Китрадка

Татьяна Юрьевна Чурус. Москва.

– Тварь неблагодарная! Чтоб я тебя больше с ним не видела!

Мать раскраснелась, в раж вошла. Красивая, аж глядеть страшно. Родинка над ее верхней губой налилась, словно спелая брусничка. Варюха подумала: вот интересно, а если раскусить, родинку, она какая, кисленькая или горькая? – подумала и кровью умылась: мать саданула девчонку по лицу. Та теперь слизывала теплый соленый томатный сок с губ. Скукожилась было, но сдержала слезу, что защекотала правый глаз.

– Бей! – крикнула Варюха, выпятив едва округлившиеся грудки. «Фигушки», как ласково прозвала их тетушка Шура: хорошая она, ласковая, не то что эта… Папаня Варюхин Валёк – плешина на голове, пузо с арбуз, а всё Валёк: смотрю, говорит, две девки стоят, к оградке прижались, красявые – жуть! Любил он рассказывать, как пришел на танцплощадку, по-простому, в солдатской форме: служивый, чего там, бляха на солнце горит, талия тонкая, – как с матерью Варюхиной познакомился, Нюрой ее величали: две сестренки, две кровиночки – Нюра (постарше) и Шура (меньшуха). Папань, папань, а почему ты маму пригласил, а не теть Шуру? – в сотый раз приставала к отцу Варюха. Ведь пригласи он на танец теть Шуру, она могла бы стать ее матерью… Да как почему? Валёк скреб щетину на подбородке. Бюст у нее больше был. И смотрел на Нюру свою дурным хмельным глазком: до сих пор кровь закипает в жилах, едва завидит ее или заслышит.

– Бей! Не боюсь я тебя!

Томатный сок побежал по подбородку, по тоненькой шейке, проскользнул меж грудок.

Мать схватилась за голову, заметалась по комнате. Глаза виноватые.

– Убила бы!

Замахнулась на дочку скрученным полотенцем… Тот еще шары залил, за ширмой лежит, перегаром своим смердит – муженек, послал же Господь!

– А ну цыц! Я т-тебе!

Бабушка! Мать по-заячьи поджала губу.

– И чтоб девчонку пальцем не тронула, слышь? Я кому говорю?

Варюха уткнулась носом в бабушкину тощую грудь (семерых выкормила), а сама раскосит своим желтым – и в кого уродилась! – глазком на мать. Та почернела вся: при девчонке чехвостит ее, взрослую бабу, в хвост и в гриву, – это ж видано ль: людям скажи – засмеют!

– Пойдем, Варьша, ну ее, злыдню! Ах ты, Господи, раскровянилась-то как…

Бабушка приложила к Варюхиной распухшей мордашке какую-то тряпицу, показала матери махонький кулачок и повела внучку в свою светелку: так называла крохотную чистую комнатку – блестит всё, словно языком вылизала. Варюха победоносно глянула на мать. Знала, что та отыграется на девчонке за бабушкину брань, на своей шкуре знала. Но как сладостно было зыркнуть на красивое, перекошенное от злости лицо, на эту брусничку над верхней губой, – душа ликовала, ей-богу!

Боль прошла. На ней всё как на собаке зарастает, ехидничала мать. Как на собаке. А Варюха себя собакой и почитала…

– Чего она с цепу-т сорвалась? – лукаво улыбалась бабушка, заглядывая в Варюхины желтые глаза. У самой глаза выцвели: горя много видали, – но все еще зажигались живым огоньком, когда выходило по-ейному, по-бабушкиному.

– Да кто ее знает, – соврала Варюха. Но смех, звонкий девичий смех, выдал ее со всеми потрохами.

– У, шельма рыжая! Опять, небось, с этим своим… дай Бог памяти… болталась… с Митькой?

Бабушка трепала внучку по непослушным вихрам. Это она в дедушку Алешу, говаривала старушка. На Карлу Маркса похож был, такой же кудлатый. Только дедушкой-то он приходился самой бабушке, а Варюхе невесть кем, однако ж род, ничего не попишешь.

Варюха залилась краской: Митька… Сказать или не сказать?..

Девчонка прикусила губку – нижнюю, ту, что целехонька, бровки домиком, а сама мотается туда-сюда по старенькой кушетке, сто лет в обед: одну бабушку – в чем только душа держится – на своем горбу и выдюжит та кушетка.

– Только никому, ладно?

Бабушка перекрестилась:

– Да чтоб меня на том свете черти грызли! Погодь-ка…

Она зашаркала к двери, лязгнула задвижкой.

– Вот так-то лучше. Ну, сказывай, чего у вас там, чего удумали.

Бабушка присела на краешек кушетки: эвон Варюху как треплет, зашибет еще – девка чумовая, жаром пышет, вся в нее – и старушка улыбалась, довольнешенька. А потом вздыхала: отжила ты свой век, Матвевна, вот годков двадцать назад Нюрку бы обогнала, не гляди, что та быстроногая, а сейчас…

Варюха на бабушку позыркала-позыркала, пометалась-пометалась, губу облизнула шершавым языком: ох и распухла губа – постаралась мать. Ну да не страшно, до свадьбы заживет.

– Он…

Мордашка Варюхина расплылась, словно у кошки, которой щекочут брюшко, – вот-вот замурлычет.

– Он, знаешь, какой?..

– А то? Знаю, – махнула рукой бабушка, – мой-то Егор – царство небесное! – думаешь, другой был?

Сердечко девичье замерло: сейчас бабушка примется рассказывать про взрослое, про любовь! Вот Иринке – сестра старшая Варюхина, на Урал уехала, как техникум кончила, не нужны вы мне, только и бросила напослед, – вот Иринке она такого никогда не рассказывала! А ей, Варюхе… Наизусть знала девчонка все бабушкины нехитрые истории: как Егор женихался, как пошла за него, как не могла разродиться, как потом понесла – год через год по дитю, как детей на тот свет провожала, мать ее да тетушку Шуру только и выходила, как Егор помер, а к ней самой, к бабушке, человек хороший сватался, на приступ брал, все одно, отказала она, как…

– А ну открой, открой, я сказала!

Мать уже давно долбилась в дверь, да Варюха с бабушкой что глухие тетерки: сидят о своем воркуют.

– Да иду, иду, сейчас дверь выворотит, вот ирод-то, силищу девать некуда.

Бабушка поднялась с кушетки, к двери почапала.

– Ба’шка, спрячь! – округлила глазенки Варюха и сунула старушке в руки потрепанную зеленую тетрадку, что вынула из-за пазухи: толстенькая, тепленькая, каким-то молочком парным да хлебушком от нее пахнет.

Бабушка кивнула головой и схоронила тетрадочку аккурат за иконкой, место куда как надежное.

Мать ворвалась, лахудра лахудрой, вся расхристанная.

– Опять девчонку подучиваешь против матери?

– Анна, остепенись! Какой бес тебя крутит?

Мать беспомощно опустилась на стул, обхватила руками голову.

– Одна я, совсем одна… Та завихрилась – ни строчки, этот шары зальет – душу мою выматывает…

Заплакала. Варюха сто лет не видала, как мать плачет, с того самого дня, когда она, еще махонькая, разбила свою пустую головушку качелями. А чего разбила-то? Мам, мам, посмотри, как я умею кататься, ну мам! Мать ноль внимания, с соседкой теть Зиной – у нее девчонка Варюхе ровесница, Катюша – языками сцепились, болтают, что сороки. Ну мам… И бабах… Кровища рекой, а крику-то, крику! Мать в слезы: испугалась. Девчонку еле отходили. Вот с тех пор в нее дурь эта и вошла – так мать говорила про Варюхино писание. У людей дети как дети: пятерки из школы носят, матери помогают – вон Катюша теть Зинина, глядеть любо-дорого. А эта… Что чумовая какая сделается, в уборную шмыг, закроется – не достучишься – и пишет, пишет, делом бы занялась. Не давало покою матери Варюхино баловство, лихо она в том видела. Отец, ну ты-то хоть скажи… А тот шары зальет, ему всё мило… Теть Шура далеко: в городе Камне, замуж туда пошла, за дядь Володю Лыкова – хороший мужик, непьющий, шофер первоклассный, «подвезло сестрице», нечего сказать. Одна бабушка понимала Варюху. Пиши, дочка, скажет, бывало и перекрестит Варюхины каракульки. Это она в дядь Ивана, добавляла со знанием дела, тот тоже ученый был, всё в тетрадке писал, до того мудрёное, что ни одна живая душа разобрать не могла. А может, в меня, продирал глазки Валёк, может, это мое семя в ней бродит? Помалкивал бы, ведро пустое, только и махнет рукой бабушка. А здравствуй, милая моя, а ты откедова пришла, а ты, бабуся, не волнуйся, а всё у те́бе впереди, базлал Валёк и заливался самым беззаботным хохотом. А чего пишешь-то, спрашивал он у Варюхи? Тятька поглядеть хочет, дай тятьке. Но Варюха не давала ему свою заветную тетрадочку, мало ли что с пьяных глаз удумает.

Мать утерла обожженные – так девчонке привиделось! – глаза, собрала волосы в плюшечку – Варюха, когда маленькая была, думала, съедобная она, плюшечка, даже на зуб пробовала, – пошарила взглядом по светелке, поднялась и пошла, покачиваясь, словно шла не по полу, а по воде, бросив у порога одно лишь слово сухое: неблагодарная…

Спасибо, тварью не окрестила – Варюха улыбнулась, прижалась к бабушке.

– О-хо-хо-хо-хонюшки, – только и выдохнула та.

Подошла к иконке, тихонько помолилась: спасибо, Мать-заступница, не выдала. Вынула тетрадку – китрадку, как сама и прозвала ее…

Варюха замерла, прикрыла рот ладошкой, совсем как бабушка. А сердечко рвется из груди, будто за ним кто гонится.

Слова-то сокровенные: читать их станешь кому – душа скулит от боли, вот будто с мясом отдираешь те слова от костей живьем.

– Про его, небось, прописано?

Бабушка поплевала на сморщенный палец, отворила китрадку, поднесла к глазам.

– Ничёшеньки не видать. Плывет писанина твоя... Одни закорючки да каракульки...

Пригорюнилась старая. А ведь еще год назад вдевала нитку в иголку без стекол этих, ну их к едрене матери.

А Варюха красная что закатное солнышко. И про его – это про Митьку, значит, – и про мать-отца, и про Иринку нелюдимую, и про бабушку, а как же, – про все на свете прописано в заветной китрадке. Митька иной раз заглянет Варюхе в глаза, а там блеск иной, ему самому неведомый. Сумасше-э-э-э-дшая, протянет, щелкнет языком, но не отстает, как банный лист присох, не иначе. Бабы так и сказали: приворожила Митьку рыжего Варюха Чуда (Чудой прозвали девчонку), не гляди что мала – уже ведьмака, как и ее бабка, Матвевна, прости, Господи! Варюха поначалу фигуряла перед ним, перед Митькой (это о́н что полоротый сделался): красивая она была, пацаны на нее заглядывались. Даже мужчина один (симпатичный, бородка шелковая, глаза яхонты): и какая Вы, мол, прекрасная! – сказал, улыбнулся. Странный, на Вы назвал Варюху. А чего она слыхала-то? Брань материну да пьяные папанины бредни? Утаила девчонка от матери те слова и про Митьку не пикнула бы, да бабам соседским замок на рот не навесишь: разнесли по всему околотку, что Чуда с Митьком рыжим гуляет, как бы в подоле не принесла. Дуры пустоголовые, «в подоле»… ей пятнадцати не сровнялось, махнула рукой бабушка, только и знаете, язычинами трепать чего ни попадя. Боялись бабы бабушку Матвевну, ведьмой ее почитали, а слух уже пошел, не остановишь. Вот мать с цепу и сорвалась. А Варюха с Митькой друг дружки даже не касались...

А вот из китрадки своей она ему читала. Прочла раз – он лицом будто потемнел, а глаза прояснились. Ух ты, воскликнул по-мальчишьи, озорно, это ты сама написала? Варюха улыбнулась по-бабьи: никуда он от нее не денется, почуяла, по гроб жизни будет верным псом за ней ходить, как папаня за матерью...

– Варьша, онемела, что ль?

Варюха очнулась, глянула на бабушку. Блеск, блеск в глазах чудной. Недаром прозвали Чудой. Взяла китрадку, вздохнула.

Бабушка только и ахнула: взрослая, совсем взрослая Варьша-то!

Та и рта не успела раскрыть – мать за порог шасть! Не терпится ей!

– А ну дай сюда!

Кинулась на Варюху, китрадку из рук вырывает, родинка налилась густым брусничным соком...

Сухонькая бабушка выросла горой перед ретивой дочерью, заслонила внучку.

– Нюрка, да ты что творишь?

– Мама, уйди, уйди от греха!

Оттолкнула старуху – та едва на ногах удержалась. Схватила Варюху за грудки́.

– Дай сюда, т-тварь такая, а не то…

– А здравствуй, милая моя…

Папаня, продрал глаза свои спьяну.

– Ух, красавица!

Полез к женушке целоваться, а она огнем пышет, сейчас всполохом всполохнет.

– Образина чертов! И семя твое про́клятое!

Мать отвернулась, скривилась. Валек уткнулся губами ей в плечо, зашатался, плюхнулся на кушетку, что мешок пустой.

– А ты откедова пришла?..

Прогорлалин, икнул и уставился на Нюру свою дурным глазом.

– Еще раз увижу у тебя эту…

Мать ткнула в китрадку, бессильная сыскать словцо, чтобы обозвать это лихо, что зеленело в руках у Варюхи: у, зараза поперечная, но ничего, всё одно она, Нюрка, переломит девчонку! Не любит ее Варюха, свое гнет. У людей дети как дети, а эта…

– Слаба я стала, дочка, – выдохнула бабушка, едва мать с отцом ступили за порог светелки. – Какая нынче из меня заступница? Эх…

Выцветшие глаза ее глядели в одну точку.

Митька пришел. Стукнул в окно бабушкиной светелки, как между ними было уговорено с Варюхой. Та вышла: старенькая шубка с Иринкиного плеча, валенки худые, пуховые – всё из пуха собачьего: шапка, шарфик да варежки – бабушка вязала. Побирушка, и та лучше одета. А лицо красивое, глаза желтые блестят, слово звезды! Митька задышал часто-часто, покраснел: рыжий, рыжие краснеют шибко!

– Ну ты, Варюха…

И стоит столбом, язык присох к глотке.

Она улыбнулась. Лукаво, по-бабьи. Пошли.

– Хочешь, я тебе почитаю?

Он кивнул. Она вытащила из-за пазухи китрадку, отворила ее… Нет, потом… Захлопнула. Вздохнула.

Темнело, небо будто раскачивалось: то взлетит, то на землю падает, падает, потом взлетит, снова падает... Она почувствовала, как он дышит ей в щеку, задрала голову: сплошная круговерть! Сугроб: ой… Споткнулась – и лицом, лицом в обжигающий снег! Он упал рядом. Обнял ее, а ей показалось, душит. Вырвалась из его объятий, подскочила, принялась отряхивать снег… А он извернулся, поймал губами ее губы…

– Пойдем ко мне?.. – виновато прохрипел он, шмыгая носом. – Мамка в ночь сёдня…

Пока шли, целовались: тыкались носами друг в друга, точно слепые кутята, глотали ледяной воздух, – а губы потрескались, а лица горят, шапки и волосы покрылись инеем, обледенели – сосульки вон повисли…

Дома тепло, на столе картошка, хлеб. И чай, горячий чай! И слова будто отогрелись: она читала ему из китрадки, прихлебывая из старой «батяниной» кружки – сгинул где-то батяня, кружка только и осталась… Он выпучил глаза, взъерошил рыжие патлы, накинулся на картошку: ел жадно, чавкал, шмыгал носом. Потом утер рот всей пятерней, долго глядел на нее не мигая – и полез целоваться, сдавил своими клешнями хрупкие плечики. Ей опять показалось, душит он ее, но сил вырваться не было.

– Варюха, одна ты, одна… – шептал он бессвязные слова.

Китрадка валялась на стуле, тут же кофточка, рейтузы… она до сих пор носит старые Иринкины рейтузы, срам…

– Страшно мне… – выдохнула – и кинулась в омут с головой!

И только лицо его качалось над ней маятником…

Вышли: тьма кромешная! Прижалась к нему: теплый, родной… и пахнет от него, пахнет хлебом, картошкой…

– Варюха моя!

Она нутром почуяла – не видать ничего, почуяла! – кто-то стоит у дороги… мать!

– Тетрадку спрячь! – только и выдавила, сунула Митьке зеленую китрадочку, сама шагнула в темноту, навстречу матери…

Он было торкнулся за ней – она оттолкнула его, цыкнула, словно на пса…

Поплелась за матерью.

Шли молча. И только снег хрустел под валенками, да какая-то собака приблудная на луну ли выла, на жизнь ли свою собачью жалилась…

Ох и била она Варюху, Нюрка: солдатским отцовым ремнем – бляха ой-ой-ой! – наотмашь била, озверела совсем, родинка налилась пунцовым брусничным соком! Бабушка полезла было дочери под руку – сама получила ни за что ни про что, опустилась на кушетку свою, молилась почти беззвучно. Отец плакал как дитя: Нюра, Нюра, опомнись, Нюра…

Мать опомнилась, только когда Варюха прохрипела что-то…

– Доченька, доченька моя…

Коснулась липкой холодной рукой Варюхиной спины – а расписала-то, зверюга, крест-накрест!

– Доченька…

Варюха собрала последние силы и сбросила липкую руку…

Спина покрылась коростой. Боль такая, что терпежу нет. А Варюха терпела, назло матери терпела: зубы сожмет, глаза зажмурит – и ни слова. Бабушка только причитывала:

– Господи, помилуй, Господи, помилуй!

И ходила за внучкой, что за дитем малым: докторов не признавала старая! – и смотрела на дочь свою Нюрку как на врага.

Да чего ей сделается, зло бросала Нюрка, пряча глаза, на ней все как на собаке зарастает…

А здравствуй, милая моя, а ты откедова пришла, горланил Валек денно и нощно, пьянчутка несчастный…

Кто-то в окно стукнул! Ну наконец-то! Собрала последние силы Варюха, отворила тяжеленный ставень, впустила Митьку, холодного, румяненного.

– Ты чего в школу не ходишь?

И пошел трепать языком невесть что. Думала Варюха, про «ту» ночь спросит. Нет, ни слова. Но другой стал, глаза другие: цепкие. Варюха набычилась: и больно, и совестно, и внутри что-то тяжелое будто, вниз тянет. Митька глядел на нее, глядел, потом в охапку схватил – Варюха взвизгнула: спин-н-на!

– Что ты?

Испугался. Глаз шальной, вихры торчат.

– Мать…

Варюха задрала кофточку, показала Митьке, как мать расписала ей спину.

Тот только присвистнул.

– Да… – вымолвил.

Китрадку достал из-за пазухи, протянул Варюхе.

– Вот...

Ерзал-ерзал на стуле, потом выдавил из себя:

– Варь, а вот пишешь ты… а на кой?

Та ответила не сразу, будто слова на весах взвешивала:

– Так после меня останется…

– Как это «после меня»?..

Вошла бабушка. В руках тарелочка с драниками: Варюха уж больно любит их, поджаристые, со сметанкой. Митька сглотнул слюну.

– Здрассьте!

А сам на драники косится, не ровен час, вместе с тарелкой сожрет.

– Здорово, коль не шутишь!

Улыбнулась, головой покачала, лукавая, а глаз зажегся: ишь ты, внучка-то, того и гляди, замуж за этого рыжего пойдет! – да на кухню и почапала, а куда кинешься: надобно кормить зятька будущего…

Митька драники уминает, на Варюху поглядывает. Та щеку кулаком подперла, глядит на него, по-бабьи глядит, с прищуром. А тут и бабушка: драники с пылу с жару, кушайте…

Уходил – поцеловал ее куда-то в лоб: мол, выздоравливай, Варька, мол, в школу пора. В окно выпрыгнул и уже оттуда, из темени, крикнул:

– Я мамке сказал. Она не против.

– Чего? – испугалась Варька.

– Чтоб ты к нам жить перешла…

Снег захрустел под его чеботами. Она разбежалась – да ка-а-ак прыгнет лицом вниз на бабушкину кушетку, как засмеется, вот дурная девка-то, а! Сама же потом за спину хвататься будет!

– Ба’шка, ты слышала, ты слышала?

– Ну чего горланишь? Не глухая, слава Богу, слышала.

Да и приголубила бедовую головушку, Варьшу свою: совсем взрослая, вон, невестится уже, вся в нее, в бабушку Матвевну! Хохотнула старая, языком прищелкнула: вот лет десяток назад… Да притихла: Нюрка, кажется, – кто-то в двери ковыряется, открыть не может. И этот где-то завихрился, пьяные его глаза…

Варька сжалась в комок: боялась она теперь матери, ух как боялась! Китрадку к груди прижала, не дышит, бабушке в тощую грудь носом уткнулась… Слава Богу, мать прошла в свою комнату. Плачет. Она каждый день нынче, вот как с работы придет, плачет. А кто ее знает, что у нее на уме. Надо китрадку спрятать, да подальше. С тем и уснула Варька.

А мороз лютый!

– Сколько живу, такого не видывала! Март на дворе!

Бабушка крестилась, кутала внучку в свою пуховую шаль. И чего удумала в школу идти? Гори она синим пламенем. Отлежалась бы как следует. Та ни в какую: пойду, кричит, и слушать не хочет. Поперечная, вся в нее, в бабушку.

А Варька уж и сама жизни не рада: и какой пес ее понес в эдакую-то стужу за порог? Собаки, и те, из конуры носу не кажут.

В классе человек шесть – и Митька не пришел, а ведь ради него обжигающий холод этот глотала! Вот ведь… Только хотела ругнуть его перченым словцом – заваливается: Марь Васильна, можно? И портфель свой швыряет на стол… и Варюху заметил – лицо так и вспыхнуло, пунцовое!

Обратно шли не шли, все больше шатались, точно хватили ядреной бражки. Прильнули друг к дружке, рот в рот дышат.

– Как хорошо, что ты пришла! Чуда-а-а…

А дома тепло-о-о-о... и картошка… и хлеб… и чай… и китрадка… и кофточка… и рейтузы… и стра-а-а-ашно… и сладостно… и в омут… и рыжая голова… Митька-а-а-а, Митька-а-а-а!..

– Останься, Чуда моя! – шептал, когда Варюха надевала кофточку, рейтузы…

– Бабушка волноваться будет, старенькая она.

Провожать кинулся. И опять шли не шли…

Мать ни слова не сказала. Зыркнула на Варьку, губу закусила. Родинка, ишь, соком брусничным налилась. А ночью опять плакала мать, Варька сама слыхала.

Бабушка в маковку поцеловала, перекрестила свою непутевую внучку.

– Варьша ты, Варьша! И что мне с тобой делать?

А глаза добрые, светятся.

Всю ночь Варька писала в свою китрадку. Строчки вырвались на свободу и выделывали кренделя, будь здоров, а посмотришь – вот словно ритмы сердечные, Варька такие на кардиограмме видала: вверх – вниз, вверх – вниз петляют…

Уторкалась только под утро. А тут бабушка: в школу-то пойдешь? Девчонка спросонья глаз продрала, потянулась (а потягивается по-бабьи, бабушка сейчас и приметила – только головой покачала!), босиком, в одной рубашке по нужде выскочила – мать сидит на кухне, согнулась в три погибели да что-то читает, глаза мокрущие. Китрадка! К матери кинулась, как-то беспомощно заскулила: отдай, мол. Мать голову опустила. А китрадка рядышком лежит, еще тепленькая. Варька выхватила свою драгоценность, точно кость у собаки цепной. Слава Тебе, Господи, целехонька! А что у этой злыдни на уме? То-то и оно!

Место, место нужно сыскать надежное! Уж коли мать из-за иконки вытащила Варькино сокровище… Ведьма она, ведьма!

Может, Митьке отдать? А писать захочется? Не-е-ет…

Глаза чумовые, лохматая, щеки горят. Бабушка только ахнула.

– Да ты захворала совсем, дочка! Не пущу!

И встала поперек светелки, руки свои сухие, словно деревце ветви, раскорячила.

А Варька шары выпучила, китрадкой трясет перед самым бабушкиным носом – старушка и осела беспомощно на кушетку… Силы не те: вот лет десяток назад…

Из дому выскочила Варька, вот сумасше-э-э-эдшая: тело пылает, и китрадка горячущая – того и гляди, огонь вспыхнет за пазухой! А мороз лютый, собака, лезет своими лапищами за шиворот худой шубейки – да только девчонке-то нынче сам черт не брат! Ей бы местечко надежное сыскать, китрадку схоронить!

Всю округу оббегала, каждую щелочку обнюхала – нет, всё не то! А с самой, с дурехи-то, в три ручья течет, да только не чует они ничегошеньки…

Мать… Она! И стоит, не двинется… Варька за угол юрк, китрадку из-за пазухи достала, ямку в снегу вырыла, сама трясется вся! – и китрадку туда, в ямку: скорее, скорее! Варежки обтряхнула, засмеялась: сыщи теперь попробуй! Из-за угла вышла, а только глядит, мать как стояла, так и стоит… да и не мать это – баба какая-то деревянная: и какой чудак поставил ее посреди дороги?..

Назад кинулась: китрадку надо достать, замерзнет она там, в снегу, обнаженная… Рыла-рыла, рыла-рыла – нет китрадки! Весь снег переворотила – пропала, сгинула…

Как домой пришла, не помнит. Три дня в бреду лежала. Все про снег говорила: мол, под снегом она, замерзнет! А кто она-то?.. Бабушка только молилась да крестила внучку свою непутевую. Нюрку до Варьши не допустила: какая ты мать, кричала? – та и не спорила, в одну точку уставилась сухими глазами. Никому-то она не нужна… И этот, скотина, куда-то завихрился…

Воскресенье было. Солнце такое, что окна горят! Варька глаз приоткрыла…

– Очнулась, святые угодники!

Бабушка ну причитывать, а сама Варьшу пальцем боится тронуть, словно улетит девчонка, сгинет куда.

А та – вот неугомонная:

– Китрадка! – орет.

– Да пес с ней, с китрадкой твоей, слава Господу, сама живая!

Варька вставать.

– Да погоди ты, убьешься ведь!

Та – поперечная, вся в нее, в бабушку Матвевну! – и слушать не стала. Поднялась, одежонку накинула. А одежонка болтается на худеньком тельце, личико осунулось, глазища бездонные.

– Под снегом она, а где, не помню…

– Да кто она-то?

– Китрадка…

– «Под снегом»! Весна на улице, ты глянь, что деется-то!

Варька в окно выглянула – а там море разливанное: снег тает, ручейки текут… За живот схватилась – и ну выть!

– Да ты не горюй, Варьша, что ты, наново, что ль, не напишешь? Какие твои годы! Еще лучше напишешь!

Хотела успокоить бабушка свою внучку непутевую, а та как дурная глянула – и на улицу, грязь месить.

Старушка за ней: не приведи Господь, еще удумает какое лихо!

Всю округу перерыли, вдоль и поперек. Бабушка еле дышит, зато Варьку будто бес какой подначивает. Да всё пустое: сгинула китрадка, рой не рой…

А ручейки текут себе – и с ними сливаются строчечки, каракульки Варькины, землю орошают грешную…







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0    


Читайте также:

Татьяна Чурус
Словеса...
Подробнее...