Шапки и кепки

Борис Николаевич Романов родился в 1947 году в Уфе. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Поэт, переводчик, эссеист, литературовед. Автор двенадцати книг стихов. Стихи печатались в журналах «Арион», «Бельские просторы», «Дружба народов», «Москов-ский вестник», «Мы», «Нева», «Новый мир», «Юность» и др. Живет в Москве.

Каракулевых шапок-ушанок, модных в сороковые–пятидесятые, теперь, кажется, не носят. Гляжу на фотографию родителей 1956 года. Папа в черной каракулевой шапке, в полупальто с таким же воротником. Эту шапку, а потом и отцовский шарф в шашечку довелось поносить и мне. И мама в шапке из каракуля, но светлого, в цигейковой шубе. В глазах у них ожидание то ли чего-то хорошего, то ли щелчка фотоаппарата. Это последний счастливый год. В 1957-м мама умерла. Отец, оставшись с тремя сыновьями, не знал, как дальше жить. Мне, старшему, было десять лет. Чуть ли не до конца долгой жизни он повторял: «Эх, сыночки мои дорогие, если бы жива была мама…» Мамину трудно нажитую шубу следующей же зимой он снес на толкучку.

Головные уборы — ушанки и папахи, фуражки и кепки, шляпы и береты — обширная тема. И не только литературная. Особенно шапки: шапка-невидимка, шапка, горящая на воре, шапка по Сеньке, шапка Мономаха, весившая, не считая соболиного меха, два фунта двадцать золотников, шапка по кругу, шапкой оземь… Шапки каракулевые, кроличьи, ондатровые, пыжиковые… Красноармейские шапки-ушанки, полковничьи папахи… Ленинская кепка, сталинская фуражка… Помните, какие шапки-пирожки венчали беспокойных реформаторов Хрущева и Горбачева? Таинственные шляпы Берии и Суслова? А «жириновку» Жириновского?

О номенклатурно-литературной пыжиковой шапке Владимир Войнович написал повесть. Она о том, что шапки советским писателям выделялись по чину. У советских писателей были чины, это известно. Плоховато разбираясь в литиерархии, я почтительно спросил одного поэта-функционера, что он, наверное, литературный генерал. Нет, усмехаясь, возразил тот: пока вроде майора…

Случайно, а не по заслугам попав на банкет, венчавший писательский съезд, я оказался свидетелем того, как два писателя, не поделивших место у торжественного банкетного стола во дворце съездов, толкали друг друга, возмущенно вздергивая седые головы: «Ты кто такой?» — «А ты? Что ты написал?»

Нынче номенклатура и литература почти не соприкасаются. Чинов у писателей больше нет, хотя кое-какие союзписательские посты уцелели. Но литераторов опять можно выстроить по рангу. И довольно просто.

Это было в Коктебеле. Тем летом 97-го в доме творчества еще пребывало десятка полтора бывших советских писателей. После ужина перед столовой на набережной, потесненной увеселительными заведениями, сошлось четверо. Море еще синело, над Святой горой светилось чуть заметное облачко. Разговор затеялся злободневный. Начался с новости: обокрали двух отдыхающих журналисток, залезли в окно. Потом каждый стал припоминать, где и как его недавно обокрали. Один рассказал, как после получения некой международной премии его ловко обчистили в Копенгагене, другой — как на амстердамском вокзале лишился сумки, третий — как с него сняли пальто едва ли не в самом центре Москвы, а я поведал, как у меня, шедшего поздним дождливым вечером с электрички, стращая ножом, отняли пустой кошелек на пустой дорожке вдоль сосняка… Вот вам и литературная иерархия. Шапка по Сеньке.

Мне с шапками не везло. В классе шестом я стал носить старую отцовскую шапку. Она была еще хоть куда: мерцала потертым хромом и упруго курчавилась каракулевым верхом, но мне не нравилась: старомодная и великоватая, сползала на уши. Я бы предпочел солдатскую, с дыркой от звездочки… Кое-кто в нашем классе носил такие, доставшиеся от дядьев и старших братьев.

Зимними каникулами школьников повели в филармонию, на городской смотр самодеятельности. День стоял морозный, снег громко вскрипывал, уши покалывало. А в зале стало тепло и весело. Хор звонко пел комсомольско-пионерские песни, таланты в белых рубахах и алых галстуках играли на баянах и скрипках, плясали вприсядку и декламировали.

Когда занавес закрылся, все с топотом и гиком ринулись к раздевалке. Вот я протянул гардеробщице номерок, и она подала мне пальто и шарф. Без шапки. Я жалко спросил: «А шапка?» Запыхавшаяся женщина, оглянувшись на вешалку, досадливо отмахнулась: «Не было никакой шапки!»

Я дождался, когда вестибюль, светящийся зеркалами, притих, рогатые ряды пустых вешалок, как медалями, украсились металлическими номерками. Моя первая и, как оказалось, последняя в жизни каракулевая шапка бесследно исчезла. Где и как ее искать, у кого требовать, я не знал. И, в жалком одиночестве безуспешно потолкавшись в раздевалке, заглянув в замусоренный школьниками зал, поднял воротник пальтишка, втянул голову в плечи и побежал домой, не зная, что сказать отцу.

Потом разные приходили и уходили времена, и я износил не одну шапку. А шапки, как собаки, похожи на своих хозяев. Каждый получает наряд по себе (хотя выбора почти не было — что добыл, то и носи). Со временем шапки перенимают форму головы, становятся частью облика и образа. Не всегда он совпадает с представлением человека о самом себе. Чтобы увидеть себя со стороны, зеркала не достаточно.

Однажды я получил шапку, сшитую из узких шкурок песца, снятых с серебристых лапок, из лапчатого меха, как говорят меховщики. Подарил мне ее якутский поэт Николай Босиков, несколько книг которого я перевел. Добротная шапка оказалась по мне, износу ей не предвиделось. Но однажды другой поэт, Владимир Бурич, насмешливо глянув на мою шапку, заметил, что она так повторяет собой мою посеребренную голову, словно на ней и выросла. Бурич метко заметил то, о чем я догадывался, встречая себя в зеркалах. Но посторонний взгляд зорче. И я перестал носить отливавшую сединой шапку, а передарил своему черноволосому смугловатому другу, Володе Иванову. Она оказалась ему и впору, и к лицу. Может быть, он еще донашивает ее? Мы давно не виделись, потому что живущий в Алма-Ате Иванов стал иностранцем.

Похожи на нас и наши кепки. Правда, судьба их легковесней, чем у шапок. Но и с ними связаны всяческие истории.

Поначалу, в школе, мы носили форменные фуражки с блестящим козырьком и желтым ученическим гербом — лавровый росток, раскрытая книга и «СШ» на околыше, а чтобы они не путались, внутри, чаще всего на клеенчатой изнанке ободка, писали фамилию. Фуражки были частью полувоенной формы сине-серого цвета. В конце сороковых — начале пятидесятых военное было в моде. В форме ходили железнодорожники и шахтеры, лесники и ученики ремесленных училищ. Сугубо штатские люди шили галифе, заводили кителя, как на сталинских портретах, форсили в хромовых сапогах. После смерти вождя эта мода руководящего состава быстро сошла на нет. В конце концов и школьники стали штатскими.

Весенний день во втором классе. Я на переменах, когда все носились по школьному двору, забирался на остатки еще крепкого в тени забора сугроба, поворачивал фуражку козырьком назад, прикреплял к ней две темные ленты — уж не помню, откуда они у меня взялись, апрельский ветерок играл лентами, а я, начитавшийся Жюль Верна, воображал себя моряком в бескозырке. Одноклассники моей забаве понимающе не мешали. Следующую форменную фуражку я надел в армии.

Но и кепки, непонятно кому подражая, мы сдвигали на глаза, заламывали набок, по-вратарски поворачивали козырьком назад. Из отроческих времен помню одну кепку, простецкую, сиреневатого оттенка, которую проносил совсем недолго.

В кино мы в детстве ходили в город или в клуб на Мельзаводе. Но вот и в Нижегородке, на той же улице, где наша школа, построили кинотеатр имени Германа Титова. Перед кинотеатром установили бюст. Но не второго космонавта, а Ленина. Вечером, перед сеансами, здесь появлялись зрители, шаталась мелкая шпана, устраивали беготню мальчишки. Очаг культуры притягивал.

В один из апрельских вечеров слонялся у «Титова» и я. То ли ждал начала кино, то ли рассчитывал кого-то встретить. Не помню. Но расхаживал я рассеянно и одиноко, а вокруг в весеннем возбуждении носились знакомые и незнакомые ребята. Кто-то, забавляясь, подскочил сзади, сдернул с меня кепку, побежал, хохоча, водрузил на лысину бюста и дал деру. Я, ринувшийся было за ним, полез доставать кепку. И только успел натянуть ее, как оказался схвачен милиционером. С торжествующей строгостью он повел меня в дежурный пункт, находившийся тут же, в фойе кинотеатра. Я, никогда прежде с милицией дела не имевший, перепугался. «Садись, пиши объяснительную о своем хулиганстве», — сказал милиционер, указав на стул, хмуро толкнув ко мне лист бумаги. Я макнул ручку в чернильницу и, помешкав, стал писать.

Написал, что кто-то стащил с меня сзади кепку, кто — не знаю, надел на Ленина. А я не хулиганил, я только вернул свой головной убор. Получив объяснительную, милиционер — я даже не заметил его звания — рявкнул: «А теперь марш домой, чтоб я тебя больше не видел!» Считая, что легко отделался, я побежал на улицу, на свободу, поглубже натянув кепку, побывавшую на Ленине.

Но кепка была, видать, особенной и влекла меня к новым приключениям, в одном из которых пропала.

Эта история началась с того, что мы с моим другом Баряевым Колей нанялись перепилить машину дров за двадцать рублей. Дрова — обрезки с лесозавода, горбыли да рейки, но несколько дней с утра до вечера звенящей двуручной пилой мы их, как говорила моя бабушка, ширкали на шатких козлах, пока не переширкали и не сложили в поленницы. За десятку тот же Коля устроил мне покупку подержанного, но на ходу велосипеда. Уж не помню, как получилось, что на двух велосипедах мы отправились в дальний путь вчетвером: двое крутят педали и везут еще двоих. Меня на моем велосипеде вез Фарит. Понятно, почему вез он: я был в два раза легче, на голову ниже. Коля вез Сергея, нас года на три-четыре моложе, коренастого, неговорливого, с серыми, недоверчивыми глазами.

Нижегородскими, ухабистыми и пустыми улицами, на которых пылящий грузовик становился событием дня, добрались до проезжей асфальтовой дороги и повернули к пристани. На пароме перебрались на левый берег Белой. Отсюда начиналось бегущее на запад шоссе, веял вольный ветерок дальнего пути. Слева от переправы виделся затон. Затоном назывался и поселок с деревянными домишками обочь дороги. В одном из них, за пропыленным и забрызганным дорожной грязью забором, у Фарита жила старшая сестра, бывшая замужем, как он сообщил, за немцем. Немец был наш, русский, работал автомехаником. Фарит заглянул к ней ненадолго, и мы тронулись дальше.

Несмотря на двойной груз, велосипеды легко катили пыльным асфальтом. Путь мы держали в деревню, названия которой уже не припомнить, где жила Колина родня, куда он нас зазывал. Но без аварии не обошлось. Только выехали на простор, вдоль сжатого, блекло желтевшего стерней поля, огороженного синеющей вдали полоской леса, как заднее колесо моего велосипеда спустило. Отправляясь, никто из нас не подумал, чем заклеивать камеру, если она будет проткнута… Да и вообще, никак к велопутешествию не готовились: сели да поехали.

Фарит думал недолго. Его умное лицо с выпуклым, сократовским лбом, большими, внимательными, зеленоватыми глазами и чуть вывернутыми губами, как всегда, выражало бесшабашную уверенность. У сестры в сарае, сообщил он, есть велосипед, и, как стемнеет, он пойдет, вот хоть с Серегой, и стырит колесо. Затея обокрасть родную сестру Фарита не смущала.

Вечерело. Мы свернули с дороги, увидев в сжатом поле огромную крутую скирду, и, дойдя до березок у межи, где недалеко оказалась полуразваленная соломенная копна, соорудили шалаш. Шалаш получился пышный. Солому мы подбрасывали в костер, перекусив черным хлебом с конской колбасой, обсуждали проблему с колесом и бестолково, как и подобало недорослям, непонятно чему, веселились. Когда покрасневшее солнце накренилось над самым лесом, Фарит, прихватив проколотое колесо, отправился с Серегой на дело.

Помню, как Фарит в то же лето нашей недолгой дружбы учил меня воровать яблоки. Нет, не в садах, их тогда в Нижегородке было немного, участки засаживали картошкой, капустой, помидорами и огурцами. Фарит воровал яблоки на рынке, выбирая крупные, сочные, с южным румянцем. Он притискивался к деревянному прилавку с покупателями, сбоку пристраивался к очереди, смело тянул к большой яркой груде руку и незаметно отходил. Иногда приходилось убегать. Сумел он соблазнить и меня — уж больно хотелось яблочка. Раз или два кража удалась. В третий, последний, меня ухватили за руку и я еле вырвался. Было страшно и стыдно.

Искатели приключений вернулись часа через полтора. Фарит гордо рассказал, что пришлось повозиться, чтобы влезть в сарай, не нашумев, не взволновав собаку, потом в темноте заменить спустившее колесо на новое. Дверь оказалась на замке, но он выставил окошко. Восхищенные Фаритовой ловкостью, мы улеглись, поворочались на упругой, колючей перине и провалились в сон.

Проснулся я от громкого треска и жара. Со всех сторон гудел огонь. Успел заметить, что одновременно со мной поднял голову Серега, и тут же головами вперед, как прыгают в воду, мы сиганули сквозь весело прожигавшуюся пламенем солому. Рядом, с беззлобной ехидцей похохатывал поджигатель Фарит и ухмылялся, морща конопатый нос, Колька.

Нам с Сергеем было не до смеха. Глядя на огненно-пепельные опадающие клочья и быстро обнажившийся остов шалаша, мы возмущенно загоревали. Серега о сгоревшей телогрейке, я о кепке.

Но шалаша Фариту показалось мало, с тем же хохотком он поджег соседнюю копну. Пламя с равнодушной веселостью ухватилось за нее, стало набирать силу, в свежее утреннее небо полетели искры. Следовало, пока не поздно, уносить ноги.

Плохо помню, как не выспавшиеся, голодные, мы добрались до Колиной деревеньки, где нас добродушно покормили чем бог послал, как возвратились домой. И даже не помню, ругал ли меня отец за пропавшую кепку. Сергея, жившего в нищей, полупустой избенке вдвоем с матерью, работавшей уборщицей, я не видел едва ли не со школьных лет. Мне потом рассказали, что он уезжал куда-то далеко, на Север, на заработки, пил, кончил страшно: повесился. Но и это случилось давно. Фарит отсидел срок, стал, говорят, нижегородским авторитетом, работает шофером. Построил себе два дома. Об этом рассказывал Коля, тоже теперь покойный.

 







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0