт авто, старый мотор надрывен,
мимо немых домов и не коптящих фабрик,
стынущих вдоль реки строем гигантских рыбин,
некогда из воды грузно упавших на брег.

Город, бредя сквозь век, перемогает зимы,
он их стирает в пыль, уж такова порода.
Тени короче снов. Чувства невыразимы.
Женщина от окна смотрит вполоборота.

Чей-то давнишний сон, обжитая заимка,
уровень бытия, вырванный из контекста.
Я подсмотрел тебя — думаю, что взаимно:
просто мне тесно здесь, да и тебе там тесно,

мир, что прописан до крохотных фотографий,
трещинок на стене, слоников на комоде.
Трудно ползёт авто. Тихо бормочет гравий.
Вроде всё хорошо. Может быть, и не вроде.

Ветер смешал цвета скудной своей палитры.
Шелестом тихих струн каждый проём заполнен.
Город закрыл глаза не потому, что титры,
просто он крепко спит, пусть даже только полдень.

Мерно стучат часы, не разбирая суток,
не различая лет — время не знает брода.
Спит на столе письмо. Спит на стене рисунок.
Женщина от окна смотрит вполоборота.


Английская фантазия

Повсюду бродит осень. Вечера
заглядывают в дверь за каждым гостем.
В тарелках рыба, сыр и ветчина.
На полках Моэм, Киплинг, Уайльд и Остин.

Одни уходят в сон, другие в сад,
где хорошо за неименьем мошек.
Так было много лет тому назад –
так будет впредь — иначе быть не может.

Обрывки туч. Угрюмые стволы.
Овсянка, чай, поздней — бекон и виски.
И привиденья, точно снег белы,
и небеса непостижимо низки.

Во всём сквозит предчувствие — того,
чему сбываться словно неохота.
Играет ветер картами Таро,
и ветер говорит из дымохода.

И все шумят, к камину подойдя,
от скуки и хандры увидев средство
в предощущенье праздника, дождя,
визита, преступления, наследства.

И жадно обсуждают местный миф,
чтоб хоть чуть-чуть хоть что-то обуяло.
И доктор Ватсон, быстро подымив,
спешит скорей нырнуть под одеяло.

Прислуга снимет накипь и нагар
под вечное брюзжанье старой леди
о том, что снова тянет по ногам;
под вздохи о сыром холодном лете;

под шелест новостей, сонетов, глав,
которые бросают, не закончив;
под шепоток о том, что некий граф
другому проиграл прекрасных гончих.

Слова журчат повсюду, над и под,
идут волной цветастою и жаркой,
пока парадоксальный мистер Понд
не пресечёт бурление ремаркой.

Бумаги на ночь прячутся в бюро;
ключ на шнурке — под клетчатой пижамой.
С тяжёлым свистом дышит Пуаро
и думает, что всё не зря, пожалуй:

орнамент веток с ветошью листвы,
цветок в петлице и письмо в шкатулке,
все эти дни, что канули, увы,
но так светлы, насыщенны и гулки.

Он смотрит в наползающую хмарь,
в которой так покойно и неярко.
Душа его, как масляный фонарь,
в звенящей тишине пустого парка.


***
На самой дальней из окраин,
где край земли уходит в воду,
в какие игры ни играем,
а всё одно не скрыть зевоту.

И воздух сер, и небо серо,
и некто в глубине загона
безмолвно поглощает сено –
он получил его законно.

Вдоль моря тащатся провидцы,
они несут узлы и чаны.
В одной из северных провинций
случайно всё — и все случайны.

Лишь крики чаячьи да камень,
часы прилива и отлива
останутся, когда мы канем,
что, несомненно, справедливо.

Всё время ветер, но провисли
просторы серой мешковиной
над самой дальней из провинций,
как минимум — над половиной.

Что мы умели, что имели,
кто был отвержен, кто в фаворе –
всё забывается по мере
того, как в нас вползает море:

барашки в мелкой хвойной сыпи,
валы, склонившиеся к бунту,
не задержавшиеся в сите
булыжников на входе в бухту.

И чайка выполняет сальто,
и рыба ходит под волнами,
и небо глыбою базальта
навеки замерло над нами.

Какие семена ни высей,
как ни размахивай руками,
в одной из северных провинций
земля рожает только камни.

Но эта влага, запах йода,
чернильные овалы мидий,
и чувство близкого полёта,
и вечер, моросью размытый –

всё это въелось, и навеки
ты полон звонким птичьим граем,
и сосны в море мечут ветки
на самой дальней из окраин.


***
Нет никаких ещё
и никаких уже,
лучшее, что могу,
я напишу вчера –
вечером поутру, где-то на Иртыше,
там, где плывёт Луна, звонкая, как пчела.

Делаю шаг назад — и обгоняю год,
и предо мной опять яростней, чем набат,
мечется снежный зверь именем ледоход:
«Где ты, мой давний друг именем снегопад?»

Мечется невпопад, руслом едва вмещён.
Бродят слова, блестя, рыбами в глубине:
«Нет никаких уже, нет никаких ещё –
ты у себя спроси, если не веришь мне.

Да и не в том вопрос, сколько лететь, смутив
жаждой своей всех тех, кто оказался близ…
Я намолчу тебе очень простой мотив,
взятый из синевы, ясного неба из».

И наступает ночь, полная тишины.
Бледные фонари, давние времена…
Звуки идут со дна, глухи и тяжелы.
Речка молчит мотив — как же она нема!

Виденное — во мне, слышанное — со мной,
всё это — как цветки между сухих страниц,
где до сих пор звучит что услыхал весной:
«Время, не замирай, просто посторонись».

Мимо плывут дома, снами оплетены,
и не сказать — к черте: нету для них черты.
Школа моя плывёт, окна её темны,
классы её пусты, доски её чисты.

Следом проходят сквер, церковь, где был крещён,
тополь на берегу, утренняя звезда…
Всё это — не уже, всё это — не ещё,
всё это — пузырьки в тающей толще льда.

Сколько мне было лет, столько мне будет лет,
то, что приобрету, будет не груз, а в плюс –
всё пригодится там, на берегах планет,
где я проснусь вчера, если потороплюсь.


***
Тане
Без тебя и море не море,
и пусты любые аллеи,
и рассветный ветер — в миноре,
и закатный свет тяжелее.

И простор отчаянно узок,
и смертельно тесен местами.
Без тебя любая из музык –
просто знаки на нотном стане.

И несутся дни суматошно,
бесполезно и равнодушно…
Мне никак без тебя не можно,
никогда без тебя не нужно.

Переполнен словами, снами,
обживая в эпохе нишу,
я себя без тебя не знаю,
я себя вне тебя не вижу.

Ощущать бытие всей кожей,
слышать жизнь и пути за нею –
только вместе. Прости, похоже,
без тебя совсем не умею.

Я нашёл тебя так внезапно –
и отчётливо понял вскоре:
без тебя немыслимо завтра,
без тебя и море не море –

словно жить ему неохота
в этих серых минутах вязких…
Я нашёл тебя, как находят
тот цветок, что бывает в сказках –

в лабиринтах осенних улиц,
у истока иного мира.
Хорошо, что не разминулись.
Замечательно, что не мимо.


Зима в квадрате
Павлу Денисенко, брату

Воспоминанья мои упрямы,
из многих прочих войдёт в тетради
зима в квадрате оконной рамы,
зима в квадрате, зима в квадрате.

Причём без всякой привязки к датам,
а просто чудо какая пустошь,
её забыл бы, но нет, куда там,
такую тему едва ль отпустишь.

Дома, чьи окна меня спасали,
когда казалось, что песня спета,
поскольку в мире темно, как в зале,
где дверь находят по кромке света.

Углы, где ветер предельно резок,
ему смешно с твоего протеста,
когда берёшься пройти отрезок
от остановки и до подъезда.

Как мизансцена из вечной драмы,
за мной стремится чего-то ради
зима в квадрате оконной рамы,
зима в квадрате, зима в квадрате.

И эти клёны, чей купол хрупок,
и это небо над сетью веток
перебираю, как кубик-рубик:
то так, то этак, то так, то этак.

Тут важно многое, даже слишком.
Пусть время злее, чем в драке обух, –
на этом бреге, ночном и лыжном,
мои маршруты живут в сугробах.

Мои смешные упрёки лету,
мои находки, стихи и горечь –
какое счастье, что эту ленту
хоть и захочешь, а не ускоришь.

Я снова вижу в замёрзших окнах
всё то, что выучил, как по нотам.
И посвист ветра похож на окрик,
но не гляди, не увидишь, кто там.

А что увидишь? Идёт дворами,
как те позёмки и как ветра те,
зима в квадрате оконной рамы,
да-да, всё та же зима в квадрате.

С бутылок медленно сходит иней,
стеклянно шепчут шары на ёлке,
и в этой точке, где много линий,
слова конкретны, скупы и ёмки.

И в этой точке такая ясность,
такая цельность речей и мыслей,
как будто вдруг пелена сошла с нас,
как будто резко расстались мы с ней.

Я вижу город, что врос, как ноготь,
прохожих, занятых в неком действе,
и фонари, что нельзя потрогать,
а так хотелось — когда-то, в детстве.

Молочный, призрачный свет сквозь веки,
когда проснулся наполовину,
лежу и слушаю время, реки
и смех, но даже рукой не двину.

И время тянется дальше, мимо
конструкций, крепко приросших к сваям.
Всё это странно, необъяснимо:
мы, продолжаясь, не убываем.

Листает ветер мои тетради.
Вдоль снежных трасс — ледяные шрамы.
И да, всё та же зима в квадрате,
зима в квадрате оконной рамы.


***
В оконной раме, влипнув в переплёт
ветвей, соединяющихся в лица,
по серой тропке женщина идёт,
и этот миг непостижимо длится.

По анфиладе сумрачных стволов:
берёза, липа, ель, опять берёза…
И новый год, исполнен новых слов,
за ней стремится — но не доберётся.

Повсюду снег, он тёмен, как весной.
В его нагромождениях набухших
так странен этот пёстрый наносной
осадок серпантина и хлопушек.

И дворик, что в окне моём, и тот,
что за углом, сомкнули веки шторок –
и слушают, как женщина идёт…
И этот миг непостижимо долог.

Впечатанный в тропинку серпантин,
как след свечи, витиевато-восков,
и он, и двор, и вечер — лишь один
из бесконечной череды набросков.

Назавтра я пойду дышать зимой,
и, может, в поле зренья у кого-то
моя прогулка, путь короткий мой,
едва мелькнув, останется, как фото.

И я, бредущий к небу напрямик
по сухотравью, вставшему ершисто,
застыну, инкрустированный в миг,
который никогда не завершится.


В Старой Ладоге

Все канули. Должно быть, потому
мороз такой пронзительный и зоркий
и в крепости, и в церкви, твоему
покрову препорученной, Георгий.

Круговорот старинных дней зачах.
Вторгаясь в этот замерший порядок,
нам остаётся спорить о вещах
(к примеру, о размерах рукояток).

Нам остаются ветошь и дубьё,
берестяное слово и надгробье –
не жизнь, а только отзвуки её,
безмолвный слепок, робкое подобье.

Все канули, и сколько ни зови,
ни хлеба не дождёшься ты, ни соли,
незваный гость, пришедший из зари,
свалившийся, как шапка с антресоли.

Хозяева — давно уже снега,
дожди, цветы, земля, моря с волнами,
с них всякая ответственность снята
за все догадки, сделанные нами.

А нам остался вид, прекрасный вид
из узкого окна на мир, который,
подобно океану, ледовит
и обречён на вечные заторы.

На мир, чей лёд отчаянно бугрист,
а день ползёт без видимой охоты,
и снег заходит в дом, и слабый свист
рождают рамы, двери, дымоходы.

Желтковый свет окрашивает наст,
дыханье нор темнеет над лесами.
Да, эти сны, возможно, не для нас,
но для кого — они не знают сами.

Все канули. И даже те, кто тут,
уже не здесь, а далеко отсюда,
хоть целый город, как труба, продут,
и в креслах пледы, а в шкафах посуда,

и морды лошадиные в овсе.
Шквал времени, сравнимый лишь с цунами,
смывает с нас ответственность за все
догадки, сотворённые не нами.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0