Хуторская быль про Михаила и Павла

Евгений Богачев. Директор филиала АО «Издательский дом «Гудок». Главный редактор газеты «Восточно-Сибирский путь». Живет в г. Иркутск.

Здорово дневали

Чайник на плите с шумом закипал, телевизор тихо бормотал у меня за спиной, а хозяин дома Михаил Иванович в очередной раз жаловался на своего двоюродного брата Павла Васильевича. Так спокойно жаловался, без особой обиды в голосе. Как могут жаловаться взрослые на нашкодившего по малому разумению и внезапной глупости ребенка.

— Приехали, начить, мы с ним в Майкоп к нашим родственникам в гости. Всех, кто нас встречал, крепко обняли, расцеловали, подарки вручили и сели за стол. По стопке выпили, по второй. Смотрю, а брат-то мой хозяев этих самых не о жизни и здоровье расспрашивает, а любой разговор на меня переводит. Такой, мол, и эдакий у нас Михаил. И сказал я что-то не то, и сделал не так, и пошел не в ту сторону. Где ж я ему, думаю, братцу моему двоюродному, успел насолить? В машине ехали без споров и ругани, больше анекдоты травили…

Сижу, молчу, как пришибленный. А он меня дальше поливает, дальше по-всячески унижает. И пошел, и пошел... Представил меня ряженым казаком. А какой я ряженый? Я натуральный, потомственный, еще от дедов начатый…Наконец я не вытерпел, встаю и говорю, коли меня здесь так низко представили, то позвольте я представлюсь сам. А хозяева подбадривают: «Давай, Миша, давай!»

Я и начинаю: «Терско-горско-моздокского отдельного нижнекубанского полка девятой сотни старший вахмистр Котляров. Прибыл к вам со своим двоюродным братом Павлом Васильевичем Котляровым, боевым офицером, полковником советской и российской армий в отставке, для встречи и приятного времяпрепровождения с родственниками. Прошу любить и жаловать!»

Все за столом в ладоши захлопали. Говорят, давай запишем твои слова на бумагу, а то не запомним. А я отвечаю:«Не могу, я их уже запили забыл». А про себя тихо думаю, да, многое значит в этой жизни, как человек себя поставит…

— М-и-ш, — резко перебивает затянувшуюся речь хозяина его беспокойная жена Мария, она не всегда одобряет мужнины длительные диалоги, — в нашем возрасте надо говорить «не как поставит», а «как положит». Теперь лучше только лежать. При первой возможности…

Михаил смущенно затихает, как бы уходя прерванными мыслями глубоко в себя, но ненадолго. Ему надо все-таки высказаться.

— А ты не перебивай меня, Мария. Гостю, начить, интересно это, коль внимательно слушаеть. Сиди и помалкивай тогда…

— А давай-ка, гость дорогой, еще по чарочке, — это он обращается уже ко мне. — Да перед тем, как выпьем, я тост стихами произнесу. Слухай: «Все может быть, все может статься. Машина может поломаться. Подруга может изменить. Но бросить пить — не может быть!»

Мы в очередной раз выпиваем и налегаем на жареного гуся.

— Завтра пойдем к моему свату Михаилу, он же наш хуторской казачий атаман, — разом решил Михаил Иванович. — Прикинешь на себя атаманскую форму. Посидим, попоем. Ты же знаешь, как сват Михаил любит петь наши кубанские и донские песни…

Утром, а вернее ближе к обеду, мы были уже у свата. Нас ждали. Сватья Светлана постаралась на славу: стол ломился от разносолов. В небольшой по размерам, но ладно скроенной хате все ее убранство, каждый предмет настраивали на семейный уют и душевное тепло. «Ни соринки» — любит в таких случаях повторять радушная хозяйка дома. Да и кому у них сорить-то: дети разъехались по своим хатам в других станицах, и внуков привозят нечасто.

— Здорово ночевали! — приветствовал нас хозяин, закручивая свои вызывающе удалые атаманские усы.

— Здорово ночевали! — ответили мы.

— Да уж скоро будет «здорово дневали!», — добавил поучительно Михаил Иванович, — а у нас до сих пор ни в одном глазу.

— Так за чем дело стало, старший вахмистр? — в тон ему гаркнул атаман. — Мы завсегда готовы налить и подмогнуть каждому, кто готов это сделать вместе с нами!

Надо сказать, что сват у Михаила действительно большой любитель казачьих песен. Вот и на этот раз, едва успели мы выпить по второй чарке, как он уже нахохлся, расправил усы и, добротно откашлявшись, затянул одну из любимых:

Ой, то не вечер, то не вечер.
Ой, мне малым малом спалось…
 

Ко второму куплету был готов уже и Михаил. Он подмигнул мне сначала левым, потом правым глазом, почесал затылок с выражением на лице затянувшейся нерешительности, но в песню вошел плавно, без фальцета:

«Мне во сне привиделось,
Будто конь мой вороной
Разыгрался, расплясался,
Ой да разрезвился подо мной».

К третьему куплету созрел и я:

«Ой, налетели ветры злые.
Да с восточной стороны…»
 

Два Михаила, не переставая тянуть свои партии, одобрительно посмотрели в мою сторону, мол, могешь. А я рад стараться, ведь не зря в душе всю жизнь считал себя забайкальским казаком.

— Ну что, по третьей? — решительно, не позволив подвести к логическому завершению песню, прервал нас атаман Михаил.

— Ну, ты даешь! — с наигранной обидой в голосе отозвался старший вахмистр. — У меня только-только голос прорезался. Только я малость вошел во вкус… А ты взял и нагрубил…

— Ну что, братья казаки, здорово дневали!

— Поехали, сват. Здорово дневали!

— Любо!

— А как там братец Павел Васильевич поживает? — поинтересовался как-то внезапно атаман. — Тебя-то он по-прежнему называет ряженным казаком или перестал?

Михаил Иванович как-то разом осекся от неожиданного вопроса. Посмотрел задумчиво на свой пустой стакан и, словно что-то внезапно вспомнил очень важное, приставил его ближе к початой бутылке.

— Предлагаю тост… Предлагаю сейчас же выпить за горячо мною уважаемого братца Павла Васильевича, за его здоровье. Пусть ему в этот миг икнется. Пусть он знает, как я его люблю…

Вечерело. Незаметно утих легкий, освежающий ноябрьский ветерок и подкралась темнота. Голая ветка сливы за окном перестала монотонно раскачиваться, пытаясь дотянуться до стекла, и приготовилась к недолгому сну. Мои соседи за столом — удалые казаки, сваты Михаилы — от выпитого и спетого разомлели и раздобрели. Им уже не хотелось ни спорить, ни ругаться, а только любить и жалеть. И прощать все обиды, большие и малые, — надолго или навсегда. Никто из нас тогда и представить не мог, что этот дружный тост за здравие Павла Васильевича будет у нас последним. Через полгода мы будем пить горькую за упокой его души и вспоминать, каким он был хорошим и добрым по жизни человеком.

Синусоида

Пугающе громко хлопнула-звякнула входная железная дверь. Павел уже знает, кого в такую минуту может к нему занести. От забора через двор к летней кухне просеменили нетвердые шаги. Не поднимая на окне штор, хозяин по шагам определил: пришел Телемота. Он чаще других хуторян приходит навестить неходячего Павла и помочь по хозяйству. В благодарность тот нальет несколько рюмок спирта или стаканов пива, запасы которых для постоянных гостей кажутся неисчерпаемыми. Упаковки пластиковых пивных и спиртовых емкостей ждут в подвале своего часа, чтобы не переводились в доме гости, чтобы было хозяину с кем посидеть-поговорить и в один из тяжелых дней не оказаться наедине со своими болезнями.

Хуторские бабы уже не раз грозились написать на Павла жалобу в полицию или сельсовет за систематическое спаивание местных мужиков. Но разве он виноват в том, что они, как пчелы на мед, без приглашений слетаются каждый день в его дворе.

Вот и сейчас с тяжелым хроническим похмельем забрел уже второй раз на дню Телемота — человек без имени и фамилии. Так, Телемота — и все. Лет под сорок, женатый, приехал откуда-то с Алтая, с незапоминающейся и давно помятой внешностью.

Конечно, когда-то у него было все. Наверно, его тоже любили и даже уважали. Нынче же только мать иногда кличет по имени, если, конечно, в этот момент не кастерит напрополую — за то, что под старость лет вместо заслуженного отдыха получила на свою шею троих малолетних внуков, что рвет последние жилы, чтобы накормить и обстирать их, и не пустить по миру при живых родителях.

К своим детям Телемота иногда захаживает в гости, приносит незатейливый гостинец, но привести их в родной дом, вернее, в покосившуюся, без электричества и газа, отключенные за неуплату, хату не может. Сам вечно голодный, он заглядывает на стол то несчастной матери, то ставшего в одночасье инвалидом соседу Павлу Васильевичу…

Когда-то Телемота был мастером на все руки. Его нынешнее прозвище, прилипшее к нему как банный лист в осеннюю ненастную погоду, когда-то произносилось по большей части с уважением. «Теле» — это от телемастера, которым он был в пору эксплуатации на хуторе черно-белых и цветных телевизоров отечественного производства. Это был звездный, но недолгий час Телемоты, когда в каждом доме он был желанный гость. А чем расплачивались хуторяне с мастером? Известно чем — натуральным продуктом…Но поменялись времена, импортные навороченные плоские телекоробки вытеснили допотопные отечественные ящики, и Телемота оказался не у дел. А на то, чтобы переучиваться, не было уже ни желания, ни сил. Телемота спивался.

Вторая составляющая прозвища — «мота» — тоже появилась не случайно. Вскоре по приезду с Алтая он сконструировал себе для хозяйственных нужд мототележку, приспособив мотор от старенького мотоцикла «Восход» для продвижения деревянного ящика на четырех колесах.

Вполне, можно сказать, хорошее у мужика было прозвище, пока он не запил уже по-черному. Вот тогда-то и вылезло все наружу в самом непотребном виде: и «теле», и «мота», и телепузик, и мотовщик...

А запил Телемота по-черному от того, что хуторяне стали ловить в своих дворах с мелкими и крупными кражами его жену. Поначалу они не писали на нее заявлений в милицию и прокуратуру, жалели малолетних детей, да и бабенку непутную — за свалившуюся на нее неизвестно откуда болезнь нести из чужого дома или двора все, что плохо лежит. Но в одночасье всеобщее терпение лопнуло, и загремела Анька на порядочный срок с отбыванием в колонии общего режима.

— Наливай себе и докладывай по уставу, чем занимался, кого видел?— командует хозяин дома Телемоте, когда тот переступил порог его летней кухни.

— Все путем, Павел Васильевич…

— Как дети?

— И дети все путем…

— Ты хоть купил им гостинцы, ведь деньги я тебе давал?

— Их мать у меня забрала. На хлеб…

Телемота молча наливает, молча пьет и долго сидит с закрытыми глазами, переживая случившийся удар по ослабшему организму. Он будет еще долго сидеть молча за столом напротив хозяина, выкуривая дешевые вонючие сигареты и рисуя на грязной клеенке длинным кривым пальцем ему одному понятные фигуры. В такие минуты Телемоте обычно уготована роль безмолвного статиста — сидеть и слушать то, о чем будет говорить Павел. А тот, за время одиночества опрокинув в себя очередную порцию событий и фактов, выловленных из исправно получаемых по почте газет, обрушивает их на Телемоту. Или из телеящика, который выключается только на несколько часов в сутки — перед рассветом, когда ослабший от долгого лежания и ноющей боли организм больше не может сопротивляться сну.

Телемоте интересно слушать соседа, ведь газеты он давно не читает, а свой старенький телевизор разбил во время загульной пьянки.

— Сволочи, когда, наконец, перестанут разворовывать Россию? — кричит на весь двор Павел Васильевич. — Миллиардов рублей им мало — миллиарды долларов подавай… Народу так и надо… Из-за своей политической лени и безмозглого пьянства все проспали и просрали…

Павел полковник в отставке. Служил в Афгане и Чечне. Имеет боевые награды. До отставки жил в Москве, а потом в одночасье собрал свои вещи, оставил квартиру единственной дочери, распрощался-развелся с опостылевшей женой и уехал в родной хутор на Кубани, в осиротевший после смерти отца дом. Здесь женился законным браком на закоренелой холостячке однокласснице Шурочке, своей первой любви, да не учел лишь одного, что смазливая Шурочка, хоть и выучилась после школы на училку, но за тридцать с лишним лет их разлуки так и осталась легкомысленной кокеткой. И этим самым кокетством взбередила израненную суровой жизнью душу Павла, приласкала на своей груди, поклялась любить и уважать как мужа до гробовой доски, — а сама вскоре упорхнула прислуживать домработницей немощным старикам в Испанию, а теперь, говорят, где-то уже в Америке нянчит американских детей.

Приезжала она через несколько лет на хутор к своим родственникам, это было уже после того, как Павел стал инвалидом, зашла навестить забытого ею законного супруга. Но, как заверил меня Павел, разговора у них не получилось: Шурочка, по его признанию, забыла, мотаясь по заграницам, сокровенные, берущие за душу, русские слова, а русский боевой офицер не знает таких же проникновенных слов на испанском или английском… Словом, прощай навеки, школьная любовь!

— Докладываю тебе, дорогой родственник, — это Павел Васильевич обращается уже ко мне, переключившись с Телемоты на мою персону, — что за годы нашей разлуки в моей судьбе изменилось многое. В мае нынешнего года, поднимаясь на крышу дома, я не удержался и рухнул на груду металла, Получил сотрясение мозга, всех внутренних органов, сломал руку, ключицу и ногу… Врачи собрали косточки, но самостоятельно, без костылей, ходить теперь не могу : одна нога получилась короче другой… И рука сильно болит… Так что нынешнее свое состояние оцениваю как терпимое, на тройку с плюсом…

Для наглядности он с трудом поднимается с койки — худой, бледный и согнувшийся от боли — и пытается пройтись без костылей по кухне, опираясь на спинку стула. У меня в глазах притаились ненужные в такой момент слезы — мужики ведь не плачут, но нынешний вид почти двухметрового бравого офицера, прошедшего огни и воды, смотревшего смерти в лицо, вызывал только жалость.

— Спасибо, вот, хуторским мужикам, что не забывают меня, — Павел кивает на Телемоту, который, не обращая внимания на нас, отрешенно смотрит на недопитую бутылку. — Заходят иногда, помогают. Чтобы я делал в этом доме один? Без них?

Как он остался живым, когда упал с крыши дома на собранную им же груду разнокалиберного железа, одному богу известно. Хотя, как закоренелый атеист, Павел в бога не верил. Четыре часа пролежал он беспомощный на холодной земле, истекая кровью, кричал, выл, даже плакал. Но никто за это время не зашел в его одинокий двор, не стал искать хозяина. Наверно, так бы и закончилась его жизнь в тяжелых муках, в полнейшем одиночестве, да на его счастье шли по дороге мимо дома случайные прохожие и услышали слабые стоны из-за забора.

— Тебе бы какую-нибудь женщину, ведь много на хуторе одиноких баб, — решаюсь на неприятный для него вопрос я. — Ухаживала бы за тобой, кормила, обстирывала. Ты бы ей за это приплачивал…

— Задаешь провокационные вопросы, родственник, — в звенящем голосе Павла слышатся недовольные нотки. — Ты же знаешь, что я противник женского полу. Они в моей жизни столько наделали пакостей, что в моем доме их на дух не надо…

Мы сидим втроем и пьем водку. Телемота по-прежнему молчит и иногда искоса поглядывает на меня. По всему видно, что наши разговоры ему сегодня скучны, но он терпит, не уходит, ждет очередной порции спиртного… Павел Васильевич расспрашивает меня о Сибири, об Иркутске, откуда я приехал на хутор в гости и где он бывал неоднократно за время своей многолетней армейской службы. Его цепкая память сохранила массу названий, событий и прошлых впечатлений.

— Вот встану на ноги, приеду в Иркутск и снесу башку адмиралу Колчаку — вашему памятнику!

— За что?

— Ты разве не знаешь, что у него руки по локоть в крови?! Сколько по его приказу душ загублено?

— Но ведь памятник ему поставили не как вождю белого движения и верховному правителю Сибири, а как известному ученому, полярному исследователю, — без вдохновения возражаю я. — Он в Иркутске, в Харлампиевской церкви с женой венчался, отсюда начинал свои походы, через много лет его здесь же схватили и расстреляли…

— Все равно он враг трудового народа…

За окном закудахтала одна из трех оставшихся в живых куриц, затем послышался заливистый, дребезжащий лай собаки-дворняги, приземистого, покрытого густой разноцветной шерстью кобеля по кличке Чубайс. Таким лаем он встречает очередного гостя. Как и хозяин, пес настолько рад каждому зашедшему во двор человеку, что готов затем проводить гостя до самого его дома. На хуторе уже знают: если собака Полковника бежит с кем-то из хуторян, то доказывать не надо, что тот возвращается от Павла Васильевича.

Вновь залаяла собака, значит, сейчас хлопнет-звякнет железная калитка-дверь и чьи-то шаги нарушат тишину двора.

— У-у-у, — прогудел, думая о чем-то своем, хозяин дома. — Опять, наверное, врачиха идет. Не хочу ложиться в больницу. Належался. Пошлите ее подальше… Вместе с моей тоской …

Долгих три месяца, которые могли показаться вечностью, пролежал Павел на вытяжке в краевой больнице, весь в гипсах и бинтах. Прилетавшая навестить дочь из Москвы устроила его в отдельную, так называемую коммерческую палату. Но от длительного одиночества он вскоре взвыл и попросился к людям. Но и в тесной, серой, с обшарпанными стенами палате на шесть душ он тоже долго не продержался — стал скандалить с врачами, медсестрами, соседями по кроватям, строить их своим зычным голосом по чину и росту, и, в конце концов, как только немного срослись переломанные косточки, затребовал отпустить его домой.

Как не уговаривала дочь не торопиться, перемучиться, перекантоваться еще некоторое время в больнице или полететь с ней в Москву, к ней или к ее матери — его первой жене, которая уже согласилась принять его немощного и ухаживать за ним столько, сколько от нее потребуется. Но мысленно Павел уже был у себя дома — в родном хуторе.

Вот и сейчас он стоял сгорбленный, худой, держась за спинку стула, но не сломленный, не собирающийся идти на поклон со своей немощью ни к врачам, ни к родственникам.

— Я всем сказал: «Не дождетесь!» — гаркнул Павел, не обращая внимания на лай собаки. — Я никогда не закончу жизнь синусоидой.

«Суицидом» — хотел уточнить я, думая, что Павел просто оговорился. Открыл было рот, чтобы поправить родственника, но не успел этого сделать. Тот решительным движением руки остановил меня и повторил то, о чем, видно, думал давно и вот решился наконец сказать, как бы ставя на этой неприятной для него теме жирную точку:

— Синусоиды вы от меня не дождетесь!

И, сделав небольшую паузу, он пристально, даже как-то изучающе по-новому посмотрел на меня.

— Ты когда уезжаешь в свой Иркутск?

— Уже скоро, Павел Васильевич, — поспешил заверить его я.

— Будем надеяться, что встретимся еще не раз. Приезжайте к нам почаще. Только не вздумай перебраться сюда из Сибири на постоянное местожительство. Наше кубанское солнце греет тело, но не всегда может согреть сердце и душу. Как понял?

На этом мы и расстались. Вскоре умер от гангрены Телемота. А через полгода не стало Павла Васильевича. Он ушел из жизни внезапно и в полном одиночестве, никто даже и не знает, когда именно и как. Утром двоюродный брат Михаил пришел его навестить, а он уже холодный полулежал в своей кровати.

От истощения, сказали одни. От морального истощения, добавили другие хуторяне, мол, он просто потерял интерес к жизни. Не хотел больше жить. Так жить…

В июньские дни, когда он умер, на Кубани стояла изнуряющая жара. Хоронить решили уже на следующий день. Успели прилететь из Питера и Донецка дочь и родные сестры, приехала на машинах более дальняя по крови, но более близкая по месту проживания родня. Как никогда много в день похорон было на хуторе офицеров и казаков. Привезли даже военный оркестр и автоматчиков для прощального салюта. Ведь земляки прощались с настоящим русским офицером Павлом Котляровым, который по-своему, как ему хотелось, понимал значение слова «синусоида» и многих других малопонятных многим хуторянам слов.

Созвездие Аривона

Михаил Иванович, двоюродный брат моей жены, оригинал и весельчак, каких на Кубани еще поискать надо. А на хуторе, где кроме него и его супружницы Марии Михайловны, проживает всего шесть сотен душ, и подавно. К тому же Михаил Иванович неподражаемый рассказчик.

— Это у него от деда Трофима, — уверена моя жена Раиса. — Тот бывало, как начнет рассказывать истории из своей жизни или сказки, которые сам сочинял, так детвора со всей округи послушать сбегалась. Еще вспоминают старые хуторяне, как они детьми ездили со взрослыми на мельницу. Мой дед запряжет быков в телегу, и — в путь. А путь-то не близкий, до станицы. Пока доедет, вокруг его подводы и на подводе куча народу соберется, все только деда Трофима и слушают…

Зная Михаила как прямого наследника словесного искусства деда Котлярова, в очередной приезд на хутор я решил взять с собой диктофон, чтобы вкрадче, пока не видит Михаил, записывать его рассказы на память. И тема для разговора подвернулась подходящая в первый же день приезда. Мы заговорили о космосе.

Вышли из-за хлебосольного стола на воздух поглядеть на звездное небо, и таким оно показалось мне близким и теплым в этот ноябрьский, еще не тронутый холодами кубанский вечер, что сразу вспомнился занесенный снегами и уже погрузившийся в зиму Иркутск, откуда днем ранее мы приехали. Захотелось если говорить, то о высоком и неземном, если петь — то чтоб из самой глубины души. Тут еще Михаил Иванович со своими восторгами.

— Ни хрена себе, сколько звезд, — просто и трогательно удивился он, запрокинув свою еще кучерявую, с малой толикой седины шевелюру к небесам. Словно никогда не выходил во двор ночью и не видел столько звезд сразу на родном кубанском небе.

И пока мой давний родственник любовался небом, я внимательно наблюдал за ним. Хорошо сохранился Михаил Иванович за годы, пока мы не виделись. Ведь если только внимательно присмотреться, то обнаружатся и глубокие складки на лице, и определенная тяжесть в походке, и грудной свист астматика при долгой ходьбе. Но в целом в свои почти семьдесят Михаил Иванович выглядит вполне-вполне бодро.

Одна из причин, как я полагаю, кроется в том, что почти сорок лет он прожил бок о бок с Марией Михайловной — женщиной статной, светлолицей, фигуристой, про таких еще говорят, — кровь с молоком. Да к тому же моложе Михаила Ивановича на восемь лет. А при молодой жене, хочешь — не хочешь, сам молодым петушком запоешь.

Многие годы, пока не выросли дети и не померли Михаила родители, наши родственники прожили в краевом центре Ставрополе. Потом оставили трехкомнатную квартиру старшему сыну, и с младшим, в то время еще не оперившимся и не улетевшим из родительского гнезда, переехали на хутор, в отчий, Ивана Трофимовича дом. Расширили его, благоустроили, провели газовое отопление, поставили в специальном пристрое ванну и унитаз, как в городе, сварганили в саду рядом с подрастающими кустами айвы кирпичную баньку и стали жить-поживать, мечтая о том дне, когда рядом, под боком скрасят их старость сыновья со своими домочадцам.

Но старший сын так и остался в Ставрополе. Младший отслужил в армии, женился, тоже, как мать с отцом, обзавелся двумя сыновьями, но на хуторе жить отказался. Купил себе дом в совхозе, в семи километрах от дряхлеющего, как все оставшиеся в нем старики, хутора, и мечтает со временем переехать в более шумный райцентр.

— Эх, наша улица запустела, мало осталось народу, и ходить теперь по ней особо некому, — Михаил Иванович с тоской посмотрел сначала налево, потом — направо. Кирпичные, добротно сложенные когда-то дома ответили нам проблесками нескольких тусклых оконных огней.

Мы вышли за железные ворота хозяйского двора и, обходя разросшиеся кусты калины и орешника, прошли до дороги, за которой начиналось бывшее колхозное, а ныне неизвестно чье с зеленым ковром озимой пшеницы поле.

— Раньше из клуба в наш околоток возвращалось человек двадцать молодежи. Шли по переулку, смеялись, песни пели… И это без учета тех, кто шел провожать чужих девок. А там, откуда были те девки, в том краю теперь вообще тоска зеленая… И поглядеть не на кого, — в очередной раз огорченно произнес Михаил.

— За хатой у нас был навес для сушки фруктов, я там летом спал... Старший брат Ленька уйдет гулять, а я лежу, смотрю на небо и слушаю. И так мне хорошо и покойно от нашей хуторской ночной жизни было… Вот кто-то за оградой проехал на велике. Вот кто-то идет и поет — это доярки и свинарки собираются на ферме. У балки послышатся голоса — молодежь возвращается из клуба. Мне и не страшно спать одному. А попробуй сейчас выйти ночью на улицу — ни одной души не встретишь… В шесть утра пройдет вот по этой дороге, поднимая пыль, маршрутка с несколькими пассажирами до райцентра, и снова тишина. Лавочки в то время стояли возле каждого двора, и на каждой сидела парочка. Идешь, начить, бывало, мимо, одним скажешь «привет», с другими — посидишь, погутаришь за жизнь, с третьими — похохочешь… И на душе праздник…

— Михаил, а как ты летал в космос? — не унимаюсь я, ведь хочется узнать, как мой родственник побывал в космосе.

— Ну, я прямо не знаю, с чего и начать, — смущается Михаил Иванович, но по не возражающему голосу угадываю, что он готов продолжить прерванный за столом разговор.

— Так вот, как ты знаешь, есть на небе Большая медведица, а есть Малая, — Михаил Иванович ткнул пальцем в звездное небо и повернулся ко мне. — Большая — это ковш, или по-нашему телега: четыре колеса и дышло — ну практически как телега, если внимательно присмотреться. А в этом ковше, если говорить по-твоему, в ясную погоду вот на таком расстоянии от второй звезды есть маленькая звездочка. Называется Айвер. Ты ее никогда не замечал?

— Нет, не замечал, — сразу сознался я. — Даже и не знал о ее существовании…

— Это мне одна деваха в молодости говорила: все выбирают большие звезды, а я вот выбрала эту маленькую. Ты, мол, всегда смотри на нее и вспоминай меня — и она будет нашей, одна на двоих… Я эту малюсенькую звездочку на небе уже сам-то и не высмотрю, не разгляжу, потому что стал плохо видеть… А то, о чем я тебе начал за столом рассказывать, — это совсем другое, это я о том, когда выхожу в звездную ночь на улицу и ищу, ищу на небе свою историческую родину. Я ведь еще когда учился в школе, то никогда не верил, что мы произошли от обезьян. Не верил, но говорить об этом вслух не хотел. Наверно, стеснялся. Из двоечников бы со своими сомнениями не вылезал. Потому и помалкивал.

— А почему не верил-то?

— Вот ты мне скажи, сколько лет человечество себя помнит? Ведь какую историческую книгу не возьми в руки, ни в одной не написано, что конкретная обезьяна за прошедшие тысячелетия превратилась в человека. Только догадки ученых. И Дарвин сомневался, а ему поверили. Я с детства считал, что мы пришельцы. Но не знал, как и когда. Подолгу глядел на ночное небо, искал на нем созвездие, откуда прилетели на Землю наши предки. И прикинул, что мы с созвездия Аривона.

— Ориона?

— Да, Аривона, — подтвердил Михаил, по-прежнему коверкая слова. — Как это доказать? Я и не думал ничего доказывать. Моя дурная башка так думала всегда.

Он хлопнул себя по затылку широко расставленной пятерней, внимательно, с прищуром, посмотрел на меня, как бы раздумывая, продолжать начатый разговор или ограничиться уже сказанным.

— Эх, нам бы лет сто спокойно пожить на Земле, без войн и катаклизмов, науку на должный уровень поднять, тогда , глядишь, мы и сами бы нашли пригодную для жизнеобитания планету, — заключил неожиданно он. — Когда, например, почувствуем, что нашей Земле приходит конец… Конечно, всех сразу не переселишь, кораблей и времени не хватит, но хотя бы сильных мира сего с их семьями. Чтобы они там жили и размножались. Пусть начинали с малого, как когда-то начинали первые пришельцы на Земле. Спички бы кончились — что делать? Бегали бы, как раньше, после войны бегала моя мать и наши соседки между хатами, просили друг у дружки углей. Мать, бывало, разгребет в печке золу и найдет на самом донышке неостывший, еще подающий признаки жизни уголек и начнет, и начнет его раздувать...

Когда утром мы обходили с Михаилом его владения, он показал мне то место, где стояла их хата — невысокая, глинобитная, белой известью беленая, с крышей из речного камыша. Я и сам ее помню. Как отчетливо помню и мать Михаила, и его отца. В восьмидесятые годы, когда они еще были живы, не раз приезжал на хутор в гости к своей любимой теще Клавдии Трофимовне. Ее брат Иван Трофимович, отец Михаила, от души угощал меня разными наливками и виноградными винами собственного приготовления, а мать, тетя Шура, — домашними разносолами. Особенно запомнились мне ее моченые яблоки. Вот и сегодня утром, когда Михаил повел меня в свой погребок, показывать многолетние припасы, я первым делом спросил:

— Яблоки моченые у тебя есть?

— Ну как же без них! — удивился Михаил моему вопросу. — Какой же казак без моченых яблок горилку примет на грудь?

В погребке, рядом с многочисленными полками, уставленными разнокалиберными банками, в длинных фанерных ящиках и прямо на земле лежали и гнили яблоки — зеленые, желтые, красные, большие, средние и маленькие… Видя, как Михаил подхватил с полки трехлитровую банку с мочеными яблоками и направился к выходу, но при этом не обратил ни малейшего внимания на пахнущие настоящим, не придуманным нектаром свежие, круглобокие, ядреные яблочки, я не удержался:

— Михаил Иванович, яблоки-то твои гниют…

— Гниють, гниють… До Нового года все сгниють, — подтвердил хозяин, не вдаваясь в подробности моих переживаний.

— Ми-и-и-ш, — пропела уже во дворе, завидев нас, Мария Михайловна, — что ж ты гостю банки с мочеными, прошлогодними яблоками суешь под самый нос, ты бы его накормил свеженькими, нашими кубанскими… Они там, в своей Сибири, наверное, только импортные, пропахшие нафталином, и кушают…

— Ой, да хочь сколько, я счас их хочь все принесу…

Утренняя развеселая прогулка за яблоками вспомнилась мне именно сейчас, когда Михаил завел речь о своей матери, о послевоенной поре, которую он по возрасту успел застать, о старой родовой хате и созвездии Ориона.

— Я был в этом созвездии, там у меня есть друзья, — Михаил понизил голос до шепота, словно решил доверить мне одну из своих больших тайн. — Может, ты об этом хочешь услышать? Я тебе расскажу. Я несколько раз улетал на одну из планет этого созвездия.

— Это в какие-то времена? — поинтересовался я, припоминая все известные мне сообщения о том, как после воздействия больших доз наркоза, наркотиков или, находясь в коме, люди улетают в какие-то черные трубы.

— В очень тяжелые для меня моменты жизни, — подтвердил мои догадки Михаил. — Перед тем как идти на втэк, это такая медицинская комиссия, мне врач Выходцев говорит, мол, привези-ка ты справку со Ставрополя, что ты являешься инвалидом второй группы, а то дадим тебе третью...

Вот и пришлось мне ехать в Ставрополь, чтобы подтвердить свою вторую группу инвалидности. А перед этим в райцентре мне накололи столько уколов, да так больно, что шишки на руке надулись, начался абсцесс. В Ставрополе заведующая терапевтическим отделением сразу положила меня в больницу. Приходит в палату врач, и я ее давай умолять: «Дорогая моя, ну сделай хоть что-нибудь, рука напухает и напухает!». Врач повернулась и молча ушла. Вскоре меня повели в операционную. А куда деваться, я и не сопротивлялся. В операционной меня встречают четверо, все в халатах, в повязках, за повязками — одни глаза, и не угадаешь: мужчины или женщины. Я прошу их, вы мне местный укол сделайте, я потерплю, а то я плохо выхожу после наркоза. Они мне глазами моргают, показывают, мол, ложись сюда. Лег. И начала мне медсестра колоть укол, а у нее не получается. Вену не может найти. Говорит, положи голову, положи, не поднимайся, а сама волнуется. И тут я слышу, как кровь у меня заиграла, да так сильно заиграла, что я отрубился.

И полетел я на ту планету, полетел, как говорится, знакомым маршрутом, а сам про себя ругаюсь, ведь мозг еще работает: «Суки вы, гады, ведь потом скажете моей жене, что сердце у мужика не выдержало…». А у меня на той планете, оказывается, друзья уже есть. Я был там. Я туда уже улетал три раза.

Один раз — в этой же краевой больнице, когда мне пробивали нос и легкие, делали бронхоскопию. Делали ее два молодых парня, видать, практиканты. Били, били в правую ноздрю, а прибор ихней не проходит. И как дадут, и как дадут, да с такой силой, что у меня кровища бежит, не остановить. Им, парням, похрена. Им главное анализ взять. Потом как вдарили во вторую, левую ноздрю, и я отключился. А когда пришел в себя, то уже оттуда вернулся.

Другой раз летал в космос, когда тоже лежал в больнице без сознания, в коме был. А вот самый первый раз мне запомнился особо отчетливо. Молодой я тогда еще был. Стоял конец апреля восьмидесятого года. Заболел внезапно, мне плохо и плохо. Надо колоть уколы. Прихожу к своему врачу, к Валентине Александровне, разговариваем с ней по-товарищески, все больше о моих болячках. Она и говорит, вот, мол, пришло из Москвы новое лекарство, поколи его себе. Я отвечаю ей, у меня, мол, денег сейчас нет, чтобы купить эти уколы. А она мне, у меня тоже мало, вот на работу с рынка приехала, растратилась. И на сумки полные продуктов показывает. Да ты, говорит, зайди к медсестре, она ведь тебя хорошо знает, в долг поставит.

И я пошел. Медсестра уже полный шприц набрала, когда я вспомнил слова врача о том, что на первый раз надо пробный укол сделать. Медсестра почти все содержимое выдавила из шприца в воздух, только кубик оставила и вколола его мне.

«Ты домой не сразу уходи. Посиди немного за дверью. Если будет плохо, зайдешь», — предупредила она. Я вышел. Хотел взяться за перилу, а пальцы не даются, немеют. Я скорее назад, в процедурную. Ноги поднимаю, а они не идут. У процедурной уже очередь. Я дверь рванул на себя и — к раковине, кран открываю, чтобы лицо холодной водой обдать, а пальцы не слушаются. Я кое-как ладошками открыл кран и воду на лицо брызгаю, брызгая, а мне все хуже и хуже. Только и сказал: «Тань…» и потерял сознание.

И чувствую, что поднимаюсь с кафельного холодного пола и иду к окну, а за ним такой яркий-яркий свет и голоса зовут меня: «Иди к нам! Иди к нам!» — «А как я к вам пройду?» — спрашиваю их. — «А ты не бойся, — говорят они, — только нажми раму плечом». Я нажал плечом, она открылась, и я оказался на улице. Машину идут, много машин, и я почему-то пытаюсь запомнить их номера. А голоса зовут: «Чего ты мучаешься тут, пойдем с нами!» — Я думаю: «Надо идти!», а мозг работает так сильно, что сразу перерабатывает и анализирует все сказанное. — «Что ты здесь мучаешься, там тебе лучше будет», — настойчиво зовут голоса. А я прикидываю, что если с ними пойду, то, значит, я уже умер. «Да у меня дети маленькие, — упрашиваю их, как бы боясь обидеть отказом, — надо подождать…». А сам сверху смотрю на себя, лежащего на полу, на моего лечащего врача, стоящую передо мной на коленях и делающую мне искусственный массаж сердца, на медсестру, на других врачей. И главный врач здесь же, тоже надо мной склонилась. Главврач носила на голове большой розовый бант. Я смотрю сверху, а у нее под бантом большая плешина. И она этим бантом плешину свою прикрывает. Я смотрю на этот розовый бант и жалею себя: я ведь лежу на холодном полу, могу простыть и заболеть, надо быстрее входить в сознание и просыпаться.

Ну, начить, через какое-то время, сказать точно не могу через сколько именно, но слышу голос лечащего врача, как она считает: «35, 40, 45, 50…». Когда досчитала до 65, я очнулся.

Через месяц пришел к ней на прием и все, что видел, рассказал: кто что делал и что говорил. Так врач от удивления рот открыла. Особенно когда я про бант главврача и что под ним находится, ей рассказал. Я уже ухожу, дверь открываю, а она свой рот так и не закрыла… Выходит, я ей правду рассказал.

Я ведь действительно слышал тогда голоса родных и близких, но только уже умерших. Потом я начал уходить на ту планету, о которой я тебе уже рассказывал. Там у меня появились новые знакомые. Они с разных планет туда прилетели. Кругломордые. Пузатые. Бегают быстрее нас. Ножками чох-чох-чох… Есть худые и длинные. Выше нас на метр и больше...

Один раз, когда я там был, пол подо мной как задрожит. «Это Титан, спутник планеты Сатурн, к нам подходит», — начали успокаивать меня мои новые друзья. Оказывается, планета, на которой я был, забирает с каждой другой планеты часть плохой энергии. Особенно с тех, где какие-то природные волнения возникают или идут войны, или там разные революции…

— Миша, а сколько же на свете таких планет? — неожиданно вынырнула из-за темных кустов моя жена. То ли ей надоело нас ждать за еще не убранным столом, то ли давно стояла у калитки и слушала затянувшийся разговор.

— Ой, Рая, я теперь многое забыл из того, что видел сам и что мне рассказывали мои друзья, ведь годы берут свое, — стал оправдываться Михаил Иванович. — Может, планет 20 или 30. И если какая начинает не подчиняться, хулиганить, то моя планета ее может просто уничтожить. Ведь на нее попадают люди, существа там разные с других планет, но друг друга все хорошо понимают. У меня, начить, спросили, откуда я такой шустрый, а я боюсь сказать, что я землянин, что у нас очень хорошая планета, а вдруг это наши враги спрашивают? А когда все-таки сказал им, откуда я, то пузатенькие засмеялись: « Знаем, знаем, это такая маленькая планета возле Солнца!».

Мне они называли разные обитаемые планеты, о которых ни я, ни все, кому я рассказывал, даже и не слышали. Они даже не из нашей галактики. Титан — есть такой спутник у Сатурна? Есть! Большой? Да, самый большой! Так вот, когда Титан, находящийся за миллионы километров от той планеты, шел с ней на сближение, все вокруг дрожало. Его за это должны были уничтожить…

— А ты нашу Землю из космоса видел? Какая она? — спросил я. Михаил по-доброму тихо засмеялся, словно вновь увидел нашу Землю с той, огромной высоты.

— Земля-то? Вот такая малюсенькая… Я ее признал, когда она на экране появилась. Я за нее так крепко уцепился, можно сказать, с нечеловеческой силой, когда она мимо проходила: думал, хоть умереть на родной земле, только здесь не остаться! И стал я тогда в себя приходить, и как закричу: «Таня!», хочь и не знал, что медсестру так зовут. — «Я здесь! Я здесь!» — говорить она мне. И я понял, что уже на Земле, что лежу в операционной и что живой.

В скорости за мной приехали на каталке и увезли в палату. Когда в палате я отдышался и стал мужикам, своим соседям, рассказывать обо всем увиденном, они и говорять: «Напиши рассказ, опиши все увиденное, другим интересно будет почитать». А мне куда? Я не мастак писать рассказы, у меня в школе за сочинения двойки были. Рассказывать-то я еще могу, но, как бывало в классе, опишу в сочинении все свои мысли, что я думаю про «Отцов и детей» Тургенева или про дуб Льва Толстова из «Войны и мира», так двойка обеспечена. Мыслей много — и ошибок грамматических много.

Да и писать обо всем пережитом надо было сразу. Уже и забылось многое. Названия планет и то забыл. И людей, с которыми встречался, и что они мне говорили. И что я им говорил. Я-то ладно, хрен со мной, а вот что они мне говорили — это интересно, и, может быть, даже очень важно. Они же мне много говорили разного. Когда я в палате ребятам начал рассказывать, они все шестеро разом замокли и только меня слушали: «А дальше, а дальше, начить, что было?».

Не знаю, может там у меня действительно друзья есть. И у них так же тепло. Есть свое солнце и своя луна. И так же много звезд на небе. Но по старости лет я не хочу утверждать и настаивать, что это именно так и есть. Человеческий мозг, когда человек отключается, он ведь продолжает жить, пока жив сам человек. Вот скажите мне, дорогие гости, что быстрее всего и всех на свете? Правильно, наши мысли… Только подумал, и уже на другой планете… Ответ на эту загадку знает каждый ребенок.

Мы с женой переглянулись. Но ничего больше Михаилу не сказали. Он и не ждал больше вопросов.

— Чи дождик пошел? И сильный. Айда, ребята, в дом.

* * *

Этот и другие рассказы из хуторской жизни я отправил по электронной почте Тарасу, сыну Михаила Ивановича. Как говорится, на согласование. И вскоре получил следующий ответ: «Рассказики мне понравилось, отцу тоже, говорит, если бы я знал, что записывают — еще лучше бы рассказал. Немного ошиблись вы — жену Телемоты зовут Анька, а у Павла Васильевича собака по кличке Чубайс (до сих пор двор охраняет.) И у Телемоты тарантас был сделан со старой (еще с круглой мордой) инвалидки. Что отец вам рассказывал, он говорит, что в принципе все правильно. Еще говорит, что слово «Аривон» не говорил, но я-то знаю, что говорил, он просто не замечает… И еще было бы неплохо сделать к рассказам кое-где небольшие зарисовки ручкой или карандашиком, как у Пушкина, мне кажется, было бы прикольно».







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0