Беленькое

Александр Юм (Александр Юрьев и Александр Мовчан).

На правом берегу славного Днепра, посреди степи, затерялось небольшое село. Стеленные соломой мазанки хоть и бедны, но все побелены известью, и даже покрытые пылью горшки на плетнях радуют глаз случайного путника. И название у села ласковое — Беленькое. Только на подворьях пусто.

Как настала великая жара, в окрестных балках высохли ручьи. Да что ручьи — могучий Днепр местами обмелел, обнажив берега чуть не до русла. Богатые на урожаи поля сожгло беспощадное солнце. Стало тихо без суетящихся овец, вечно чем-то недовольных коз и лениво мычащих коров. Опустели и без того не шибко оживленные степные дороги, позабыв убаюкивающий скрип колес да топот копыт. И вроде совсем недавно чумаки возили табак в Крым, а оттуда возвращались с полными возами соли, без которой самая никудышная хозяйка не накроет стол; вился к мерцающим звездам дымок от раскуренных люлек, шелестел ковыль, да под зычные «цоб-цобе!» длиннорогие волы держали в ночи верный путь.

На версты вокруг нынче не то что птицы или зверья не встретишь — полевого сверчка не слыхать. С заходом солнца раскаленный воздух уже не обжигает, как днем, но крепко сжимает в своих объятьях. Душно… Кажется, что Чумацкий шлях исхудал, растеряв добрую часть молока, пролитого на черное небо, и месяца не видно, словно черт его украл.

Беленькое потонуло во тьме. Кроме одной хаты на околице — ближней к колодцу-журавлю, задравшему длинный клюв с ведром.

Тук-тук… Осторожно постучали в светящееся окошко. А потом так же негромко, но быстро, чтоб, не дай бог, не перепугать спросонок хозяев и в тот же час, чтоб не услышал кто чужой — тук-тук-тук…

Кто-то, пригнувшись у окна, опять постучал. Тук-тук-тук-тук…

Из-за печи выросла тень, и в хате стемнело, как на дворе.

— Кто тут? — раздался из сеней грубый голос.

— Пустите, Христа ради!

Скрипнула и, провиснув на завесах, отворилась дверь. Глиняный каганец вынырнул из мрачного нутра, освещая ганок. Босоногий парубок, тяжело дыша и озираясь, переминался возле порога.

— Пустите. За мной кто-то бегит! — Он смахнул ладонью капельки пота со лба.

— Шо за казак от своей тени тикает? — Крупная чернявая баба затряслась от смеха, придерживая на груди цветастый платок, наброшенный поверх льняной сорочки. В вытянутой руке каганец колыхался, как лодка на волнах рассерженного Днепра, и вокруг склонившего русую голову хлопца тени на ганку заплясали гопак. — Заходь.

Парубок прошел следом в хату и, отыскав взглядом икону, покрытую накрахмаленным рушником, перекрестился.

— Мир вашему дому!

— Котомку — на лавку, за стол садись. Сапоги скидай, а то, как хомут, на шею нацепил. Или нацепил, но другой?.. Женатый, не?

Хлопец покраснел.

— Куда мне, матушка…

— Как тебя звать?

— Петро.

— Голодный?

— Спасибо, матушка. Я ел сегодня.

Баба приосанилась, разровняла складки на платке.

— Та что ты все — матушка, матушка… Горпиной зови.

Петро и вовсе поник. В самом деле, не такая она уж баба — не разглядел с темноты толком. Молодуха. Плотная, сбитая вся такая, пышногрудая. Смазливая, одним словом. Юбку ровную надела, фартуком подвязалась, засуетилась, закрутила задом. Ух, хороша! И хозяйка ничего: в горнице прибрано. А вот окно… Вроде бы месяц пробивается из-за туч и возле плетня мелькнуло что-то. Непонятно. Запотело оно, что ли? Как надышал кто.

— Чем богаты, — Горпина поставила тарелку с солониной. Посыпанное толченым перцем, с чесноком и тимьяном, нарезанное добрыми шматами мясо пахло до головокружения. — Жалко, хлеба нет.

Петро достал из котомки стиранный-перестиранный рушник. Потянув за концы, развернул. Кучка мелких яблок, три вареных картошины, соленый огурец, пучок подвявшего зеленого лука и на четверть отъеденная паляница.

Горпина смотрела на залихватски торчащий, поджаренный козырек пшеничного хлеба, еле слышно причитая:

— Дура я, дура… Последнюю жменю, последнюю… А оно и зернышка не завязалось.

Внезапно замолкнув, она будто спала. Только черные глаза были широко открыты и некрасивые морщины перечеркнули ее высокий чистый лоб. Через время, часто заморгав, оживилась, как и не было ничего:

— Ой, Петро! Ты куда идешь? Рассказывай, а я сейчас горилочки.

Парубок, сдирая ногтем сморщенную кожуру с картошины, открыл было рот, но лишь вздохнул.

— Ну… — Взял огурец, повертел, подул на него и положил на тарелку рядом с мясом.

Что говорить-то? Как шел по степи целый день да прилег под кустом передохнуть? Проснулся под вечер и только на развилке понял, что заплутал, — где раньше камень стоял, нет ничего. А небо уж затянуло, не видно ни зги. Повернул наудачу направо. Плелся почти на ощупь, как слепой, выставляя вперед палку. А рядом с тропой кто-то прячется, шелестит в ковыле, сопит. И не отстает… Он шагу прибавляет и тот, что не показывается, тоже. Он закричал, палку кинул со всей силы, где тень скользнула, и давай бежать…

Горпина сняла с полки штоф из зеленого стекла и наполнила чарки.

— Со свиданьицем!

Петро закашлял — горилка ободрала измученное жаждой горло. Хозяйка, подвигая одной рукой крынку с водой, другой — легонько ткнула парубка в плечо.

— Рассказывай! А то не дам!

— Чего не дашь? — Петро, захмелев, повернулся к окну, чтоб пригладить чуб, и замер.

— Как чего? Запить. А ты что подумал? — повела лукаво изогнутыми бровями Горпина. — В город идешь?

— А? — Петро, не в силах оторваться от окна, всматривался в темень. Во дворе будто бы кто-то ворочался на земле, обсыпаясь пылью. — Да… — он закрыл глаза и мотнул головой. О! Теперь никого. Надо ж померещиться такому? — …Я на завод хочу устроиться — их сейчас великое множество.

— Ага! — сверкнула глазами Горпина. — Понастроили днепрогэсов, вот и засуха страшная! Вода из самого глубокого колодца ушла. Люди хаты побросали, поуехали все из Беленького в город!

— Конечно. Там и работа, и учеба, и обеды в столовых. И кино!

— И девки молодые. Гуляй, веселись! Муженек мой туда же… — уставилась на него Горпина, сжав кулаки.

Не заметить подернутого безумием взгляда никак нельзя было. Петро намерился привстать и придвинуться поближе к двери. Но не смог — тяжелый взгляд хозяйки придавил к лавке. Несмотря на молодость и силу, парубок почувствовал себя глупым ночным мотыльком, летевшим на свет, но завязшим в липкой паутине. Много чего странного и наверняка ужасного таится в степи, однако присутствовало что-то еще и своей скрытой сутью подгоняло трепещущее сердце.

В наступившей тишине горящий фитиль каганца трещал, как дрова в костре на Ивана Купала. Страшно прыгать через огонь, а ведь никуда не денешься от взгляда черных глаз...

Петро не заметил, как вышла в сени хозяйка. В ее движениях была не вязавшаяся с дородной фигурой торопливая поспешность. Горпина прикрыла дверь в хату.

Парубок встрепенулся, услышав скрип досок на ганку. Затопали мелкие проворные шажки, и Петро покрылся мурашками.

— Ты чего? На, пей.

Горпина, сидя рядом, с усмешкой протягивала крынку. Парубок залпом осушил крынку с водой и попросил налить горилки. Взяв больше нормы, опьянел. Язык развязался, и Петро рассказал хозяйке, что ему никогда не было так страшно, как этой ночью.

— …Оно и сейчас подле хаты кто-то есть.

— Тю! — рассмеялась Горпина. — То тебе солнце голову напекло, ну и голодный вдобавок. А на дворе мой поросенок бегает.

— Кто?

— Сынок. Как родился — днем спит, а ночью играет. И больше со свинками, пока всех не порезали. Теперь по степи сам гуляет.

— И не боится? — проглотив ком, спросил Петро и залпом выпил еще чарку.

— Степового? Так нет его, рогатого. Сказки. А Тарасику шестой пошел. Работник. Мамке помогает.

— Такой мамке и я б помог, — смыв горилкой клейкий страх, Петро неспешно обвел пальцами вокруг рта. Придвинувшись вплотную, он обнял Горпину и крепко поцеловал в губы. Цветастый платок сполз, сорочка расстегнулась, открывая полную грудь. Петро, окончательно осмелев, увлек хозяйку на лежанку за печкой.

***

Подкинулся на лежанке Петро, оттого что мамка поет. Мертвая. Стоит возле гроба, худая и белая, в одной сорочке, с распущенными волосами. Голова склоненная, лица за волосами не видно. И поет колыбельную, качая гроб. А в гробу лежит он — Петро.

Обливаясь холодным потом, парубок бьет себя по щекам. В голове шумит, и вот-вот выскочит сердце. Петро очумело глядит по сторонам. Занимается рассвет, горница пустая, а из соседней комнаты доносится песенка. Натянув кое-как исподнее, он на дрожащих ногах подошел к едва приоткрытой двери. Заглянул в щелочку.

Горпина, в ночной сорочке, с всклокоченными волосами, покачивая люльку, поет:

Люли-бом, люли-бом,

Уже полночь за окном.

Тарасик подле двери,

Закрывай глазки скорее.

А кому не спится,

Заберет того хищная птица.

Длинным клювом хвать,

И Тарасик в люльке будет крепко спать.

Поправив накидку на кроватке, Горпина повернула голову. Через космы, спадающие на лицо, Петра пробуравили черные глаза. Словно замороженный, парубок, однако, смотрит не на хозяйку, а на детские ножки, свешенные наполовину через быльца. Пальцы поджаты к черным от пыли и грязи ступням, напоминая копытца.

Петро протирает глаза — Горпина накрывает кружевной накидкой люльку. Он быстро крестится и возвращается на лежанку.

***

— Вон ту выкатывай, — хозяйка, подсвечивая сверху, указывала под лестницу.

В погребе было темно и узко — толком не развернешься. Петру лезть туда совершенно не хотелось — из распахнутой ляды веяло холодом и чем-то сладковатым.

— Прицепишь кадку, и дело пойдет. Поднимать ведром землю мы с Тарасиком и сами можем, только долго это и запас воды кончается.

Петро наклонил на себя бочонок. Крышка, неплотно посаженная на место, съехала на бок. Накренил еще немного, чтоб отодвинуть от стены, и дернулся, услышав, как в кадке громко хлюпнуло. На ноги полилась противно липкая жидкость.

— Перельешь рассол и подавай. Ту не тронь, остолоп! — Горпина ударила кулаком по ляде. Петро пригнулся, за шиворот посыпалась побелка. — Вылазь!

— Я ж ненарочно. — Парубок, пряча радостную улыбку, поднялся по лестнице.

Поменявшись местами, Петро держал каганец, а хозяйка ворочала бочки.

— Нелегко тебе, поди, ма… Горпина, без мужа и еще с дитем? — Парубок задумчиво тер подсыхающие бурые пятна на штанах.

— Маслишься? Вот докопаешь колодец — значит, настоящий казак. А то ночью вы все горазды… Принимай!

Когда кадка была поднята, Петро не поверил глазам. На дне сплелись в клубок мертвые змеи. Ужи или гадюки — неизвестно. Без голов, с содранной шкурой, они все равно вызывали ужас и отвращение.

— …а Тарасик бошки им рубает и домой несет. Потрошит ловчей меня, солью натирает, пересыпает травами и перцем — не может без солонины.

Похоже, там еще была жаба и голый, со вспоротым брюхом, еж. Петра затошнило. Приходилось, конечно, есть одну лободу и щавель, но всяких гадов?

Ох, и нелегким выдался год. Напуганные коллективизацией, все словно подурели: давай резать скотину и птицу без разбору. А потом еще неурожай, засуха. Голод настал. И худо, совсем худо без родителей. Мать зимой померла от чахотки, а батько уж сколько лет в Гнилом море, как в рассоле, лежит убитый врангелевцами. Бабка одна осталась. Чудом сохранив немного пшеничной муки, она испекла паляницу и благословила в добрый путь…

***

Копает Петро усердно. После горячей ночи с Горпиной духота в колодце не такой страшной кажется. Да и хлопчика ее жалко — без батьки растет, дичает в степи.

Деревянный журавль кланяется, опуская клюв в узкое жерло, скрипит серая, в длинных трещинах, жердь. Парубок нагружает кадку глиной, Горпина поднимает, переворачивает. Вокруг оголовка изрядно насыпано. Хлопотное это занятие — добираться до воды. Отчаянно хочется пить, но вида не подает парубок, все копает и копает. Когда лопата не может взять плотный грунт, в ход идет железный лом, тяжелый и острый.

Петро, запыхавшись, задрал голову. Ну, сколько до сруба? Аршин так до десяти. Глубоко, а все равно жарко, будто в бане, правда, без пара. И как не крути, ад здесь, на грешной земле, где палит огнем солнце, вода желанней и слаще кагора, и нет никакого рая, обещанного рыжим попом из Верхней Камышевахи. Попробовал бы он вдолбиться в твердое, как камень, дно. А еще надо быть начеку — мало ли, разогнется поржавевший крючок и полетит на маковку груженая бочка. Увернуться, считай, некуда — не иначе в штольне, куда шахтеры за углем спускаются. И не выбраться без подмоги, в особенности, если журавль поднял клюв с кадкой, как сейчас.

Зато можно передохнуть — Горпина ненадолго отошла покормить мальца. Странный он все-таки, точно звереныш. А ведь лица его так и не видел. Одни ноги. Хотя какие ноги — копыта. Как он топотал подле хаты!

Петро передернул плечами. Это ведь и в пыли Тарасик качался — больше некому. Свинья свиньей, разве что не хрюкает; все рыскает в поисках добычи. Интересно, а говорить он умеет? И тут Петру сделалось плохо. Перед глазами заколыхался ковыль — не разглядеть, кто притаился. Дышит тот, кто притаился, часто-часто, вбирая воздух ноздрями. Следит. Всматривается, выискивая подходящий момент для броска. И только дашь слабину…

Наверху послышался шорох. И сопение — точь-в-точь, как в степи ночью. И шепот, как шелест ковыля.

— Мамо, солонина в колодце?

— Тихо, Тарасик.

— Мамо… Солонина, как батько в кадке?

— Еще нет. Пусть до воды докопает.

У Петра глаза навыкате. Свесившись в колодец, на него уставилось свиное рыло. Глазки маленькие, недобрые; из раскрытой пасти, с коричнево-желтыми клыками, тянется слюна. Алчно подрагивает грязно-розовый пятак, иссеченный ссадинами и шрамами, бездонные черные дырки с шумом втягивают воздух.

— Солонина, — прошептал Тарасик, и детская ладошка пригладила окрашенные в красное шерстинки вокруг пасти. — Копай быстрей, солонина.

Парубок засучил ногами, вжимаясь в стенку колодца. Ноги отчаянно скользят по глине, льется пот по груди, та ходит ходуном от бешенства неведомой силы, выгибающей тело в дугу. Петро хватается за горло, хрипит.

Свиное рыло искривляется в жуткое подобие улыбки, когда парубок уже не дышит. Его русые волосы стали белее снега, голова упала на плечо, язык вывалился, в уголке перекошенного рта показалась слюна…

А вода в колодце так и не появилась. Может, ушла она вся, чтоб накрыть днепровские пороги — туда, где плотина. Может, еще что.

Через время, вокруг сруба наросла жесткая степная трава, затягивающая рану, потом пыль заровняла струпья земляных бугров, и за десяток шагов уже не выделить было это место среди других. Ну а вслед за колодцем пропало и село. Погибшие в засуху человеческие корешки оставили после себя лишь нелепые глиняные квадраты мазанок, в которых поселились черные пауки. Упокойная тишина окончательно покрыла Беленькое, ничего и никого не стало; но порой, в душную июльскую ночь, выглядывал из-за туч рогатый месяц, будто высматривая случайного путника в умирающей степи…

Когда жизнь потихоньку наладилась, зарычали в степи мощные двигатели, брызгая в чистый утренний воздух черную дрянь. Пузатые дядьки из машинно-тракторной станции взялись примерять да налаживать водосборник для полевого стана. Привезли новехонькую трубу из самого Запорожья, но потом вдруг убыли так стремительно, что трубу забыли. Почему все бросили, толком неизвестно, а по округе поползли слухи о найденных человечьих и свиных мертвых головах.

Нынче никто и не вспомнит про Беленькое, уже названия такого нет в людской памяти — дикое поле поглотило село без остатка. Лишь изредка вынырнет из знойного марева зев осыпавшейся канавы с ржавой трубой, да хищная птица поглядит с выси на странные квадраты, пробивающиеся из желтой степной травы.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0