Право на память

Галина Щербова родилась в Москве. Окончила Институт журналистики и литературного творчества.
Начала публиковаться с 2009 года в журнале «Москва», стихи также публиковались в журналах «Арион», «Литературная учеба», в «Литературной газете».
Автор четырех поэтических сборников, в том числе в серии «СТО стихотворений» издательства «Прогресс-Плеяда» (2013), двух книг прозы, статей в области художественной критики и культурологии.
Лауреат премии журнала «Москва» за цикл стихотворений «Путешествие» (2010, № 4).
Живет в Москве.

Уважение к человеку не одноразовое явление. Презрение режима к народу возвращается презрением народа к режиму. Конституции, одна за другой, провозглашают права человека. Политические ситуации в той или иной степени нарушают права человека. Человек приспосабливается жить в люфте между идеальными и реальными обстоятельствами. Прописанные ему права представляют собой узаконенный минимум удобств и возможностей в соответствии с его физическими данными и инстинктами в пределах его жизни, и не более. С рождения действие Конституции начинается, со смертью заканчивается. Но человек, в отличие от животного, имеет не только физические данные и инстинкт, которые исчерпывают его настоящее, а еще и виртуальный багаж — память, которая обеспечивает его связь с прошлым и будущим. Живой человек не самостоятельная единица, а бусина на бесконечной нити существования рода. Кто-то был до него. Кто-то был еще раньше. Кто-то будет, когда его давно не будет. Отрезки отдельных жизней складываются в единую, непрерывную историю.

Мягкие политические ситуации смотрят на память, эту неудобную особенность человека, отстраненно-снисходительно, сквозь пальцы, как на личное дело. Жесткие политические ситуации смотрят на нее отрицательно, как на дело личное, но способное негативно влиять на дело государственное. Ведь если параллельно с официальной версией истории существует конкретная историческая нить какой-либо семьи, она может не согласоваться с трактовкой тех или иных событий, дискредитировать официальную версию. Поэтому право на память в лучшем случае не провозглашается, а в худшем — отнимается.

Красный террор начала советской власти обрубил связи с прошлым, с грохотом захлопнул дверь в память. Карательный режим стер все неофициальные версии истории. Семейные архивы уничтожались собственными руками, из фотографий вырезались лица отцов семейств — кулаков, помещиков, священников, — документы об их пребывании на этой земле сжигались родными во имя своего спасения и своих детей. Обесценив значение дореволюционных предков, советская культура обесценила и все, что связывало с ними наследников. Тоталитаризм развитого социализма подобрал для двери в память замок и ключ, накрепко заперев: меньше знаешь, счастливее живешь. Столетие длилась работа по искоренению в людях связи с прошлым и чувства наследования предкам — исторического, духовного, кровного. Выросло несколько поколений, которые ничего не знали о прошлом своих семей. Им уже нечего было помнить. Запертая дверь в память стала более суровым рубежом, чем «железный занавес»: тот отсекал народ от всего мира, этот же отсекал каждого от себя самого.

Если человек от ужасов и жестокостей не умирает и не сходит с ума, он привыкает, и из таких складывается новый, свирепый народ, который способен жить в невыносимых условиях. И вырос такой народ. Великая Отечественная война стала его крещением, фундаментом его новой истории. От этого рубежа уже без страха, без оглядки отталкивалась человеческая память. От героев Великой Отечественной войны отсчитывалось духовное, наследовалось кровное, утверждалось генеалогическое. Деды-ветераны рассказывали внукам о своих подвигах на фронте. Но больше ничего не рассказывали. Отчасти они уже не знали своих дореволюционных историй. Отчасти знали, но также слишком хорошо знали, что об этом не стоит рассказывать, тем более когда внимание потомков сосредоточено на боевых событиях. Но имя «Сталин» не упоминалось. На эту память уже был наложен запрет. Поколение, родившееся в конце 50-х, долго не знало, кто такой Сталин, как поколение конца 90-х не знает, кто такой Ленин, потому что тем, кто это знал, было стыдно и страшно вспоминать. И снова неизбежно стали выстраиваться линии родов — от воевавшего деда, от погибшего отца. На довоенных фотографиях глава семейства законно стоит в кругу родных.

Однако с развалом советской империи и коммунистической идеологии развалилась и ее официальная история, некогда наскоро слепленная из перелицованных обломков старого мира. В обломках начали угадываться достояния других времен, достижения других людей, совсем неизвестных. Сквозь разломы стали проглядывать истинные перспективы прошлого — довоенного, дореволюционного. Многие люди впервые задались вопросами: кто был отец моего деда, воевавшего на фронтах Великой Отечественной, кто был отец моей бабушки, эвакуированной из Москвы в Казахстан с моей матерью, тогда школьницей?.. Отчего-то раньше эти вопросы в голову не приходили, слишком много умственных усилий приходилось прилагать для запоминания официальной общенародной родни — революционных вождей, их деяний, толкования их деяний, прославления их деяний. И все это на фоне глубокого молчания взрослых, в архаичных сундуках которых оставались древние, изувеченные ножницами фотографии.

Но может быть, надо утрачивать память? Может, утрачивать память о прошлом — это сбрасывать балласт при взлете в будущее? У человечества в целом, конечно, есть память — опосредованная, документальная, выраженная в свершениях, заключенная в произведениях искусства, архитектуры, литературы, науки. Правда, материальную память трудно хранить, на это требуются средства, требуется место на той земле, на которой уже хотят жить другие поколения, со своими материальными ценностями и эстетическими представлениями. И человечество постепенно утрачивает древние рукописи, скульптуру, архитектурные памятники — трудно сберегаемую материальную память. Но почему-то мы утрачиваем и ту память, которая не претендует на реальное место под солнцем, которая занимает лишь крошечную клетку в нашей голове.

Желание знать о своем прошлом, о своих предках, спрашивать о них старших возникает, когда уже не у кого спросить и обнаруживается, что ты и есть старший. Согласие на старость — это желание иметь внуков. Человек обращается к прошлому, когда настоящее образует паузу между воспитанием выросших детей и воспитанием еще не родившихся внуков. Но и тут не получается передышки, в это самое время начинают уходить родители. И становится отчетливо страшно за те уникальные сведения, которые они уносят с собой. Память начинает осознаваться как грандиозное достояние, которого мы лишаемся по доброй ли воле, по нерадивости ли, но навсегда. Человек может помнить или не помнить, хотеть помнить и не хотеть. Но для того чтобы помнить, надо знать. Надо открыть дверь, на которой всегда висела табличка: «Не знать, не помнить, не наследовать!» Точно так волшебник из страшной сказки наказывает своему пленнику: Но эту дверь ни за что не открывай! Запрет должен быть неукоснительно соблюден. Но продолжение истории возможно, только если герой решится на нарушение запрета.

История цельна, нельзя вернуть один ее факт, не вернув все. Интерес к своим корням пробудился одновременно с восстановлением в самосознании сегодняшней России ведущей роли православия. Люди захотели знать. И тут с ужасом обнаружили, что знания утрачены. Бросились к старикам — старики умерли. Бросились к архивам — архивы уничтожены войнами. Интернет полон криков о помощи: помогите найти! Возникло братство совместного спасения общей памяти, все собирают размолотые временем, рассыпанные по земле осколки фамилий и родов, все то, что еще совсем недавно официально не одобрялось как индивидуальное, частное, личное. Сегодня у каждого из нас зажат в руке крошечный осколок от некогда целого сосуда, и каждый стремится найти как можно больше фрагментов, чтобы по возможности достоверно сложить исходный образ. Даже крохотный кусочек представляет собой отнятую у забвения частицу бесценной памяти. Доселе невиданным, не сразу оцененным подарком нынешней России стало право людей на память. Нет, не надо обольщаться, здесь нам опять же ничего не дали, но у нас и не отняли, вот что важно.

Что помню о своей бабушке я, человек, родившийся далеко после Великой Отечественной войны? Помню старую хромую женщину, строгую, хранившую в своей тумбочке конфеты-тянучки, сурово отчитывавшую за мои попытки залезть в тумбочку и съесть конфеты. Помню непонятное мне возмущение в наставлениях бабушки: нельзя брать чужое, это недостойно. Недостойно кого — ребенка, растущего в советском детском саду, строителя коммунизма, аристократа? Бабушка не уточняла.

Что я знаю о своей бабушке? Что она родилась то ли в 1902, то ли в 1898 году, но как это может быть? Что ее мужем был дедушка, а дочерью — моя мать. Что после смерти дедушки она была не в себе и через несколько лет тоже умерла. Еще я знаю, что у нее были две сестры. И у старшей из них дочь, двоюродная сестра моей матери. Ее я знала хорошо. Все эти люди что-то помнили. Все они умерли до того, как я захотела их расспросить. На этом закончилась моя короткая память. Но не история. К счастью, моя мать, благоразумнейшая женщина, догадываясь, что мое желание знать непременно однажды пробудится, когда никого из помнящих уже не будет, — она успела расспросить своих престарелых тетушек и оставила мне тот осколок, с которым я вышла в Интернет. Было такое чувство, что кого бы теперь я ни нашла в прошлом — кулака, купца, попа, — встречу его словами: «Как я по тебе соскучилась!»

Убогая, безродная сирота, я начала во все концы рассылать ключевые слова. Кто была мать моей бабушки, кто был отец моей бабушки, кто были их родители, где все они жили во времена детства моей бабушки и ее сестер, что за люди на выцветших дореволюционных фотографиях стоят рядом с матерью бабушки, почему ни на одной фотографии нет отца бабушки? Мне известны лишь его имя, отчество и фамилия, закончившаяся на нем, так как он имел только дочерей. Забвение неохотно отпускало своих пленников. Отдавало имя, но не отчество, отдавало формулярный список, но не портрет. Впервые увидев фотографию своего прадеда, я испытала потрясение от колоссального масштаба этого события. Но сначала нашлись реальные живые люди, мои неведомые родственники, потомки тех же фамилий. Я приложила к моему осколку их осколок, и получился белый фарфоровый край с золотой каймой. Нетрудно догадаться, что осталось от семьи, в основании которой были дворяне, священники, иностранцы, даже если остановиться на родителях моих бабушек и дедушек и не идти глубже.

С возрождением ведущей роли православия неизбежно возродилась роль одного из его великих носителей — российского дворянства. Грандиозный призрак восстал из гроба, уступив место в гробу призраку коммунизма. Но в отличие от священников, которые наследуют по духовной линии и при всех потерях восполнимы за счет новых сил, дворянство невосполнимо, преемственность может быть только кровная. Культурный пласт предков стерт с лица земли. Наследники родов уничтожены, оставшиеся разметаны по всей земле. И, что самое страшное, — они не знают, чьи они наследники. А если знают, то не знают, что с этим делать. Дворянские гнезда разрушены. Личные достижения знатных родов экспроприированы, как и их усадьбы, национализированы и разграблены. Деяния отдельных представителей рода, совершенные во славу Отечества, которыми гордились потомки, также утратили свои корни, за исключением случаев, когда переписанная история не смогла захлестнуть безымянностью высочайшие вершины деяний.

«Православие. Самодержавие. Народность», — провозгласил в XIX веке смоленский дворянин граф Сергей Семенович Уваров, — краткую, но емкую формулу нашего национального бытия, согласно которой русский народ глубоко религиозен и предан престолу, а православная вера и самодержавие составляют непременные условия существования России. Русский народ, единственный на земном шаре, называется именем прилагательным, как русская земля, как русский язык. Русский народ прилагается к русской земле и русскому языку. Третий же кит, на котором стоит русская идея, — православие — фундаментальная наследственность русского народа. Подданные русского самодержавия не делились по национальному признаку, только по принадлежности к той или иной религии. В характеристиках военных и гражданских лиц значилось лишь: «православный», «католик», «мусульманин»...

Русский — любой, для кого родина — Россия, кто думает на русском языке и исповедует православие. Нет нужды заниматься казуистикой и искать смысловую разницу между понятиями «русский» и «россиянин». Россиянин — любой гражданин России. Кто такой русский, принявший католичество? Это тот, кто чувствует себя русским только отчасти, кто тяготеет к европейской культуре, где-то в глубине его родословной, в крови его, существует поляк, который внушает ему склонность к католицизму. А кто такой поляк, принявший православие? Это представитель смоленской шляхты, перешедший на службу к Алексею Михайловичу и готовый верой и правдой служить новой родине.

История России — история русского народа, который никогда не может доделать до конца то, за что берется. И в этом неприглядном свойстве — благотворная стабильность. В какие бы затеи ни пускался одураченный народ, он постепенно возвращается туда, откуда пришел. Возвращается к истокам и находит пепелище. Придя на пепелище вместе со своим народом, я ухватилась, как за кончик оборванной нити, за уникальную, нигде мне не встречавшуюся девичью фамилию своей бабушки и поняла, что нитка тянется на Смоленщину, в этот океан памяти. Время советской власти почти не изменило его ландшафт, почти ничего не добавило, только на заре своего максимализма воинственно стерло следы православия, дворянства, кулачества, купечества. Войны, в особенности Великая Отечественная, довершили разрушительную работу. Но то, что устояло в войну, осталось и словно находится в коме. Еще сегодня сплошь и рядом в кустах и болотах вдали от торных путей дотлевают руины церквей, остовы помещичьих домов, вокруг блуждают призраки липовых аллей. Робкие потомки былых звучных родов приезжают к руинам, обходят их по кругу и уезжают, сжимая в руке замшелый осколок кирпича от дома прадеда, увозя в душе смешение сильных чувств: радость от сознания реальности прошлого и безвозвратности утраченного.

Вслед за ними под осторожным надзором местной администрации и я, паломница памяти, смущенно повторяю тот же ритуал у семейных руин. Местные жители и сейчас называют эти останки «домом помещика». Рядом со мной плечо к плечу поляк, рожденный русскими родителями, но мыслящий на польском и католик. Мы вместе обходим заросшие крапивой руины, мысленно пытаясь восстановить былое здание и вставить в ландшафт, опираясь на известные нам обоим фотографии поместья из архива поляка. Его семья сумела в Польше сберечь архив. В отличие от моей семьи в России. Кто мы друг другу, нашедшие друг друга по интернету, если последний владелец имения был родным братом моей прабабушки, а его жена — родной сестрой деда этого поляка? Мы части одного рода, мы со Смоленщины, вон в той березовой роще могилы наших предков, утратившие кресты и сравнявшиеся с землей. Поляк — мой кровный брат. Только он понимает то, что я сейчас чувствую, и только он чувствует, что я это понимаю.

При всем трагизме момента возникает не испытанное доселе, непередаваемое ощущение встроенности в поток времени. Возникает спокойная уверенность в своей значимости только потому, что перестаешь быть сиротой из советского приюта и обретаешь предков с их прошлым, которое теперь и твое. Обретаешь в настоящем разветвленную наднациональную и надтерриториальную сеть родных, которым я интересна только потому, что я одна из них. Захватывает дух от совпадений, когда видишь на фотокарточках два одинаковых лица, только расстояние между ними — век и родство не прямое, а многократно пересеченное. Сквозь мою голову проходит восстановленная нить общесемейной памяти, и я, и мой поляк — законные бусины на ней. Знать свое прошлое — сказочное богатство! Я никогда не любила историю, но теперь только история мне интересна. Поляк признается мне: «Если бы можно было бросить работу, я бы только и занимался, что нашим генеалогическим древом». Вот! Всего лишь дать людям право на память, и история будет восстановлена до мельчайших подробностей. Каждая семья проследит за точностью и достоверностью в пределах своего древа.

Отдельная личность обрела свою целостность, откинула типовые подпорки и оперлась на бесконечную цепь уникальных событий рода, став звеном этой цепи, каплей потока, выходящего из одного источника. Трудно поверить, но факт остается фактом — люди возвращаются на землю своих предков, прадедов, прапрадедов, прапрапрапрадедов, останавливаются у руин церквей, построенных отцами дедов, у рассыпавшихся фундаментов домов, где жили большие семьи, и претендуют лишь на право знать, что эти руины стоят в русле их личной истории. А когда руины исчезнут, останется то место, по которому их личная история катила свои валы.

Память предков, могилы предков — это сознание бесконечности жизни, — высокое чувство, которого мы так долго были лишены. Но когда найдены предки, когда уже прослеживается их нескончаемая вереница, возникает пламенное желание увидеть такую же вереницу потомков. Это созидательное чувство подталкивает к деяниям во славу отечества. Деяния будут достойной данью памяти обретенных предков, они же призваны стать гордостью далеких потомков. Ответственность перед родом не менее значительна, чем ответственность перед родиной, перед совестью. Но достойные предки — арсенал, который задействуется, лишь когда мы сами обладаем достоинствами. Являясь продолжателями, будем достойными продолжателями.

Хвалить гораздо труднее, чем ругать. Надо подбирать точные слова, веские аргументы. Похвалу никто не примет на веру. Похвала — это серьезный труд. Другое дело обругать. Для этого не надо много ума, надо лишь смело заявлять, что то или другое, да и третье плохо. Да не надо и труда — едва укажешь на то, что плохо, дальше необходимые аргументы найдутся сами. Всегда есть что-то такое, что понизит уровень любого хорошего, что непременно да будет плохо. Щедры люди на ругань. И в адрес других людей, и в адрес отечества. Все-то у нас плохо. Поэтому о том, что у нас хорошо, задумываться некогда. Но не надо путать приоритеты. Не надо замусоривать глобальное положительное неисчислимым множеством сиюминутного отрицательного. Совсем не лишняя похвала похвале.

Самое трудное время — время, в которое живешь. Критикуя недостатки настоящего, мы забываем о недостатках прошедшего. К хорошему быстро привыкают и быстро забывают о том, что когда-то жили без него и было очень, очень плохо. Чудовищным же недостатком, даже не недостатком, а уродством ушедшего времени, являлся запрет помнить. Хотя было совсем не больно. Поэтому никто не догадывался об этом изъяне жизни, и болезнь беспрепятственно прогрессировала. Сто лет беспамятства... Сто лет! Воистину, там, где живые служат смерти, их цинизм беспределен!







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0