Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Живые отголоски

Владимир Павлович Максимов родился в 1948 году в селе Кутулик Иркутской области. Окончил охотоведческий факультет Иркутского сельскохозяйственного института и Литературный институт им. А.М. Горького.
Работал на биологической станции на Белом море. Участвовал в морских экспедициях в Тихом океане, Японском, Беринговом, Охотском морях. Работал в Лимнологическом институте на Байкале. Принимал участие в подводных экспе
дициях института. Автор нескольких книг стихов и прозы. Печатался в журналах «Байкал», «Сибирь», «Сибирские огни», «Юность», «Роман-журнал XXI век», «Наш современник», «Всерусский собор», «Дальний Восток», «Родное Приамурье», «Врата Сибири», «Огни Кузбасса», «Florus» (Флорида, США).
Член Союза журналистов и Союза писателей России.
Живет в Иркутске.

Экзамен по научному коммунизму

Это было в конце шестидесятых годов теперь уже прошлого века...

Летняя сессия на нашем охотоведческом факультете должна была закончиться к десятому июня. Однако уже в первых числах этого месяца, крайний срок, я и мой сокурсник Серега Мухин должны были прибыть на Командоры, куда из Тихого океана, после зимовки на мелководной Банке Стейлмента, начнут возвращаться на свои лежбища морские котики для разведения потомства. Вернее, котихи, поскольку двухсоткилограммовые секачи-самцы, в отличие от миниатюрных, редко превышающих вес в пятьдесят килограмм самок, уже начиная с апреля занимают прибрежные участки для будущего, состоящего в среднем из сорока–пятидесяти самок, гарема, на всех постоянных лежбищах Командор — два на острове Беринга и два на острове Медном. Порою устраивают между собой нешуточные драки, отстаивая право на облюбованный участок.

Подход к островам самок, их расселение и дальнейшую жизнь котячьего сообщества, до появления потомства, нам с Серегой Мухиным и предстояло отследить, пробыв на Командорах почти все лето. Наша «производственная практика» по изучению повадок этого вида ластоногих была согласована с Тихоокеанским институтом рыбного хозяйства и океанографии, сокращенно ТИНРО, находящимся во Владивостоке. С сотрудниками института мы заранее списались, и из Владивостока в Иркутск прислали именной вызов в деканат охотоведческого факультета.

Отчетом же перед родным институтом и ТИНРО, в том числе и за то, что государство не зря потратило деньги на двух студентов-третьекурсников, отправляющихся из Иркутска на «край географии», должна была стать очередная курсовая работа. Ее копию следовало также отослать вместе с «полевыми дневниками» во Владивосток, в лабораторию ластоногих ТИНРО.

Да, в те незабвенные времена студенты не платили за свое обучение, наоборот, платили студентам. И за проезд к месту практики и обратно, еще и стипендию назначали, если, конечно, учеба шла успешно, не только за учебные месяцы, но и за месяцы прохождения практики. К тому же во время самой практики можно было неплохо заработать, на что мы с Серегой и надеялись, заключив с ТИНРО соответствующий договор.

Однако, чтобы прибыть на острова своевременно, нужно было сдать два зачета и один экзамен досрочно. Разрешение декана факультета Свиридова, всегда идущего навстречу студентам, а заодно и «автомат» по его курсу — «Морской зверобойный промысел» (раз уж мы едем изучать морских зверюг) — нами были получены. Оставалось, кроме плановых зачетов и экзаменов, сдать зачет по основам дарвинизма и экзамен по научному коммунизму, который вела у нас молодая и очень привлекательная преподаватель Ирина Сергеевна.

На ее лекциях, как на некоторых прочих, казавшихся студентам не такими уж обязательными, прогульщиков почти не бывало. Хотя многие из будущих бравых охотоведов (а на этот факультет тогда принимали только парней) вместо того, чтобы внимательно слушать лекцию Ирины Сергеевны, сосредоточивали свое внимание совершенно на иных вещах. Например, любовались не только ее чистым, красивым лицом, стройными ногами и ладной фигурой, но и другими частями тела. Особенно теми, словно просящимися наружу из идеально сидящей на ней светлой кофточки с длинным рукавом, так сказать, на простор. Может быть, именно поэтому на этой самой кофточке порою нестерпимо хотелось, в дополнение к двум уже расстегнутым верхним пуговкам, расстегнуть еще и третью. Для большего (чисто эстетического, разумеется) созерцания слегка колышущейся при ходьбе груди, разделяемой короткой «стрелкой», уходящей дальше, куда-то круто вниз, как с обрыва, под застегнутые пуговицы. Отчего была видна только верхняя, такая пленительная часть «айсберга» с идеальной белой кожей.

Зачет по основам дарвинизма, пожалуй, старейшему преподавателю факультета Нарциссу Исаевичу Литвинову, всегда изысканно одетому, с вечной ироничной улыбкой и веселой лукавинкой в глазах, мне удалось сдать лишь со второго, а Сереге с третьего захода. Когда мы пришли для пересдачи зачета во второй раз, он, по своему обыкновению, слегка улыбнувшись и рассеянно глядя в окно, на институтский двор (за деревянным забором которого сразу начиналась усадьба декабриста князя Трубецкого, сосланного императором Николаем I в Сибирь за восстание на Сенатской площади 1825 года), чуть помедлив и повернувшись к нам с уже совершенно веселым выражением лица, словно мы только что рассказали ему забавный анекдот, спросил:

— Вот что, дорогие дарвинисты, я не стану мучить вас коварными вопросами, которые задавал на предыдущей встрече. Надеюсь, что кое-какой материал вы проштудировали за те три дня, что мы не виделись. Задам простенький вопрос обоим. Кто на него ответит первым — получает зачет. Итак, полное имя Ламарка?

Серега сдвинул к переносице брови, нахмурил лоб, изображая нешуточный мыслительный процесс. Он даже зашевелил губами для пущей важности, будто мысленно уже произнося имя французского естествоиспытателя, предшественника Дарвина, который вместе с немецким ученым Тревиранусом в 1802 году ввел в научный оборот термин «биология». После недолгого раздумья он произнес с вопросительной, впрочем, интонацией:

— Жан Батист Ламарк?

— Это не полное имя, — еще лучезарней улыбнувшись, ответил Нарцисс Исаевич.

Преподаватель вопросительно, с нескрываемой иронией посмотрел на меня:

— Может быть, вы ответите? — он слегка покачивался за столом на стареньком, жалобно поскрипывающем стуле.

— Жан Батист Пьер Антуан де Моне шевалье де Ламарк! — четко произнес я, выдержав необходимую паузу и ловя на себе два любопытных, скрестившихся, словно лучи прожекторов, высматривающих в черном небе вражеский самолет, взгляда — Серегина и Нарцисса Исаевича. Честно говоря, я не знаю, по какой такой причине заучил накануне полное имя Ламарка.

— Ну, что ж, — чуть помедлив, произнес преподаватель, — переставая покачиваться, — давайте вашу зачетку.

Поставив в нужных графах зачет и красивую витиеватую подпись, Нарцисс Исаевич уже суховато, без всегдашней улыбки возвратил зачетную книжку:

— Свободны.

Выходя из кабинета, я уловил тоскливый и как будто молящий взгляд Сереги и уже вновь ироничный взгляд Нарцисса Исаевича, устремленный на моего товарища.

Минут через десять в коридор вышел Серега. Лицо его было до удивления красным.

— Велел прийти через два дня, как следует подготовив еще и сегодняшние вопросы, — угрюмо сообщил он, кивнув на прикрытую дверь. — И откуда он их только берет?! И каждый раз новые, — искренне изумлялся товарищ. — Мы же с тобой вроде весь курс прочли, — уже менее уверенно закончил он.

— Значит, не весь, — включился я в разговор. — А может быть, и конспекты, что ты взял у старшекурсников, были не полные. Он же, говорят, каждый год свой курс дополняет новыми сведениями. А мы ведь с тобой его лекции до конца не дослушали. Вот он и тычет нас мордой об стол, чтобы знали свое место.

— Да... — только и молвил Серега, шагая со мной по длинному гулкому пустынному коридору к читальному залу библиотеки, расположенной напротив центральной лестницы с двумя параллельными пролетами, ведущими со второго этажа.

В «читалке» мы планировали начать готовиться к экзамену по научному коммунизму.

— Знаешь, Макс, — затормозил Серега, не дойдя двух шагов до двустворчатой двери читального зала, — я, если дарвинизм с третьего захода не осилю, оставлю «хвост» на осень. Да и коммунизм сейчас сдавать не буду. Не успею подготовиться. Тем более что в этом году все как посдурели. Любое дело окрашено у нас предстоящим столетним юбилеем «вождя мирового пролетариата» Владимира Ильича! — словно передразнивая передовицы газет, раздраженно произнес потенциальный двойной хвостист. — Заранее начали готовиться! Об этом только и талдычат на каждом шагу. А сколько нелепых сувениров понаделали! Хорошо, что хлеб еще выпекают без его чеканного профиля! А конфеты, помяни мое слово, скоро начнут с цитатами из ленинских работ на фантиках выпускать. Типа: «Ешьте меньше, да лучше!», «Шаг вперед — два шага в сторону!», «Империализм и эмпириокретинизм»[1], ну и так далее.

— Да ты, Серега, прямо знаток ленинских работ, — вставил я, но мой товарищ продолжал говорить о наболевшем:

— Уверен, что и наша коммунистическая дама будет лютовать не хуже Нарцисса, хотя и выглядит белой и пушистой.

— А при чем здесь Дарвин и Ленин? — снова встрял я.

— Да ни при чем, — вяло согласился Серега. — Это я так, к слову. Так что иди готовься к коммунизму, — кивнул он на дверь библиотеки, — а я — в общагу. Дарвинизм долбить. Кстати, нам с тобой дней через пять надо в Петропавловск вылетать, чтобы на экспедиционное судно успеть. А оно уже через неделю отходит, — закончил Серега свой печальный монолог.

— А я все-таки попробую научком спихнуть. Тем более что договорился с Ириной Сергеевной о том, что мы придем к ней в общежитие преподавателей через три дня. И прямо у нее дома сдадим экзамен. Глядишь, и чайком угостит, — размечтался я. — Ведь она старше-то нас года на четыре, не больше.

— На восемь, — уточнил все знающий в подобных делах Серега. — Ей двадцать девять. Сведения из достоверных источников, — солидно добавил он. — А что касается чая, то я бы с такой женщиной с удовольствием... и не только чая попил, — проговорил он с загадочной улыбкой и потянулся до хруста в костях. — Эх, такая баба пропадает! — мечтательно продолжил он. — Поздновато мы с тобой, Макс, родились. Так что губу-то особо не раскатывай. Вряд ли тебе там чаек обломится. Мы для нее щенки. Вот Нарцисс Исаевич, будь он лет на двадцать помоложе, был бы ей в самый раз... Но зато, — перевел он тему разговора, — мы с тобой скоро по тем местам на судне пройдем, где занимался зверобойным промыслом Джек Лондон. Да и на Командорах он, кажется, бывал! — оживился Серега. Долго грустить приятель не умел.


* * *

Общежитие для преподавателей вузов и аспирантов располагалось в бывшем «морском храме» — Харлампиевской церкви.

В прежние времена, отслужив в нем молебен и поставив свечи перед иконой Николая-угодника — покровителя путешествующих и странствующих, отправлялись в дальние моря экспедиции Григория Шелехова, названного Михаилом Ломоносовым «российским Колумбом», и других купцов. Отбывали на Аляску, в Русскую Америку — открытую и обжитую в основном сибиряками, и в другие места.

В этом храме (после научной полярной экспедиции на судне «Заря» под предводительством Толля, пропавшего без вести в 1902 году, при переходе по неокрепшему льду с острова Беннетта) в 1903 году со своей невестой Тимиревой, приехавшей в Иркутск из Петербурга, венчался будущий адмирал Российского флота Александр Васильевич Колчак.

В мои же студенческие годы некогда очень красивый, большой храм представлял собою жалкое зрелище. Куполов с крестами на нем не было, а вот следы разора и запустения присутствовали повсюду. Создавалось впечатление, что власти не знают, что делать с этим храмом. Разрушить такую махину, как были до того разрушены десятки церквей и соборов, хлопотно. Переоборудовать во что-то иное — еще хлопотнее. Оставить на дальнейшее саморазрушение — тоже не годится. Центр города. Иностранные туристы из близлежащей гостиницы то и дело фотографируют. Одним словом — головная боль для властей.

Вступив в храм из солнечного майского дня, я ощутил какую-то сумеречную прохладу и явственный запах плесени. Отыскав среди множества дверей нужную, под номером 3 (и вскользь подумав о том, что трояка бы мне вполне хватило, только бы уж поскорее свалить эту сессию), обитую потрескавшимся и некогда черным дерматином, я постучал по косяку, ибо звонок отсутствовал. Отчего-то с замиранием сердца, словно вступал в зазеркалье, ждал я ответа и услышал через короткое время звонкое и бодрое:

— Войдите!

На миг мне представилось, что за растворенной дверью я увижу светлую, хорошо обставленную современной мебелью комнату. И Ирину Сергеевну, сидящую на мягком просторном диване в шелковом халате с драконами, схваченном на ее изящной талии шелковым тонким цветным пояском, нечаянно, но смело распахнутом сверху и снизу.

Однако все оказалось гораздо прозаичнее.

Ирина Сергеевна была в той же серой, плотно облегающей бедра юбке и светлой кофточке, что и на лекциях, увы, с двумя, не более, расстегнутыми пуговками.

— А почему вы один? — спросила она недоуменно. — Вас же должно быть двое?

— Мой товарищ решил сдавать экзамен осенью, — как ефрейтор генералу, четко отрапортовал я. И уже не так подобострастно добавил: — У него возникли проблемы с Дарвином.

— С самим Дарвином? — делано удивилась Ирина Сергеевна и, улыбнувшись, добавила: — Или с Нарциссом Исаевичем все же?

— С основами дарвинизма, — уточнил я, пытаясь неловко улыбнуться ей в ответ и удивившись тому, как мгновенно, будто ее там никогда и не было, приветливая улыбка сошла с ее красивых капризно-пухлых губ.

Лицо ее стало непроницаемо официальным, и я подумал, что, наверное, Серега в своих прогнозах был прав. И эта тоже будет лютовать, не сжалившись над бедным студентом, стремящимся в океан, на простор, на волю волн!

— Извините, что я вытащила вас к себе, — прервала мои не очень веселые мысли Ирина Сергеевна. — Не хотелось мне ехать за город, в основной корпус. Тем более что лекций у меня сегодня нет. А в вашем охотоведческом здании, хоть оно и не далеко от центра, пришлось бы искать место, с кем-то договариваться о свободной аудитории или кабинете, а это, согласитесь, неудобно.

Она словно оправдывалась, и мои тяжкие предчувствия стали как-то меркнуть. «Однако чаем здесь все же и не пахнет», — понял я, слушая ее объяснения и разглядывая комнату с единственным, очень высоким, окном и множеством переборок в раме, как бы разделяющих тянущееся вверх стекло на небольшие квадраты. Подоконник окна по ширине был, наверное, не менее полутора метров. Да, раньше стены клали не чета нынешним.

Посреди довольно просторной комнаты стояли старинный круглый стол и два венских стула. Рядом с вытянутым окном, по всей видимости, встроенный в нишу стены, до самого высокого потолка громоздился прямо-таки громадный и отчего-то черный шкаф, вызвавший у меня весьма сложные ассоциации. С одной стороны, он показался мне похожим на огромный, будто для сказочного богатыря, квадратный гроб, а с другой — этот шкаф с его легкими фанерными длинными дверцами одновременно будто бы был выходом, вернее, входом в иной, таинственный, волшебный мир. Стоило только с легким скрипом отворить эти дверцы и ступить в него.

Ирина Сергеевна перехватила мой взгляд и, кивнув на шкаф за своей спиной, пояснила:

— Наследие прошлых времен. Впрочем, так же как стол и стулья. По-видимому, прежде в этом шкафу хранилось церковное облачение... А мне порою, особенно на закате, кажется, что дверцы этого шкафа внезапно отворятся и из него выйдет былинный, огромного роста богатырь, готовый исполнить любое мое желание.

«Надо же, она тоже про богатыря подумала. Значит, есть в этом шкафу действительно что-то богатырское», — мелькнула у меня попутная мысль.

За старинной, с четырьмя створками ширмой, обтянутой шелковой тканью с каким-то замысловатым узором, слева от входной двери, скорее всего, помещалась кровать.

Ирина Сергеевна вновь, и теперь уже с неудовольствием, отчего она слегка нахмурила брови, перехватила мой взгляд, изучающий обстановку ее комнаты.

— Ну, что ж, — официальным тоном произнесла она, прервав мое созерцательное состояние. — Начнем, пожалуй.

Она веером, достав их из сумочки на стуле, разложила на столе, обратной стороной кверху, экзаменационные билеты и, чуть улыбнувшись, предложила:

— Тяните свое счастье.

Я взял крайний слева билет, в котором было два вопроса.

Первый, про базис и надстройку в социалистическом обществе, я более-менее помнил по лекциям. А вот второй — «Моральный кодекс строителя коммунизма» — не знал вообще. Вернее, знал лишь понаслышке. Из прочитанных кое-где мимоходом лозунгов, касающихся этого самого кодекса. Сама же Ирина Сергеевна в своих лекциях до этой темы еще не дошла.

— Присаживайтесь, — указала на стул, убирая остальные билеты на край стола.

Я сел. Достал из портфеля ручку и лист бумаги, но вместо того, чтобы думать над вопросами, вдруг припомнил нечто давнее, казалось, навсегда уже забытое.

Мне было тогда, наверное, лет двенадцать. И вот однажды в поселковом клубе на стене, рядом с небольшим глубоким квадратным оконцем кассы, я прочел красочный лозунг. «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!» — уверенно утверждалось в нем.

На строительство коммунизма тогдашним Генеральным секретарем коммунистической партии и фактическим правителем государства отводилось двадцать лет. С 1960 по 1980 год. Несомненно, я мог считаться «нынешним поколением советских людей». Поэтому, прочитав столь оптимистичный и радостный лозунг и, естественно, не подвергнув его никаким сомнениям, я огорчился только из-за того, что ждать коммунизма придется еще так долго. Тогда я еще не ощущал, что года, десятилетия мелькают очень быстро, подобно небольшим станциям, едва уловимым взглядом из окна несущегося мимо них поезда. И еще огорчило меня то, что я уже буду, по моим тогдашним соображениям, почти стариком. Ведь к 1980 году мне исполнится тридцать два года!

Но зато там, в этом «светлом будущем», все будет по-другому, не так, как сейчас, когда мама вынуждена работать медицинской сестрой в воинской части то на полторы, то на две ставки, прихватывая частенько и выходные, и праздничные дни, для того чтобы побольше заработать. Чтоб семья не чувствовала ни в чем нужды и в доме был необходимый достаток. Дополнительные сведения о «светлом будущем», еще прежде, я тоже почерпнул из лозунгов, прочитанных мною не то в продуктовом магазине, не то в маминой санчасти, куда я частенько приходил в обед поесть из солдатского котла, точнее, из предназначенной для дежурной медсестры порции. Там, на красочных небольших бумажных плакатах, выполненных типографским способом, разъяснялось, что рабочий день будет четырехчасовой. И самое главное, что при коммунизме будет действовать принцип: «От каждого по способностям — каждому по потребностям!»

И когда я начинал думать об этом счастливом будущем, мне оно представлялось почему-то всегда одинаково. Вот я, уже взрослый, в бостоновом в полоску костюме (а именно такие при выходе на свободу приобретали себе недавние сидельцы лагерей — основные строители коммунизма, строившие наш город), в светлом плаще-реглан, мягкой серой шляпе (в плащи и шляпы одевались уже бывшие недавние фронтовики), в блестящих темно-коричневых штиблетах с рантом (само собой разумелось, что я высок, строен, красив, как доктор Журавлев из маминой санчасти, года два назад приехавший туда работать после окончания московского мединститута). У меня в руках небольшой, легкий чемоданчик, так называемая балетка. С такой отец обычно ходил со мной по субботам в баню, укладывая в нее чистые трусы, майки, полотенца... Я стою на блестящем (как мои туфли) от недавнего дождя перроне, у дверей влажного зеленого вагона поезда дальнего следования. Длинный ряд окон этого вагона так же чист, как глаза девушки-проводницы, стоящей у вагона в ожидании пассажиров.

Из нагрудного кармана свободного двубортного пиджака я достаю билет и протягиваю его этой симпатичной, улыбающейся именно мне, потому что у вагона больше никого нет, проводнице.

Куда идет этот проходящий мимо нашего города поезд, где они обычно стоят лишь две минуты, не загадывал. Но думалось, что обязательно куда-то очень далеко. Подальше от города и нашего поселка с его грязью и коровьими лепехами посреди улицы, с его неказистыми бараками на восемь квартир, в которых мы тогда жили. Наверное, мне грезились юг и море...

Много лет спустя я прочел у Николая Рубцова в чем-то сходное по ощущениям с моими тогдашними мечтами стихотворение:

Стукнул по карману — не звенит.
Стукнул по другому — не слыхать.
Если только буду знаменит,
То поеду в Ялту отдыхать.

— Сразу будете отвечать, или вам необходимо какое-то время на подготовку?

Вопрос Ирины Сергеевны вернул меня из дальнего далека (впрочем, лишь девятилетней давности) к действительности.

— Буду готовиться, — рассеянно ответил я.

— Хорошо. А я тогда выпью кофе, — приятным, ровным голосом проговорила Ирина Сергеевна.

Она вышла из комнаты, а я лихорадочно, в чужом конспекте, которым меня снабдил Серега, раздобыв у знакомых-старшекурсников, испуганно реагируя на каждый шорох за дверью, попытался найти ответ на второй вопрос.

Минуты через две Ирина Сергеевна вернулась в комнату с источающей приятный аромат чашечкой кофе, при этом сделав вид, что не заметила, как я поспешно и неуклюже прячу в портфель общую тетрадь. А я сделал вид, что достаю из портфеля еще один чистый лист бумаги.

Ирина Сергеевна подошла к окну, немного постояла возле него, рассеянно глядя на цветущую, заполнившую всю нижнюю часть окна сирень, а потом уселась с ногами на широкий подоконник, скинув на пол пушистые тапочки. Юбка у нее заметно приподнялась выше колен и туго обтянула бедра. Вид был, надо сказать, просто изумительный! Но мне, увы, было сейчас не до него.

Ирина Сергеевна маленькими глотками, с видимым удовольствием пила кофе, время от времени ставя чашку на подоконник рядом с собой, завороженно глядя на пышную сирень, затенявшую нижнюю часть высокого окна.

— Ну что, готовы? — спросила она через какое-то время, вставая с подоконника, оставив на нем изящную пустую чашечку из тонкого фарфора, стенка которой красиво просвечивалась.

Если учитывать мои мысленные переживания, связанные с Ириной Сергеевной, то ее вопрос прозвучал весьма двусмысленно. И на свои смелые мечты я мог бы ответить как юный пионер: «Всегда готов!» Но реалии были иными, и я осипшим отчего-то голосом ответил: «Да», — решив про себя, что двум смертям не бывать, а одной не миновать...

— Достаточно. Этот вопрос вы знаете, — прервала мои пространные разглагольствования о базисе и надстройке Ирина Сергеевна. — Переходите ко второму.

Сидя напротив меня и, по-видимому, думая о чем-то своем, она машинально перебирала лежащие на краю стола билеты. То складывая их в стопку, как карточную колоду, то рассыпая веером, будто гадала на свою судьбу.

— Ну, что же вы молчите? — перевела она свой рассеянный взор от билетов на меня, когда пауза уж слишком затянулась. — Это же простой вопрос. Достаточно читать газеты, чтобы найти на него ответ. (Мне так захотелось ответить ей словами профессора Преображенского из «Собачьего сердца» Михаила Булгакова, дающего совет своему коллеге-врачу: «Вы только не читайте перед обедом советских газет — это ухудшает пищеварение». А я к тому же газет почти никогда не читал.) Правда, здесь нужны точные формулировки, — добавила она после небольшой паузы. — На первый вопрос вы ответили очень хорошо, — подбодрила она меня.

На несколько секунд память вдруг унесла меня в еще более раннее детство. Я вспомнил, как, став пионером (о чем давно мечтал), выбросил на помойку медные крестики — свой и младшей сестры, с которой нас одновременно крестили в Бурятии, в Улан-Удэ, где тогда жили родители. Мне было уже два года, а сестра только родилась. И потом крестики эти в те атеистические времена, когда Никита Сергеевич Хрущев «грозился» не только построить коммунизм, но и показать «мировой общественности» последнего попа Советского союза, хранились у мамы в комоде, под стопкой чистых полотенец.

Бабушка, живущая тогда у нас, узнав о моем поступке, очень огорчилась, а по утрам к общим молитвам прибавила еще и молитвы за меня. И теперь, проснувшись раньше времени, еще в черноте раннего зимнего утра, я видел за шторкой, отделяющей бабушкину кровать, стоявшую у шкафа, на боку которого были приделаны лампадка и старая, почерневшая от времени икона, теплый, таинственный, красноватый свет этой лампадки, проступавший из-за ситцевой ткани, и кланявшийся бабушкин силуэт. Слышал среди непонятных мне слов, произносимых ею шепотом, и понятные:

— Господи, — просила Ксения Федоровна, — просвети моего внука Владимира. Наставь его на путь истинный. Спаси и сохрани его от всякого зла и козней бесовских. Прости ему грехи его...

Может быть, благодаря бабушкиным молитвам мой воинствующий атеизм, культивируемый в школе, в основном нашей пионервожатой — задорной, веселой девушкой со вздернутым маленьким носиком и жизнерадостным румянцем во всю щеку, как-то незаметно поутих и я все чаще стал задумываться о смысле жизни и смерти. Об этих великих тайнах. И как-то, когда бабушка ушла в стайку доить корову, я зашел в ее закуток и взял с полочки небольшую книжку Евангелие.

Присев тут же на кровать, аккуратно застеленную разноцветным лоскутным одеялом, начал ее читать.

За чтением Евангелия и застала меня Ксения Федоровна.

Погладив меня по голове, она присела рядом. От нее так хорошо пахло молоком и как будто таким особенным, приятным, теплым коровьим дыханием. Обняв меня, она негромко сказала:

— Знаешь, внучек, можно не верить в Бога. Как говорится: «Не веришь — не верь», — но богохульствовать все же нельзя! Особенно над тем, чего мы не знаем и понять своим скудным умом до конца не в состоянии. — А тебе, кстати, понятно, что ты прочел? — спросила она через некоторое время, кивнув на Евангелие в моих руках.

— Не все, — почему-то тихим голосом ответил я.

— Ну, тогда давай будем вечерами вместо Пушкина вместе эту книжку читать. А что тебе будет непонятно, я буду объяснять. Только в школе, и особенно пионервожатой вашей, об этом лучше не говорить. Договорились?

— Договорились, — тихо ответил я, чувствуя теплый бабушкин бок и ее любовь ко мне. И от всего этого, такого хорошего, мне вдруг захотелось заплакать.

Теперь иногда по вечерам недолго бабушка стала читать мне Евангелие, из которого многое я воспринял как чудесную и в то же время страшную сказку. А кое-что из всех четырех Евангелий — от Марка, Матфея, Луки, Иоанна — запомнил цепкой детской памятью на всю жизнь. Особенно вот это: «Относись к другим так, как ты хотел бы, чтобы относились к тебе».

— Ну, что?.. — будто подталкивая меня к краю пропасти, уже нетерпеливо спросила Ирина Сергеевна, бросив взгляд на настенные часы.

— Не убивай, не прелюбодействуй, не кради, не лжесвидетельствуй, почитай отца и мать, и люби ближнего как самого себя... — начал я монотонным голосом и увидел, как глаза Ирины Сергеевны округлились, а взгляд  из рассеянного стал как будто бы даже испуганным и недоуменным, словно я готовил ей какой-то коварный подвох. — Не судите и не судимы будете, — продолжил я, чувствуя, как стремительно лечу в бездонную пропасть, к краю которой меня подтолкнула эта красивая женщина. — Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит, — продолжал я автоматически, вытягивая из памяти все, что помнил, и составляя немыслимую мозаику неведомого мне «Кодекса строителя коммунизма». — Дух бодр, плоть же немощна. Горе миру от соблазнов, ибо надобно прийти соблазнам; но большее горе тому человеку, через которого соблазн приходит.

Я замолчал, почувствовав, что уже вычерпал из колодца памяти почти все запомнившиеся мне с детства фрагменты Евангелия, произнесенные мною, может быть, и не совсем верно. И еще я почувствовал, что уже почти достиг дна пропасти и сейчас меня расплющит об острые, безжалостные, спокойные камни. Но перед тем как это произойдет, я решил, не пряча больше глаз, прямо взглянуть на Ирину Сергеевну.

Удивительно, но взор ее не был больше ни возмущенным, ни удивленным, а был каким-то затуманенным, словно она и не слушала меня, напряженно думая о чем-то очень важном для самой себя.

— А ведь по сути-то верно, — произнесла она наконец каким-то изменившимся голосом. И будто откуда-то издалека добавила: — Давайте зачетку.

Взяв зачетную книжку и не открывая ее, она спросила:

— Вы куда на практику отправляетесь?

— На Командоры. Проводить учет морских котиков.

— Это где-то рядом с Японией, кажется?

— Нет. Эти острова находятся значительно севернее и основных японских — Хонсю и Хоккайдо, и Курильских островов, и Сахалина, и даже Камчатки. — Как перед нерадивым учеником, испытывая при этом некое тщеславное чувство, — мол, знай наших! — блеснул я своими географическими познаниями, да не перед кем-нибудь, а перед преподавателем высшей школы! — Там, кстати, бывал Джек Лондон, когда работал на зверобойных судах.

— А я почему-то думала, что это рядом с Японией, — рассеянно, словно продолжая думать о чем-то важном для себя, произнесла Ирина Сергеевна, вставая из-за стола и продолжая держать мою нераскрытую зачетку в левой руке.

Она прошла мимо меня и машинально потрепала по голове, слегка взлохматив мои волосы.

Наверное, так могла поступить мама или любимая девушка, но никак не преподаватель научного коммунизма.

— Мечтаете стать Джеком Лондоном? — словно и не заметив своего жеста, спросила Ирина Сергеевна. И, не дожидаясь ответа, продолжила: — Куда же я ее задевала?

Оглянувшись, я увидел, что она что-то ищет в своей сумочке на тумбочке, стоящей перед довольно большим, висевшим на стене зеркалом.

— А, вот она. Ну, слава богу, нашлась. — Она вынула из сумки авторучку с золотым пером, добавив: — Люблю, знаете ли, расписываться перьевой ручкой с черной тушью. Тогда подпись выглядит эстетично, как иероглиф на рисовой бумаге. Да и ручку эту мне, давно уже правда, бывший друг из Японии привез.

Она вернулась к столу. Раскрыла зачетку и, на мгновение задумавшись, отчего у нее образовались две продольные складки у переносицы, с какой-то грустной улыбкой продекламировала:

Порою заметишь вдруг:
Пыль затемнила зеркало,
Сиявшее чистотой.
Вот он, открылся глазам —
Образ нашего мира!

— Это стихи Сайгё, из знаменитого воинского рода Сато. Он жил в Японии в двенадцатом веке. Не знаете такого поэта?

— Не знаю, — честно ответил я.

— Ну, еще узнаете. Какие ваши годы, — сказала Ирина Сергеевна, склонившись над моей зачеткой.

Написав оценку и расписавшись в следующей графе, она передала ее мне.

— Удачной вам практики, — пожелала Ирина Сергеевна, вставая со стула и как бы давая мне понять, что разговор окончен.

— Спасибо, — ответил я.

Выйдя из бывшего храма, я дошел до близкой от него набережной и, присев на первую попавшуюся скамейку, открыл зачетку.

«Значит, она все-таки отличает меня», — мелькнуло в голове, потому что в графе оценок отчетливо сияло: «Отлично». И чуть дальше, в следующей графе, красивым почерком выведена подпись Ирины Сергеевны: «И.Казак», — совсем, впрочем, непохожая на иероглиф.


Живой звук

Наташе

В повседневном быту мы окружены, как правило, скучными подробностями жизни...

Ибо в большинстве своем, по образному выражению Александра Грина, «все в работе как в драке».

И зачастую постылая служба, зарабатывание средств многим из нас заменяют саму жизнь, которая состоит все же не из повседневного «кручения», подобно белке в колесе (хотя и в этом, увы, тоже), а в минутах созерцания, самоопределения, осознания себя в этом огромном, сложном и прекрасном мире если уж не точкой опоры, то и не песчинкой бытия или просто точкой...

А натолкнули меня на подобные размышления обыкновенные настенные часы да индеец Ситка Чарли.

Однако все по порядку.

Май в нынешнем году выдался ужасный — и по погоде: то стояла невыносимая для этого времени в наших широтах жара, то вдруг откуда-то подступал холод; и по множеству свалившихся внезапно на мою голову неотложных дел.

В родной редакции требовали статей, не только сегодняшних «срочно в номер», но и завтрашних и послезавтрашних, «чтоб был задел на предстоящий отпуск», как выразился наш весельчак-редактор, всегда неохотно отпускающий сотрудников на законный отдых.

Я, словно зубную пасту из уже опустошенного тюбика, пытался выжать требуемые материалы, придумывая темы на перспективу, чувствуя внутри лишь гулкую пустоту.

Дома тоже не было покоя — то начинала вдруг течь батарея парового отопления, то шалило электричество, то наш сосед с третьего этажа, делающий в своей квартире ремонт, умудрился в нескольких местах пробить нам потолок...

Одним словом, все собралось в одну кучу, и вывезти этот воз каждодневных проблем мне казалось уже не под силу. Может быть, именно поэтому я чаще обычного раздражался, срывая свое раздражение на самых близких людях. Придирался по пустякам к жене, а сына занудно учил жизни, разумеется сожалея потом и о своих срывах, и о ненужных нравоучениях.На дачу, в небольшую прибайкальскую деревеньку, я смог выбраться лишь к середине июня.

Погода ко времени моего отъезда, слава богу, наладилась. В городе было тепло и солнечно, проблемы тоже, казалось, сами собой рассосались... На Байкале же, куда я приехал после недавно сошедшего с озера льда, еще веяло прохладой, и свежесть эта бодрила и прибавляла сил.

Переправившись на пароме в истоке Ангары на свой берег, я по крутой тропинке поднялся на нашу гору — всю в свежей, изумрудной зелени. Подходя к даче, как обычно, впрочем, ощутил тревогу. Ведь не был здесь больше шести месяцев. С начала ноября теперь уже минувшего года. И мало ли что могло произойти за это время. В прошлом году, например, кто-то, покорежив ставню, но не сумев ее сломать, чтобы пробраться в дом, просто нагадил, видимо со злости, на крыльце перед входной дверью, что вызвало у меня лишь горькую усмешку и мысли о том, что Дарвин со своей теорией эволюции, пожалуй, все же промахнулся. Не от обезьяны произошел человек, а от свиньи. О чем говорила, кстати, не только эта куча человечьего дерьма, но и загаженные повсюду всевозможным мусором берега Байкала. Будто цель так называемого человека разумного — повсюду, где он только появляется, — состоит в том, чтобы поскорее оставить после себя свалку, даже в самых красивых местах...

Впрочем, о грустном думать не хотелось, да и никаких, во всяком случае на первый взгляд, неприятных неожиданностей, к счастью, не просматривалось.

Вспомнил, как в начале ноября, уже по приличному снегу уезжая с дачи в город и то и дело оглядываясь на запертый на все ставни и замки дом, показавшийся мне вдруг таким сиротливым, слепым, я мысленно повторял перенятое с давних пор от мамы: «Господи, храни мою избушку от всякой напасти, а пуще всего — от злого человека».

Отперев входную дверь, я прошел на веранду, освещаемую сейчас только светом, проникающим в просвет не до конца прикрытой мной двери. С веранды, открыв очередной замок, вошел в дом, где из-за закрытых ставен царила темнота. «Сырости не чувствуется», — удовлетворенно отметил я, на ощупь вдоль стены продвигаясь к выключателю, чтобы зажечь свет...

И вдруг замер, уловив негромкий, но четко слышимый, живой звук! Да, именно живой!.. И лишь через мгновение сообразил, что это тикают настенные часы, работающие на обычной батарейке.

Часы эти в прошлом году подарил брат жены. Очень красивые: керамические, с сиреневатой гжельской росписью и двумя «гирьками» — тоже керамическими, больше похожими на маленькие колокольчики. Правда, всего этого я еще не видел, а лишь воображал, слыша ровный, неспешный их ход.

Тик-так... Тик-так... Тик-так...

И столько непоколебимого спокойствия было в этой извечной, размеренной работе, что я невольно порадовался за них, словно это не бездушный механизм, а живое существо. Да и дом мне тоже показался вдруг живым, прислушивающимся ко всему окружающему и — ко мне, как я — к этим часам. И сразу же пригрезилось, как он, скрипя бревнами стен, пытался сохранить тепло, его остатки, от протопленной мною за день до отъезда печи...

Я еще немного постоял в темноте, будто расслышав за стеной свирепый и веселый визг метели. И снова подумал, как дом, сопротивляясь холоду и ветру, своими стенами, будто большими, добрыми руками, ограждал все внутри себя, в том числе и эти вот незамысловатые настенные часы, отмеряющие бесконечное время и скрашивающие своей негромкой беседой, особенно в глухие зимние ночи, его однообразную, скучную жизнь без хозяев, их веселых голосов, и гомона друзей, нередко нежданно приезжающих на дачу летом.

Я включил свет и убедился, что вода в эмалированном ведре, поставленном на всякий случай в таз на печь, по-видимому, не замерзала, поскольку дно ведра было не выдавлено наружу, как это непременно бы случилось, превратись она в лед.

Открыв ставни, я впустил в дом предвечерний красноватый заоконный свет. Взглянув на циферблат, удостоверился, что часы показывают точное время.

Затопив печь и приготовив свое фирменное блюдо — яичницу с колбасой, настрогал затем из разной зелени, привезенной из города, салат, а во время трапезы выпил еще и три рюмки водки. Перемыв после ужина в тазике с теплой водой посуду, стал наслаждаться тем редким и чудесным состоянием, когда можно, никуда не спеша, полежать в прогретой уже постели и при мягком свете настенной лампы почитать недочитанную книгу, дожидавшуюся тебя на прикроватной тумбочке с прошлого года.

Закладка лежала во второй половине тома Джека Лондона, перед рассказом «Тропой ложных солнц»...

Прочитав его почти до половины, я задумался над следующей фразой: «...и я шагаю как во сне, и мне вдруг приходят в голову странные мысли. “Зачем Ситка Чарли трудится в поте лица, ходит голодный и терпит такие мучения?”

“Ради семисот пятидесяти долларов в месяц”, — отвечаю я сам себе, понимая, что это глупый ответ. Но это правильный ответ. И с той поры я никогда не думаю о деньгах. Потому что в тот день у меня открылись глаза, вспыхнул яркий свет и мне стало хорошо. И я понял, что человек должен жить не ради денег, а ради счастья, которое никто не может дать, ни купить, ни продать, которого не оплатишь ничем».

Я откладываю книгу в сторону, гашу свет и в невесомой тишине — если не считать старчески сварливого бормотания ходиков о неизмеримости, непознаваемости и непобедимости Времени — думаю о том, как верно то, что я прочел. И во мне начинает вызревать решение — бросить к чертовой матери свою высокооплачиваемую, но опостылевшую работу и жить «ради счастья», ради возможности не урывками, а постоянно делать то, что тебе по душе. Мне по душе — писать рассказы, создавая иную реальность, в которой самостоятельно уже, без дальнейшей моей помощи начинают жить герои произведений, если, конечно, удается вдохнуть в них жизнь. И главное, работа — эта принудиловка ради куска хлеба — не будет больше красть у меня самое драгоценное, что есть у человека, — время.

Я понимаю, что подобное решение влечет за собой резкий поворот судьбы. Что, может быть, не только мне, но и моим близким от этого придется туго. Ведь литературным трудом ныне не проживешь...

Но для чего ж тогда дана мне жизнь? И этот, пусть не громкий, дар, возможность создания иных миров? А ведь талант, пусть даже небольшой, так редок. И может быть, уже не я, а он владеет мною? И что такое моя жизнь? Лишь короткий штрих меж бесконечных, как мир, «тик-так»? Черточка, разграничивающая даты рождения и смерти? Не угаданное предназначение?..

От подобных мыслей мне становится и тревожно, и спокойно одновременно, потому что я чувствую, что решение вызрело, «нарыв» вот-вот прорвет. И у меня в сей миг такое ощущение, будто я только что выиграл по лотерейному билету счастливую судьбу. Ибо надежда никогда не считается ни с опытом, ни с так называемым здравым смыслом. А счастливая надежда — и подавно.

Я закрываю глаза и под мерный звук «тик-так» составляю для себя, может быть, и не совсем последовательный рецепт-расписание хорошего поддержания духа:

— каждый день с утра, кроме выходных и праздников, не меньше двух часов работать за столом;

— во избежание самоотравления и полнейшего оглупления — не смотреть телевизор, ну, на худой конец — новости. А еще лучше не иметь телеящика вообще, как на даче;

— пока я тут, совершать ежедневные прогулки по три километра туда и обратно до Серебряного ключика;

— питаться просто, не переедая;

— работать физически: колоть дрова, ладить что-то по хозяйству, ходить на колодец за водой. Одним словом, делать необходимое, не изнуряя себя;

— да, еще ежевечернее, после трудов праведных, проникновение в «параллельные миры» — то есть чтение хороших книг...

— и молитва, хотя бы после пробуждения, по утрам.

Тем более что впереди еще почти все лето. Такое прекрасное и бесконечное. «Вечер долог, да жизнь коротка...» — вносит горчинку в мои решительные размышления нежданная, неизвестно откуда вдруг явившаяся мысль.

Уже не могу разграничить — сплю я или продолжаю в полудреме размышлять...

Вижу неохватное пространство — белое безмолвие. Это замерзший и запорошенный снегом Байкал, по льду которого несется моя нарта, запряженная отличными, сильными собаками с волнуемой ветром белой лоснящейся шерстью. Мы движемся на север. Небо над нами голубое, глубокое. Ни облачка. И солнечно, морозно, хорошо! И все вокруг сверкает алмазной пылью. И собаки бегут без напряжения, бесшумно, словно им в радость легко скользящая нарта. И мне тоже хорошо, беспечно, беспричинно весело и кажется, что никогда еще так здорово не было в жизни. Так бы вот и лежал, слушая едва уловимый скрип полозьев... Но вот уже замаячила цель путешествия. В надвигающихся сумерках светится затянутое промасленной бумагой желтое окно избушки на пологом берегу. И мы спешим туда, где тепло и есть еда, и нехитрый уют охотничьего зимовья, и долгие приятные разговоры с другом или незнакомым человеком за кружкой горячего крепкого чая...

Подъезжая ближе, я вдруг узнаю наш небольшой дом, сложенный из лиственничных бревен. «Но он ведь не на севере, а на юге Байкала, у самого истока Ангары, которая из-за быстрого течения не замерзает там и в лютые морозы. Как же тогда мы попали сюда, на этот берег, на скалистой горушке которого построен дом? И окно в нем вовсе не из промасленной бумаги, а стеклянное. И за рамой, расчерченной на небольшие квадратики изящным тонким переплетом, различимы силуэты родных, с кем всегда так хорошо и спокойно быть вместе».

Тик-так, — напоминают о себе часы... И я вновь силюсь понять, где же нахожусь. Во сне — в этой еще одной загадочной реальности — или наяву — в хорошо протопленном доме, меж явью и сном...

Да, собственно говоря, мне это и не важно.

Переворачиваюсь на другой бок и опять засыпаю, теперь уже без сновидений, крепким сном хорошо уставшего человека.

И сон мой охраняют ходики с веселым голубым узором, отсчитывающие секунды — песчинки времени, неизвестно откуда берущиеся и неизвестно куда исчезающие, будто падающие в неизмеримо глубокую пропасть по имени Вечность...

Тик-так... Тик-так... Тик-так... Приятный живой звук, обещающий Встречу.



[1] Перефразированные работы В.И. Ленина: «Лучше меньше, да лучше», «Шаг вперед, два шага назад», «Империализм и эмпириокритицизм».

 





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0