Антология одного стихотворения. Пушкин Александр Сергеевич

Вячеслав Вячеславович Киктенко родился в 1952 году в Алма-Ате. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького, работал в издательстве, в журналах. Автор пяти книг стихов. Лауреат литературной премии «Традиция».
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

Может показаться дурным сном затея включить в антологию одного стихо­творения — кого? — Пушкина! Самого Пушкина?!! Да его стихи двести лет твердит Россия. Да он слишком велик и неохватен, Пушкин — это же «наше все»!.. Верно, и тем не менее антология наша без него оказалась бы выхолощенной, как атом без ядра, если таковой вообще можно представить. Не представляется. Но и попытка отобрать «лучшее» из Пушкина также не представляется возможной. Кой черт «лучшее», когда от ранних стихов, от знаменитого вступления к поэме «Руслан и Людмила» («У Лукоморья дуб зеленый...») до предсмертного «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» им создано столько шедевров, безоглядно, до муки любимых Россией, что не скажешь, где тут лучшее. «Лучшее» — все! Несовершенных стихов у Пушкина вообще, кажется, нет. Даже незаконченные наброски таят в себе бездну, из которой так ясно достраивается звездный космос, — стоит лишь приложить некоторое усилие и мысленно вправить эти отрывки в контекст «всего Пушкина». Редчайший гармонический дар поэта — вообще одна из малопостижимых загадок, оставленных нам Александром Сергеевичем во множестве. Откуда, казалось бы, взяться этому самосветящемуся, гармонически завершенному чуду в довольно-таки косноязыкой еще, многословесной России? Чему еще, кроме «Слова о полку», Аввакума и нескольких шедевров Державина, впору стать в единый ряд с пушкинскими вершинами? По большому счету — нечему. И «Повесть временных лет», и «Слово митрополита Илариона» явления конечно же первостепенные, но это не художественная литература в чистом виде. Загадке Пушкина, вероятно, так и не быть разгаданной до конца, явление его миру так и останется тайной. Это вовсе не значит, что не стоит предпринимать попыток. Они были, есть, будут — и слава богу. Здесь множество входящих и привходящих — историческое «пиковое» состояние России к моменту рождения Пушкина, общекультурный расцвет страны (от архитектурных вершин до бытовой, сословно-иерархической архитектоники общественного устройства).

В языковом плане также были, конечно, предпосылки для явления чуда. Гений мог и не явиться (России здесь крупно повезло, как мало когда еще), само явление чуда ни в коем случае не закономерность, но язык-то жил, работал, развивался. Недоставало, кажется, только Пушкина, чтобы окончательно сформировался «могучий, великий и свободный» русский язык. Категория свободы здесь особенно значима. Могучим и великим язык был и при «Слове о полку», и при Аввакуме, и при Державине. Не хватало самой «малости» — свободы. Пушкин ее раскрыл в полной мере. Казалось бы, и Сумароков, и Жуковский владели уже к тому времени достаточно легким слогом, соблазнительно попытаться и его назвать свободным... Нет, не получается. Свобода понятие более духовное, нежели формальное. А вот как раз ею, свободой духа, не обладали в полной мере ни Жуковский, ни Сумароков. Был поэт, которого как бы и не существует для официальной истории русской словесности — в силу сугубой «нелатентности» опусов, но именно он, на мой взгляд, более всех других повлиял на формирование пушкинского языка, точнее, на саму свободу творческого излияния. Я имею в виду Ивана Баркова, автора множества «сатирических, шутливых од» (деликатно именуемых так в советском литературоведении вполне похабных виршей, большинство из которых, впрочем, приписываются Баркову, являясь на деле подражанием современников и потомков «русскому Вийону»). Даже отчество его в кратких врезках к переводам из Горация варьировалось: не то Степанович, не то Семенович. Ну, теперь-то, когда загуляла Россия не на шутку, его «шуточные оды» изданы более чем полно, и любой может сам убедиться в правоте или неправоте версии о смутном предтече и блистательном преемнике свободы (лексики — в гораздо меньшей степени). Да, Иван Барков и Денис Давыдов — вот, на мой взгляд, два прямых учителя Пушкина. У одного он учился лихости пуншеварения и дерзости стихотворения, у другого — самой свободе русской речи, вырвавшейся наконец из-под пушкинского пера на давно заждавшиеся беспредельные просторы.

Может быть, благодаря этому именно у Пушкина мы впервые в русской поэзии обрели подлинные образцы любовной лирики. Другими словами, любовная лирика сама по себе была, и давно была, но какая-то не настоящая, не полнокровная — даже у Жуковского и Державина. Непременная «мораль с поучением» выхолащивала допушкинскую любовную — здесь можно добавить: и эротическую (с явлением Пушкина) лирику. И для нашей антологии мы отобрали вершинный образец именной такой лирики. Причем вершинный образец не только в пушкинской, но и во всей последующей русской лирике, включая куда как раскрепощенную в своей откровенности современную поэзию. Часто излишне раскрепощенную — вот в чем один из секретов эротической непривлекательности многих любовных сочинений. Даже Владимир Набоков, признанный мэтр, искушенный, как дьявол, в самых волнующих сферах эротической литературы, писатель невероятной тонкости, чуткости к языку, казалось бы, эталон меры и такта, и тот порой пересаливает. А в «Лолите» и вовсе доходит (особенно ближе ко второй части) до антиэротичности. Может быть, я ошибаюсь, дело вкуса, но, на мой взгляд, тончайший нерв любовной ткани, столь тщательно и кропотливо свиваемой на страницах романа, незримо перетачивается самой этой старательностью и подробностью многократно варьируемых любовных нюансов. За ними, за нюансами, остается и витает дух уже даже не страсти, но — сладострастия. Исчезает чувство — первооснова любого живого действа, в том числе литературного. (Впрочем, в любовных стихах Набоков более страстен и целомудрен, о его микропоэме «Лилит», из которой, как из ранней завязи, и родилась, мне кажется, «Лолита», мы еще, возможно, поговорим на дальнейших страницах нашей антологии.)

А вот у Пушкина, несмотря на тончайшие изгибы, переливы любовных чудодействований, в основе всегда и всюду остается — чувство. Именно оно главенствует и не желает уступать место более изощренным, истонченным (вплоть до самоисчезновения) своим подобиям — вариациям, нюансам, приемам. Пушкин — это жизнь, это сила, это любовь. Здесь гениальным чутьем предельно целостного восприятия передается главное. Здесь уже преодолено пресловутое «недо», опреснявшее допушкинскую лирику. Равно как и эксгибиционистское «пере», пересолившее послепушкинскую «свободу», здесь не «достигнуто». И, думаю, не желало быть достигнуто, ибо границы целого и живого были важнейшими пушкинскими ориентирами, прекрасно осознавались и чувствовались поэтом.

Да, Пушкин всюду — первый и всюду — «самый». В сказках, в поэмах, в драмах, в эпике и лирике. Стихотворение, которое сегодня предлагаем вспомнить и перечитать в нашей антологии, также с полным основанием можно назвать воистину первым и, более того — лучшим доныне образцом русской эротической лирики.

 

Александр Пушкин

* * *
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда, виясь в моих объятиях змией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит миг последних содроганий!

О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда, склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна без упоенья,
Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему
И оживляешься потом все боле, боле —
И делишь наконец мой пламень поневоле!







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0