Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Цинично о «циниках»

Анна Светлова.

Цинично о «циниках»

К 120-летию со дня рождения А.Мариенгофа

Поэт и публицист Л.Повицкий утверждал: «Нет имени в стане русских певцов и лириков, которое вызывало бы столько разноречивых толков и полярных оценок, как имя Мариенгофа».

Ленин считал его «больным мальчиком», Бунин — «сверхнегодяем», Газданов говорил, что «его по преимуществу занимает уборная», Бродский называл новатором, Прилепин — великолепным...

Эпатаж можно назвать одним из ключевых принципов его творчества. И в поэзии, и в прозе Мариенгоф пытается ошеломить читателя, шокировать, создать максимум внутреннего напряжения. Что движет им? Жажда славы? «Соколиная забубенная удаль»? Цинизм? Попытаемся разобраться на основе первого художественного романа автора.

О морали

«Нет ни нравственных, ни безнравственных книг. Есть книги, хорошо написанные, и есть книги, плохо написанные. Только» (О.Уайльд). «Циники», несмотря на полярность читательских оценок, безусловно, хороши. Нетипичная для русской литературы форма романа напоминает сценарий кинофильма, в котором судьбы героев разворачиваются на фоне послереволюционного строительства советского государства. Без ханжества, пафоса и цензуры — садись и смотри! Тем более что «важнейшее из искусств» того времени призвано было лишь «симулировать» эпоху, наглядно демонстрируя правдивость сталинского тезиса: «Жить стало лучше, жить стало веселее». Заставить же роман служить «какой-либо власти, пусть самой благородной, для истинного романиста было бы невозможно» (М.Кундера «Занавес»).

Чему же или кому служат «Циники»?

Без сомнения, познанию. Постижению внутреннего «я».

«Каждый из нас придумывает свою жизнь, свою любовь и даже самого себя», — говорит главный герой романа. Это явление актуально и сегодня. И причина его не в богатстве фантазии, а в прививаемом нам с детства лицемерно-ханжеском понимании жизни. Вспомните Д. Карнеги с его концепцией бесконфликтного общения. Рекордные тиражи, миллионы последователей по всему миру. А ведь суть учения — двуличие и манипуляция! Высказывание истины стало зависимо от факторов мужества, дерзости и риска и не каждому по силам. Поэтому и приходится изворачиваться, ломать себя.

В эпиграфе к роману Мариенгоф цитирует Н.Лескова: «Чтобы угодить на общий вкус, надо себя «безобразить». Согласитесь, это очень большая жертва, для которой нужно своего рода геройство». Выходит, и моральная жизнь, и аморальная — героизм? Мы сражаемся с «ветряными мельницами», и послушно следуя придуманным кем-то правилам, и отрицая их. И в этом поединке неизменно терпим поражение. Теряем себя. Ответить на главные вопросы «кто я?» и «зачем я здесь?» у нас просто не остается времени.

Чтобы освободить сознание читателя, Мариенгоф проповедует в «Циниках» «жизнетворческий дендисткий имморализм» (Т.Хуттунен) — осознанный отказ от господствующих ценностей. Как удается это автору?

В автобиографии «Без фигового листочка» романист вспоминает, как во времена учёбы в Дворянском институте он, двенадцатилетний «ротозей», трижды проигнорировал звучание гимна (когда присутствующие как один встали — остался сидеть на стуле). «Я получил 36 часов карцера и прекрасный выговор в актовом зале, обрамленном императорскими портретами. 300 институтцев были выстроены в торжественные колонны. 600 глаз смотрели на меня с завистью. Было бы мудрено после этого не вообразить себя героем, мучеником за идею. Яд вошел в кровь».

Чтобы выразиться яснее, обращусь к таким весомым в литературе личностям как Г.Флобер, А.Камю, А.Ахматова, Дж.Оруэлл, Э.Хемингуэй, Т.Шевченко (перечень подаю, игнорируя хронологические или алфавитные принципы). Их функциональные возможности варьируются от потребности фактологического существования (в качестве ссылки на авторитеты) до китча (например, Т. Шевченко в экипировке «воина-света»).

Миссия же Мариенгофа — «пустить в кровь яд». Имморализм служит автору своеобразной сывороткой правды, способной вывернуть нутро каждого наружу. Он виртуозно использовал её в 1928, изящно — во время перехода к рыночной экономике 1990-х и с лёгкостью продолжает инъекции в наши дни.

О романе

Время написания «Циников» — переходный этап в творчестве писателя. Здесь читатель становится свидетелем, как, по выражению Кундеры, «романист рождается на руинах лирического мира». Мариенгоф пишет об историческом переломе, имажинизме и своей роли в нем, однако теперь, отказавшись от лиричности, дистанцируется, смотрит на себя со стороны.

Переклички романа с биографией автора очевидны. И Мариенгоф, и Владимир родились и провели детство в Нижнем Новгороде. Юность их прошла в Пензе. Страсть к истории имеет одинаковые корни. И, конечно, нелюбовь Владимира к музыке также прототипична: «Я терпеть не могу музыки. В детстве, когда при мне начинали играть на рояле, я брал отца за палец и говорил: — Папа, уйдем отсюда. Здесь шумят» (автобиографическая заметка «Без фигового листочка»).

Кстати, до недавних пор считалось, что способность музыки вызывать удовольствие универсальна. И лишь два года назад испанские нейробиологи опытным путём опровергли это заблуждение. Оказалось, что неспособность человека испытывать приятные ощущения от музыки — это диагноз, имя которому музыкальная ангедония. Обусловлен он тем, что в головном мозге отключается центр удовольствия. «Больной» страдает острой нехваткой гормонов радости — эндорфинов и потому пытается восполнить их эмоциональным допингом. Возможно, склонность Мариенгофа к шокотерапии — это своеобразный наркотик, восполняющий недостающий «пазл» в клетках нейронов?

«Нет никакого сомнения, что самое великое на земле искусство будет построено по принципу «коктейля»», — восклицает главный герой. А Мариенгоф тем временем воплощает эту идею в реальность. Воспринимая тексты мира как «материал» для художественного произведения, он берёт за основу сплетню: «Я обожаю кумушек, перебирающих косточки своим ближним. Литература тоже перебирает косточки своим ближним. Только менее талантливо». Форму заимствует у анекдота: «Я мечтаю быть таким же скупым на слова и точным на эпитет. Столь же совершенным по композиции. Простым по интриге».

Весь этот коктейль уже, по сути — провокация. Однако Мариенгоф здесь не новатор. Рецепт найден им в далеком прошлом. «В той эпохе, когда искусство романа еще не было уверено ни в своей идентичности, ни в своем названии, когда Филдинг называл его прозаико-комико-эпическим сочинением» (М.Кундера).

Не удивительно, что при таком подходе основу архитектоники романа составляет гетерогенный монтаж. В диалоге друг с другом компонуются разнообразные дискурсы, ассоциативные детали, «фрагменты» образов: «рот — туз червей» (Ольга), «большие зеленые несчастливые глаза» (Гога), «голые, гладкие, pозовые, теплые и тяжелые икpы» (Марфуша). Через нарушение целостности достигается изображение окружающей действительности как атмосферы всеобщего распада и хаоса. Автор создаёт насыщенный колоритом времени текст — читатель интерпретирует его. Никаких комментариев. И, конечно, «имажи», «имажи»…

«Рыжее солнце вихрястой веселой собачонкой путается в ногах», «редкие фонари раскуривают свои папироски», «откормленный, жирный самовар мурлычет и щурится. За окном висит снег», «веснушчатый лупоглазый месяц что-то высматривает из-за купола Храма Христа. Ночь вздыхает, как девушка, которую целуют в губы»…

Здесь позволю себе пространную цитату: «…что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами? Эти люди никогда не скажут «дружба», не прибавя: сие священное чувство, коего благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано поутру — а они пишут: едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба — ах, как это всё ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее. …Точность и краткость — вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ничему не служат».

Это писал А.Пушкин «О русской прозе». Интересно, как бы «наше всё» охарактеризовал «словообразы» Мариенгофа? К сожалению, нам не суждено этого узнать. Взамен — не менее яркая рецензия на результат авторского поиска свежих сравнений и метафор критика Ю.Айхенвальда: «Он любит образы и щедро сыплет ими, скупясь зато на простоту; он расточителен в своей изысканности и вычурности. Иногда интересны, неожиданны и в самом деле картинны его словесные причуды, но в общем они утомляют — уже своим количеством, если не качеством. Во всяком случае, своеобразно это соединение изощренной литературной образности с невероятной грубостью сцен, монологов и диалогов».

Что ж, у человека есть страсть к дублированию мира. И каждый делает это в меру своей одарённости.

Но бесспорно одно: «имажи» Мариенгофа — это действительно «ново и свежо», а восхищённые реплики читателей (сайт «Отзовик»), цитирующих роман страницами, — лучшее подтверждение таланта автора.

Об истории, памяти и забвении

Для писателя естественно претендовать на то, что его творение переживёт своё время и своего создателя. Слава людей творческих равноценна бессмертию. И здесь следует затронуть ещё один важный для понимания сути творчества вопрос: истории, памяти и забвения.

В последнее время культурологи заговорили об относительности истории, ставшей симулякром настоящей памяти. Французский историк П.Нора утверждает, что память укоренена в конкретном: жесте, образе, пространстве, тогда как история не прикреплена ни к чему, кроме временных протяжённостей.

«Циники» как жанр околомемуарной прозы расположены на зыбкой грани памяти и истории. Хотя надо отметить, что последняя с её бесконечными революциями и войнами не интересует Мариенгофа сама по себе: она занимает его как «прожектор», который, вращаясь, освещает непознанные возможности человеческого существования. Свою задачу романист видит в создании собственной истории, ведь «история человечества повторяется, а история искусства повторений не терпит».

А что же забвение? Перед его лицом роман «представляется слабо укрепленным замком» (М.Кундера). Оно участвует в самом процессе чтения, изымая из памяти «лишние» для субъективного восприятия детали, образы, символы, трепетно выписанные автором. Оно, по сути, «стирает» автора и со временем воссоздаёт для читателя другую, отличную от первоисточника книгу.

Так, спустя несколько лет после знакомства с романом я, обратившись к нему снова, была удивлена, поскольку в финале, который рисовала мне память, Ольгу убивал Владимир. Почему? Просто наряду с фактической памятью существует экзистенциальная. Во время первого прочтения я переживала семейную драму: любовь, измену… Мысли Владимира о невыносимости креста любви были моими, будто подслушанными им мыслями: «Я ненавижу мою любовь. Если бы я знал, что ее можно удушить, я бы это сделал собственными руками. Если бы я знал, что ее можно утопить, я бы сам привесил ей камень на шею. Если бы я знал, что от нее можно убежать на край света, я бы давным-давно глядел в черную бездну, за которой ничего нет».

И всё же, как избежать забвения? Что делать автору? Пренебречь, отвечает Кундера, и продолжать создавать свои истории. А как быть читателю? Перечитывать их вновь и вновь.

О любви

Большинство исследователей сходятся во мнении, что центральной темой романа является несовместимость любви и революции. Владимир якобы противопоставляет их, подчеркивая тем самым идею индивидуализма:

«…Предположим, что ваша социалистическая пролетарская революция кончается, а я любим… трагический конец!.. а я?.. я купаюсь в своем счастьи…»

Позволю себе не согласиться с общим мнением: любовь и революция совместимы — это доказывает сама фабула романа. Владимир не противопоставляет их, а выстраивает иерархию. Историк, философ, он осознаёт истинный смысл любви (наверняка он читал одноимённое произведение В. Соловьёва) как «образ вечного всеединства»: «Я просто утверждаю, что мы с Ольгой будем из тысячелетия в тысячелетие кушать телячьи котлеты, ходить в баню, страдать запорами, читать Овидия и засыпать в театре. Если бы в одну из пылинок мгновения я поверил, что будет иначе, разве мог бы я, как ни в чём не бывало жить дальше?»

Что же до индивидуализма… а почему нет? Он не отбирал ни у кого своего счастья и признаёт право других быть счастливыми.

«Герои романа — два типичных для прозы 1920-х годов «лишних человека» прежней эпохи в послереволюционном мире», — заявляет финский литературовед Томи Хуттунен. И снова я возражаю: Ольга и Владимир отнюдь не «лишние». Это революция со свойственной ей деструкцией оказалась «лишней» в их жизни. Ведь именно атмосфера всеобщего распада привела к отрыву их ролевой общественной сущности от архетипов мужчины и женщины.

Кроме того, мало кто из рецензентов учитывает возраст персонажей и соотношение этого возраста с читательским: «с каждого наблюдательного пункта, воздвигнутого на линии, прочерченной от рождения до смерти, мир виден по-разному» (М. Кундера). Ольга и Владимир — молоды. Их «наблюдательный пункт» находится на том отрезке жизненного пути, когда человек сосредоточен исключительно на себе самом и не способен ясно судить об окружающем мире.

Что же касается читателей, то я, например, десять лет назад читала в «Циниках» трагедию своей неразделённой любви. Сегодня же — гражданскую войну на Украине.

О революции

Доказательства «дурного» вкуса истории я нахожу буквально на каждой станице романа:

«У этих людей невероятно быстро развивается тщеславие. Если в России когда-нибудь будет Бонапарт, то он, конечно, вырастет из постового милиционера. Это совершенно в духе моего отечества…»

Тут же приходят в голову сравнения с «социальными лифтами» после «революции достоинства»: депутаты с непогашенными судимостями, министры без высшего образования. Который век вынуждена доказывать история, что «кухарку» надо «отмыть» и выучить прежде, чем поставить управлять государством.

«Я думала, они первым делом поставят гильотину на Лобном месте… а наш конвент…вместо этого запрещает продавать мороженое…»

И что сегодня? Заказчики бойни на Грушевского (февраль 2014) не найдены, виновники трагедии в Одессе (май 2014) не наказаны. Но как альтернатива — запрещены российские социальные сети и mail.ru.

«Старенький действительный статский советник, «одетый в пенсне», торгует в подъезде харьковскими ирисками…»

А моя наставница, кандидат филологических наук, доцент, преподаватель Луганского национального университета после эвакуации вуза в Старобельск вынуждена работать аниматором в одном из санаториев.

«В Альшванговом магазине буржуйских роскошей будем махру выдавать по карточкам… трудящемуся населению…»

И вот новость от октября 2015: «Во Львове на месте Сбербанка России открылся магазин «Рошен».

«Революция рождает новую буржуазию…»

Известно, что практически все командиры сотен Майдана, ставшие впоследствии депутатами Верховной Рады, за три года всеобщего обнищания Украины превратились в долларовых миллионеров.

Не правда ли, очевидные аллюзии!

Ольга и Владимир с типичной для них дерзостью воспевают свое поколение: «Какое счастье жить в историческое время! ...Воображаю, как нам будет завидовать через два с половиной века наше «пустое позднее потомство…»

И хочется крикнуть им через толщу лет: а ведь вы правы! Это, действительно, счастье. Осознание исторической преемственности ошеломляет. И пусть в масштабах истории мы лишь участвуем в стилизации, но история каждого из нас — уникальна.

…До войны я работала в обычной школе Луганска, преподавала украинский. Без ложной скромности: дети любили меня. Чтобы найти общий язык, нам не обязательно было общаться на «мове», но моя гражданская позиция (безапелляционная любовь к Родине) была для учеников авторитетной.

Один из моих выпускников летом 2014 года уехал в Киев, пустил корни. Мы встретились случайно в социальных сетях. Узнав, что я живу в ЛНР, он не скрыл разочарования. Его «как вы могли?!» было равносильно обвинению в предательстве. Я попыталась объяснить ему «как», но там, за новой границей, привыкли пренебрегать нашими объяснениями.

Всю жизнь я идентифицировала себя с Украиной: вишнёвый сад, беленая хата и соловьиные трели были неотъемлемой частью моей ДНК. И вдруг эти клетки начали мутировать: факелы, балаклавы, лязг оружия и новый вождь на еще не остывшем постаменте, указывающий новый светлый путь (теперь — в Европу). Раковая опухоль грозила поглотить весь организм... Я удалила её. И хотя до сих пор ощущаю фантомные боли, знаю: моей ДНК ничего не угрожает. Но кто я теперь, с дыркой в области солнечного сплетения? Украинка? Сомневаюсь. Русская? Вряд ли. Меня не преследует комплекс провинциализма, не будоражат имперские амбиции — я хочу просто жить, работать и растить детей. Никогда не могла понять смысла борьбы за власть в венценосных семьях. Ведь гораздо удобнее быть просто родственником престолонаследника: безграничные возможности при минимуме ответственности.

И не надо думать, что моё решение остаться в Луганске продиктовано примитивной боязнью выйти из зоны комфорта. В блокадном, простреливаемом насквозь городе говорить о комфорте смешно.

Я — луганчанка, малороссиянка, новороссиянка… Быть может, и точного определения пока не существует. Ясно одно: региональная идентичность победила во мне национальную.

Если бы не война, я, возможно, так и продолжала бы «сеять разумное, доброе, вечное», и не занималась графоманией. Но я благодарна истории за этот поворот…

Иначе, как могла узнать, что коллега-историк, годами наполняющая «ленту» «Фейсбук» фотографиями котят, способна заявить, что на месте украинских властей давно бы сравняла полумиллионный город с землёй.

Что интеллигентный сосед — преподаватель музыки с сорокалетним стажем летом 2014 в отсутствии работающего лифта и водопровода решит упаковывать собственные фекалии в полиэтиленовый пакет и выбрасывать с 11-го этажа прямо на головы прохожим.

Что лучшая подруга может стать волонтёром АТО и каждый раз после обстрелов спрашивать в SMS: получила ли я гостинец от неё?

А дорогой кум, ещё в 2014 организовывающий референдум о провозглашении ЛНР, уже в 2015 будет воровать у меня на даче глубинный мотор, обосновывая это актом возмездия за мою толерантность к «Русскому миру».

Как мы жили раньше вместе? Дышали одним воздухом, топтали одну землю — и абсолютно друг друга не знали. Революция открыла нам глаза. Ну, что же: виват революция! И спасибо.

«Драматические события служат самым подходящим ключом для понимания «человеческой природы»? Может, напротив: они возвышаются, как барьер, который скрывает жизнь как таковую? Разве не ничтожность является одной из самых больших наших проблем? Разве не она наша судьба? А если да, подобная судьба — это наша удача или несчастье? Это наше унижение или, напротив, наше облегчение, наше спасение, наша идиллия, наше убежище?» — спрашивает М.Кундера в эссе «Занавес».

Теперь я знаю ответ. Ничтожность была убежищем. И мы были счастливы в идиллическом, придуманном нами мире. А сейчас его нет, он разрушен.

Как нам жить дальше? Что делать миллионам жителей Донбасса? Что делать мне?

Может, для начала сдать кума в СБУ?..

В очередной раз мы наблюдаем крушение старого мира. И есть только один способ самосохранения: запастись цинизмом и жить дальше.

О циниках

Немецкий философ П.Слотердайк («Греческая философия дерзости») разграничивает семантически близкие дефинции дерзость и цинизм. Цинизм, по его мнению, вторичен. Смысл же дерзости заключается в том, чтобы говорить так, как живут, и о том, что составляет жизнь. «В культуре, в которой закосневшие идеализмы сделали ложь формой жизни, процесс истины зависит от того, найдутся ли люди, которые окажутся достаточно агрессивными и свободными, чтобы высказать истину».

Исследователь философии кинизма И.Нахов («Кинизм и цинизм. Отжившее и живое») напротив убеждён, что цинизм существовал вечно, с того памятного дня, когда Бог спросил Каина: «Где Авель, брат твой?», а братоубийца ответил: «Не знаю. Разве я сторож брату моему?» Те, кто видит в цинизме некое моральное качество или человеческий тип, презирающий общепринятые идеалы и нормы, по мнению автора, увековечивают зло, объявляя его неотъемлемой чертой человеческой натуры. Те же, кто «облагораживает» цинизм, представляют его как одну из форм самоутверждения личности или экзистенциалистского протеста, продиктованного страхом перед абсурдностью бытия.

Что в приведённых интерпретациях является отжившим, а что живым, каждый решает сам. Для нас же существенным является вопрос: циники ли главные герои романа?

Переоценка ценностей (то, чем заняты Ольга с Владимиром на протяжении всего повествования) — опасное занятие, требующее сильного импульса к продуктивному творчеству. Но, ни Владимир, ни его возлюбленная не созидатели. Конформизм Ольги порождает не переоценку ценностей, а их обесценивание. Её роль заключается в разрушении, вернее — в попытках разрушения, потому что даже деструкция ей не удалась: «Ольга скончалась в восемь часов четырнадцать минут. А на земле как будто ничего и не случилось».

Интересно, что описание драматических событий последних глав «Циников» перекликается с финалом «Анны Карениной» А.Толстого. М.Кундера в эссе «Занавес» поделился наблюдениями о том, что повествователи при изображении драматичной ситуации имеют обыкновение «заменять ее беспощадной и упрощенной логикой трагедии». Исследуя образ Анны, публицист отмечает мастерство автора в воссоздании последних минут её жизни: «Она выходит из коляски и садится в поезд; …из окна купе она видит на перроне «уродливую» женщину… Затем маленькая девочка, «ненатурально смеясь, пробежала вниз». Появляется «испачканный уродливый мужик в фуражке». Наконец, напротив нее усаживается пара; «и муж и жена казались отвратительны Анне»… ее восприятие становится сверхчувствительным; за полчаса до того, как она сама покинет этот мир, она видит, что его покинула красота».

Сравним это повествование с цитатой из 21-й главы «Циников»: «…на улице я встретил двух слепцов — они тоже шли и громко смеялись, размахивая веселыми руками. В дряблых веках ворочались мертвые глаза. Ничего в жизни не видел я более страшного. Ничего более возмутительного. Хохочущие уроды! Хохочущее несчастье! Какое безобразие...»

Перед описанием самоубийства Ольги Мариенгоф также выпускает на сцену уродство. Владимира, задыхающегося от безобразия своего существования, «пленяет возможность придать истории любви форму законченную и прекрасную»: «А что если Ольга умрёт? …Помутившийся разум желает сделать вечной свою любовь. Любовь более страшную, чем само безумие».

Только Ольга оказывается сильнее. Даже в патетический момент смерти она верна прозе жизни: «Мне просто немножко противно лежать здесь с ненамазанными губами …я, должно быть, ужасная рожа».

И, тем не менее, Ольга — не циник. Безграничная свобода породила в ней тоску. Она просто «неверно поняла революцию».

Что же до Владимира, то шокотерапия от антисоциальных поступков избранницы приводит его сначала к сомнению в истинности общепринятых норм и правил, а затем к преодолению их как предрассудков (вспомним сравнение Ольги с любимой кружкой). Его имморализм — это скептический дискурс одинокого интеллектуала. Цитирование классических текстов герой превращает в приём травестирования метанарративов. Циничен ли он? Нет. Просто дерзок, ему недостает Ольгиной свободы.

Так неужели в «Циниках» нет циников? Именно. Более того, и сам автор не циник тоже. Это лишь удобная для тихого лирика маска, убеждён его соратник по цеху Р. Ивнев: «Ты великолепен в своей тихости… и не суйся ты, пожалуйста, в «мясники» и «громовержцы». Это только смешно…»

Но что же тогда движет Мариенгофом?

Я думаю, жизнетворчество.

В 1917-м он — «мясорубка» революции, в начале 20-х — эстетствующий денди, в период «безвременья» — разочарованный идеалист, в конце жизненного пути — «тихий» романтик. Он постоянно меняет маски, творит свою историю, создаёт себя. Но в каждой из десятков «поз» остаётся честным с собой и со своим читателем.

…«Не дай Бог жить в эпоху перемен!» — воскликнул когда-то Конфуций. Но если вам все же выпала эта честь — прочтите Мариенгофа. Позаимствуйте толику яда. Загляните внутрь себя. И когда в луче вращающегося «прожектора» истории, вы осознаете собственную уникальность — жизнь приобретёт смысл. И, возможно, даже найдётся мастер, который превратит вашу историю в историю искусства.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0