Сто лет без одиночества

Виктор Сбитнев.

«Мир был ещё таким новым, что многие вещи ещё не имели названия и на них приходилось показывать пальцем» / Габриэль Гарсиа Маркес /.

 Впервые я совершенно отчётливо понял, что время и пространство связаны не где-то там, в умных книжках и хитрых математических формулах, а в аккурат в моём холодном, беспристрастном мозгу убеждённого материалиста, никогда не доверявшего ни мороку экстрасенсорных аллюзий, ни чувственности широкоупотребляемых метфор.

Увиденное ошеломило. Я стоял на обочине только что приведшей меня в этот край дороги и не имел возможности поверить, что я здесь родился, вырос и жил так долго, что успел запомнить на этом лоне земном каждый бугорок и выступ, а все его избы, бани и колодцы даже во сне приходили ко мне только при своих конкретных именах и интонационных окрасах. Ничего этого не просто не было, но и не могло здесь быть… никогда! Не было не только моего родного дома, о чём я заранее знал, но и самого лона, то есть уходящих к горизонту бескрайних среднерусских полей с пологими холмами и аккуратными рощами, с подпирающей горизонт горой, по которой разбегались на две стороны игрушечные выселки, опутанные нитями дорог в разноцветных заплатах сельскохозяйственных угодий. Да, не было ничего. Лишь беспорядочная лесная «дрянь»: мелкий березняк вперемешку с ивой, ольхой и занесённым сюда невесть как борщевиком да кое-где изрядно полинявшие купы вётел, которыми некогда славилось родное село. Пожалуй, только они больно кольнули что-то внутри, и это что-то нехотя запустило перед мысленным взором череду сомнений: нет, это не дикая сельва, не случайная безликая пустошь, а родной Эдем, у входа в который меня тщится спасти впервые усомнившаяся в себе Память.

Я вспомнил, что в последний раз был здесь «на стрежне веков», сразу после ухода первого российского президента, когда то и дело вертелись в общественном пространстве полузабытые остроты застойной поры типа «прошлое наше ужасно, будущее – прекрасно» и «партия нас учит, что газы от нагревания расширяются». Они, очевидно, весьма прозорливо обозначали обширные цели инициаторов создания «Единой России», ибо в настоящем, которое не брали в расчёт ни коммунисты, ни демократы, у России натурально остались одни только газовые (нефтяные) потоки да вот эта «дрянь» мелколесья. А тогда, помнится, я ещё спускался к знакомым крышам по вполне себе причёсанной равнине, и старые вётлы отчётливо обозначали и русло обмелевшей речки, и береговое полукружье пруда, и даже край родной лужайки, на которой я – после гриппозного осложнения - второй раз в жизни учился ходить. И вот не минуло и двадцати лет нового века, и не стало ровным счётом ни-че-го. Кое-как раздвигая спутанные пряди беспорядочного подлеска, я никак не мог поверить, что бестолково оступаюсь ровно на тех уклонах, по которым некогда мог с закрытыми глазами пронести и не расплескать кринку парного молока, а июльской грозой наугад носился здесь, купаясь до беспамятства в духмяных парах цветущей гречихи. Но такого не могло случиться! – то появлялся, то вновь исчезал внутренний голос. – Такие чудовищные перемены предопределяют века! И я вдруг вспомнил, как мой дед рассказывал примерно о таком же вот оцепенении, которое сковало его в двадцатые (почти век назад!), когда он, после долгих артельных странствий по дальним городам и весям, помятый изнурительными допросами в райотделе НКВД, вернулся вот этой же дорогой к родным дымам. Тогда он не увидел ни церкви, ни барского дома, ни мельниц, ни кожевенной мануфактуры, ни целого порядка самых богатых на селе изб. Село менее чем за десяток лет стало чужим, кургузым, совершенно не похожим на самоё себя. «Уходил из одного места, а чуть погодя вернулся в совсем другое», - поведал он мне тогда своё странное ощущение, которое стойко держалось в нём до конца дней. Я потом не единожды задавал ему очень больные по тем временам вопросы: зачем? и почему? Он несколько раз пытался объяснять мне что-то из того, что сам понял только потом, на фронте. А точнее – маясь в госпиталях с прострелянными руками и ногами. Но тогда я не понял: то ли ещё не дорос, то ли просто духу не хватило. Лишь долго недоумевал: за что моему работящему деду пришили «связь с врагами народа», если после всех революций, «гражданки», продразвёрстки и раскулачиваний и самого народа-то в нашем краю почти не осталось? Но именно с той поры я стал мучительно размышлять над тем, чем правда моего мудрого деда отличается от правды самодовольных гоблинов НКВД, а правда одного честного человека от правды «спаянного коллектива»? И выводы чем далее – тем всё более делал не в пользу последнего. Всё окончательно стало по своим местам, когда до тошноты спаявшийся коллектив провинциального ВУЗа, где я преподавал, отправил меня (как и деда когда-то) сначала в солдаты (при содействии КГБ), а затем – в одиночное плавание по бурлящим водам перестройки. Помню то пронзительное ощущение, которое вдруг посетило меня на очередном протестном митинге: самое невозвратное, что несправедливо и незаконно отняли Ленин и большевики у русского человека, – это право быть собой, возможность думать и принимать самостоятельные решения, то есть, в сущности, иногда, от случая к случаю, оставаться одиноким. А умному человеку это бывает жизненно необходимо… ну, хотя для того, чтобы оставаться умным, то есть, прежде всего, самостоятельным и не повторяющим чужих глупостей. Много позже, уже с возрастом, я научился практически с первого взгляда узнавать эту людскую единичность, независимость почти в каждом, с кем меня на время сводил случай. И, к сожалению, чрезвычайно редко такие люди попадались мне сперва на митингах, а затем и в кабинетах власти.

Итак, почему так быстро меняется пространство? И случалось ли такое раньше? Что понял мой дед в те давние военные годы? Думаю, понял он ровно то, что и всякий другой, у кого на руках за короткое время умерли десятки изодранных железом родных сельских мужиков, наспех переодетых в мешковатые фуфайки и галифе. Понял он, что и сам едва не оказался там, куда прямо под окнами палаты везли и везли каждый день его отмаявшихся госпитальных соседей, как, случалось, возили их и раньше по красной улице села в аккурат к «обчему двору» в ледник, где до прихода большевиков сельчане хранили артельное мясо и молоко. «Красный террор»! Разумеется, в голове у единицы такой варварский «проект» вызреть не мог, только коллективный разум «рождает чудовищ»: царскую семью убивали взводом, зажиточных крестьян Юга – армией Тухачевского, русское казачество – фронтом Троцкого. При этом окрестные пространства менялись в считанные дни: «Четвёртые сутки пылают станицы…». Коллегиально можно «истратить» на лоне земном не только крестьянские избы, но и престольные храмы, не только станицы, но и целые города, не только отдельные области (Костромскую, например), но и целые страны. «Единица, кому она нужна? – вопрошал моего деда с односельчанами глашатай Революции и, сам же отвечая, убеждал доверчивых мужиков учиться жить чужим умом: «А если в партию сгрудились малые, сдайся враг, замри и ляг!». Это так вдохновило отца народов, что почти все его подданные, как говорится, замерли и легли. Именно это дед мой и понял, когда после недели пребывания на передовой под Можайском больше года лежал в госпиталях, а, едва поднявшись, вернулся хромым и одноруким в обнищавшее село - кормить свою большую оголодавшую без него семью …

Впрочем, справедливости ради заметим, что не все и не сразу вот так взяли замерли и легли. До массовых посадок ещё встречались коллективы, представители которых с вызовом предлагали Поэту: «А Вы прочтите свою поэму «Хорошо – с!». Не оттого ли и пальнул в себя из браунинга, что поэтический порыв – одно, а вот противостоять в реальном времени «спаянному коллективу» - совсем другое. Да и моё село долго противостояло сжимающемуся окрест пространству. Помню, как деда едва не посадили в шестидесятые за то, что он прирезал к огороду по метру – полтора с каждой стороны. Не из корысти прирезал, а просто так было удобней – поставить новый забор вместо прогнившего, зацепив десяток квадратов бестолково пустовавшей кругом земли. Но большевики и через пятьдесят лет после своей победы упрямо продолжали бороться за сплачивающую бедность и полную победу над корыстным единоличником. «Вступай в колхоз. Там поглядим!» - оправдывали свою нелепую на нашей пустоши «принципиальность» районные землемеры. Но дед с фронта и до самой смерти так и остался «боевой единицей», то есть одноруким частником, который так и не снял со стен портретов Бухарина и Чаянова, истреблённых разоблачителями уклонов за крамольное учение о «мирном врастании кулака в социализм».

…Кое-как миновав дикую поросль и заросшие ямы «родного пепелища», я продираюсь наугад к спуску, который сливает воду после паводков и дождей из верхнего сельского пруда в нижний. Раньше над спуском пролегал весьма изящный мост, по которому наши отцы и деды по какой-либо надобности легко проходили к центру села. Но с ходу пройти мне не удалось: вместо моста на двух бетонных сваях кое-как висели над глубокой вымоиной два ненадёжных горбыля. Постояв перед ними с минуту, я решительно спустился к ручью и, расшнуровав ботинки и подогнув брюки, легко перешёл вброд. Вода в пруду была темнее торфа, и внимательно к нему приглядевшись, я понял, что это уже не пруд, а нечто среднее между заилившейся канавой и обыкновенным лесным болотом, по берегам которого кое-где угадывались охотничьи лёжки. И это почти в самом центре села! Собственно, теперь центра в его прежнем значении у села не было. От него остались разве что магазин да здание сельсовета, где, вероятно, гнездился теперь орган с равнодушным, не обещающим ничего доброго названием – Администрация. Они, администрации, нынче есть практически везде и при всём – от президента России и бесчисленных пропрезидентских фондов и институтов до городских барахолок и пыльных поселковых базаров. Но один уцелевший «объект» меня искренне порадовал, хоть и плохо просматривался в разросшихся кустах сирени и рваных клоках матёрой крапивы. Это был изрядно полинявший от осадков и солнца обелиск, возведённый здесь ещё в брежневское время. Было заметно, что его всё же время от времени кое-как подлатывали и подкрашивали, поспешно тратя скудно отпущенные на текущий ремонт материалы. Сначала я нашёл на одной из порыжевших плит более десятка носителей родной фамилии, а потом не поленился посчитать и все фамилии вместе. И набралось их ровно двести пятьдесят! Нет, вы только попытайтесь представить этих молодых крепких мужиков на щербатой невыкошенной улочке возле просевшего на один бок магазина, амбарных руин и каких-то напоминающих не сказать что бугров… Негде! Не на чем! Почитай, одно пустое, продуваемое сквозными ветрами пространство. Вот он, провозглашённый верховной властью патриотизм, наша российская связь поколений! Одно почти полностью полегло ради сохранения светлого будущего, а другое взяло и вбило в это будущее и светлое осиновый кол, то есть попросту бросило здесь всё на произвол судьбы, хоть, по правде говоря, и не могло этого сделать… без посторонней помощи. А помощников в России!.. Я тут же вспомнил, как студентом – стройотрядовцем пошёл на ферму за мясом, где тщедушный мужичок из местных попытался привычным движением зарезать телёнка, но у него, с утра пьяного, не получилось: телёнок долго не умирал и, харкая кровью, жалобно смотрел на своего мучителя. Тогда тот, участливо посмотрев телёнку в глаза, предложил с пониманием: «Давай помогу!» и… осторожно увеличил ножом прореху на телячьем горле. Тот, ещё дважды или трижды дёрнув ногой, наконец-то отмучился. Помог, короче. Вот и нам, деревенским по рождению, помогли, чтобы затем, уже городским, указать, как было и задумано ещё большевиками, наше истинное место… всё там же, «у той же параши»! Но сейчас я не о том, не про бесполезную обиду, а про гибель целой мужичьей цивилизации. Самодостаточной автономной системы, имевшей всё плоть от плоти своё, русское, даже демократию, увы, уничтоженную Иваном Грозным в 16-ом веке. А потом, четырьмя веками позже, близкая по генезису сила распылила и всю Россию с её тысячами и тысячами деревень, выселков, сёл и малых городов с церквями и погостами. Впрочем, кладбище в моём родном селе оказалось единственным абсолютно сохранённым в своём тридцатилетней давности состоянии. Кресты, убогие в большинстве своём памятники и ограды, выцветшие веночки с траурными лентами и букеты из искусственных цветов – всё на нём сохранилось в полном порядке. Ходи узкими проходами, всматривайся в кое-где уцелевшие надписи и даже фотографии, читай и узнавай своих пращуров и дальних-дальних родственников. А здесь почти все они кем-то да тебе приходятся – двоюродными да троюродными тётками, дядьками, дедушками да прадедушками, родившимися аж в позапрошлом веке и, в конце концов, бережно принесёнными сюда своими близкими и соседями. А теперь, говорят, особенно в зимнее время, и закопать новопреставленных некому. И лежат себе покойники, где Господь прибрал, по нескольку дней до случайно заглянувшего на непогашенный свет прохожего. И не только старики высохшие, но и оставленные судьбой и страной вполне ещё молодые люди. Они виновато смотрят на меня со свежих ещё могильных холмов, на которых успели поставить цинковые кресты с выпуклыми фото и стандартными табличками. Этой покойнице чуть больше тридцати, а этому и того нету! И даже узнать не у кого: отчего умерли эти Ольга Л. и Миша К.? Впрочем, перед самым отъездом сюда я узнал от одной обосновавшейся в райцентре родственницы, как здесь погиб едва ли не последний молодой мужик. Привычно подоив оставшуюся в хозяйстве козу и переодевшись во всё чистое, бросился он вниз головой с ветлы, успев крикнуть в сторону Москвы и президента: «Прощевайте покудова!». Почему? История обычная. Вернулся из армии, жил случайными заработками, на постоянную работу устроиться некуда, жениться не на ком, уехать не к кому, от одиночества начал пить, от одиночества и шагнул прочь, в пустое пространство. Какая разница: ветла ли, петля ли, ружейный ли выстрел, болезнь ли какая, от которой на селе не вылечиться, одиночество ли звенящее, в котором за сто лет жить отучили? «Дрянь» кругом берёзовая и полное равнодушие администраций, дум, президентов. Точнее сказать, не равнодушие, а несовпадение интересов и взглядов: оставшиеся на российских пространствах, фактически брошенные властью люди смотрят в одну сторону, а российские администрации и президенты – в другую. Предвижу, что отдельные, несельские в большинстве своём инициаторы российского патриотизма могут привычно разоблачить пишущего эти строки, что, дескать, он – не иначе либерал, ибо даже берёзку русскую «дрянью» называет? Замечу им для широты кругозора, что берёза, лишь когда она растёт возле обихоженного жилья или той же дачи, тогда только стройна и красива. Но стоит человеку оставить местность, как брошенное на произвол судьбы дерево даёт окрест себя (разбрасывает серёжками) никем и ничем не контролируемое потомство. Так вот, оно со временем и зовётся людьми «дрянью», ибо представляет из себя беспорядочно растущее мелколесье: кривой мелкий («дрянной») березняк вперемешку с ивняком, ольшаником, осинником и опутавшим поросль вьюном и бурьяном. Всё это крайне не породисто и ничем не радует глаз. И, разумеется, не из чего тут извлекать ни практической пользы, ни российского патриотизма. Замечу, что первое необходимо, прежде всего, отдельным работящим лицам, а последнее – безликим массам, которые бездумно маршируют вот уже сотню лет по стране некогда склонных к мудрствованиям одиночек. Ещё раз повторю для полной ясности: я отнюдь не противопоставляю человека человечеству, ибо разница в данном случае лежит всего лишь в плоскости грамматической категории. Я же о категории разума, как главном мериле всякой личности. Когда это личностное преднамеренно стирают, как это упрямо практиковали большевики после 17-го года, то общественное сознание почти автоматически заполняется коллективным «безумием», то есть отсутствием в человечестве собственно человеческого, характерного отдельно взятому индивиду. Были в России отдельные писатели - стали писательские союзы, действовали в русской литературе узнаваемые литературные герои - стали действовать обезличенные «людские множества», как в «Железном потоке» или «России, кровью пьяной». Эта литература с пролетарской непосредственностью утверждала: нет в принципе никакой отдельной личности в нашем обществе, есть людские массы с коллективной волей, движущей их к какой-то там победе… неважно над кем. Враги по ходу менялись. Неизменным было само коллективное движение к победе… вплоть до 1941-го, пока сразу несколькими миллионами рабочих и крестьян ни угодили в плен к немецкому капитализму – милитаризму, успевшему к этому времени мозгами отдельных гениев и мастеров своего дела создать самую профессиональную и боеспособную армию мира. Казалось бы, миллионные потери людских ресурсов и почти всей материальной базы взывали: надо отойти, сосредоточиться и осознать. Отошли и сосредоточились, но осознали – едва ли. Сразу после победы под Москвой повторили лето 41-го подо Ржевом и в Мясном Бору. Об этом стараются до сих пор помалкивать, но под крохотным Ржевом Сталин и его НКВДешники положили более двух миллионов солдат и офицеров, которые покрыли многие километры некогда славной тверской земли тремя слоями. Спрашивается, почему помалкивают, ведь мы, как неоднократно заявлял наш президент, живём в свободной стране. Увы, стало быть, или есть реальная причина, или нынешнюю свободу наш официоз мерит «свободами» 37-го года и чудесным образом дожившей до наших дней северокорейской дурью. А причина чрезвычайно проста и вполне осязаема. О ней ещё в 80-е годы я слышал сразу от нескольких русских авторитетов, приехавших в древний Новгород на Дни славянской письменности: от гениальных писателей Распутина и Астафьева до блистательных деятелей кино Бондарчука и Жжёнова. Их общий взгляд на русские пространства выразило тогда одно ходившее в кулуарах форума стихотворение. Помню, там есть такая категоричная констатация уже свершившейся этнической трагедии:

 России нет, ушла навеки,

И мы клянём свою страну,

А в Новгородчине узбеки

Уже корчуют целину.

Словом, уже тогда, на излёте СССР, России как таковой не было. Была какая-то обезличенная столетием страна, которую кляли, видимо, невольно ускоряя её неизбежный конец. И узбекские мелиораторы этому процессу несомненно способствовали, «помогая» живым ягодным болотам новгородчины поспешно умирать, превращаясь в главную пожарную угрозу всего региона.

 Сегодня уже нет ни ягодных болот, ни целины, горизонт плотно заслонён беспородной растительной массой, которая ещё очень долго будет переваривать самую себя, прежде чем сумеет воплотиться в некое подобие континентального ландшафта. Охватывая и как бы одобряя его взором, новый человек осторожно придёт сюда почти в полном одиночестве и, прежде чем рубить лес, ставить избы и выжигать площади под поля и огороды, будет долго раздумывать над планами и всем ходом своего дальнейшего существования. И даже потом, через много-много лет и веков, он будет верен этой своей приобретённой кропотливыми трудами привычке: уметь оставаться наедине с самим собой с тем, чтобы всем вместе потом жилось сытнее и интересней. Эта привычка, к слову, выработалась у всех благополучных народов, без перемен дожив середь них до наших дней. Если кто не верит, пусть спросит об этом у англичан, немцев, норвежцев, а то и у каких-нибудь новозеландцев. Все они сегодня, согласуясь с прежними мудростями, живут гораздо лучше нас, ибо научились не посягать на одиночество друг друга. И эта терпимость даёт им возможность жить и общё, и как кому хочется – одновременно. Мы этот свой шанс опустили ровно сто лет назад, и вот теперь чем дальше – тем больше остаёмся всё в большей изоляции. И не только и даже нет столько от других народов, сколько от собственных президентов и администраций, которые уже давно не видят себя на этой прорастающей «дрянью» земле. Да, и наши ли они, земляки?







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0    


Читайте также:

Виктор Сбитнев
За именем
Подробнее...