Время любить

Наталья Смехачёва.

По воспоминаниям мамы

Мама никогда не смотрела фильмов о войне: «Я всё это видела, а вы смотрите». Когда мои дочери затевали картофельные оладьи — выходила из кухни и закрывала дверь: «Мороженой картошкой пахнет». О времени, проведённом в оккупированном немцами Оленино говорить не любила. Но если о чём-то рассказывала, то непременно добавляла: «Если бы не добрые люди — сгинула бы…» Очень жалею, что не расспрашивала маму настойчиво и подробно. Но кое-что мне всё-таки записать удалось.

Пусть эти записи станут данью памяти родителям моего поколения — светлым и мужественным людям, которые после пережитых ужасов не утратили способности верить и любить, и не боялись ничего на свете — ни жизни, ни смерти.

Война

…Мы жили тогда в Зубцове. Отец мой — Михаил Константинович Михайлов, работал директором ресторана на железнодорожной станции. Он был очень красив: среднего роста, черноволосый, кареглазый, всегда одетый «с иголочки». Его не портила даже хромота, которую он пытался скрыть при помощи трости, сработанной местными умельцами (мошенниками, как говорил папа). А трость была с секретом — в ней был спрятан нож. Ещё у отца был замечательный портфель крокодиловой кожи для денег и документов, который всегда носил Дозор (немецкая овчарка). Портфель этот папа никому, кроме Дозора, никогда не доверял.

Мама — Анна Ивановна Сыченикова, была худенькой, светловолосой, улыбчивой. Она играла на гитаре, очень хорошо пела и изумительно шила (правда, только для своей семьи — платья, рубашки, куртки, шапки, костюмы). Я всегда была очень хорошо одета. Родителей моих любили, у них было много друзей.

В мае, когда у меня начались каникулы (кажется, я закончила четвертый класс), мы собрались уезжать во Ржев. И объявили войну. Мы собрали своё имущество, отец отвёз его друзьям, и мы поехали. Во Ржеве папа пошёл в военкомат, и его сразу же взяли, не посмотрели, что он хромой.

А мы прожили несколько дней у папиных друзей и вернулись обратно в Оленино, к тете Мане — я, мама и Дозор.

Тётя Маня (мамина сестра) очень меня любила, и я этим бессовестно пользовалась. Тётя Маня работала в аптеке. А мама устроилась работать завскладом на какую-то базу.

…Помню, когда летел первый немецкий самолет, все падали на землю, потому что следом за самолетом тянулась чёрная полоса, и люди думали, что это газ. Маму взрывной волной бросило под брёвна на складе. Как она выбралась, я не знаю, но домой мама пришла сама и всё рассказала. А она была в то время беременна. А в аптеке, где работала тётя Маня, вылетели все стекла. Потом их стали заклеивать бумагой крест-накрест…

До осени мы жили по-прежнему. Ходили с тётей Маней за брусникой и замочили её три большие бутыли. Я ходила за мясом на бойню (за «убоиной» — это продавали населению бой). Бойня стояла возле леса, народу было очень много. Я встала в конец очереди, но простояла недолго. В очереди зашептались: «Смотрите, вон стоит дочь Михаила Константиновича и Анны Ивановны». Какие-то люди (незнакомые) отвели меня в сторону и минут через пять вынесли мне сумку, доверху набитую мясом. Как потом оказалось, все куски были очень хорошие. Сумку эту я даже поднять не могла, тащила по земле волоком. А денег с меня не взяли…

С осени люди стали из Оленино уходить. Мы тоже собрали вещи, вырыли в сарае большую яму, и всё туда сложили. Часть уложили в кованый старинный сундук. Яму зарыли, замаскировали досками. У нас осталось две перины, несколько подушек, четыре гуся и санки. С нашей улицы все люди уже ушли. Отправились и мы. В Торжок, к тёте Зое, ещё одной маминой сестре. Положили на санки перины, поставили корзину с гусями, а в санки запрягли Дозора. Идти было трудно — зима, холодно, мама была уже очень тяжёлая. Где-то далеко стреляли. Народу шло много. Первую ночь мы ночевали в лесу на снегу. Тётя Маня всех уложила на перину рядом с Дозором. Мы сняли верхнюю одежду, на одной перине лежали, другой накрывались… А на четвёртый день мы пошли этой же дорогой в своё Оленино: много людей шло уже нам навстречу, сказали, что кругом немцы, и идти некуда. Гусей пришлось зарезать, но всех съесть не успели, двоих принесли назад. Я плакала и гусей есть отказывалась. (Я их вырастила с меленьких гусят, носила в переднике. Когда они выросли, стали провожать меня в школу. Они вообще везде ходили за мной, как привязанные. Они были серые, очень большие и красивые. Пока в школе шли занятия, гуси ждали меня на лужайке, и потом мы все вместе возвращались домой. Иногда я озорничала — убегала от гусей. Как они кричали, хлопали крыльями, спешили, падали — не хотели, чтобы я уходила. Хотя дорогу домой они знали отлично). Тётя Маня ругала меня, заставляла есть, но я так и не съела ни кусочка. А Дозор от голов и лап не отказался.

…Вернулись в Оленино. Наша хибара стояла покосившись, видно, от взрыва. Из дома всё украли, бутыли с мочёной брусникой были разбиты. Сундук мы не трогали (может, и до сих пор цел). Пошли искать жильё. Недалеко от нашего дома стояли два барака. Длинные, деревянные, с двух сторон — крылечки. Внутри — длинный коридор, по обе стороны — комнаты, много. Что там было раньше, я не знаю. Один барак был уже занят такими же «возвращенцами», другой — свободный. Мы остановились в этом бараке. Комнату выбрали самую маленькую. А все большие комнаты постепенно занимали немцы. Мы принесли из своего дома кровать, самовар с трубой и стол. Спали на кровати втроём, стирали на немцев. Воду грели в самоваре. За работу нам давали продукты.

Через неделю после нашего вселения в барак, под нашими окнами немцы построили виселицу. Повесили наших знакомых Кузнецовых, отца и сына. За то, что второй сын был в партизанах. А мать их расстреляли. К этим Кузнецовым мы ходили за яблоками и смородиной, у них за железной дорогой был свой дом…

Видела, как расстреливали заложников. Партизаны убили какого-то офицера. Немцы согнали на площадь людей. Что-то спрашивали (я подглядывала в щелку в заборе). Потом каждого десятого расстреляли. Нашу хорошую знакомую тетю Наташу Трамбовку тоже расстреляли. Ни за что…

А в комнате рядом с нашей была допросная. Я проделала в фанере, которой была забита дверь, дырочку и подсматривала. Туда приводили наших, били. Однажды я украла оттуда папку с какими-то бумагами и спрятала у нас в комнате. Думала, как-нибудь партизанам отдам. Папку у меня нашли, офицер страшно ругался и хотел меня тут же застрелить, но тётя Маня валялась у него в ногах, целовала сапоги и кричала: «Пан, пан, прости! Она же у нас дура, дура! Она же ненормальная!» Я, действительно, была похожа на дуру — тётя Маня, услышав за дверью шум, успела сунуть мне в руки трубу от самовара и мазнуть по лицу тряпкой, измазанной в саже. Офицер дал тётке пинка, но меня не тронул. Я даже испугаться не успела. Мне было обидно, что тётка назвала меня дурой. А я училась почти на одни пятёрки и переходили из класса в класс с похвальными грамотами…

Так мы и жили. Я собирала на дороге семя льняное, чечевицу, кочерыжки на огородах выкапывала, собирала головки ото льна. Мы их толкли в ступке, шелуху продували и ели. Была ещё одна проблема. Мама курила, а сигарет не было. Я ходила по улицам следом за немцами, собирала окурки. Дома потрошила их и сушила табак. Для мамы…

Как-то к нам в комнату зашёл офицер. Зима, холодно, а немцы в летних сапогах. Немец сдёрнул со стены ковер (последнее, что у нас осталось, мы накрывались им, когда было совсем уж холодно) и заставил маму шить сапоги. Мама сшила. Быстро и хорошо. Немец надел их поверх своих сапог и от радости засмеялся: «Гут, матка! Гут!» А у мамы — все пальцы в крови…

Потом я заболела, многого не помню. Видимо, был тиф. Когда очнулась, все мои живы, но нас очень бомбили. У мамы подходил срок родов. И у неё началось кровотечение. Дома. Тётя Маня приняла роды — мёртвую девочку. У девочки весь бок был синим (возможно, от удара, когда маму взрывом закинуло под брёвна на складе). А послед не выходил, и шла кровь. Тётя Маня послала меня к своей знакомой медсестре, далеко. Я её нашла, но она мне сказала, что у неё болят руки (что-то кожное) и делать она ничего не может. Однако, пошла со мной. Потом они с тётей Маней пошли в немецкий медпункт (он был недалеко) и привели солдат с носилками. Маму унесли. Тетя Маня и её знакомая тоже ушли с ними. А у меня случилась истерика. Я кричала до тех пор, пока маму не принесли обратно. Все ушли. Мы с тётей Маней развернули одеяло — мама была мёртвая, от неё сильно пахло лекарством (видимо, наркозом), на животе — большой разрез. До половины было сшито хорошо (наверное, мама была ещё жива), а другая половина — кое-как.

Мы с тётей Маней вымыли маму, одели, причесали. Кто-то принёс гроб. Мне было очень плохо.

Гроб поставили на стол. Мы с тёткой выли. И я всё прикладывала к маминому лицу зеркальце. Мне до сих пор кажется, что оно запотевало… И без конца собирала со лба у мамы вшей…

В эту ночь нас очень бомбили, окна вылетели, гроб ходил ходуном, я его держала. Осколки летали по комнате, сыпались на стол, втыкались в гроб, падали маме на грудь, но меня не задел ни один — словно мама руками отводила их от меня…

Маму схоронили 28 февраля. Свезли на санках на кладбище. Тётя Маня сварила кутью из риса с изюмом, помянули маму этой кутьёй на кладбище. Не знаю, где тётка сумела достать изюм, чтобы устроить такие дорогие поминки. Люди были знакомые. Потом мы вернулись домой.

Стали жить с тёткой. Стирали на немцев. Потом в нашем бараке сделали тифозный госпиталь, но нас не выгнали.

А потом тётя Маня умерла. Было очень голодно, тётка меня спасла, а сама от голода умерла. Ночью, во сне. Я одевала и прибирала её сама, одна. Было трудно, потому что она уже остывала. Я очень плакала, и просил её, и ругалась — то ногу согнуть, то руку в рукав пропихнуть…

Так мы остались с Дозором. Я ходила по миру. Добытое делили поровну. Подавали по-разному: кто больше, кто меньше, но давали все. И свои, и немцы. Зашла один раз в дом, а там полно немцев. Все в чём мать родила гладят одежду — вшей выводят. Увидели меня — руками замахали,

заорали… Я так бежала, думала — сердце выскочит. Погони не было, но потом я этот дом стороной обходила.

А потом Дозора увезли немцы, и я осталась совсем одна. Еще раз переболела тифом. И не удивительно — я ведь в тифозных бараках, где раненые лежали, искала в соломе часы и кольца. Мне везло, я всегда что-нибудь находила и меняла на еду.

После тифа у меня отнялась нога. Я почти не могла ходить. Пожилой немецкий доктор дал мне тюбик с мазью и сказал, что делать. Когда мазь кончилась, нога ожила.

Однажды я по запаху вышла на немецкую полевую кухню. Пахло так вкусно, что у меня голова закружилась. Солдаты стояли в очереди, у каждого — котелок. А у меня ничего не было. Я походила кругом, нашла в канаве мятый котелок, и тоже встала в очередь. Немцы стали смеяться. Я до сих пор этот смех помню, и то, как они на меня друг другу пальцами показывали. Но из очереди не выгоняли. Когда до раздачи осталось человека три, я увидела, что в котелок наливают суп, а в крышку кашу накладывают. А мой котелок был без крышки. Я выскочила из очереди и в той же канаве отыскала крышку. И встала на своё место. Немцы засмеялись ещё громче, но меня не выгнали. Повар (уже не молодой человек) молча налил мне супу (до краёв) и каши положил очень много. Я тут же, на краю канавы усевшись, всё съела.

Потом повар меня позвал и сунул потихоньку буханку хлеба (вечером мне за неё дали молока и картошки) и показал карточку жены и пятерых своих детей. Потом я ещё несколько раз приходила на эту кухню чистить картошку. За это меня кормили и давали с собой хлеба. Но это продолжалось недолго. Повара заменили, и меня прогнали…

Я в то время жила уже у чужих людей. Каких-то дальних родственников жены маминого брата Павла. Они были староверами. Научили меня молиться по-своему. А спала я в сенях на большом деревянном сундуке. И каждую ночь вспоминала прежнюю счастливую жизнь. И почему-то особенно часто — летние гулянья в берёзовой роще: длинные столы накрыты белыми скатертями, много всякой вкусной еды. Папа и мама весёлые, нарядные. Музыка, шум. Папины друзья, среди них много людей в форме. Они громко смеются и по банкам консервным — из револьверов…

…А перед самой войной мне сон приснился: идём мы с папой и мамой, зима. Я саночки везу. Смотрю — стоим на горе, а внизу — черно и страшно. Папа сел на санки и съехал вниз. За ним — мама. И мне бы надо за ними, а мне страшно. Я плачу, а ехать боюсь. Так и вышло — родители сгинули, а я вот осталась… Много хороших людей на моем пути было…

Дозор

Дозор заслуживает отдельного разговора. Я понимаю, любой человек, у которого есть (или когда-то была) собака считает её самой умной и преданной. Но Дозор был не просто собакой, он был моим братом.

Он появился в нашем доме весной. Появлению Дозора предшествовало какое-то серьёзное событие, о котором я не знала. Просто, однажды папа пришёл домой очень поздно. Он был сильно встревожен и расстроен. Они с мамой долго говорили о чём-то на кухне и, уже засыпая, я услышала конец маминой фразы: «Ну, тогда заведи собаку».

Так в моей жизни появился Дозор. У него была тёмная спина, а всё остальное — рыже-коричневого цвета. Глаза карие, чёрная пасть и ярко-белые клыки. Он был очень тощий, хотя папа говорил, что Дозор из «хорошей семьи» и имеет родословную. Да и звали его как-то длинно и мудрёно, это папа уже сам сократил имя щенка, и он стал Дозором.

Дозор быстро освоился в доме, он рос и хорошел прямо на глазах. Папа пригласил дрессировщика. Дозору учиться нравилось. Он всё понимал и запоминал очень быстро. Он знал не только все положенные команды, но и много обычных слов. Когда ему говорили: «Ищи хозяина!», Дозор тут же находил отца, где бы тот не спрятался, иногда через две-три улицы. Ему даже не нужно было давать понюхать папины вещи. Учитель Дозора очень хвалил.

Но были в учёбе Дозора и не совсем приятные уроки. Учитель выводил Дозора на прогулку и просил кого-нибудь из прохожих угостить щенка свежим мясом, колбасой или еще чем-нибудь вкусным. А мясо было утыкано короткими острыми иголками. Дозор с радостью хватал угощение (он ел очень много, но всегда был голодным), а потом кашлял, скулил, и из пасти у него текла кровь. Мне было жалко Дозора, но папа запретил мне вмешиваться и жалеть его. К счастью, таких уроков было немного. Я помню всего два. Один раз Дозора угостил мясом незнакомый бородатый дядька, а второй раз ему предложила душистый кусок колбасы моя знакомая девочка с соседней улицы. Больше Дозор никогда ни у кого не взял ни одного куска без нашего разрешения.

Дозор очень высоко и красиво прыгал, барьер брал с места, без разбега. Однажды папа взял его к себе на работу. В ресторане был ремонт, Дозора посадили в старый, огромный, очень высокий чан, чтобы он не путался под ногами. Повар Митя принес ему мяса, отец сказал: «Дозор, можно, ешь». Пёс стал есть, а Митя свесился вниз и стал его дразнить. Он рычал на Дозора и говорил: «От-д-а-а-й!» Отец предупредил, что Дозор злой и прыгает высоко, но Митя только посмеялся: «Он же щенок!» и продолжал Дозора дразнить. Дозор прыгнул и разорвал Мите губу и нос. Пришлось зашивать. Но зато все

сразу Дозора зауважали. А уж когда он «при исполнении» нёс папин портфель, по всей улице для них был зелёный свет.

Дозор умел снимать намордник по команде: «Грабят!» — двумя передними лапами. По команде: «Замри!» мог лежать или сидеть, а иногда и стоять на задних лапах очень долго. Я частенько этим злоупотребляла, но Дозор мужественно выполнял команду и даже в мою сторону не смотрел, не просил меня сжалиться.

Мама сшила Дозору упряжку, я запрягала его в санки, и он катал меня и возил в школу. Если хотел поиграть, вываливал меня в снег. Но время он понимал очень хорошо, лучше меня. В самый разгар игры бежал вдруг к санкам и поднимал зубами вожжи. Я ни разу в школу не опоздала. Иногда он ждал меня до конца занятий, но, если дома папа ему говорил: «Дозор, возвращайся домой!», он уже меня не слушался. Как только я поднималась на школьное крыльцо, Дозор бежал домой. Даже если я приказывала ему: «Дозор, ждать!», он улыбался, скулил, влиял хвостом, пятился, и всё равно бежал домой, моей команды не выполнял.

У нас был кот Васька. Серый, полосатый, очень крупный и сильный. И наглый. Когда появился Дозор, Васька хотел его отлупить, но мама вовремя вмешалась, и шлепнула кота полотенцем. Васька разрешил Дозору себя обнюхать и облизать, а потом стал над щенком издеваться. Дозора посадили в кухне на цепь. Васька зацеплял лапой миску Дозора, подтягивал к себе, выбирал оттуда самые лучшие куски и тут же садился умываться. Дозор топал, свистел носом от обиды и возмущения, но достать наглого кота не мог. Но он быстро рос, и в один прекрасный день Васькина морда оказалась по самые уши в миске со щами, откуда он пытался вытащить большой кусок мяса. Дозор намертво прижал его лапой за шею и никак не хотел отпускать. Пришлось папе вмешаться, иначе кот захлебнулся бы.

С этого момента всё изменилось. Васька больше не воровал у Дозора еду, стал ходить с нами гулять, и даже свой ночлег перенёс к Дозору под бок.

Однажды к нам на улицу забежал незнакомый пёс. Белый, гладкий, похожий на поросенка. Васька спокойно валялся на травке (он вообще собак не боялся) и не обратил на чужого пса никакого внимания. А пёс схватил Ваську и стал трепать. Тот успел только пискнуть чуть слышно. Дозор был дома, на цепи. Услышав Васькин голос, он страшно зарычал и стал рваться к открытому окну. Мама хотела спустить его с цепи, но побоялась подойти, так страшен был Дозор. А чужой пёс тут же бросил Ваську и убежал. Я принесла полузадушенного кота домой. (Его спасла густая шерсть и сильные мускулы). Дозор лаял и успокоился только тогда, когда я положила Ваську возле него. Он так и не дал нам его забрать, «лечил» сам: вылизывал, переворачивал носом с боку на бок, легонько покусывал Ваське то живот, то уши, то задние лапы. И Васька задышал. С этого дня они вообще стали неразлучны.

А как здорово мы втроем играли! Дозор воровал у мамы для меня конфеты. Конфету он приносил аккуратно, за хвостик, старался не обслюнявить, и тихонько пихал мне в руку. Это было сигналом к сумасшествию, называемому «игра в ежика». Я хлопала в ладоши и кричала: «Молодец, Дозор! А где же наш ежик?» Тут же прибегал Васька (если был где-то поблизости). Он сворачивался клубком, как ежик, и Дозор начинал катать этот клубок по дому, а я пыталась его отнять. Иногда Дозор брал Ваську в зубы и убегал с ним на улицу. И мы носились вокруг дома до полного изнеможения.

Когда папе некогда было гулять с Дозором, он надевал на него намордник и говорил: «Гуляй час!» или: «Дозор, не долго!». Это означало 15-20 минут. И Дозор четко знал своё время. Но однажды вместо двадцати минут он пришёл домой через два часа, грязный и без намордника. Лёг у папиных ног и закрыл глаза. Отец его выдрал ремнём. Дозор не шевельнулся и голоса не подал, а я сидела и тихонько плакала, мне было жалко Дозора. Потом папа отвёл его в сарай и посадил мордой в тёмный угол. Сказал: «Сиди!» и ушёл. А мне ходить в сарай и жалеть Дозора не велел. Но я не послушалась. Как только отец ушёл, я тут же побежала освобождать Дозора. Я говорила ему ласковые слова, гладила и ласкала. Но Дозор со мной не пошёл. Лизнул меня в щёку и отвернулся опять в угол, как его отец посадил. Вдруг, слышу, у моих ног заурчал кто-то. Смотрю, а это Васька. Ходит вокруг Дозора, бодает его и мурлычет. Хотела я кота из сарая унести, но он из рук моих вырвался и снова к Дозору вернулся. Так я и ушла ни с чем. Мне было очень обидно, я долго плакала и вечером не пошла с папой в сарай Дозора прощать. Но папа сказал, что Дозор умница, и мне обижаться на него не следует. «У настоящей собаки, — сказал папа, — хозяин может быть только один. Остальные — друзья. А наш Дозор — настоящая собака!»

Когда папа ушел на фронт, Дозор очень скучал. Он даже резко похудел. Разыскивал папины вещи, бросался к двери при любом шорохе. Но я ему говорила: «Не жди, Дозор. Хозяина не будет. Долго». Слово «долго» Дозор знал и постепенно успокоился. Хотя ждать папу не перестал.

Когда умерли мама и тётя Маня, мы с Дозором остались вдвоём. Уж не помню теперь, почему мы оказались не в своём бараке, а в старом дырявом сарае. Ходили, просили милостыню. Мне не раз предлагали отдать Дозора, или даже продать. Говорили, что он всё равно сдохнет. Но я даже слушать этого не хотела. Потом Дозор сильно отощал, и я не стала брать его с собой. Закрывала в сарае и говорила: «Дозор, жди. Тихо». И он ждал. Всю еду, что я собирала за день, мы делили поровну. Конечно, Дозору было этого мало. У него бурчало в животе и сводило челюсти, но он проглатывал свою порцию и отворачивался. Он ни разу не отобрал у меня ни крошки. Однажды, когда мы с Дозором грелись на солнышке, в наш двор зашли двое автоматчиков и офицер. Офицер был невысокий, худой, с огромными серыми глазами. Очень молодой. Совсем мальчишка. Увидев Дозора, он восхищённо затараторил, замахал руками. Один из солдат ушёл и вернулся с переводчиком. Мне пришлось открывать Дозору рот, поднимать лапы, выворачивать уши. Дозор, чуя неладное, рычал, но меня слушался. Один солдат держал под прицелом меня, другой — Дозора. Потом переводчик принёс кусок брезента и большую сеть. Меня пинками загнали в сарай, а на Дозора накинули сначала сеть, а потом завернули в брезент. Пригнали мотоцикл и увезли. Дозор рычал и пытался кусаться, но сильно сопротивляться не мог. Он очень ослаб. А меня заколотили в сарае, прибив на дверь две доски, потому что я кричала и бросалась на солдат.

Не помню, сколько я пролежала в сарае и как потом выбралась оттуда. Не помню, сколько прошло дней или часов, делала ли я что-то и ходила ли куда. Помню только, что Дозор вернулся. Ещё более тощий. Видимо, он вообще ничего не ел, так как никогда не брал еду у чужих людей. Но не успели мы порадоваться друг другу, как во двор въехал мотоцикл, и я опять увидела того же самого офицера и переводчика. Я заплакала, Дозор затрясся и зарычал. Мне велели унять собаку. Офицер стал манить Дозора колбасой. Она очень вкусно пахла, меня замутило. Дозор снова зарычал, голову отвернул в сторону, из пасти у него ручьём бежала слюна. Тогда переводчик мне сказал, что, если я не накормлю своего пса, и не велю ему пойти с ними, Дозора сейчас же застрелят. А так он будет служить немецкой армии, его будут сытно и вкусно кормить. Это породистый пёс. Русская замарашка не имеет права держать такую собаку. Я поцеловала Дозора, погладила по голове и сказала: «Возьми, Дозор, можно». Он тут же проглотил колбасу, даже не жуя. Потом я надела на шею Дозору ошейник, пристегнула поводок, отдала поводок офицеру, еще раз погладила Дозора, поцеловала и сказала: «Иди, Дозор, иди! Всё будет хорошо…» До сих пор вижу, как он, шатаясь, идёт к мотоциклу и всё на меня оглядывается. А я улыбаюсь (не плачу!) и говорю: «Иди, Дозор, иди. Всё хорошо…» И офицер улыбается, и что-то говорит Дозору по-своему. Тихо и ласково. Видно, он понимал толк в собаках, этот мальчишка…

Когда они уехали, я сидела в сарае, выла и закрывала руками рот…

Больше я Дозора не видела.

И собак в своей жизни не заводила. Никогда.







Сообщение (*):

16.02.2018

Роман

Замечательно. Очень важно, что есть такие рассказы. Значит, помнить будем.



Комментарии 1 - 1 из 1