Воспоминания

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский (1875—1958) — русский советский писатель.
С конца Первой мировой войны жил в Крыму. В 1919 году публиковался в изданиях отдела пропаганды деникинской армии. В 1943 году получил степень доктора филологических наук за произведения о русских классиках.

Предположительно эти воспоминания написаны в начале 50-х годов прошлого столетия. Их объем — 80 авторизованных машинописных страниц.
Воспоминания хранятся в личном фонде писателя (Ф. 1161) в Российском государственном архиве литературы и искусства.
Публикуется впервые.

 

Имя этого известного в свое время российского писателя давно и прочно забыто современным отечественным литературоведением и совершенно ничего не говорит современному читателю.

Между тем еще в начале XX века его творчество заметил и высоко оценил М.Горький. В 1912 году в письме к литератору С.А. Недолину он писал: «О Ценском судите правильно: это очень большой писатель, самое крупное, интересное и надежное лицо во всей современной литературе».

Сергей Николаевич Сергеев-Цен­ский (настоящая фамилия Сергеев: 30.09.1875–3.12.1958) родился в селе Преображенском Тамбовской губернии, рядом с которым протекала река Цна. Отсюда его псевдоним «Ценский». В отличие от многих современных ему писателей, он не любил писать о себе. Поэтому, к сожалению, мы мало знаем о его личной жизни, о его родителях. В одной из немногочисленных автобиографий он писал: «...отец мой (Николай Сергеевич Сергеев. — С.В.), участник обороны Севастополя 1854–1855 годов, был учителем земской школы. Когда мне было пять лет, отец переехал в Тамбов, где ему дали должность в то же земство». О матери писателя известно лишь то, что звали ее Натальей Ильиничной и родом она была из терских казаков. Мать писателя умерла в 1891 году, а отец ушел из жизни на следующий год. Смерть родителей заставила его бросить мысль об университете, и он поступил за казенный счет в Глуховский учительский институт, который окончил с золотой медалью. Затем Сергеев поступил вольноопределяющимся в армию. Сдав экзамены на младший офицерский чин — прапорщика, он уволился в запас. С этого времени начинается его учительская карьера, продолжавшаяся до 1905 года, когда он окончательно решил оставить педагогическое поприще.

О первых шагах писателя в литературе существуют разные мнения, которые здесь вряд ли уместно приводить. Сам же Сергеев-Ценский в од­ном из писем к литературному критику Н.И. Замошкину писал в 1927 году по этому поводу следующее: «Как теперь я вспоминаю — после Вашей статьи в “Красной ниве” я действительно выступил в печати 25 лет назад, и первый мой рассказ, напечатанный в “Русском вестнике” в январской книге за 1902 год (назывался он “Врет судьба!” и в собрание сочинений не вошел), был в то же время и первым моим написанным рассказом. Ни в каких газетах я до того не печатался, но с 1902 года начали печатать меня в разных “толстых” ежемесячниках: в “Русской мысли”, “Новом пути”, “Вопросах жизни”, “Мире божьем”, “Образовании”, “Журнале для всех”... причем ни одной редакции, где я печатался, я не видел (я жил в провинции), ни с одним писателем не был знаком, и первое, что сделал, — построил в Алуште дом, в котором живу и сейчас. Мне нужна была только мастерская, а совсем не общение с писателями…

Тогда писатели держались группами: были “знаньевцы”, были “декаденты”, были “народники” и пр. И когда критики из лагеря “знаньевцев” ругали меня, серьезно и вдумчиво, как декадента, они думали, что я из группы декадентов, а когда декаденты в “Весах” ругали меня, всячески издеваясь, они думали, должно быть, что ругают “знаньевца”. Это была их ошибка, но ошибка эта спасла меня от еще большего зла — от популярности.

Таков я был и таким остаюсь как писатель, а как человек я очень доволен тем, что живу на земле, и каждому листу на ней рад. Почему же в таком случае сюжеты моих произведений большей частью “мрачны”? Потому что они совсем не мрачны, а только серьезны, и “мрачность” в них — это мрачность самого читателя. Я не юморист, конечно, и веселить читателя никогда не входило в мои задачи. Я просто чувствую жизнь как серьезный процесс, и только. Жизнь в основе своей серьезна...»

Мы предоставили вниманию читателей этот отрывок из письма не только потому, что в нем Сергеев-Ценский приводит ряд фактов из своей творческой биографии, но и потому, что в его словах прослеживается его отношение к своему творчеству и к жизни человека.

Мы не можем удержаться от соб­лазна и приведем еще одну небольшую цитату из его другого письма к Замошкину: «Чем я держусь в своем одиночестве ? Только тем, что я писал и пишу... Писать — это мое природное, как у канарейки петь, у блохи кусать, и как они проделывают это свое без желания завоевать себе соответствующую репутацию, так и я отнюдь не “завоевывал” себе места в русской литературе...»

К началу Первой мировой войны Сергеев-Ценский был широко известным прозаиком в издательских и, самое главное, в читательских кругах. В 1907–1916 годах вышло первое собрание произведений писателя. Расцвет его активной литературной деятельности был прерван войной.

Февральская революция и Октябрь 1917 года застали писателя в его маленьком доме под Алуштой. Мы хотим подчеркнуть этот факт особо, так как его во время Гражданской войны за этот дом не один раз хотели расстрелять и красные, и белые. Об этом он написал в неопубликованной автобиографии: «Я никогда не страдал завистью, — это чувство мне вообще неизвестно, поэтому не завидовал я и тем писателям, которые эмигрировали за границу, однако я должен сказать, что пережить годы 18, 19, и 21-й в таком маленьком пограничном городишке, как Алушта, с ее очень пестрым, но в основном татарским населением, было не только тяжко, а почти ежедневно опасно для жизни, и то, что я все-таки уцелел тогда, я приписываю необыкновенному счастью, выпавшему мне на долю.

Чем, кроме исключительного счастья, можно в самом деле объяснить, что я уцелел хотя бы в таких трех случаях.

Случай первый. Меня вызывают в алуштинский Совет и там окружают вооруженные люди в солдатских шинелях, по национальности поляки, все из местных лазаретов, где они лечились от разных болезней (но не от ран, полученных на фронте). Разумеется, я не допускал и мысли, что они готовят развязать сцену из “Ивана Сусанина”. Довольно спокойно наблюдал я, как наводились на меня наганы и винтовки, как вдруг пронзил все истерический женский крик “Бросайтесь в окно! Вас хотят убить”. Как подкошенный этим криком, я растолкал обступивших меня и кинулся к окну, вскочил на подоконник и бросился со второго этажа вниз... По-видимому, поляки, приготовившиеся не с пустыми руками бежать из Крыма в родные Палестины (к Крыму тогда продвигались немцы), решили, что самый состоятельный из алуштинских интеллигентов кто же, как не писатель Ценский...»

Это было в марте 1918 года. Писателю в ту пору шел сорок третий год.

Сергеев-Ценский остался верен своей судьбе. Он не эмигрировал, пережил Великую Отечественную войну, вернулся в свою любимую Алушту, восстановил свой любимый дом, оставил воспоминания о своих современниках, которые не успел завершить.

Кто-то, прочитав эти воспоминания, может прийти к мысли, что писатель из чувства зависти и желания очернить своих собратий по писательскому цеху приводит нелицеприятные факты, которые отложились в его памяти. Думаем, что это не так.

Приведем лишь один пример. В од­ной из его записных книжек мы обнаружили следующую запись: «Вспоминается, как Арцыбашев говорил мне:

— Вот бы мне хотелось написать историческую повесть “Екатерина II и Потемкин”.

— Что же, сказал я, пишите.

— Да вот только никак не заставлю себя сесть за историю. Все-таки нужно кое-что прочитать. А за успех повести, пусть даже рассказа, а не повести, — я ручаюсь. Понимаете ли, какая будет картина: Екатерина из окна милостиво беседует с депутацией, а за спущенной на ее спину занавеской окна работает над нею, завернув ей юбку, Потемкин! Ведь это что! Публика взасос читать будет!» Эту гадкую и блудливую фантазию автора знаменитого в то время романа «Санин» Сергеев-Ценский не стал воспроизводить в своих воспоминаниях. Этот факт свидетельствует о том, что писатель не хотел унизить кого-либо из своих современников и не повторять пошлые исторические анекдоты.

Собрания сочинений писателя в советское время издавались дважды. Часть документов мемуарного характера вошла в собрания его сочинений. Но предлагаемые вниманию читателя воспоминания никогда не печатались.

Сергей Воронин

 

 

Братья-писатели! В вашей судьбе что-то лежит роковое.

Н.А. Некрасов. «В больнице»

Роковое лежало и в самой организации психики писателей. Мне могут сказать, конечно, докторальным тоном: если писатели заболевали алкоголизмом, их просто гнусная среда заедала. Почему же она заедала их, именно их? Почему она не заела, скажем, Льва Толстого или Чехова? Чехов был болен туберкулезом, но не алкоголизмом, как Куприн, Андреев, Помяловский, Ник[олай] Успенский и очень многие другие русские писатели. А психически больн[ыми] были и Гоголь, и Гаршин, и Глеб Успенский, и Писарев, и другие. И этого не только не нужно замалчивать, но, напротив, об этом надобно помнить и каждому литературному критику, и каждому, кто желает посвятить себя литературной деятельности как профессионал, так как профессия писателя-художника чрезвычайно трудна, требует огромной впечатлительности, огромных знаний, большого напряжения фантазии и чисто артистической способности перевоплощаться во все выводимые в том или ином произведении лица. Как правило, писатель-алкоголик много страниц отводит описанию кутежей во всех их подробностях, а злоупотребляющего курением никогда не попадается персонажа без папиросы во рту.

Эпилептик Достоевский неоднократно выводил эпилептиков, а так как он вечно нуждался в деньгах, то эту свою особенность он передал большей половине действующих лиц своих романов: везде у него «бедные люди» (вожделения которых, впрочем, не идут дальше «трех тысяч»).

Писатель Арцыбашев, имевший большое влияние на молодежь своего времени, писал только по вечерам, после обеда. Обыкновенно с четырех утра и до обеда он спал, а каждую ночь до четырех утра (когда закрывались рестораны) играл на бильярде.

Помнится, в Херсоне, где я в начале русско-японской войны служил в полку, был такой случай. Мне и другому прапорщику понадобился старший полковой писарь. Он был тоже взят из запаса и часто пьянствовал. Оказался пьян и в то время, когда мы его искали. Застали мы его в каморке, лежащим на полу, а так как он требовался спешно для небольшой у него справки, то растолкали его. Рядом с ним лежала книжка журнала «Вопросы жизни» с моим рассказом «Маска». Эту книжку, которая пришла мне на канцелярию полка, он не передал мне, так как ему хотелось прочитать рассказ. Но результат этого знакомства с моим рассказом оказался для него печальным. В рассказе есть такое место, где студент Хохлов смотрит из освещенной лампой комнаты в черную зимнюю ночь за окном и видит, что снежинки, падающие на землю, не белые, а черные. И теперь писарь, чтобы объяснить, почему он напился, свалил все на это место: «Я как прочитал у их благородия, прапорщика, что снег черный, так и выпил тогда сразу целую бутылку через горлышко без закуски и, значит, отчасти захмелел».

Когда я писал вышеприведенное место, я только передавал свое наблюдение, но что же оказалось? Оказалось, что не только полковой писарь, но и критики того времени не замечали такого чисто оптического явления, что падающий снег, если смотреть на него ночью из освещенной комнаты, кажется черным, как сажа, и раз я подметил, как художник, такое явление, то, это ясно было для критиков, я — декадент!

Одесский писатель Семен Юшкевич в 1901 году после напечатания в одном из альманахов «Шиповника»[1] моей повести «Печали полей», так говорил мне в Петербурге: «Знаете ли, какой случай произошел с вами в Одессе? Мы с одним художником, моим приятелем, читали вашу “Печаль полей”. Читал вслух художник, а я был слушатель, но возмущались мы оба: так много оказалось там у вас всяких новшеств. Наконец, когда художник дошел до такого места (я его хорошо запомнил): “Опускалось солнце, и трава вдоль дороги стала оранжево-яркой, а белые гуси в ней синие, точно окунуло их в жидкую синьку”, — когда дошел до этого места художник, он бросил книжку альманаха и говорит: “Не хочу больше читать этого декадента! Поедем на Большой фонтан, освежимся!..” Дело шло к вечеру, мы сели на трамвай, поехали...

А ведь Большой фонтан — это дачное место, от Одессы в девяти верстах. Доехали. Выходим из вагона, и что же мы видим? Точь-в-точь как у вас в “Печали полей”: опускалось солнце, трава была действительно оранжевая, и, по заказу, паслись в ней белые гуси, и мы оба увидели тогда, что они казались действительно синими. Я посмотрел на художника, художник на меня, и он сказал мне: “Вот что, Семен, — пока вагон еще не ушел, давай сядем и поедем дочитывать «Печаль полей»!” — И мы так и сделали».

Выходит, что ни художник, ни писатель никогда не видели или не отмечали в сознании, если даже и видели, как изменяется окраска предметов при перемене их освещения, чего же было требовать от критиков и обыкновенной читающей публики?

Я писал то, что видел, и для меня это был реализм, а многие невежественные критики кричали — декадентство!

Слово «декадентство» означает «упадочность», а слово «упадочность» означает вырождение, то есть психическая неполноценность. Между тем я был вполне здоров и психически, и физически, только гораздо наблюдательнее, чем мои критики, гораздо больше знал, чем они. А какой-то совершенно уже невежественный критик из «Большой советской энциклопедии» в статье, посвященной мне (том 51-й), приписывает мне не только просто «декадентство», но даже «упадочное декадентство», по-видимому желая возвести декадентство в квадрат. Однако совершенно иначе относились тогда ко мне писатели, стоявшие во главе журналов и художественных альманахов.

При очень оригинальных условиях познакомился я в конце 1906 года с Арцыбашевым, автором «Санина»[2]. Я был тогда в квартире Куприна, где сидели за ужином человек двенадцать ближайших сотрудников его журнала «Современный мир»[3]. Я не знал, что ждали Арцыбашева, и, когда вошел кто-то невысокий, в очках, с русой бородкой, с зачесом волос назад, в толстовке из лилового бархата и в высоких сапогах, я спросил у своего соседа, критика Неведомского: «Кто это?» Он ответил вполголоса: «Арцыбашев».

Ему дали место за столом как раз против меня, и с первых же фраз его (он говорил в нос и врастяжку) мне стало ясно, что он явился сюда продавать свой только что написанный роман «Санин». О гонораре не говорилось, так как этот вопрос, по-видимому, был решен раньше, говорилось о другом, а именно о повести того же Арцыбашева «Тени утра», напечатанной в «Журнале для всех»[4].

Я читал эту повесть, и мне она не понравилась. Но она не понравилась также и Неведомскому, который написал и напечатал в только что тогда вышедшей книге «Совр[еменного] мира» разносную о ней статью.

Получить от Арцыбашева роман «Санин», который должен был, по мнению хозяев журнала, иметь успех у публики как написанный на половую тему, было лестно для всех ближайших сотрудников «Совр[еменного] мира», так как этот роман сразу поднял бы подписку на 1907 год. Однако Арцыбашев был оскорблен статьей Неведомского и говорил: «Я мог бы дать “Санина” “Совр[еменному] миру”, если бы в последней, декабрьской книге была помещена статья о “Тенях утра”, прямо противоположная статье Неведомского». Это поставило всех в положение весьма неловкое. Арцыбашеву говорили, что этого нельзя сделать, Арцыбашев же говорил: «В таком случае я не дам “Санина”». Тогда выступил я и сказал, что «Тени утра» я читал и статью Неведомского считаю очень снисходительной, так как «Тени утра» только тень настоящей художественной вещи. «Кто это говорит?» — спросил Арцыбашев.

Я назвал себя. Он не расслышал, так как был тугоухий, и мне пришлось повторить свою фамилию громче. Тогда Арцыбашев вдруг быстро поднялся, и всем, мне тоже, показалось, что он уйдет, ни с кем не простившись. Но он обогнул стол и направился ко мне, перед тем я слышал, что Арцыбашев дал публично пощечину одному карикатуристу, вздумавшему выставить карикатуру на него. Заподозрив его в подобных же агрессивных намерениях и в отношении себя, я повернулся на стуле к нему лицом и высвободил правую руку для защиты. Но оказалось, что он подошел ко мне с совершенно другим намерением: он обнял меня и сказал: «Так это вы и есть Сергеев-Ценский! А я ведь ваш давний редактор: я печатал ваши рассказы и в “Журнале для всех”, и в “Образовании”[5]. Я очень рад вас видеть. Господа! — Повернулся он к Куприну и другим за столом. — Если такой взыскательный художник, как Сергеев-Ценский, сказал, что моя повесть только тень хорошей повести, то, значит, быть по сему. От своего требования я отказываюсь и “Санина” в ваш журнал даю!»

«Санин» был напечатан в «Современном мире» в 1907 году и, как ожидалось, резко поднял подписку. Арцыбашев стал очень популярен, но отношение его ко мне не изменялось. Между прочим, образ жизни его был такой: несмотря на то что он, как многие писатели, был болен туберкулезом, он по целым ночам играл на бильярде в ресторане и являлся домой обычно в четыре утра. Другого такого страстного игрока на бильярде среди писателей того времени не было.

Между тем когда же, где именно при таком образе жизни мог собирать материалы для своих произведений Арцыбашев? Он их и не собирал, конечно, а глухота вообще не могла бы ему в этом содействовать, какой бы образ жизни он ни вел. Он пользовался только тем запасом наблюдений, который скопил еще до глухоты и до своего писательства, а круг его наблюдений был очень узок — несколько знакомых ему семей в унылом уездном городке Ахтырке[6].

Он говорил мне не раз: «Вот скоро испишусь, тогда стану вплотную редактором». Редакторскую работу он вел в нескольких журналах последовательно (в «Журнале для всех», «Образовании», «Новой жизни»[7] и др.), а также в сборниках «Земля»[8].

Ему часто предлагали театры написать пьесу, но он, по его же словам в разговоре со мной, никак не мог заставить своих действующих лиц выйти из-за стола, за которым они сидели, пили и говорили. «Говорят, черт их знает, а с места ни за что не могут сойти!» Наконец при помощи актрисы Княжевич он написал пьесу «Ревность», имевшую большой успех. Эта пьеса дала ему в один сезон несколько десятков тысяч. Он бросил свою сожительницу, она же была и его землячкой, и вместе с Княжевич укатил за границу. Позже я слышал, что все свои десятки тысяч он проиграл в одну неделю в рулетку в Монако, оправдав этим пословицу: «Что легко наживается, то еще легче проживается».

Я встретил его потом, уже в 1913 году, в Москве, куда я приезжал из Крыма всего лишь дня на два по делам в «Книгоиздательстве писателей»[9], где издавались мои книги. Он тогда жил в Москве, а не в Петербурге, и встретились мы в ресторане «Прага», где он, так же как и в ресторане «Вена» в Петербурге, запойно играл на бильярде. Помнится мне такая деталь. Как раз перед этим он напечатал где-то рассказ о ссыльном в Якутской области, который, будучи в тайге на охоте, набрел на деревянного идола, установленного туземцами под огромным дубом, и выпустил в него заряд из своего ружья. Но идолопоклонники оказались поблизости и убили ссыльного за «святотатство».

И вот когда мы мирно беседовали с Арцыбашевым, подошел к нам некто внушительного вида и спросил: «Кто из вас писатель Арцыбашев?» Дальше, обращаясь к Арцыбашеву, он начал кричать: «Вы что же пишете о том, о чем не имеете понятия? Вы в Якутской области никогда не бывали, поэтому находите там каких-то деревянных идолов под развесистыми дубами! Я был в ссылке в Якутской области, но дубов там не видел, потому что их там нет и не было... Не растут там дубы, поняли? И никаких деревянных идолов в тайге никто не ставит, убить же могут вполне свободно, раз у вас есть что ограбить. но как же вы-то осмеливаетесь писать о Якутии, сидя в Москве, в “Праге”? Ни одного живого штриха у вас нет во всем рассказе».

Он выкрикивал это очень возбужденно, быть может, был не вполне трезв, собралась публика... Мне пришлось увести Арцыбашева, который чувствовал себя весьма неловко.

Кстати, этого бывшего ссыльного, разумеется, мог бы удовлетворить рассказ о Сибири другого ссыльного, с которым я познакомился в Петербурге при обстоятельствах несколько необычных. Это было еще в начале 1907 года, в первый мой приезд в Петербург из Крыма. Я заходил тогда довольно часто в редакцию журнала «Современный мир», где печатался мой «Бабаев»[10], роман, состоящий из отдельных рассказов.

Однажды, берясь за звонок у входных дверей, я заметил в полумраке на площадке лестницы какое-то тело в валенках, но сразу сообразил, в чем дело, когда из-за двери крикнули, не отворяя ее:

— Вы опять лезете? В таком случае я сейчас же позвоню в полицию, чтобы вас забрали в участок! — Голос был Марии Карловны Куприной.

Когда я назвал себя, она меня впустила, но спросила все-таки:

— Значит, Емельянченко ушел?

— Какой Емельянченко?.. Кто-то спит на лестнице в валенках и шапке...

— Ну, это он и есть! Спит, говорите? Спит и пока безопасен.

— А кто он такой?

М.К. объяснила мне, когда я раздевался, что это писатель из ссыльных, что его рассказ «Кровавый снег» напечатан у Короленко в «Русском богатстве»[11], а так как весь гонорар за него Емельянченко уже пропил, то вот он и ходит по всем редакциям выпрашивает «авансы».

— Третьего дня явился, я ему дала пять рублей; вчера опять явился, как говорят, на третьем взводе, пришлось дать три рубля, чтобы ушел... Сегодня опять явился, лыка не вяжет, а деньги ему опять давай!

Когда я выходил из редакции, Емельянченко на лестнице уже не было, но дня через три я встретил его у Миролюбова, в «Журнале для всех», где тогда тоже печаталась глава-рассказ из того же «Поручика Бабаева». Миролюбов же меня с ним и познакомил.

Сам по себе Миролюбов был колоритнейшей фигурой, огромного роста и с громовым голосом, но так как о нем писал в своих воспоминаниях А.М. Горький[12], то я буду говорить только об Емельянченко. Это был бородатенький, блаженного вида, далеко не молодой уже, тощенький субъект, который тут же за меня ухватился и зашамкал: «Пойдемте в трактир пообедаем, а? Сейчас как раз время... Я вас сведу в один замечательный!.. Вот где кормят!» Миролюбов мигнул мне — дескать, уведите его, пожалуйста! А мне и самому захотелось присмотреться к такой «натуре». В те отдаленные времена, сорок лет назад, рестораны в Петербурге, вблизи Николаевского вокзала (откуда шли поезда на Москву), назывались обычно трактирами, и официанты в них — половыми.

От редакции «Журнала для всех» до первого из таких трактиров было недалеко, туда и привел меня мой новый знакомый. Я не сказал ему, конечно, что уже видел его раньше, на лестнице, в положении риз, но спросил все-таки, когда он заказывал графин водки, по какому случаю он вздумал кутить. «Я тут полового одного спаиваю! — очень оживленно отозвался Емельянченко, хитровато подмигнул воспаленным глазом и бороденкой дернул. — Вот его уже и не видно что-то...» Поглядел туда-сюда... «Да нет, не видно... Значит, я его как следует споил!»

Очень торжествующе это было сказано. Однако я не понял причины этого торжества и спросил, чему же он радуется. «Как же так “чему”? Да ведь я его, значит, до такой точки довел, что его хозяин выгнал!» — «Хорошо, допустим, что выгнал. Зачем же вы этого добиваетесь?» — «Вот тебе на! А как же иначе из него бы мне материал выколотить? Ведь он мне материала дал на целую повесть. У этого народа когда же язык развяжешь? Только когда с ним ведро водки выпьете, не иначе!»

На столе перед нами между тем появилась разнообразная закуска, которую заказывал Емельянченко, но вдруг он, и без того оживленный, крикнул мне: «Пришел! Пришел!» — и ринулся от меня к стойке. Тот половой, которого он спаивал, оказался одутловатый, толстый, пожилой человек, быть может, семейный, но хмель от пьянства еще сидел, видимо, в его голове, так как он тут же, с приходу, начал ругаться с хо­зяином.

Дюжий, купеческого склада, с окладистой бородой хозяин трактира кричал другим своим половым, чтобы его вывели, Емельянченко же — откуда прыть взялась! — подскочил к хозяину и тоже начал кричать, притом очень звонко: «Толстая рожа, мол-ча-ать! Не к тебе он пришел, а ко мне! Мо-ол-ча-ать! Это мой гость, а ты его гнать? Ты его гнать?»

Дальше пошли уже такие крепкие слова, такая поднялась сумятица, что я поспешил уйти, не досмотрев до конца. За все взятое Емельянченко я уплатил тому половому, который подавал. Полагалось, конечно, платить после того, как все будет выпито и съедено, но я сделал это раньше, чтобы предупредить слишком широкий размах этого писателя из ссыльных. Я не знаю, чем кончилось, потому что ушел. Емельянченко же мне больше не попадался, так как я вскоре после того уехал к себе в Крым.

Но рассказал этот случай, имея в виду познакомить своих читателей со способом добывания материала писателями-бытовиками. Мне и от Куприна как-то <доводилось> слышать: «Много денег пропил я с балаклавскими греками!»

Балаклавские греки, с которыми он пьянствовал, дали ему материал для его «Листригонов», с которыми он пил в Одессе, дали материал для рассказа «Гамбринус», третьи — для рассказа «Контрабандисты», пятые — для «Штабс-капитана Рыбникова» и так далее, вплоть до «Поединка» и «Ямы».

«Натура» для художников типа Куприна раскрывается только в подпитии, а до того она подозрительно косится на писателя и молчит.

Читатель может очень легко отличить писателей-пьяниц от писателей трезвых по их произведениям: если персонажи, выведенные писателем, часто и патетически пьют, это значит, выводила их перед читательские очи рука алкоголика.

Есть такая пословица: «С кем поведешься, от того и наберешься». Если писателю, для того чтобы делать наблюдения, необходимо пьянствовать со своей «натурой», то вполне ясно, что и «натура» эта примитивная, и писатель тоже ей под стать.

Поручик в отставке, выгнанный из полка за пьянство и дебоши в пьяном виде, Куприн был очень некультурен, по этой простой причине среди многочисленных персонажей его повестей и рассказов нельзя отыскать ни одного культурного человека.

Так же далек от культуры был и читатель Куприна. Как-то, сидя у меня в номере гостиницы «Пале-Рояль» в Петербурге, спрашивал у меня Л.Андреев:

— Чем объяснить популярность Куприна у читателя?

Помнится, я ответил ему так:

— Тем, что он ни на вершок не выше обыкновенного чуть-чуть грамотного читателя. Он пишет о том, что интересует именно этого читателя: о цирковых борцах, о контрабандистах, о конокрадах, о спивающихся актерах, о штабс-капитанах, которые оказываются японскими шпионами, о проститутках, одиночных и в публичных домах, о сутенерах, о шантажистах, перлюстрирующих по своей должности письма и на этом грязном деле наживающих капиталы, о пивных и о корчмах, о вонючих гостиницах последнего разбора, заходя в которые непременно должны там стреляться студенты, о гранатовых браслетах и лубочных любовях, о дуэлях между поручиками и капитанами из-за полковых дам и вообще обо всем вполне доступном и понятном любой уличной проститутке, любому сутенеру, любому поручику, любому цирковому борцу... Кроме того, популярность свою он поддерживает скандалами, всячески заботясь об их гласности, так что в числе «новостей дня» уличные газетные листки передают обыкновенно своим читателям и «очередной скандал писателя Куприна».

Любопытно, что точь-в-точь тот же вопрос о популярности Куприна задал мне через двадцать лет после того А.М. Горький, сидя со мной на «поплавке» в Ялте. Но он сам же и ответил на него:

— По-видимому, дело это объясняется тем, что он всегда был равен самому себе.

— То есть? — не понял я его мысль.

— То есть публика получала от него только то, чего и ожидала, он не эпатировал ее ничем для нее незнакомым.

Слова Горького я передаю вполне точно, а что же касается Л.Андреева, то вскоре после беседы со мной о разных разностях — между прочим, и о Куприне — ему пришлось познакомиться с сутью своего собрата по литературе; суть же эта была — жажда славы и лютая ревность к тем, кто пользовался этой славой помимо него.

Известный в те времена артист Александринского театра Николай Ходотов праздновал свои именины. Квартира у него была огромная, и гостей собралось много, причем из писателей были Л.Андреев, Куприн, Скиталец и другие. Куприн обращается к Андрееву:

— Леня, а Леня! Показать тебе зажим головы?

— Покажи, Саша, покажи, — бормочет Андреев.

И вот «Саша» так сдавил правой рукой жирную шею «Лени», что у того полилась кровь из носа на парадную белую скатерть стола и лицо почугунело. Андреев в то время был если и не так грузен, как в последние годы своей недолгой жизни (он умер в 1919 году от разрыва сердца, сорока восьми лет от роду), то все же зажим головы грозил ему печальными последствиями. Это сообразил Скиталец, сидевший визави, и так как спасать Андреева надо было без промедления, то он, чтобы поспеть вовремя, встал на стол и бросился, не обращая внимания на раздавленные им тарелки и соусницы, к Куприну, чтобы разжать его руку.

Озлобленный тем, что ему не дают додушить Андреева, Куприн начал отбиваться от Скитальца левой рукой, так что Скиталец, человек крупный и значительной физической силы, с большим трудом смог освободить Анд­реева. Тогда Куприн накинулся на освободителя, и только с помощью нескольких человек еще Скитальцу удалось обезвредить буяна: его свалили на пол, связали ему руки и вынесли из столовой, Андреева же отвезли домой.

Этот факт не проник в газеты, так как такой «очередной скандал Куп­рина» тут значительно переплеснул через границы его обычных скандалов и мог бы, если бы Андреев захотел, перенести дело в суд, но Андреев, юрист по образованию, знал, по какой статье законов стали бы судить отставного поручика Куприна и к чему могли бы его приговорить.

Однако Скитальцу и другим писателям, которые были свидетелями происшествия, показалось все-таки неудобным и замалчивать это. Мне тоже надоело это укрывательство Куприна. Я хотя и не был на именинах у Ходотова, но несколько раз до этого попадал, будучи в компании Куприна, в весьма скверные положения.

То в каком-то Велосипедном клубе, куда он меня завез, привязался он к трем гвардейским офицерам, которые, конечно, ничем не виноваты были в том, что его выгнали из пехотного полка. Мне пришлось за него извиняться перед гвардейцами и вывести его из клуба. Однако, когда я его вывел на Невский проспект, он тут же усмотрел, хотя дело было ночью, какого-то генерала в шинели, называемой «николаевкой». Генерал этот шел под руку с дамой полусвета, а на шее у него при свете электрического фонаря блеснул владимирский крест. Он вдруг кинулся к обладателю этого высокого ордена, облапил его и завопил: «Как вы наши защитники, дозвольте лобызнуть крестик!»

При таком пассаже генеральская дама кинулась с визгом прочь, а самому генералу вообразилось, что на него напали грабители, и он рявк­нул: «Караул! Грабят!» Собралась публика, подскочил околоточный надзиратель, и мне пришлось объяснять и теперь, как в клубе, что никаких грабителей тут нет, а есть только пьяный писатель Куприн, которого я сейчас же усажу на извозчика и увезу домой. Хорошо, что мне поверили, околоточный же оказался так любезен, что помог мне усадить Куприна в извозчичьи сани, и я наконец повез его к нему на квартиру. Но не таков был Куприн, чтобы так рано, всего только в два часа ночи, закончить свои приключения. Он успел что-то шепнуть извозчику, и тот привез нас на Николаевский вокзал, где Куприну вздумалось не только пить, но еще и петь: «Слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение». Станционный жандарм вывел Куприна из зала собственноручно. Я упросил его не подвергать известного писателя аресту, но мне запомнилось, как этот огромный и бородатый, внешностью похожий на царя Александ­ра III, блюститель порядка сказал: «Писатель — высокое звание. Вздумал в публичном месте, на вокзале, церковные стихи петь... Эх, видно, учен мало! Как роняет писательское звание!»

Я мог бы исписать десятки страниц, если бы вздумал припомнить скандалы Куприна, которых я сам был очевидцем. Несколько раз из-за этого я прекращал с ним знакомство, но меня с ним зачем-то мирили. После пассажа с Андреевым я присоединился к тем писателям, которые решили обсудить этот пассаж и найти какие-нибудь меры воздействия на Куприна.

Двадцать пять человек писателей собрались с этой целью в квартире Арцыбашева. Любопытнее всего было то, что сошлись как раз собутыльники Куприна, и меня очень интересовало, к чему же могут прийти все эти Анатолии Каменские, Борисы Лазаревские, Александры Федоровы, Евгении Чириковы и прочие. Был, конечно, и Скиталец, спаситель Андреева. Председательствовать начал было Арцыбашев, как хозяин, но вскоре по глухоте своей передал это мне.

У меня же потом долго хранилось и решение по этому делу: оно пропало вместе со всем моим архивом, когда я эвакуировался, в конце августа 1941 года, из Алушты. Но решение я помню, так как оно было кратким: все двадцать пять человек изъявили согласие бойкотировать Куприна — не здороваться с ним при встречах, не говорить с ним, не отвечать на его письма. Справедливость требует добавить к этому, что не больше как через день большая часть подписавшихся под этим решением преспокойно снова кутила с Куприным. Таковы были нравы в писательской среде того времени.

Нужно сказать еще, что читатель, которого обслуживал Куприн, был тот самый читатель, который запоем читал «Ната Пинкертона» и «Ключи счастья»[13]. Как-то утром, когда еще мало народу было на Невском прос­пекте, я увидел незабываемое зрелище: по тротуару воинственно шагала пожилая дама с полуседыми буклями, выбившимися из-под черной шляпки, а по мостовой одна за другой подводы с пачками книг, новеньких, одного формата.

Можно было догадаться, что книги везут из типографии, но нужно было, чтобы мне встретился Ан. Констант. и объяснил, что пожилая дама — не кто иная, как Вербицкая, и что это везет она к себе на квартиру свои «Ключи счастья» — полный «завод», 12 тысяч экземпляров.

Случайно я был в этот день в книжном магазине Вольфа[14], помещавшемся в Гостином дворе, и слышал разговор по телефону старшего приказчика магазина с Вербицкой: магазин предлагал взять у нее 500 экземпляров, она же отвечала, что меньше тысячи оптовым торговцам не продает. Потом мне передавали, что в течение двух дней ее квартира освободилась начисто от «Ключей счастья». Такова была погоня за счастьем в те времена.

О вкусах не спорят, но мне, писателю-художнику, очень странно было наблюдать такое явление: одна издательница «толстого» литературно-общественного ежемесячника, получившая прекрасное образование, находила всю беллетристику, которую помещали в ее журнале и в других журналах и в альманахах и сборниках, нестерпимо скучной и с наслаждением читала такие лубочные книжонки (по пятачку за выпуск), как «Похождения разбойника Антона Кречета». Не знаю, кто был автор этого «Антона Кречета», но вот потрафлял же вкусам даже издательниц ежемесячных журналов: читать журнальный материал если приходилось, то по обязанности, а «Похождения разбойника» читались «для души», и с большим нетерпением ожидался каждый новый пятачной выпуск этой вполне идиотской дребедени. Но таково было веяние времени. Круг читателей подлинно художественных произведений был, в общем, очень невелик, и книги немногих художников слова издавались тогда ничтожными тиражами. В библиотеках требования на Вербицкую значительно превышали даже и требования на Льва Толстого, а так как она издавала свои книги сама, минуя посредников-издателей, то кому-кому, а уж ей-то, наверное, «Ключи счастья» доставили счастье. Другие писатели, естественно, должны были вести борьбу за свою популярность, и это было весьма интересно наблюдать.

Я сказал уже, как добивался популярности Куприн. Ежедневно устраивая в Петербурге скандалы. Писать он уезжал в город Устюжку, в дом профессора Батюшкова. Но в целях популярности он, кроме того, любил сниматься у фотографов то в водолазном костюме, то в гондоле воздушного шара (причем эти фотографии помещались в журнальчиках желтой прессы с пояснением: «Я опущусь на дно морское, я поднимусь на облака»), то в вывернутой наизнанку меховой шубе, в мохнатой шапке, с цепью на шее и на четвереньках: это должно было изображать пса из пьесы «Шантеклер» Э.Ростана[15]. Этот снимок был помещен в «Синем журнале»[16] с подписью: «Так забавляются наши беллетристы» и прочее в этом роде.

Однажды я встретил его и поэта Рукавишникова все на том же Нев­ском проспекте совершенно пьяных. Вместо того чтобы отправить их обоих в «Современный мир», для чего я подозвал извозчика, мне пришлось зайти вместе с ними в пивную, куда настоятельно потащил меня Куприн. Усевшись за столик, оба приятеля тут же заснули, и их хотели вывести, но, очнувшись, Куприн брякнул половому: «Полдюжину пива!» Тот пожал недоуменно плечами и спросил меня: «Вы будете платить?» Полдюжины бутылок пива стоили, конечно, немного, и я заплатил за них, любопытствуя, что будет дальше. Дальше Куприн снова уснул (а Рукавишников и не просыпался), половые начали трясти их обоих за плечи, чтобы разбудить, и кричали им в уши:

— Вставайте пиво пить!

— А? Что? Пиво? — Куприн поглядел на одного из них мутными глазами и приказал ему: — Отнеси ко мне домой!

— Куда же это? — осведомился половой.

— Ко мне!.. К знаменитому писателю Куприну, автору «Поединка»!

— Не знаю, где это, — сказал половой, и такого, вполне естественного, ответа было вполне достаточно, чтобы Куприн почувствовал себя оскорб­ленным до того, что поднялся со стула и начал виртуозно ругать полового — как смел он не знать, где живет автор «Поединка»?!

С этим его «Поединком» был еще и такой случай. Мы только что сели за обеденный стол в квартире Куприна при «Совр[еменном] мире» (на Разъезжей ул., в д. 7) — несколько человек сотрудников журнала, и Куп­рин тогда был совершенно трезв. Вдруг входит курьер журнала и говорит Куприну, что его хотят видеть две женщины. Куприн снял салфетку, которую приладил было к пиджаку, и вышел в прихожую, оставив не затворенной дверь в столовую, так что нам не только было все слышно, но и видно тех, кто пришли.

— Вы кто такие? — нелюбезно спросил Куприн.

— Мы — курсистки-бестужевки, — ответила одна студентка.

— Зачем пришли?

— Мы хотим попросить у вас вашу книгу «Поединок», — ответила другая.

— Мой «Поединок» стоит всего только один рубль, и он продается в магазине, — сказал Куприн, но курсистки наперебой заговорили:

— И рады бы купить... Да рубля-то лишнего нет... Рубль для нас — очень большие деньги...

— Но ведь вы же читали, конечно, «Поединок». зачем же вам еще иметь эту книгу? — недовольным уже тоном спросил Куприн, но когда одна из студенток ответила: «Нет, не читали», — то знаменитый автор «Поединка» рассвирепел вдруг до того, что крикнул: — Вон отсюда!.. До сих пор не прочитать «Поединка»! Это называется — интеллигентные женщины, студентки! Во-он!

И вошел в столовую, красный от непритворного возмущения. Конечно, ему ничего не стоило подарить бедным студенткам свою книгу — зачем же разыграл эту грубую сцену? Исключительно в целях рекламы, чтобы среди петербургских студенток и, конечно, студентов пошла в ход эта фраза: «Как смеете вы, студентки, считать себя интеллигентными женщинами, если вы не читали “Поединка”!» По расчетам Куприна эта его выходка должна была заставить говорить о нем долго и тем самым значительно расширить круг его читателей среди студенчества.

Должно быть, помня из «Поучения» Владимира Мономаха о том, что гости разносят о хозяевах хорошую и худую славу, Куприн жил очень широко, и за столом его всегда можно было встретить новых и новых гостей, но этих новых гостей обычно предупреждали с вежливой улыбкой, что в доме Куприна принято говорить только о Куприне. Так же предупреждали и меня, когда я только что (в 1906 году) приехал в Петербург и был «новым» гостем, однако не сказано было точно, как я должен был говорить. И это отсутствие ясности привело однажды к такому яркому эпизоду.

В «Современном мире» появился рассказ Куприна «Гамбринус» (и т.д., как излагалось уже мною в «Восп[оминаниях] о Репине»). После такой выходки Куприна я не заходил в «Совр[еменный] мир» с неделю. Но вот редактор журнала профессор Батюшков звонит мне по телефону: оказывается, Куприн очень желает со мной примириться, да, наконец, он и не хотел меня обидеть, а мое замечание о «Гамбринусе» совпадает с тем, какое сделано им самим, Батюшковым.

— Хорошо, — говорю, — я приеду.

— Позвольте вас предупредить, — говорит Батюшков. — Вы можете приехать в «Современ[ный] мир», а я вам звоню из ресторана Палкина. Знаете, где ресторан Палкина?

— Если бы даже и не знал, — отвечаю, — так ведь «извозчики-то на что»?

Батюшков сообщил мне, что за столом сидят, кроме Куприна, еще два профессора.

Приезжаю к Палкину — в самый фешенебельный ресторан Петербурга. Двое величественных лакеев, белогрудых, в новеньких черных фраках, бросаются ко мне, и один снимает мое пальто, а другой не вешает его, а держит в руках и говорит укоризненно:

— Извольте одеться. В таком костюме к нам нельзя.

Я приехал одетым так, как ходил обычно, в пиджаке поверх косоворотки, — глаженых рубах я не носил.

— Чудесно! — сказал я, снова одеваясь. — Только скажите в зале, где меня ждут профессора Батюшков, Зелинский, Аничков и писатель Куп­рин, что приезжал писатель Ценский, но его не пустили.

Метрдотель с длиннейшими рыжими усами, слышавший, что я сказал, изрек вдруг:

— Писатели к нам могут входить даже без панталон.

Я не знаю точно, какие цели преследовались этим примирением, так как спустя короткое время пришлось мне снова выйти из числа его знакомых. Однако опять нас торжественно помирили. Только после эпизода с Андреевым у Ходотова и товарищеского суда над Куприным я уж больше с ним не хотел встречаться, хотя его попытки к этому были.

Иногда Куприн выступал «с благотворительной целью», читая свои произведения. О двух таких выступлениях его я слышал как о совершенно скандальных: одно в пользу Ярославского землячества студентов, другое — в Пятигорске, не знаю, в чью пользу. И в том и в другом случае он читал свои стихи (кажется, они были «созданы» в сотрудничестве с Рославлевым). Из стихов наиболее невинным является такое: «Эта ль девица не испорчена. — Не испорчена ль? Уж сидит она туго скорчена... Чрезвычайно жаль!» Когда слушатели начали шикать, Куприн стал ругаться крепкими словами, после чего, конечно, обе стороны разошлись, вряд ли довольные друг другом.

 

Продолжение следует.



[1] Имеется в виду альманах «Шиповник», издававшийся в одноименном издательстве «Шиповник» в Петербурге в 1907–1917 годах.

[2] Роман М.А. Арцыбашева вышел в свет отдельным изданием в 1907 году.

[3] «Современный мир» — ежемесячный литературный, научный и политический журнал. Издавался в Петербурге в 1906–1918 годах.

[4] «Журнал для всех» — ежемесячный литературно-художественный и научно-популярный журнал. Издавался в Петербурге в 1901–1906 годах.

[5] «Образование» — ежемесячный литературный, научно-популярный и общест­венно-политический журнал. Издавался в Петербурге в 1901–1909 годах.

[6] Город в Сумской области.

[7] «Новая жизнь» — ежемесячный журнал литературы, науки, искусства и общественной жизни. Издавался в Москве в 1910–1916 годах.

[8] Альманах «Земля» издавался в 1908–1917 годах.

[9] «Книгоиздательство писателей в Москве» было учреждено в 1912 году. В его состав первоначально вошли братья И.А. и Ю.А. Бунины, В.В. Вересаев, Б.К. Зай­цев, С.С. Мамонтов, Н.Д. Телешов, И.С. Шмелёв.

[10] Роман Сергеева-Ценского «Бабаев» вышел отдельным изданием в 1907 году.

[11] Писатель В.Г. Короленко возглавлял журнал «Русское богатство» с 1895 по 1918 год.

[12] Я узнал это от N (неразборчиво. — С.В.).

[13] Роман А.А. Вербицкой «Ключи счастья: Современный роман» в шести книгах был издан в 1906–1913 годах.

[14] Имеется в виду магазин книгоиздательства «Товарищество М.О. Вольф» (1882–1918).

[15] Пьеса «Шантеклер» была написана Эдмоном Ростаном в 1910 году.

[16] Еженедельный журнал, издавался в Петербурге в 1910–1916 годах.

 

Комментарии 1 - 0 из 0