Первый подвиг
Алексей Ревенко. 1976 г/рождения. Молдова, г. Бельцы.
Полицмейстер возвышался над толпой, толстый, большой, хмурый, словно серая каменная глыба, стоящая посреди реки, та самая, которую вода сотни лет тщетно пытается сдвинуть с места. Люди волновались, люди шумели, люди возмущались несправедливостью. Но все как-то тихо, как-то почти про себя, как-то чуть ли не шепотом. Роптали, гневались и серчали, но на грани приличия.
Впрочем, население Грязевска вообще никогда бунтарским духом не болело.
— Потому что, — зычно продолжал полицмейстер, — волею царской и Божею, назначен здесь закон соблюдать и за другими смотреть, чтоб соблюдали. Отныне и до скончания жизни, тэк скээть.
Это неправильно произносимое и чуть издевательское " тэк скээть", означавшее банальное "так сказать", было любимой присказкой полицмейстера. Он вставлял его чуть ли не после каждого предложения, его, и еще кое-чего про мать, что вызывало краску смущения на щеках девиц и недовольное кряканье старцев. Молодежи же мужского полу упоминание матери было привычным и обыденным, потому эта часть толпы лишь молча впитывала саму доносимую полицмейстером суть.
— А так как сей нечестивец, — рычал представитель царя и закона, — в трактире Михайлы Евдокимыча фунт хлеба взял, полфунта баранины, да ендову водки, употребил все и платить отказался, по закону царскому, тэк скээть, посечь плетьми негодяя, дабы другим неповадно было!
По толпе прокатился глухой шум. Ближайшие к полицмейстеру люди смотрели на тщедушного старичка в лохмотьях, стоящего на коленях у ног полицейского. Старик был одет в грязные лохмотья, на ногах прохудившиеся лапти, обутые поверх голых ступней. "Что с него взять-то", гудели одни, "Не издох бы под плетьми", вторили им вторые, "Сам виноват Евдокимыч, где глаза его были", бормотали третьи.
Кто-то далекий и невидимый выкрикнул:
— Так ведь не вернешь ничего! — и толпа рассмеялась.
Полицмейстер сурово оглядел собравшихся в поисках шутливого выскочки, понял, что им может быть любой из них, и продолжил, заглядывая в листок:
— А кто сему противиться будет, тому половину от наказания нечестивца положено.
— А вот тут перебор, — прошептал стоящий чуть позади огромного серого мундира Михайло Евдокимыч. — Вам-то что, милейший, посечете и Бог с ним, пойдете важные государственные дела совершать. А ко мне завтра люди придут, жаловаться станут, мол, нехорошо, Евдокимыч. Одно дело старика-скитальца безродного высечь, другое — нашего кого. И хорошо, если только жаловаться, глядишь, найдутся смельчаки, да подкараулят в подворотне с мешком да дубинами.
— Найдем, — буркнул еле слышно полицмейстер, — и тоже выпорем.
— А как те смельчаки побольше людей найдут? Да к губернатору с жалобой, на нас, на вас, да на произвол пойдут?
— Свой человек губернатор, — бурчал в ответ полицмейстер, — давеча с ним на охоте были. Да и посмотри сам, Евдокимыч, где тут в толпе смельчаки?
— Ваша правда, — покивал головой Михайло, и, чуть тише, — мое счастье.
— Итак, — зычнее обычного гаркнул полицмейстер, — расступись, народ.
Сделал рукой знак двоим городовым, что стояли чуть поодаль. Те, бодро прошагав к старику, подхватили его под локти и потащили к невысокому, хлипкому помосту, сооруженному наспех плотником всего пару часов назад. Полицмейстер и трактирщик двинулись следом, но наверх взбираться не стали: Михайло Евдокимыч потому, что всерьез опасался последствий показательного наказания, да потому что особой смелостью не отличался, а полицмейстер — потому что ему и так всё видно было, а может еще почему, к примеру, втайне опасаясь, что хилое сооружение не выдержит его веса.
Городовые подняли старика по ступенькам и кинули худое тело на плохо обструганные доски. Один из них уже начинал задирать рубаху, когда толпа вдруг расступилась, и к помосту вышла одетая в простой, но чистый сарафан, девушка лет пятнадцати.
— Доброго здравия вам, господин полицмейстер, — поклонилась она, — и вам, Михайло Евдокимыч.
— Кто это? — тихо спросил полицмейстер трактирщика.
— Татьяна, Агопова, кузнеца дочка, — ответил тот.
— Покойного?
— Его самого, что три недели назад преставился.
Девушка оглядела толпу растерянным взглядом, будто ища поддержки, и, собравшись с духом, продолжила:
— Это что же такое, народ честной, делается. Это как же так, белым днем, да на городской площади, старика немощного розгами сечь. Мы ж как-никак не крепостные какие, мы ж вольные давно, свободные. А вот погляди ж ты, вернулись, значит, времена старые, больных да юродивых сечь теперь по закону Божьему полагается.
— Ты мне... — растерялся от такой наглости полицмейстер, — ты тут, тэк скээть...
Толпа забурлила.
— И было бы за что, — продолжала девушка, словно не замечая растерянности полицмейстера, — за краюху хлеба, да за водки глоток! За гроши немощного старца плетьми сечь до крови?
— Розгами, — попытался вставить Михайло Евдокимыч, и глаза его трусливо забегали.
— А теперь еще что получается, — повышала голос девушка, — раз противница нашлась, по Божьему закону и меня плетьми сечь изволите? Сиротинушку без отца без матери, да перед всем честным народом?
И она обернулась к полицмейстеру. Тот хватал воздух ртом, задыхаясь и не находясь, что ответить на эту вопиющую наглость. Отказаться от своих слов означало, что неповиновению теперь раздолье будет, настоять же на них — неразумно, народ тут же станет на сторону сироты. Полицмейстер поискал взглядом батюшку Гавриила, священника Грязевского храма, но тот, поняв щекотливость ситуации, уже довольно шустро для своего возраста продирался через толпу, да и сам пострадавший Михайло Евдокимыч, вжав голову в плечи, медленно отходил назад, пока не уперся в деревянный настил.
Выхода не было, толпа роптала.
— Мааалчать, матерь вашу, — взревел полицмейстер, и толпа разом стихла.
"А-а-а, подумал он, а ведь смельчаков-то и правда нету". Решение пришло само.
— Указ царя батюшки есть закон! — кричал он. — Неповиновение царю есть бунт! Всем понятно, тэк скээть? А бунт карается каторгой, десять лет на брата! Есть кто желающий бунтовать?!
Толпа смолкла, и даже, казалось, попятилась.
Полицмейстер победоносно обвел зрителей взглядом, повернулся к городовым и отдал приказ:
— Бей нечестивца!
Городовой секунду замялся, потом все же поднял руку с розгой для удара.
— Стой! — воскликнула Татьяна, и он снова замер.
Девушка быстро подошла к полицмейстеру и зачастила:
— Ваше бродие, простите глупую, не ради бунта, ради милости к старому и от сердца доброго! Душа кровью обливается от зрелища такого, как на него смотрю, так старика отца вспоминаю, как он на коленях перед смертью стоял и на икону матери Божьей молился. Пощадите вы старика, Бога ради, не убудет у Михайлы Евдокимыча, не бедствует он!
— Не бедствую, — завертел головой Михайло, остро ощущая, как впиваются сквозь сукно рубахи в тело неровно обрезанные доски помоста.
Но полицмейстер уже почувствовал свою силу.
— В законе не предусмотрено безнаказанным оставлять за такие поступки, — гремел он. — Должно наказание быть и точка!
— А хотите, я за старца заплачу? — прощебетала девушка. — Михайло Евдокимыч посчитал, небось, что ему задолжали, вот я и отдам.
— Возьмешь деньги-то? — прошипел сквозь зубы полицмейстер Михайлу Евдокимычу.
— С сиротинушки? — испугался тот еще больше. — Побойтесь Бога, Ваше благородие, у нее два брата на руках, одному четыре, кажись, другому и того меньше. Да и что с нее возьмешь, как кузнец-то помер — сама чуть не побирается.
— А коль отработает?
— У ней хозяйство, да дети, когда отрабатывать будет? Благо соседи помогают, того гляди как сама бы по миру не пошла.
— Ну, раз нет, так нет, — подытожил полицмейстер, наморщил роскошные черные брови и крикнул, чтоб всем было слышно, — закон денежного возмещения не приемлет! Указано — сечь розгами, тэк скээть, дабы неповадно было!
Победно оглядел притихших зрителей и поднял руку, дабы широким взмахом положить конец этому затянувшемуся представлению. А потом...
Девушка бросилась к полицейскому и вцепилась в его огромную руку, не давая той опуститься, он, в ответ, занес левую, чтобы в порыве гнева отвесить негоднице оплеуху, и уже видел, как у изумленной публики глаза лезут на лоб, понимал, что нельзя, понимал, что это станет последней каплей, что в толпе найдется-таки смельчак, и что стоит пощечине прозвучать, как снесут и его, и городовых, и помост этот, проклятый дьяволом... Что глупейшее наказание бездомного и никому не нужного старика грозит превратиться в бунт, в восстание, а там... там армия придет, и погоны полетят, и мундиры, и головы...
Время будто затормозилось и остановило свое неумолимое течение, тишина тягостно звенела в ушах, словно перед расстрельным выстрелом, казалось, всё предрешено и расправы не миновать, но вдруг...
— Стойте! — возопил Михайло Евдокимович. — Ваше благородие, стойте!
Полицмейстер растерянно замер, девушка бессильно сползла на мостовую, городовые дернулись было, но встали, как вкопанные, толпа, подавшаяся в безликом порыве, отхлынула, и Михайло Евдокимович дрожащим голосом сказал:
— Поклеп навел, — сглотнул тугой комок в сжавшемся в спазме горле, кашлянул, и уже спокойнее добавил, — попутал меня дьявол, Ваше благородие, поклеп навел. Заплатил старик, все, до копеечки, вот вам крест, все заплатил.
— Чеегоо? — протянул полицмейстер. — Что это за балаган такой, Михайло Евдокимович? Что вы мне тут врете сейчас такое, как это заплатил?
— Запамятовал я, — опустил глаза Михайло, — дурман нашел, старческий, наверное. Вот как встал из-за стола старик, да пошел к двери, я тарелку убрать хотел, а под ней деньги лежат. Все, до копеечки, вот те крест.
И перекрестился дрожащей рукой.
— Это... — покачал головой полицмейстер. — Немыслимо... Это ж надо... Уважаемый еще человек, и такое...
— Прости меня, народ, — бормотал Михайло, — и спаси Христос.
Полицмейстер пришел в себя, одернул шинель, искоса глянул на бьющуюся в рыданиях на мостовой девушку и двумя огромными шагами преодолел расстояние до трактирщика.
— Ну, знаете, — прорычал прямо в лицо, сжал кулак и поднес к носу Михайлы Евдокимовича, — я вас вот так! Вот так!
Рывком развернулся, гаркнул "Отпустить старика!", зло оглядел толпу и пошел сквозь нее, расступающуюся, прочь. Городовые, секунду растерянно потоптавшись, поплелись следом, толпа же, поняв, что представленье окончено, начала медленно расходиться, и вскоре на площади осталось всего три человека: девушка, распутывающая старику руки, да дрожащий и бормочущий Михайло Евдокимович.
И ему было очень страшно, но почему-то уже совсем не стыдно.