Балтии. Последнее лето

Тюкин Антон Викторович, 45 лет, проживает в городе Вологда, инженер. Пишет прозу, стихи, публицистику, драматические произведения. Член РСП.

C тревогой и надеждой, посвящаю – всем

Яркий свет золотыми косыми лучами вырвался из-за низкой, темно-синей, почти фиолетовой, набухшей дождем огромной тучи. Ворвался через вагонное стекло. Бегущими, исчезающими и вновь появляющимися полосами протек в коридор. Исчезал и накатывал вновь в заоконный полусвет-полутьму стремительно летящего вперед по железным рельсам неверного, недолгого пассажирского ковчега.

Полосами, искоса мелькнул по красной ковровой дорожке и тут же выпрыгнул на белый пластиковый глянец дверных панелей. Снова погас. Растворился. Исчез. Но через минуту вновь ворвался, вломился, заискрилcя, задрожал на белой простыне вагонной стены. Свет – тень – свет – тень – свет – тень – свет – тень – и вновь – только свет – свет – свет - свет – свет.

Стучат тяжелые колеса. Летят-летят-летят-летят за окном бетонные столбы cо стеклянными рюмками изоляторов. Меж ними – быстро текут провода. И струятся-струятся-струятся, и несут голубой грохочущий электропоезд убегающие вперед железные быстрые змеи рельс.

Дробящийся свет набегает, отбегает, выхватывает ослепительным пятном в коридоре новые никелированные ручки дверей, маршрут движения и расписание прибытия в аккуратных, лакированных деревянных рамочках на белой, чистой вагонной стене, бросается и пропадает вновь на разлинованных полосах висящего в простенке календаря. Выхватывает из полутьмы месяц и цифры. Месяц июль. Год тысяча девятьсот восемьдесят второй. Еще миг – свет померк. И вдруг в стекло застучало. Косые, злые капли яростно били в окна вагона. Сыпали на крышу. Словно кто-то хотел остановить, задержать стремительно летящие вперед по блеску рельс голубые вагоны.

- Закрой окно. Дождь пошел, – cказал отец, уже укладывая в чемодан наш нехитрый дорожный скарб. - Да и подъезжаем уже скоро. Собирайся, пора, – добавил он.

- Приезжать в дождь – к счастью, – робко заметила уже одевшаяся мать.

- Надеюсь, что так, – сказал отец – Надеюсь, надеюсь, – повторил он, снимая с железного штырька на вагонной раме провод самодельной антенны, второй конец которой был прикреплен радиомонтажным «крокодилом» к выдвижной антенне радиоприемника «Невский», все еще стоящего на вагонном столике.

Мне десять. И мы едем. Все едем, едем, едем, едем…

* * *

Мокрый, синий электропоезд грохочет над Даугавой. На носу электровоза под большой красной звездой - три огромные латинские буквы, как бы пришедшие в нашу повседневную советскую реальность из другого мира.

В оконном квадрате замелькали решетчатые фермы моста. Один промельк. И снова – свет. Свет… Проехали остров - и снова мелькание. Но вот слева - видение берегу – чудо-город. Два шпиля – два, нет, три… нет, четыре… да сколько же их… - шпили, шпили… Один – стойная, высокая игла – с петушком. И второй поменьше, поприземистее – тоже… И еще… А петушки сверкают на солнце позолотой. C теленка они, так сказал про них папа…

А впереди на самом берегу пузатится бочонком башни чудо-бастион. И еще, еще башни. А над ними – шпили, шпили, шпили. А кругом – дома, дома, дома, дома…

Распахнул дверь в коридор, а там в окнах – желтая громада центрального рынка, и ступенчатым утесом, уже за ним, серый звездно-шпильный Дворец Науки.

- Подарок Сталина, – сказал отец. – Даже тут надо было нагадить… Одевайся, скоро прибываем.

Хрюкнуло вагонное радио: «Граждане пассажиры, скорый поезд…» Ну, все. Пора. Пора…

* * *

Рига ласково встретила и затащила нас к себе шумным белым прямоугольно-пилонным вокзалом. Недалеко, с противоположной стороны площади - прямо на торце стены на несколько этажей были нарисованы река, и замок, и башни с петушками. Неведомая еще тогда в Союзе суперграфика – отголосок западной моды тех лет.

Перед нами был город. Но словно – не один. Целых две Риги… Одна – словно и правда нарисованная на стене. Одна – она - бесчисленные карты, путеводители, открытки, буклеты, удивительные значки – под бронзу и фотоальбомы, в основном на английском и латвийском языках. Вот отражается она в тонированных стеклах Икарусов, в дымчатых линзах солнцезащитных очков и оптических пушках фотокамер. Большой, красный аквариум на колесах, полный диковинных рыб… Передняя дверь новенького «Интуриста» отъезжает – и перед нами компания хорошо одетых людей. Щелкают затворы. Слышна английская, немецкая, французская, испанская речь… Счастливая горстка туристов под началом расторопного гида, ведущего гостей столицы Советской Латвии осмотреть ее достопримечательности… А вторая – просто город. Город людей.

Мы вошли в этот город. Вдохнули – и не могли выдохнуть от восторга. Перед нами была она. Рига. Город, взятый Петром у шведов и нами - советскими – у Европы. Надолго ли? Тогда этого мы еще не знали. Да и не могли знать…

* * *

В далекой Москве, в игрушечно-сказочном, еще прочно закрытом для туристов Кремле, доживал свой последний год дряхлый бровастый старик. Генеральный коллекционер, пятизвездный пламенный маршал-лауреат. Старик был еще жив. Он давно уже словно и не жил, а спал. Ходил, что-то говорил невнятно, кого-то принимал и куда-то ездил… но словно спал… спал. Вокруг него - была величайшая страна в истории человечества, где он был - хозяин. Превосходя все бывшие до нее империи мира – Римскую, Российскую, Британскую, его империя простиралась на три континента и уже вполне серьезно пускала корни на четвертом.

От Ростока – до Хошимина, от Кабула – до Манагуа. От Северной и Новой Земли – до Анголы и Мозамбика. Крупнейшая тяжелая промышленность. Прежде всего – военная. Танковые дивизии – в самом центре, нет – в самом сердце старой Европы. Тысячи ракет с боеголовоками, готовые нести смерть и разрушения в любые уголки земного шара. Крупнейшая стратегическая авиация и океанский флот. Армия – более десяти миллионов человек. И это – в мирное время. Миллионы политвоспитателей, законоучителей, надзирателей над жизнями сотен миллионов людей. Почти полная самонезависимость - самоизоляция всего и всех от внешнего мира – в технике, в науке, в культуре, в морали.

Многие думали, перед нами – Рим. Веками строился – веками Риму падать. Думали и такое: «Мы так живем. И дети наши так жить будут. И внуки. И правнуки… если не война. Иначе – всему конец». Говорили другим: «Так будет всегда… Умрет один – придет другой, и конца им не будет… Рассказывай в курилке анекдоты. Голосуй на собрании или на идиотских выборах с одним кандидатом… Крути ручку приемника, лови, не лови через глушильный вой радиоголоса – ничего не изменится…

Но уже дыхнуло соленым с Балтики. Ощетинилась красно-белыми флагами гданьская судоверфь. Приземистый усатый человек. Вот он идет через толпу и выходит на трибуну…

* * *

Свежесть листвы и гарь бензина. Старые дома и широкие бульвары. И храмы невиданной архитектуры и красоты. Закрытые на замки – они, как ларцы, до поры хранили от чужих свои драгоценные сокровища и секреты. Не желали трясти тайнами. И ждали – ждали – ждали своих…

Этот город закружил нас, умчав с вокзала быстрым промельком желтого такси, накатил морем мокрых зонтов и латинских букв, оглушил звоном трамваев, удивил богатством прилавков и воистину циклопической величиной бровастых портретов на торцах своих старых зданий. Но даже они, эти бровастые старики со словами про мирный мир, были нарисованы здесь как-то по-особенному, со вкусом, и потому не казались таким безобразием.

* * *

Улица Меннес, двенадцать. Баба Зина. Это она шлет в наш северный город красивые новогодние открытки какой-то особой, несоветской полиграфии. Слишком яркие и буквы на них не наши. Европа!..

Едем от вокзала по прямому, как стрела, проспекту. Потом – через какие-то железнодорожные пути. Поворачиваем. Какая-то фабрика. Потом – снова прямо. Или направо. Не могу сказать точно. Наверное, все путаю. Уже не помню… Старый район. Дома вдоль улицы – плотной стеной. В России так не строят.

Двухэтажный старый дом. Каменный. Постройки, видимо, еще двадцатых. Квартира на втором этаже. Только холодная вода. Туалет со сливом – на первом. Один – на четыре квартиры. Ключи – у хозяев. Вход в подъезд даже не со двора – из подворотни. Арка. Вход во двор. На дворе – трава, как в скороговорке. Собаки, лавочки, сараи.

Баба Зина. Встреча. Пироги. Разговоры… Славик и Света на работе до вечера. В свободное время дядя Слава разводит аквариумных рыб. Молчаливые рыбы за толстым стеклом. Хобби, как говорится… Много больших аквариумов с нагнетанием воздуха и подсветкой. Рыбы, лампы, пузырьки из трубочек… Голоса из кухни:

- Слава вообще молодец. Сам научился шить модные брюки. Это сейчас надо. Даже в Риге. А то в магазине продают всякую дрянь. Приличной вещи не купишь… Да, c продуктами пока все нормально. Слава Богу, даже более чем… Сами-то они весь день работе. На ВЭФе. И Света там же. Внук Алеша - в детском саду…

Алешины игрушки. Ковбои и солдатики. Таких – каучуковых – в нашем «Детском Мире» никогда и не бывало…

- Иди, поиграй пока, – говорит баба Зина.

* * *

Недалеко от дома – русская церковь. Действующая. Напротив – кусок старого, заросшего кладбища. Краснокирпичные столбики ограды с выломанным между ними зеленым штакетником. За оградой - высокая трава. Огромный ветвистый чертополох чуть ли не в человеческий рост. Деревья растут, как в лесу. Гранит и мрамор старых, нерусских могил. Обелиски. Чаши. Печальная дева склонилась над кувшином. Грязно-белый ангел с перебитым крылом. Странные домики семейных склепов у богатых семейств. Бывших богатых… И бывших семейств…

Могилы, в основном немецкие. До войны в Риге жило немного немцев, и даже уже позже - при латвийской независимости. В глубине кладбища – сильно разрушенный католический или протестантский храм, а может, часовня, Бог знает. Дырами зияют пробитые стены. Стропильные балки проломленной кровли свалились внутрь, поросли мхом. Внутри руин растут кусты и сорные травы. У подножья стен и поверху сквозь каменную кладку прорастают молодые деревья. Жизнь берет у смерти свое. Нагло, безжалостно, бессмысленно, но верно.

* * *

С дальнего от Меннес участка, параллельного широкой улице с трамвайными путями, слышится шум моторов, визги бензопил. Часть кладбища власти решили превратить в городской парк. Там пилят старые деревья, машины увозят мусор, трактора и грейдеры ровняют будущие асфальтовые дорожки. Рабочие в синих комбинезонах сдирают с мест «лишние скульптуры». «Наиболее ценные образцы» будут оставлены и расставлены по прихоти новых жизнеустроителей. Двери семейных склепов распахнуты настежь, и заместо гроба - в полу зияет черная дыра. Гроб выдернут и свезен куда-то, как хлам…

Позже это и подобное прибалты будут называть «русским варварством»… Кстати, ради справедливости надо сказать, решение на такие дела и подобные принимали в основном местные коммунисты…

* * *

Гуляли по узким улочкам Старого Города. Собор Святого Петра. На верхушке – золотой страж – петушок. Церковь Яна. Церковь Святого Екаба – c петушком. Пороховая Башня. Шведские Ворота. Кошкин Дом. Столько всего – глаза разбегаются…

Домский Собор. Тоже с петушком. Почему собор Домский? Дом – по-немецки, собор. Получается – Соборный Собор. Масло масляное.

В собор мы не попали. Так и не послушали живой орган. Купили пластинки в магазине «Мелодия». Иоганн Себастьян Бах. И еще - Гендель в обработке…

Башня собора Святого Петра. Петушок золоченый – выше всех над городом. Экскурсия. Поднялись на площадку. Девушка-экскурсовод бойко рассказывает:

- Впервые упомянут в тысяча двести девятом году… Шпиль металлический высотой сто двадцать три и пять десятых метра. В тысяча семьсот двадцать первом году в башню собора ударила молния. Возник пожар. В тушении принимал участие Петр Первый, бывший тогда в Риге. Но огонь потушить не удалось… На высоте пятьдесят семь и семьдесят один метр – обзорные площадки… Башня была разрушена во время войны… В настоящее время восстановлена…

Площадь с памятником Красным Стрелкам и модерновым музеем. Не ходили. Набрели случайно в самом центре на действующий католический храм. По стенам – большие картины. Трубами в потолок – чудо-орган. Священник в красном одеянии и маленькой смешной шапочке что-то читал по-латыни. Деревянные резные скамьи. Посидели сзади. Поглядели издали, со стороны. Как пришельцы из космоса или как чужие в этом европейском странном доме, так не похожем на наш бородатый, ладанный византийский Восток.

* * *

На нетронутой еще части кладбища было таинственно и как-то сумрачно, даже днем. Прибалтийский серый денек стоял над старым городом, над северным морем, на самом краю великой, но уже обреченной империи. Большие кладбищенские деревья почти закрывали неяркий солнечный свет. В их высоких кронах шумел ветер. Шумел так, как и тысячелетия, и столетия назад. Соленый балтийский ветер гнал облака. Он гнал их над всем миром. И плевать ему было на все границы.

Он летел - над Восточной и Западной Германиями, над Данией и над Польшей, над Литвой и Латвией, над Эстонией, Швецией и Финляндией. Над всем божьим миром, чьи стены и следовые полосы, пограничные посты и минные поля не удержат ветер. В тот год в рваные бреши империи потянуло - из Польши. Хотя и начинали бреши эти затыкать, но уже как-то робко… Кончалась безветренная эпоха. C Балтики шла гроза. Начались восьмидесятые - время по-гданьски.

Стрелки на часах истории на секунду замерли, дернулись и вновь пошли…

* * *

Налетал ветер, рвал в высоких кронах деревьев, как всегда, во все времена. Ветер – много видел… Видел викингов и Ганзу, Карла Двенадцатого и Петра Великого, Первую Великую войну, потом независимость и снова войну – Вторую Великую…

Большие деревья не пускали городской шум в этот зеленый кладбищенский край. Хранили от суетного мира живых чертог смерти. Деревья давали тень людям - мертвым и живым, давали кров птицам небесным в кронах своих, и серым мышам – при корнях своих. Гасили печную, фабричную и машинную копоть и чад человеческого обиталища.

Крапива и чертополох были тут почти в детский рост. И даже выше. Они грозили, цепко хватая за брючины, норовили обжечь щиколотки и руки. Природа, вновь войдя на этом клочке в свои права, не хотела пускать к себе в дом человека. Ей было лучше без него. Она была больше его. И ее было больше. Но человек был упорен. Приятно в десять лет придумать о себе – я путешественник в джунглях, в зарослях – прячутся тигры…, или какую другую нелепую сказку. Вечные наши тигры в вечных зарослях…

* * *

Пробираясь вперед, мальчик не сразу заметил этот камень. Камень был невелик, сер, c виду – обычный булыжник. И только запнувшись и ушибив об него ногу, мальчик посмотрел на него. Это был валун. Серое надгробие. Полустершаяся надпись, писанная золотом и по старой, еще дореформенной орфографии: «Здесь покоятся…» И дальше – были уже только звания и имена. И год смерти один и тот же – тысяча девятьсот шестнадцатый. «Умерли от ран в госпиталях города Рига. Вечная Память героям», – стояло в конце.

Мальчик совсем немного знал о той войне. Знал, что на той давней - Германской – погиб где-то в Карпатах его прадед. Видел пожелтевшую фотографию, наклеенную на прочный серый картон. На старой фотографии были солдаты в старой русской форме. А на обороте была какая-то надпись. И дата. Но ни надписи, ни даты этой он сейчас не помнил.

Слышал на школьном уроке еще про то, что Ленин считал войну эту «несправедливой», назвал ее «империалистической» и «бойней» и еще что-то вроде того. Значит, объяснял учитель, - и воевать совсем не стоило.

Но тут, под этим камнем, лежали люди. И еще – тут были слова. Какие-то странные - поручик, ротмистр, капитан, а еще – уже знакомые - рядовой… рядовой… рядовой… еще и еще… Люди, жившие когда-то, ходившие по этой трудной земле, смотревшие, как и мы сейчас, на солнечный свет, лежали под этим камнем. И были они всеми забыты и никому не нужны. Одни на целом свете.

На всей огромной Земле, на всей ее чудовищной широте, какая только есть, уже не осталось о них ни памяти, и не было уже в мире ни мыслей о них, ни сочувствия к ним, и никаких чувств… Их время прошло - и время ушло… И наступило их безвременье… Может, это и зовется вечностью?

* * *

И еще вдруг – странно вспомнилось тогда. Майский праздник со слезами на глазах. Цветная бодрая картинка - репортаж.

С большой гордостью первые люди страны открывали на днепровской круче помпезный военный мемориал. Огромная сверкающая на солнце белая меченосица попирала кругляш музейного зала. По дорожкам важно переступало, всходило на высокую трибуну и что-то оттуда неясное вякало главное бровеносное начальство. А с ним – фуражки и большие погоны, кители, ордена и планочки. Много-много. Пионеры и пионерочки с большими бантами в белых гольфиках. Подбегают, суют цветы…

Потом говорили те, что моложе. Много и красиво.

Гранитные фигуры в касках, плащ-палатках и с ППШ в несколько человечьих ростов словно застыли. Они стремились вперед, вбегая по склону холма к меченосной советской Афине, но вдруг встали на месте, словно замороженные или кем-то заколдованные, среди новеньких белых плиточных дорожек.

Днепровский мемориал был величественен и светел. Чтобы каждый мог сказать – мы помним!

Нигде в мире так не ценилась память о той войне. Она была свята. Она была – почти всем в жизни той страны! Она заменила собой давно упраздненную религию. Сформировала и отформатировала семейные традиции и праздничный людской обычай. Казалось, исчезни она – и тут же небо упадет на землю. Горы обрушатся вниз, давя неблагодарное племя людское… Она, очищенная, прилизанная, кастрированная идеологическим легионом, говорила: «Можно – только так! Тогда - все правильно! А по-другому – и быть не может! Но если кто возражает против нас – тот враг. Враг! И только - враг! Вам понятно?!..»

* * *

Со временем исчезает все. Бывшее вчера новым – сегодня истлевает. Где вчера была парча – сегодня дыры. Вчерашние военные киногерои – сегодня герои детских анекдотов. Что вчера казалось святым и незыблемым – сегодня не пнет лишь последний ленивый.

Вот тогда, глядя на этот серый камень на чужом кладбище чужой земли, мальчик даже не понял, а скорее, впервые почувствовал эту истину – ничто не вечно.

Все мы так ненадолго приходим в мир. Живем без цели. Подло, зло, мелочно, пошло, неясно - неправедно. Живем, а потом умираем навек. Уходим во тьму. И памяти о нас на земле уже не будет. О большинстве – не будет!..

* * *

И новый чистенький мемориал, и старик с мохнатыми бровями, и те, в фуражках и с орденами, и те, в пиджачках с планками, и даже пионерки в белых гольфиках – все они - не вечны. Покроются трещинами новые дорожки. Меж белыми плитами прорастет трава. Умрет смешной и страшный старик, а после – и все остальные. Вырастут, состарятся и через много-много лет умрут те, кто сегодня ходит с белым бантом, дудит в горн, бьет в барабан. Время – великий санитар и дворник, убирающий планету от людского шумного бессмыслия. Оно, как большая волна, накроет всех нас и скроет от грядущего дела наши. Почти все и почти всех скроет.

Утопит их в своей пучине. И снова даст волю и простор для новых дел людских. И в этом есть и мудрость, и милосердие к людям природы и Бога.

* * *

В тот день он впервые встретил смерть. Вернее, сначала только почувствовал, а уже после до конца понял – она есть. Она была реальность, от которой человеку не дано убежать. Никуда и никому. Просто – бежать некуда.

От смерти не запереться на замок. Грядущее придет к тебе все равно. Не беги от него! Все равно - оно догонит! Не скрывайся! Оно, имея тысячи капканов и миллион силков, изловит тебя! Даже не пытайся. И тебе уже не слезть с карусели. Карусель – вся Земля. Никогда не слезть. До самой – самой – самой смерти…

* * *

Вечером пили чай, а взрослые еще и коньяк, и рижский бальзам. Где-то за стеной бубнил телевизор. Алеша, сын Славы и Светы, дал приезжему мальчику поиграть с каучуковыми ковбоями и индейцами. Потом с телеэкрана растерянно улыбался Донатас Банионис. По первой крутили «Бегство мистера Мак-Кинли» с хриплыми, пронзительными песнями Высоцкого… Дневной мир подошел к ночи. И ночь склонилась над ним. Сначала склонилась к изголовью, все ниже, ниже. Потом – легла рядом, погасив фонари звезд сырой темнотой ночного дождя. Укрыла уставшую за день землю мглистым сырым туманом.

Люди гасили свет. Укладывались понемногу. Но никто из них не знал - в каком мире он завтра проснется. И будет ли у него вообще это – «завтра»…

* * *

А после, днем – на том дворе, где трава и дрова, - была странная встреча. Высокая, сухая старуха в вязанной кофте - на лавке у самых дровяных сараев. Длинное, словно какое-то нездешнее лицо. Пронзительные, умные глаза. Морщинистые руки. Соседка. Анна Францевна.

Все говорили - немка. Нет, просто муж был немец. Жили в Риге вместе, до сорокового. Потом по договору русские разрешили немцам ехать в свой Рейх. Отто, муж Анны, тоже поехал. Вроде для начала надо было там ему обо всем узнать. Обещал вызвать ее из Германии…

Потом – война. Делала запрос по инстанциям. По немецким, конечно. Уже во время войны, при немцах, при оккупации. Откуда же тогда другие? Ждала ответа. Ей ответили. Пришел лист серой бумаги с готическими буквами. На верху – орел. Внизу – печать и штампик регистратора.

Вначале Отто они куда-то там послали. В какое-то их гау. Потом призвали в армию. Часть – на восточный фронт. А может, потом –уже и на западный. Людей после сорок третьего немцам не хватало. Кто разберет? Дальше об Отто ничего не было известно…

Потом пришли русские. Отто пропал – значит, соломенная вдова. Взяла в паспортном снова девичью фамилию… Конечно, таскали в МГБ. Сначала таскали. Все что-то выпытывали. Все больше - чужие… Свои, латыши, не так старались. Понимали, входили в положение. Хотя с них требовали… Если честно, и среди них всяких хватало… Потом совсем отступились - умер Ус. Ну да, как раз в том марте… Нет, ни лагеря, ни тюрьмы. Просто как-то так обошлось. Сама удивляюсь… Работала на заводе. А когда стало уже можно – поступила, кончила педагогический. Учительствовала. Вела немецкий. Сейчас – на пенсии.

* * *

Рядом со старухой – небольшая мохнатая черно-белая дворняжка с большими, умными, веселыми глазами. Грудка белая, хвост колечком. Сидит у старухи в ногах. Потягивается. Пасть открыта. Словно улыбается всем. Жарко. Смешная такая собачка. Зовут – Лацис. Забавная кличка. Кстати, так звали какого-то председателя латвийского Совмина. И еще, по совместительству, – народного писателя. Даже две сталинские премии ему тогда дали…

* * *

Анна Францевна. Говорит по-русски очень чисто, но вместе с тем - с приятным, немного тягучим прибалтийским акцентом. Рассказывает:

- Давно живу. Раньше, когда маленькая была, жили не здесь. Не в Риге…

Старушка говорила ему - где, но он забыл. Какой-то город с мягким западно-славянским именем. Вильна? Ковно? Люблин? Белосток? Раньше это была Россия. Царская. Сейчас вроде как Польша. Нет, названия не запомнил. Да и смысла нет. Поменялись названия? Нет, не только. Люди поменялись. Даже - несколько раз…

- Хочешь, покажу диковину? – говорит она. Мальчик не против.

Приносит из дома какую-то старую, пожелтевшую бумагу. Разворачивает.

На желтой, протершейся на сгибах странице – «Похвальный Лист». Когтистые двуглавые орлы расселись поверху струящихся георгиевских лент. Два портрета. Слева – молодой военный с окладистой бородой. Справа – мальчик лет десяти в матросской формочке. И два вензеля. Витые буквы. Слова, писанные по старой орфографии. Ниже портретов надписи. Налево – «Все для войны». Направо – «Все для победы».

По левому краю листа – красивая молодая женщина в шапке Мономаха и горностаевой мантии. Держит большой щит с двуглавым орлом. У ее ног – инженер в фуражке, усатый солдат с винтовкой, рабочий у станка. И слева, и справа от текста – картинки в рамочках. Дымящие корабли – на море. В небе – взрывается и горит огромный дирижабль. Ниже – солдаты в окопах. На крыльце деревенской избы - крестьяне всей семьей читают письмо с фронта. Под большой надписью – «Вторая Отечественная война» – рабочие на фабрике, и снова крестьяне, но уже – на поле. Жнут серпами. Вяжут снопы. Им помогают мальчики в фуражках. Наверное, гимназисты или реалисты – учащиеся реальных училищ. Меж картинок в рамке – слова: «Прошу вас, добрые люди, согрейте беженца духовно и телесно, и утешите его сознанием, что понято вами беcисходное горе его. Вспоминайте завет Господень: Алкал Я, и вы дали Мне есть, жаждал, и вы напоили Меня, был странником, и вы приняли Меня. Девятое ноября. Тысяча девятьсот четырнадцатого года. Царское Село». Чья-то подпись…

- Тогда еще людей называли – «добрые». Добрые люди. Потом – уже нет. Новое пришло, – говорит она. А после говорит: - А вот – про меня. Читай вот отсюда. Вслух.

- Похвальный лист… Седьмое начальное училище наградило сим похвальным листом ученицу третьего класса Лейчицкую Анну за примерное поведение и хорошие успехи, показанные в истекшем году…

И далее – какой-то неведомой город давно пропавшей губернии. Май. Шестого дня тысяча девятьсот пятнадцатого года. И еще ниже – председатель экзаменационной комиссии… Городской голова… Попечитель училища… Законоучитель… Заведующий и учителя, и их выцветшие размашистые росписи.

- Вот государь Николай Александрович. А это – цесаревич. Алексей.

Палец старушки ползет по желтой от времени бумаге. Голос ее звучит тихо, как бы издалека. И кажется пришедшим с какого-то далекого берега неведомой, глубокой, туманной реки.

Мальчику скучновато со старушкой. Солнце вышло из-за тучки. Припекает. Ему жарко. И клонит в сон. И хочется вдруг спросить:

- Бабушка, а что после с ними случилось? Где сейчас молодой военный? Где мальчик в матроске? Зачем красивые многопушечные, многотрубные корабли на море? К чему солдаты в окопах? Зачем среди белых облаков, рассыпаясь пламенем, горит в небе огромный дирижабль?..

Нет ответа. Нет и никогда уже не будет. И мальчика зовет на ужин мать.

* * *

Завтра они встретятся снова. Снова будет радостно бежать навстречу черно-белая смешная собака по кличке Лацис. Анна Францевна подарит мальчику свою похвальную грамоту. Для чего и кому она сейчас нужна? Той России давно уже нет. Молодого военного и его сына убили злые и глупые, нетерпеливые люди, наивно полагая, что сами они – никогда так не умрут…

- Может, хоть ты меня вспомнишь? Посмотришь на картинку – и вспомнишь… - говорит ему старушка.

На пузатом телеэкране  – бровастый старик в орденах… Как большая, старая, нелепая рыба в аквариуме… Год тысяча девятьсот восемьдесят второй.

* * *

После Анна Францевна подарит еще три диковины. Огромные царские аcигнации. Белая – по пятьсот рублей. C Петром Великим. Молодой усач в латах. В народе ее звали – «петруша». И желтая – по сто – с Екатериной. C портрета смотрит улыбающаяся старуха. Её звали – «катенькой». Или «бабкой». Это словцо быстро переняли городские низы, особенно воры. Оттого все деньги на жаргоне у нас России - «бабки»…

И еще подарила английскую марку, светло-фиолетовую с профилем королевы, чуть надорванную с краю. Отклеенную от старого конверта. Плохо, видимо, отпарила над чайником. Тяжело марка снималась, вот и надорвала.

Показывала цветные заграничные открытки. Лондон. Биг-Бен. Красные двухэтажные автобусы. Пикадили. Каменные львы и Нельсон на трафальгарском столбе. Тауэр…

- Дочь Елизавета в Англии. Замужем. Уже давно, – говорит она. - Хорошо, что выпустили. Пишет мне – не забывает…

И рассказывает еще:

- Я ведь семнадцатый - помню. Февраль. То есть март. Гимназисточкой была. Это мы уже когда переехали… Война была. Линия фронта близко. Слышим – уже ухает. Думаем – пора. Не немцев же дожидаться. Вот мы и собрались. Папа, мама, сестры… А потом – поезд, поезд… Ну да, вот – Февраль. На улице – толпы народу. Идут прямо по мостовой. Мужчины, барышни, прислуга - все с красными бантами. Разве тут в классах усидишь?! Мы - тоже на улицу. А народ идет. И ни одного городового. Мы их боялись немного. Стоит такой большой, важный на перекрестке, или на станции. Шинель, свисток, перчатки, шашка на боку. Думала – как выхватит вдруг шашку-то… А тут - вокруг люди. Все улыбаются. Поздравляют друг друга, говорят: «Царя-то скинули!..» Молодые мастеровые песни поют. Бодрые такие песни – чтобы веселей идти. Иные и целуются, как все русские тогда на Пасху. Пришли к какому-то зданию. Выходит генерал. Шинель. Погоны золотые. Чего-то говорит. А чего – нам не слышно. Толпа большая. Нам из-за спин почти ничего и не видно. Что-то про народ. Потом снимает с себя шинель. Срывает золотые погоны! И - бросает в толпу! Жадные руки норовят их тут же схватить. Хватают. Потом передают из рук в руки. И снова. Золотые погоны как бы уплывают. По морю из рук. Уплывают от него из рук в руки, как по воде. И все кричат: «Ура!» Толпа хватает беcпогонного генерала на руки, начинает качать, подбрасывая в воздух… А снег синий искрится на солнце. И солнце яркое. И уже весна. Кое-где проталины, и ручьи под ногами… И счастье! Такое счастье! Никогда – никогда во все годы жизни не видела я, чтобы люди так радовались…

Анна Францевна замолкает. Серая тучка набегает на скупое балтийское солнышко. Начинает накрапывать. Мальчик в коричневой вельветовой курточке еще не знает – будет и в его жизни такое. Падут вековые скрепы. И радость от того будет, и надежды лучшие… Придет ли хорошее? И что оно такое - хорошее, и для чего?..

Собачка прыгает лапами на грудь. Норовит лизнуть в лицо. Никому еще невдомек, что не минует с того дня и четверти века, а события и люди из тех дней станут для ныне живущих уже, как нереальность и сон.

Умрет собачка Лацис. Умрет Анна Францевна. В последний советский год снесут старый дом на Меннес, дав наконец людям новые квартиры. И новенькую красную десятку с Ильичем, которую мы так скоро и беспечно разменяли у рижского таксиста, уже ждет вечное (?) пристанище - в коллекции еще не родившегося мальчишки-нунизмата… Не пройдет и двадцати пяти лет…

* * *

Потом была Юрмала.

Корабельные сосны и огромные корпуса новых санаториев. Черника горстями и старые дачи, уже навек - без старых хозяев. И новые – оказались не навсегда… А после них – вскоре пришли еще и другие…

Удивительное мороженое. Стремительный бег электрички. И мелькание – от Лиелупе до Вайвари. Глухие заборы правительственных дач. Кафе «У старого Эдгара». Выставка старинных автомобилей. Пешеходные улицы с фигурной тротуарной плиткой. Причудливые фонарики. И огромный бронзовый глобус на площади – реклама «Аэрофлота».

Впервые в жизни пробованные сбитые сливки и жаренные пончики из заграничного автомата на станции. И белые песчаные пляжи – на километры. Только вот море холодное. И иногда идет дождь.

Море. Сосны. Дюны. Беззаботные туристы бросают хлеб жадным балтийским чайкам. Те, со страшным криком ловят его на лету.

Дети выкладывают на берегу фигуры из зеленых водорослей, строят замки из песка. Они еще не знают, что очередной прилив смоет все их труды обратно – в море.  И как было – снова так  будет…

Угол в синем домике. Июль-август. Семья отдыхала. Надо же дать ребенку отдохнуть перед новым учебным годом…

Соленый ветер дул с моря. В такую погоду детям хорошо спится. Особенно на самом рассвете.

«Спи, мальчик, cпи, – воет ветер в печной трубе. – Ты еще увидишь, у-у-увидишь, у-у-узнаешь сам, как гибнут миры… Все еще впереди…»







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0    


Читайте также:

Антон Тюкин
Карточный домик
Подробнее...