Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Не время для смоковниц

Мария Хахалина. 18 лет. Учится в МГУ.

В июле я продавала инжир у Старой дороги. (У нас редкий сорт смоквы, дерево дает плоды дважды: в начале июля, — совсем немного, — и в сентябре, основной урожай). Запах соли и свободы выдает близость моря. Я надвигаю соломенную шляпу до самого подбородка и выглядываю в дыры, точно в окошки дикарской хижины. Огромное слепое солнце замерло в зените, и всё на земле умолкло в оцепенелом покое. Но вот зазвенели цикады, на одной царапающей ноте.

Я терпеливо ждала тех, кто купит мой инжир. Домой сейчас всё равно нельзя, там, перед телевизором, который вещает в глухое пространство, на прожженной во множестве мест дерюге, которой покрыт диван, сонно дышит мать. Там, за столом, залитым дешевым пивом, купленным на разлив, опустив голову на сложенные чинно, как у первоклассника, руки, отсыпается после вчерашней ссоры, переросшей в драку, отец. Там, тоскливо и преданно смотрят из будки глаза Валета, вечно голодного Валета, для которого ржавая цепь, точно кандалы для каторжника, а ведь пес не нарушал законов, ни собачьих, ни человечьих. Когда я продам инжир, я куплю ему косточек, а еще желтой пшенной крупы, я сварю ему кашу, ему и себе (а они пускай сами о себе позаботятся!).

Сегодня воскресенье, и домой никак нельзя; я жду покупателей, но где же люди? Их не было утром, — когда шум штормящего моря доносился до меня, теперь оно утихомирилось, убаюканное солнцем, — нет их и сейчас, в знойный полдень. По Старой дороге проедет не всякая машина, и не каждый решится оставить её тут, отправившись дальше — на дикий пляж. Сдыхи, видать, чуют опасность, — а может местные постарались предостеречь приезжих насчет запойной бедноты, живущей вблизи заброшенной Старой дороги. Ну, купите же мой инжир! Ну, кто-нибудь! Редкие для начала июля плоды стоят сейчас дорого, потом инжира будет завались! Сверху синие, в тонкой, с исподу молочной кожице, бордово-розовые изнутри, луковицы смоквы тают во рту, насыщают, как хлеб. Я не ем инжир, я жду покупателей. Буду стоять тут хоть весь день, умру с голоду, но не съем ни одной инжирины, 100 рублей — штука, уверяют, стоит сейчас смоква, это пять килограммов крупы для нас с Валетом.

Наконец цикадную цикающую тишину разорвали голоса. Яркими пятнами замелькали люди. Какие они загорелые! Побывали на юге — приедут домой, будут хвалиться коричневой кожей. А разноцветная одежда как бы узаконивает их право на счастливо-беззаботный отрезок, вычлененный из подлинной жизни. Неестественно улыбчивые лица надвигаются. У каждого из нас своя роль, нельзя выходить из образа. Нельзя показывать, что мне известно о червоточине в их счастливых днях: о том, что им придется возвращаться к мешкотным, как у всех, будням.

— Почём, девочка, инжир? Это ведь инжир, да? — спрашивает женщина с накладными ресницами, в несуразной зеленой шляпе с волнистыми полями, тулья украшена пластмассовым букетиком мертвых фиалок.

— 100 рублей, — твердо отвечаю я. — Да, это инжир, по-другому смоква, или… фига, — меня так и подмывает скрутить фигу и сунуть ей под нос, я насмешливо смотрю в их обгорелые лица, нет, нельзя выходить из образа, я широко улыбаюсь, обнажая отсутствие нескольких зубов, выбитых в потасовках.

И всё же я опасаюсь этих людей: их больше, они сильнее, среди них мужчины. Но нельзя показывать страх, иначе всё пропало. И я улыбнулась еще шире, так что обнажились дёсны и заболели щеки. Я снимаю свою уродскую шляпу и шутливо раскланиваюсь. Меня так и тянет заговорить по-французски: бабушка научила меня нескольким фразам, прежде чем умереть. Но я сдерживаю свой французский пыл. Ко мне протянулись руки с измятыми купюрами. Черт, пятисотка, у меня не будет сдачи.

— Возьмите еще парочку, сейчас вы нигде не найдете смокву, не её время.

— Ладно, ладно, давай…

Улыбчивые заплатили (у них денег не меряно, кто ходит с такими деньгами на пляж, эх, меня там не было!) и вскоре яркие пятна, помелькав, исчезли среди деревьев, затянутых плющом. Зной стал нестерпимым, в глазах потемнело: видать, с голодухи, ну, ладно, хватит на сегодня торговли — крупы хватит надолго, буду заедать кашу инжиром. И на косточки для Валета останется. Я подхватила корзину, неодобрительно покосилась на небесного скопца и, натянув шляпу с такой силой, словно хотела пропасть в ней, двинулась по Старой дороге прочь от моря.

Чем ближе к дому, тем быстрее я передвигаю ноги в разрисованных собственноручно кедах. Неясный, колючий страх осаждает меня. Я бросилась бежать. Я бегу и голубиный стук сердца раздается почему-то в животе (или я ничего не понимаю в анатомии, или сердце решило сыграть со мной злую шутку: превратится в голубя и улететь!). Инжир выскакивает из корзины и шмякается на дорогу, но мне не до него. Ноги уже подгибаются, но вон и дом, я перелезла через низкую ограду и тут же услышала, как завыл Валет. В унисон с ним раздавался вой изнутри дома. Проклятье! Я распахнула хлипкую дверь — и влетела в дом.

Посреди кухни на полу, согнувшись, сидела мать, раскачиваясь из стороны в сторону и выла, в точности, как Валет. Я молча стояла в дверях, вцепившись в ручку корзины. От бега шляпа съехала мне на глаза, и я смотрела на мать сквозь прорехи в прохудившейся соломе: отдельные соломины перечеркивали материнскую фигуру вкривь и вкось. На ней был её обычный халат в желтых подсолнухах, застиранный, с темными пятнами на животе и боках: она никогда не надевала фартук, стоя у плиты. В паузах между вытьём мать почесывалась.

У неё зачастую случались нервные припадки, истерики и приступы, когда она, перестав сдерживаться, вопила на всю округу. Так же она орала, когда меня исключили из школы за неуспеваемость, и отправили в школу-интернат. Но сейчас было уже совсем… жутко.

— Ар-рестова-али… Ув-вели-и, — увидев меня, завопила с новой силой мать, она была слишком пьяна, чтобы говорить членораздельно. — Ми-ми-мишу п-по-дозревают, гов-ворят, он Кар-кар-карповну з-зарезал, во дурак!

— Когда увели? Куда?! На машине или пешком? — я вцепилась в ближайший подсолнух на плече матери. Глаза её стали приобретать осмысленное выражение, она силилась припомнить.

— На маш-шине, конечно! Ты совсем, что ли спятила: пешком! Иди, иди за ними! Бег-ги-и, тебе говорят! Скажи им: он дома был в-вчера, понятно? Дома, дома, всё неправда, дома! Я видела, ты видела!

Я, усиленно кивая, погладила мать по голове и бросилась вон из дому. Замолчавший Валет прижал уши и завилял хвостом, но сейчас мне было не до него. После спущу с цепи. Я перемахнула через забор и вновь помчалась по Старой дороге. Я свернула направо, чтобы, миновав мост, попасть в поселок, сяду на маршрутку и поеду в город. Солнце скакало по небу рядом со мной, точно желтая собачонка с большущей головой. Вчера ночью в комнате отца было непривычно тихо, он не орал, как обычно, песни про «гоп-стоп, мы подошли из-за угла», я тогда решила, что он мирно спит… А он вон что, был у Карповны, у этой белобрысой стервы, начальницы материной, которая вечно её третирует. Теперь не будет… Я резко остановилась, только теперь до меня дошло: мой отец — убийца. Всё кончено. Разве я догоню милицейский УАЗик?! Хоть бы и на маршрутке. А даже если догоню, разве менты его выпустят?! Что я могу?! Пигалица в шляпе и… и почему-то с корзинкой в руках, на дне которой синеют три сиротливые инжирины. Но ведь я могу взять такси, у меня есть деньги… наверное, хватит. Где же эти проклятые тачки?! Никогда их нет, когда у тебя есть бабки.

И, не бросая корзины, я по-прежнему торопливо шагаю по раскаленной дороге, бормоча про себя: «Дяденьки полицейские (не менты, нет, ни в коем случае, не называть их ментами), угощайтесь, это редкие плоды, их нет ни у кого, только у нас, пожалуйста, кушайте смокву… И отпустите моего папу — это не он, вот честное, честное, честное слово дочери пионера»!





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0