Замри!

Татьяна Ильдимирова. Родилась 28 июня 1981 года в г.Кемерово. Юрист.

Автобус ждали долго. У Оли замерзли ноги в валенках, пальцы рук и губы, хотя они с отцом на одном месте не стояли, ходили туда-сюда и даже прыгали, как на физкультуре. Все остальные тоже топтались по тротуару, сутулые, словно пингвины, и выдыхали в синий воздух сивый пар.

Голова была тяжелой, и по-прежнему болело все лицо, как если давить на крылья носа что есть силы холодными руками. Боль была тугой и навязчивой. Дышать носом удавалось с трудом: нос заложен, а ртом, под двумя слоями шерстяного шарфа, дышать очень мокро, и рот был полон какого-то пуха. Везде хлюпали сопли — и в горле, и в носу, и, кажется, в ушах. Волосы, выглядывающие из-под шапки, покрылись инеем. Оля посмотрела на отца: у него были седые брови, ресницы, волосы в носу. Она на него сердилась: неужели он ничего не сделает, чтобы было не так холодно?

Все так просто, думала Оля, мы ведь можем никуда не ехать, мы еще даже не сели в автобус. Вернемся домой, в тепло, и все будет хорошо. Я стану дышать над паром, пить травяной чай, объедаться медом и лимонами. Хоть килограмм лимонов принеси, я все съем, могу и без сахара. Я буду принимать лекарства, капать в нос горькие капли. Неужели обязательно ложиться в больницу? Что это за болезнь такая дурацкая — гайморит? Обычный насморк, да, сильный, но не опасный и не заразный. Если без этого никак, Варина мама умеет делать уколы, я потерплю. Скоро вернется мама, и она-то точно знает, как нужно лечиться. Ты же сам говорил, что ждать осталось всего несколько дней.

Оля повернулась к отцу спиной, к дому лицом, чтобы ветер хлестал в спину. На отца смотреть она не хотела: ни слова ему больше она не скажет. Он все еще мог передумать: «Ладно, пойдем домой», но вместо этого молчал, глядя на дорогу. Он явно был рад избавиться от Оли на те дни, недели, месяцы, которые ей предстояло провести в больнице, рад — и не иначе, раз он до сих пор не предложил вернуться домой.

Сколько ей лежать, она не знала. Подруга Ленка с воспалением легких пробыла в больнице целый месяц, а учительница рассказала классу, что у нее заражение крови — грызла ногти, и что теперь врачи пытаются спасти ей жизнь. Это было в первом классе, когда Оля еще не понимала, зачем взрослые так беззастенчиво и бездарно врут.

Автобуса все не было, дорога пустовал. Воздух был накуренным, стеклянным, колким. Ветер сыпал в лица мелкую снежную труху. Со всех сторон светились медовые окна теплых квартир, и казалось невероятным, что кому-то сегодня никуда не нужно идти.

— Что-то не соблюдает расписание, — сказал кто-то.

Это был отец.

— Может, совсем не приедет, в такой-то дубак! — еще один чужой голос.

— Ну как же не приедет, — снова отец. — Всем на работу надо. Но вот что не по расписанию — это совсем нехорошо. Все-таки не лето на дворе. Могли бы и о людях подумать.

— Да разве бывает такое, что кто-то о людях думает? Милый, ты чего!

После недолгой оттепели пришла вторая волна морозов, школьники снова радовались отмене уроков. Родители шли на работу, а Оля, человек с ключом, вместо школы бежала на горку. Не сидеть же дома, в конце концов, из-за каких-то холодов! В ближнем парке построили отличную высокую горку с ровным ледяным скатом, и с утра до вечера с нее катались дети всех окрестных дворов: кто на пакетах, кто на ногах, кто на крышке от унитаза. Оля любила на ногах: страшно, но весело. Что странно, на горке мороз не ощущался, но потом, по пути домой, Оля не чувствовала ног, а на лицо словно была надета тонкая ледяная маска. Дома она отогревала руки сначала в холодной воде, и только затем в горячей. Главное — успеть просушить обувь и рукавицы до возвращения родителей с работы и вылить в унитаз тарелку супа так, чтобы в сливном отверстии не плавали пятна жира.

Оля заболела, однако, не из-за горки, а после того, как перед всем классом Анна Ивановна разодрала на кусочки Олину тетрадь с криво начерченными полями. Ошибок, между прочим, не было. После уроков все пошли на горку, а Оля домой. Шла и думала: мне обязательно нужно простудиться, да так, чтобы точно не ходить в школу, Боженька, пожалуйста, пожалуйста, пусть я заболею! — и к вечеру у нее поднялась температура.

На следующий день после визита врача отец ненадолго уехал на работу, а Оля сидела в кровати и играла в пуговицы. Читать она не могла, буквы, вплывая, делали голову тяжелой и горячей, как будто на затылок Оле положили камень. Телевизор был болтлив, бестолков, мелькал лишними людьми, пустыми словами и чересчур громкой рекламой.

А с пуговицами делалось спокойно. Пуговиц было много, целая шкатулка и еще мешочек. И блестящие, как леденцы, и крохотные перламутровые жемчужинки — для маминой блузки, и настоящие милицейские пуговицы со звездами, оставшиеся от дедовских шинелей, и даже звездочки, которые когда-то было нужно пришивать ему на погоны. Дед ушел на пенсию задолго до рождения Оли, но шинели, а их за годы службы накопилось изрядно, по привычке надевал часто: не любил гражданскую одежду.

Пуговицы были Олиными друзьями во время каждой из болезней, лучшими, чем все остальные игрушки, вместе взятые. С ними можно было играть целый день, придумать миллион разных историй и рассказывать их про себя. Оля, рассыпав все богатство на кровати, выбрала из пуговиц те, которые станут девочками-странницами, и передвигала их по одеялу, по спинке кровати, по собственным ногам, подбрасывала в воздух и в своей фантазии вместе с пуговицами совершила кругосветное путешествие и нашла настоящий клад — волшебный жемчуг, украденный злой волшебницей. Потом она доставала милицейские пуговицы и играла в погоню за преступниками; милиционеров было двое, а преступников — целая куча, стражи порядка преследовали их и на самолетах, и на пароходах, и на водных лыжах, и верхом на лошадях. Оля засыпала, сморенная болезнью, и чуяла сквозь сон, как возвратился с работы отец, прямо в пальто и обуви подошел к ее кровати, обдав снежным холодом и положил ей на лоб твердую стылую руку, как звонил потом маме и говорил с нею строго, словно хотел ее отругать, но еще не придумал, за что именно. Оле он принес пирожное-трубочку, хотя та любила картошку, и две упаковки наклеек для альбома «Барби».

Вечером смотрели фильм про мальчика и дельфина, Оля — лежа в пледе на диване, растянувшись во всю его длину, а отец — не в кресле, а рядом, сидя прямо на полу, на паласе, так, что Оля при желании могла бы положить руку ему на голову. Ей стало жалко его за то, что она заболела, что не доела выбранное им пирожное, только по краям обкусала: Оля терпеть не могла белковый хрусткий крем и каждый раз злилась на отца, который не мог это запомнить.

Фильм был чудесный, но Оля уже смотрела его в кино. Кассета же оказалась старой, переписанной на десятый раз, голос переводчика был гнусавым, словно у него никогда не проходил насморк. Как на диване не повернись — все неудобно, голова болела, руки и ноги никак не могли согреться, и Оле на самом деле одного хотелось — на ручки к маме.

Мама была в Юрге с больной бабушкой и никак не могла вернуться раньше. Оля знала, что бабушка последние годы никого не узнавала и уже не вставала. До Юрги было больше сотни километров, покрытых высокими сугробами, и несколько ночей подряд Оля посреди ночи подскакивала в постели от кошмарного сна: города навсегда разлучены снегом, не проехать — никак, весна никогда не наступит, снег не растает, а наоборот: будет падать, и падать, и падать, пока не заметет весь мир, деревья — по макушки, дома — выше крыш. Что станет с человечеством, Оля не думала, потому что первая же мысль, которая пронзала ее в этом сне, была: мама!

Автобус пришел старый, скрипучий, как из родительской молодости. Внутри резко пахло резиной, бензином и людьми. Пассажиров оказалось мало — маршрут автобуса от одной городской окраины до другой шел по самой кромке города, через промзоны. Смотреть в окно было неинтересно: мимо дороги тянулись или пустыри, или одинаковые серые коробки, цистерны, трубы, или заброшенные стройки. Мальчишки со двора постоянно отправлялись в путешествия по таким местам и возвращались грязные, иногда покалеченные. Девочки же редко выходили без старших за пределы двух дворов, школы, ближнего парка, гастронома и магазина галантереи. Оля так вообще боялась строек, а еще сильнее — вида дымящих заводских труб на другом берегу реки.

Впрочем, однажды Оля уехала одна на тот берег. Ей хотелось посмотреть другие районы города, где она никогда не бывала. После школы она села в автобус, ведущий в далекий Кировский, и поехала до конечной: по знакомым улицам, по мосту через хмурую осеннюю реку и дальше, в неизвестную Оле часть города. Мимо проплывали приземистые деревенские дома и было непонятно, это еще город или уже нет. Автобус ехал и ехал неизвестно куда, останавливался редко, потом пошли гаражи, гаражи, гаражи, какие-то базы, склады, автосервисы, и такой тоской тянуло от городских окраин, что Оля не выдержала и сошла на первой попавшейся остановке. Она перешла на другую сторону дороги и долго ждала автобус в город, но его все не было и не было. Оля шла домой пешком, оглядываясь — не идет ли автобус; все вокруг серело грязью и сумерками, даже свет фонарей был сумрачным и грязным. Потом вдруг закончились фонари — и рухнула вниз такая темнота, что стало ясно: скоро ночь, мама меня убьет. И не успела Оля испугаться, как она увидела трамвайные рельсы, а за ними — счастье — ярко освещенный трамвай.

Дома пахло валерьянкой, мама трясла Олю за капюшон куртки и кричала на нее, задыхаясь. Кричала она не «Где ты была?», а «С кем ты была?», будто сама Оля не могла вернуться поздно, а раз уж шлялась, где попало, — значит, не одна, значит, попала под дурное влияние, и не далек тот час, когда она начнет курить или прогуливать школу. «Одна!» — «Нет, ты была не одна!» Отец не задавал лишних вопросов: пришла домой, живая, здоровая — все хорошо, поэтому Оле было совестно только перед ним.

В автобусе стояла тишина. Пассажиры ехали, молча, каждый в своих мыслях. Их лица были рыхлыми и подернутыми сном. Только один мужчина читал книгу — Оля случайно заглянула — самоучитель английского языка.

Оля сидела у окна, затянутого морозом, и прижимала попеременно пальцы к стеклу, оттаивая маленькие оконца и заглядывая в них: снаружи все было по-прежнему белым, серым и чужим. Все остановки казались ей одинаковыми. Оля никогда не бывала в той больнице и не знала, сколько еще ехать до нее.

Отец приобнял ее за плечи. Спине стало неудобно, как в слишком тесном платье, и сразу захотелось чесаться.

— Ну ты чего опять киснешь? — беспомощно сказал отец. — Ты знаешь что, ты представь себе, будто в лагерь едешь. Там других детей много, будут у тебя подружки. Вот я в твоем возрасте лежал в больнице со сломанной ногой, и так весело было, такая компания замечательная. Мы и в карты играли, и даже в футбол, прямо в палате.

— И как же вы играли в футбол с переломанными ногами? На костылях?

— На костылях, да… На костыль опираешься, здоровой ногой мяч пинаешь. Окно однажды разбили…. Визгу было! Хорошо еще, что летом.

Кожа на спинке впереди стоящего кресла была распорота, из ссадины торчал грязно-желтый поролон. Оля зачем-то принялась запихивать его обратно и поняла, что руки ее дрожат. Она изо всех сил старалась не моргать, чтобы не заплакать, и спину выпрямить, и поднять подбородок вверх.

— Да, конечно, все нормально будет, — сказала она и хотела спросить, когда приедет мама. Она уже спрашивала об этом и вчера вечером, и сегодня утром, и еще много раз до этого дня, но заново задать тот же самый вопрос было необходимо.

Мама беспокоилась, мама звонила Оле с отцом каждый день и давала кучу советов. Оля рассказывала ей по телефону всякую ерунду:

— Мы у Вари играли в «морская фигура, на месте замри». Все замерли, и я тоже замерла, стою, не двигаюсь. Варя подходит и говорит: «У тебя живот шевелится, ты проиграла!» — «Ничего он не шевелится!» — «Шевелится, я вижу!» — «Так я же дышу!» — «Ты не должна дышать, по правилам не положено!».

Мама неузнаваемо смеялась в трубку.

— Что вы едите? — снова и снова спрашивала она, как будто это было важно.

— Папа суп сварил, очень вкусный, с клецками, — врала Оля.

Суп был просто отвратительным, и отец ел его сам, а для Оли приносил еду из ближайшей кулинарии. Те котлеты и жареные куры казались Оле намного вкуснее домашней еды.

Больница представлялась Оле испытанием. «Ты просто представь себе, что ты герой», — говорили ей. Герои должны преодолевать все трудности, на то они и герои. Герои не должны плакать, даже когда больно, страшно и хочется домой.

Оля не хотела быть героем. Может быть, когда-нибудь в жизни она и станет героем, но это случится нескоро, а пока она маленькая девочка и хочет к маме.

— А ты мне «Денди» купишь? — спросила она у отца.

— Это надо у мамы просить.

— Ты сам знаешь, что она скажет. «Нечего страдать ерундой!» Я, честное слово, не буду много играть, только чуть-чуть вечером и все. Всем девочкам уже купили! Ну пожалуйста! Просто возьми и купи. Я могу вам уроки показывать перед тем, как играть.

— Посмотрим.

— Я же ей до сих пор не рассказала, как мы с тобой в игровые автоматы играли, помнишь? Ты просил ей не говорить, и я не рассказала.

Была в мае такая история, для отца стыдная, когда они с Олей, отправившись без ведома мамы в городской сад и в зал игровых автоматов, прогуляли остаток отцовской зарплаты. Оле надоело раньше, чем отцу. Он рубился в настольный футбол с каждым из пацанов, ошивавшихся там, а потом Оля никак не могла увести его от автомата «Воздушный бой»: я сейчас, сейчас! — и сыграл не меньше двадцати партий.

Автобус медленно и неповоротливо пробирался по заметенной дороге, скрипел, кряхтел и все сильнее вонял бензином. Вдоль обочины тянулись серо-зеленые нити хилых молодых елок. Светало. И небо, и земля были одинакового цвета грязного снега.

На остановках в автобус замерзшие закутанные люди, неясно откуда взявшиеся. Они садились на свободные места и сразу впадали в полудрему.

— Тебе-то самому нос когда-нибудь прокалывали? — спросила Оля отца.

— Нет, — ответил он.

— Тогда чего ты говоришь, что это не больно?

— Если вдруг и больно, то совсем чуть-чуть, — сказал отец невпопад.

— Нет, зачем ты говоришь, что не больно, хотя сам ни разу этого не делал? Почему вы всегда так говорите? Это ведь нечестно, это ведь неправильно! Зачем так?

Дверь автобуса со скрипом отворилась, запуская очередную партию сонных людей и ледяного, до рези в глазах, воздуха.

— Не грызи ногти, Оля. Руки грязные.

— У тебя на все один ответ! Или не грызи ногти, или не сутулься!

— А ты не грызи ногти и не ходи, как старая бабка, и тогда я перестану так говорить.

Оля громко втянула носом сопли и слезы и нарочно согнулась в три погибели.

— Поправишься — поедем на лошадках кататься, — сказал отец.

— Я не хочу с тобой ни на каких лошадках.

— Оля, не на пони, настоящие лошадки в конном клубе. Научишься сама ездить в седле и управлять лошадью, хочешь?

— Сказала же: не хочу!

— Ну, тогда мы с мамой вдвоем поедем.

«Конечно, — подумала Оля, глядя в глазок, протертый в заиндевевшем окне. — Я-то вам вообще не нужна». Хотела сказать, но не сказала. Она уже и поговорить-то хотела с отцом о чем-то хорошем, не больничном, но другие слова ей не давались, голос был осипшим, злым, и обидеть отца ей тоже хотелось — так, чтобы он понял, что нельзя оставлять родную дочь в больнице.

Она боялась не столько боли, сколько неизвестности: еще ни разу в жизни она не лежала в больнице. Еще боялась, что на нее будут кричать. Оля не умела терпеть боль, даже во время самых простых процедур у нее, как в мультиках, моментально во все стороны брызгали слезы, и медсестры начинали ее бранить и стыдить. Оля просто не могла, когда на нее кричат, и сварливых теток она боялась до остекленения. Если на нее кричали, она в ответ заходилась в плаче.

— Вот и все, приехали! — сказал отец. — Это здесь.

— Давай не пойдем, — умоляюще прошептала Оля. — Ну пожалуйста….

— Как так? Холодно же, пойдем скорее внутрь.

— Нет, нет! Постоим тут еще немного, хорошо? Еще пять минут!

Если повернуться спиной к серому облупившемуся корпусу, то легко можно представить себе, будто стоишь не у больницы, а, например, около дома отдыха, где нет ничего кафельного, стального, острого, звенящего, где нет стен, крашенных в болезненно-синий, где нет постельного белья, которое пропахло лекарствами так, что лицом к наволочке прикасаться неприятно, и таких же вафельных полотенец, где нет чужих теток с наглухо закрытыми лицами и страшных, незнакомых звуков из каждого кабинета.

Оля обеими руками схватила отца за локоть, прижалась лбом к его груди, вдохнула и выдохнула, вдохнула и выдохнула.

— Ты чего, пуговка?

Она не помнила, чтобы он когда-нибудь так ее называл. Может быть, только в самом раннем детстве, когда отцовским голосом с ней разговаривал плюшевый одноухий заяц по имени Морковкин, найденный около помойки.

Краем глаза Оля смотрела на снежное небо, на сугробы, на высокие суровые ели, и твердила про себя: «Море волнуется — три! Морская фигура, на месте замри!».

Ей показалось, что время остановилось, снежинки застыли в воздухе, и что никого больше нет, кроме их двоих, в коротком промежутке между выдохом и вдохом.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0