Та весна

Светлана Рамбелли. Родилась на Украине. Живет в Италии. Публиковалась как Марлен Быстрык, Светлана Крамарова. Окончила Высшие Литературные Курсы и «Сreative writing school».

Чем глубже ухожу я в лабиринт взрослой жизни, с ее внешним презрением к непрактичной сентиментальности, тем выпуклее прорисовывается в памяти детство, с его легкомысленной беспечностью.

Той весной мне исполнилось двенадцать, и на душе было ясно и хорошо. Городские пятиэтажки, понуро серевшие слякотной зимой, повеселели под солнечными лучами, а листва деревьев играла клавишами теней на сухом асфальте. Утренний цветочный аромат провел меня до автобусной остановки, откуда я поехала к бабусе, чтобы провести в деревне майские праздники.

Через час я шла по улочке, вдыхая сочный запах свежескошенной травы.

«Драсьте, драсьте!» — только и успевала я восклицать. Каждый встречный мог оказаться мне троюродным дедом, двоюродной прабабкой или любой другой водой на киселе.

Бабуся вышла мне навстречу и, обняв ладонями мое лицо, повторяла:

— Моя ласточка приехала.

— А я вареников с вечера налепила, — сказала она и повела меня в дом.

Печь с утра остыла и бабуся не стала заново разводить огонь, а включила электрическую плитку. Пока грелась вода, она принесла из курятника свежие яйца и плевала на них, отирая замусоленным фартуком приливший к скорлупе помет. Измазанные яйца ныряли из бабусиных рук в кастрюлю, в которой булькали вареники.

И вот уже на столе стоял обед. Плавали в жареном луке толстые вареники, и вкусно растекалась по булке домашняя сметана.

После обеда я пошла в дальнюю комнату с окнами в сад. Железная сетка узкой койки скрипнула подо мной. На стене висела старая фотография с изображением свадебной троицы на фоне растянутого на заборе покрывала. Щуплого парубка с жидкими тесемками волос поперек высокого лба бодро держала под локоть румяная невеста. А по другую руку жениха стояла темнобровая баба, с печальной торжественностью собравшая в упрек сухие складки губ. Это была моя прабабка — бабусина свекровь.

Прабабкина хата стояла на краю села, возле кладбища. Бабуся жила в ее доме первое время после свадьбы и натерпелась от свекрови достаточно. Несмотря на это, бабуся теперь часто проведывала ее — совестно было перед людьми бросать без присмотра девяностолетнюю свекровь, да и не принято в сёлах стариков забывать.

Прабабка же к бабусе сама не ходила, но скучала по ней каким-то особенным способом. Затосковав, она нарочно не выходила из хаты и ложилась пластом на кровать. Когда соседи шли проверить, жива ли старуха, она принималась тонко голосить: «Помираю». Сердобольные соседи грузили ее в "Жигуль" и везли к бабусе на восстановление.

— А назад как? — спрашивала бабуся, волнуясь, что свекруха останется у ней навечно.

— Очухается, сама обратно прибежит, — усмехались соседи.

Я пошла прогуляться к озеру и по пути решила, что наутро схожу проведать прабабку. Но по возвращении я услышала из глубины хаты неугомонное бабусино ворчанье и поняла, что никуда идти уже не надо.

Прабабка расположилась в комнате бабуси — в дни ее болезни та уступала свекрови место и перемещалась в кухню на лежанку.

— Прабабушка совсем плохая, — предупредила меня бабуся, — ничего не слышит.

В комнате я присела на край кровати больной и крикнула ей в ухо:

— Привет, ба! Как твои дела?!

— Чего орёшь? — бабка приподнялась на локте. — Тебе та паскуда уже наболтала, что я оглохла и сдурела?

Услышав обидные слова, бабуся вбежала в комнату.

— Совести у вас нет, — возмутилась она. — Кручусь возле вас, а в ответ — паскуда!

— Посуда? Какая посуда? — вопросила прабабка.

— Тьфу на вас! — бабуся замахнулась в ее сторону кухонной тряпкой и вышла из комнаты.
К вечеру прабабка, сытая и разморенная, успокоилась и уснула, как невинный младенец.

Утром я заглянула к ней в комнату. Прабабка полулежала в кровати, устремив кверху молитвенный взгляд: в углу висело изображение Мадонны.

— Внуча, — послышался из кухни голос бабуси, — поднимайтесь к столу.

— Издевается, — отреагировала прабабка, забыв о Мадонне. — Нет, чтоб еду в постель принести. Видит же, собака, что встать не могу.

Бабуся ураганом ворвалась в комнату.

— Сама вы, сука, прости господи, — заговорила она, суетливо крестясь на икону. — Не зря от вас люди шарахаются, как от ведьмы.

Бабка от таких слов позеленела и села в кровати. Рука ее поспешно нащупала клюку у изголовья. В пять секунд она вскочила на ноги и замахала палкой на бабусю.

— Ах ты, гадюка! — прохрипела прабабка. — Отрастила цицьки до пояса и язык по колена. Вон отсюда!

— Я в своей хате! — взбеленилась бабуся. — Это вы — вон, чтоб ноги вашей здесь не было.

Прабабка плюнула в ответ, богомольно поклонилась иконе, а я спросила у нее: "Ба, так завтрак в постель уже не надо? Раз ты встала".

— До дома перетерплю, — ответила прабабка и добавила страдальчески: — В родной хате и стены лечат.

Она сняла с крючка на стене шерстяную кофту и стала натягивать ее на свои дряхлые плечи.

Еще не простыл в сенях след бабкиных калош, а бабуся уже проветривала комнату, сдирала с койки белье и кидала в таз оконные занавески.

— Чтоб духом твоим подлым здесь не воняло, — приговаривала она.

К вечеру, радуясь уходу непрошеной гостьи, бабуся накрыла стол под шелковицей. После ужина она нацедила в глиняный ковшик свежего козьего молока и открыла варенье из хвойных шишек.

— Бабуся, а расскажи про войну, — предложила я.

Мое пылкое воображение рисовало героические картины самоотверженности. В придуманной мною романтике войны не было места гнойным ранам, смердящим трупам и животному страху.

Бабуся молчала, и мне показалось, что она отдаляется от меня туда, куда вход мне был заказан.

 * * *

Стояло промозглое осеннее утро тысяча девятьсот сорок второго. Молодых хлопцев и девчат со всего села собрали в центе деревни, которая уже несколько месяцев была оккупирована немцами. С котомками — взять сказали самое необходимое — молодая гурьба столпилась на площади. Увечных и единственных кормильцев в семье сразу распустили по домам.

Когда дошла очередь до Шуры, комендант деревни сказал:

— Ты оставайся. Мамке поможешь детвору смотреть. От вашего двора пусть Маруся едет.

Четырнадцатилетняя сестра осталась стоять среди десятков парней и девчат.

Шура понеслась домой и с порога выпалила матери:

— Маруську увозят. В Неметчину.

Мать плюхнула мокрой тряпкой о деревянный пол и, обойдя ведро, шагнула в сени. Наскоро натянув калоши, схватила платок и выскочила из хаты. На ходу покрывая голову, она спешила за Шурой к майдану.

Издали они успели рассмотреть, как Маруся вместе с другими девчатами залазила в грузовик, затянутый серым брезентом. В этой душегубке их отправляли на сборный пункт.

— Куда вы ее, нелюди? — спотыкаясь, перекрикивала мать рев мотора.

Вернулись с Шурой домой Мать опустилась на кровать, оставив детей на старшую дочку. Лежала молча, без слез — выплакала все в прошлом месяце, получив похоронку на сына. Над бумажкой и поминки тогда справила — тела не было, фашистский танк раздавил ее солдата на фронте. Мать подошла к портрету отца на стене.

— Вернешься ты с войны, — шептала она, — и что я тебе скажу? Вон, и Маню не уберегла.

Утром мать подняла Шуру еще до рассвета. Лицо ее горело болезненным огнем. Видно было, что решение ей далось нелегко.

— Ты прости, Шурочка, — приговаривала она по пути на станцию, — ты у меня крепкая, выдержишь. А Маруська? Пропадет же в той Неметчине.

Когда они приехали на главный вокзал, молодежь под охраной коменданта и немецких военнослужащих толпилась у поезда. Фигура тоненькой Маруси, мелькнула и исчезла в двери товарного вагона.

Мать подбежала к коменданту, и упала ему в ноги:

— Заберите старшую, а малую отпустите. Не губите девку.

Немецкий командир, который стоял рядом, подошел к Шуре, и сказал на плохом русском:

— Это хорошо.

Он повернулся к конвою и равнодушно приказал:

— Отведите девушку к остальным.

Конвоиры схватили Шуру под руки и повели в переполненный вагон.

— А Марусю отпустите? — вскочила с колен мать, сознавая трагическую нелепость своей затеи и порываясь приблизиться к Шуре.

Но охранники оттолкнули ее, и она в отчаянии села на сырую землю, не замечая вокзальной суеты.

* * *

Мало-помалу небо потемнело, и загорелись далекие лампочки первых звезд. Ворочалась в сарае коза, трещал в малиновых кустах кузнечик и укладывались на ночь птицы в курятнике. Моя рука сыто двигала ложкой по дну пиалы с вареньем. Было приятно отдыхать от безделья в душистом саду при полной луне.

  * * *

Глаза Шуры притягивали и настораживали, как магия озера в вечерний час. Казалось бы, подумал Андрий, еще одна женщина, доставленная в лагерный бордель, а прямо горло сжимается от горькой печали, застывшей на ее лице.

В тускло освещенной комнате пятнадцать женщин выстроились в ряд перед капитаном. Их выбрали за красоту, но в этот ранний час, после ночи в дороге из другого концентрационного лагеря они смотрелись жалко и неприглядно.

— Раздеться догола! — рявкнула сухая немка.

— Шнеля! — прикрикнула она на русоволосую восемнадцатилетнюю девушку, и Шура поторопилась.

Дрожа от холода и неизвестности будущего, она зябко прижала локти к обнаженному своему телу. Мыслями она возвратилась в прошлое.

Когда сестры попали в немецкий трудовой лагерь, было трудно, голодно и холодно. Маня сильно исхудала и перестала всхлипывать по ночам — равнодушие и апатия пришли на место испуга и растерянности.

Но однажды Шура проснулась среди ночи от её тяжелого и горького вздоха. В полумраке она различила немку из охраны, склонившуюся над сестрой. Арийка пыталась поднять и увести из барака четырнадцатилетнюю Марусю. По затравленному лицу сестры было понятно, что надзирательница уже не раз уводила ее в черную темноту ночи. Стало ясно, откуда пришел к Марусе отрешенный взгляд и нервные подергивания щеки.

Шура застыла в оцепенении, не решаясь представить, как глумились ночами над бедной сестрой.

— Встать, — повторила надсмотрщица в самое ухо Маруси, поднимая её за тощие плечи.

Младшая сестра вдруг вцепилась руками ей в волосы и вонзилась зубами ей в шею.

Дикий крик надзирательницы заполнил барак. Вбежали две её напарницы. Они зажгли свет и стали бить Марусю прутьями по голове, хоть она и разжала зубы после первого удара. Девочку сбросили на пол и стали бить ногами.

— Прекратите, — сказала первая надсмотрщица, скосив рот и зажав ладонью рану на шее. — Не нужно портить тело. Живой материал пойдет на медицинские эксперименты.

Последние слова она отчеканила достаточно громко — чтобы узницы знали, какая участь ждет непокорных.

Следующие месяцы превратились для Шуры в ад. После того, как Марусю увели, она ничего не узнала о сестре. По лагерю ходили страшные слухи об издевательствах нацистских врачей над жертвами экспериментов, и она только мучилась предположениями.

А однажды, когда они вышли, как обычно, на построение, появился один важный капитан. Прохаживаясь вдоль рядов, он остановился возле Шурочки. Смотрел пристально, придирчиво.

— Подходит, — сказал он на немецком и двинулся дальше.

Шуру вывели из строя и повели в штаб. Там уже ожидали несколько девушек. Капитан и доктор в сопровождении двух военнослужащих проводили отбор.

Их заставляли становиться на четвереньки, показывать зубы и языки. Такое мерзкое обращение убило бы Шуру до войны. Но она уже давно была сломлена. Страшно было в первый раз — когда пьяные охранники ворвались в барак посреди ночи и с хохотом бегали вдоль нар. Шуру на глазах у остальных арестанток бросили на пол.

— Еще одна поверженная девственница! — ликовали немцы, уходя.

Громкий приказ одеться вывел Шуру из воспоминаний.

Кутаясь в тонкую шерстяную кофту, она натолкнулась на взгляд кареглазого мужчины. Андрий, бывший советский офицер, а теперь военнопленный, назначенный за добросовестную работу охранником, был приставлен сторожить этот живой товар, который свозили сюда для службы Третьему Рейху.

На первые дни женщин поместили в лазарет. После двух голодных лет это время было благодатью. Они отдыхали, ели до отвала и даже загорали под кварцевыми лампами.

— Нам повезло, — говорила Шуре литовка Эрика. — Не каждую в такие места отбирают. И не только красота и знание немецкого здесь решают дело. Еврейкам сюда хода нет — им в концлагере загибаться.

А потом начались тяжелые будни проституток для военнопленных.

— Мы должны приспосабливаться, — повторяла Эрика, — иначе — смерть. Обещали ведь, что через полгода хорошей работы нас отпустят на свободу.

Только один человек приносил Шуре минуты облегчения, только одного его она ждала. Когда Андрий вошел к ней в первый раз, он сел рядом, обнял ее и не произнес ни слова. Слезы душили Шуру, и она попыталась высвободиться, чтобы скрыть свою слабость. Но он крепко прижал ее к себе и не отпускал, пока она не прекратила вырываться. Шура тихо плакала, выливая на его плечо прожитые унижения и тоску. Когда Андрий ушел, она вынула из туалетного столика книгу и записала для доклада: «Андрий Мальцев. Надзиратель. Благонамеренный».

Близость между ними случилась уже в следующие разы.

Андрию дозволялось покупать визиты к ней — пленным, которые отличались хорошей работой, можно было писать заявки, чтобы посещать лагерный бордель. Конечно, для них был закрыт первый блок, где, по указу Гиммлера, содержались только чистокровные арийки. Обслуживаться у них могли лишь военные высокого ранга. Лагерные отделения борделей второго сорта стали создаваться, когда Гиммлер смягчил свои требования к чистоте расы. Он понял, что на все лагеря волонтерок-немок не хватит, и приказал отбирать в лагерях советских и европейских женщин для мотивации усердной работы военнопленных.

Девушек еженедельно проверяли на венерические болезни и беременность. Зараженные были обречены на мучительную смерть — их отправляли на расправу докторам-садистам.

— Будь начеку, — учила Эрика. — Мужчины — подлые свиньи. Им прямо в радость доставить тебе проблем. А здоровье нам еще пригодится.

А через неделю Эрика повесилась. Наверное, устала уговаривать себя, что все еще будет хорошо.

— Родной мой, — сказала Шура, когда Андрию удалось устроить короткое вечернее свидание с любимой на вещевом складе. — Я беременная.

Увидев горькую гримасу на его лице, Шура прошептала:

— Говорят, что война заканчивается, мы выдержим.

— Разве ты не понимаешь? — произнес Андрий. — Тебе не удастся скрыть беременность. Тебя отдадут докторам-живодерам.

— Мы должны бежать, — решил, наконец, он.

Следующие дни Андрий готовил план побега. Ему не удавалось попасть к Шуре в номер, но там они все равно не могли бы обговорить тайную операцию — комната просматривалась через глазок и прослушивалась через устройство внутри. Они смогли встретиться вечером на складе, и Андрий объяснил ей подробный план действий.

В день запланированного побега Андрия расстреляли. Оказалось, на складе, в углу подсобки, в которой они с Шурой встретились накануне, спал немецкий охранник. Когда они обсуждали побег, немец проснулся и все подслушал.

Андрия убили показательно, на глазах у всего лагеря. И на глазах Шуры.

— А тебе, советская шлюха, — объявил командир, — завтра же вспорют твой грязный живот.

Казнь над Шурой отложили на сутки: ожидали приезда важного лица, а его страстью были казни младенцев и убийства беременных пленных.

Но наутро все немецкое управление лагеря сбежало. На территории остались только заключенные. Это было утро восьмого мая тысяча девятьсот сорок пятого года. Узники не знали еще о победе. Они остались брошенные в лагере на несколько дней. Ели траву с корнем — вместо еды и питья. Союзники зашли через несколько дней, и пленные были освобождены.

За воротами лагеря Шура попала в водоворот празднующих победу людей. На улицах города играла музыка, и повсюду слышались счастливые возгласы.

— Держите ее! — крикнула бывшая лагерная пленная. — Это немецкая подстилка из борделя.

Шура замерла на месте. Но схватили не ее, а молодую польку. Девушку усадили на принесенный кем-то табурет. Публика выкрикивала оскорбления, подростки улюлюкали.

— Побрейте ее наголо! — потребовала толпа.

Как из воздуха выплыли ножницы. Несколько рук держали захваченную в самовольный плен жертву. Она вырывалась, и острие соскользнуло и вонзилось ей в лоб. Красная струйка потекла линейкой к переносице. Теперь уже намеренно, на лбу девушки появилась вторая линия — горизонтальная, и получился крест. Спонтанные парикмахеры попытались нарисовать кровавую свастику на лбу пленницы острием ножниц, и кровь полилась слишком сильно, размазывая контуры. Тогда одна из зрительниц выхватила из рук своей дочки палитру с красками. Все выкрикивали одобрительные ругательства, когда детская кисточка вывела на женской щеке фашистский символ.

Шура не знала, что ей делать. Возвращаться домой, чтобы получить позор, тюрьму или расстрел — за горизонтальное содействие фашизму? Оставаться здесь? И она оглянулась на девушку, которую вели, остриженную и оплеванную, сквозь ожесточенную толпу.

Шура задумала покончить с жизнью. Она пошла к мосту, чтобы броситься вниз.

— Шурка! — услышала она вдруг.

Перед ней стоял Ваня — друг детства, давно забытого детства.

Домой они вернулись вместе. Шуру не испугало его искалеченное тело, а Ваню — ее искалеченная душа. Никто в деревне не узнал, что их новорожденная — не дочь ему вовсе. Вскоре у Ивана открылась фронтовая рана в боку. Замуж Шура больше не выходила.

  * * *

Подул прохладный ветер, и мне стало зябко. За краем огорода, где ветки деревьев тянулись в горизонт, мелькнула молния. Было скучно и тоскливо.

— Пора укладываться, — спохватилась бабуся, увидев, что я зеваю во весь рот.

  * * *

Давно уже темная ночь окутала землю, а бабуся все не спала.

Зачем она разбередила себе душу старыми воспоминаниями? Зачем растерзала сердце? Она чувствовала тяжесть в голове, сухость во рту и каждый раз, поворачиваясь с боку на бок, сквозь черноту ночи спрашивала себя, спала ли она. Дышать становилось все трудней, и боль неподъемной плитой ложилась на грудь.

  * * *

Из сада послышалось тонкое чириканье птиц. Сквозь занавески заглядывал в комнату рассвет. Я любила такие мимолетные пробуждения, когда можно опять окунуться в сладкий сон. Голова утопала в мягкой подушке, а пуховое одеяло ласкало подбородок. Послышалось кряхтенье бабуси — наверное, разводила огонь в печи. Я знала, что она зайдет сейчас ко мне в комнату, подоткнет одеяло по бокам, приберет мою всколоченную челку со лба. Это было всегда приятно, хоть я и прятала теплую нежность за сонным раздражением, смахивая, как муху, бабушкину ладонь.

— Внуча, — услышала я тяжкий бабусин зов.

Что-то нехорошее зашевелилось в моей душе. Тело вдруг тревожно обмерло, и сердце затянуло мутной паутиной страха.

Когда я подошла к ее кровати, она тихо попросила:

— Пить.

Каждое утро бабуся приносила из колодца свежую холодную воду. А сейчас ведро на табурете у рукомойника оказалось пустым. В моей комнате на комоде стояла кружка с недопитой вчера водой, и я понесла ее бабусе.

Через минуту я бежала к соседям, содрогаясь от потрясения.

Когда сельский доктор выписал свидетельство о смерти и вышел из хаты, соседские бабы потекли в комнату готовить покойницу. Я сидела на табурете за сараем, ожидая приезда мамы. Шорох и возня доносились из открытых дверей хаты. Случившееся постепенно доходило до моего сознания. Разноцветные сумки из лоскутков, малина, которую бабуся терпеливо и заботливо собирала для меня в глиняный кувшин, очищенные от скорлупы подсолнечные семечки, абсолютная, беспричинная любовь — всего этого больше не будет.

От беспомощного понимания, что ничего, ничего нельзя сделать, чтобы вернуть бабусю, хотелось кричать, бежать куда-то или биться головой об стенку.

Но я продолжала сидеть неподвижно. А потом встала и направилась в сени. Подняла за дужку цинковое ведро, вышла на порог и бесстрастно, по-взрослому, взболтала и вылила на землю мутный осадок. Затем я направилась к колодцу: нужно было наносить в бадью воды для последнего купания бабуси.

К концу недели городская площадь была наполнена торжественной радостью — праздновали день победы.

Гуляли нарядные пары, бегали и смеялись дети, улыбались и плакали старики.

Той весной я выросла из детства.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0