Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Сын радости

Валентин Яковлевич Курбатов — литературный критик. Родился в 1939 году. Член Союза писателей России. Автор книг о Викторе Астафьеве, Валентине Распутине, Михаиле Пришвине, Юрии Селиверстове. Живет в Пскове.

Поначалу это странно — почему издательство избрало для воспоминания о Сергии Радонежском именно книгу русского эмигрантского мыслителя, историка русского религиозного возрождения ХХ века, доктора философии и доктора богословия Оксфордского университета Н.М. Зернова*. Ведь русская церковь накопила огромную житийную литературу о преподобном Сергии. И многие из книг прекрасны, начиная с первого Жития, написанного современником и учеником Сергия Епифанием, как раз за этот труд названным Премудрым. И жития, писанные Пахомием Логофетом, московскими митрополитами Платоном и Филаретом, историками А.Н. Муравьевым и Е.Е. Голубинским. А вот все-таки — Зернов.

Однако по прочтении скоро становится ясно, что те книги написаны изнутри церкви и они прежде всего нравственно назидательны и призваны возжигать благочестивую ревность. Или, как писал в 1904 году автор наиболее полного Жития, подготовленного к 500-летию преставления преподобного, иеромонах (впоследствии епископ) Никон Рождественский, заставить читателя «забыть окружающую суету земную, перенестись мыслью и сердцем в отдаленную по времени, но тем более близкую нашему сердцу древность, подышать благоуханием молитв Сергиевых, насладиться созерцанием его боголюбезного смирения».

Зерновым в Житии Сергия двигало нечто более жесткое, чем забвение «окружающей суеты земной». «Суета», побудившая его сесть за книгу, звалась страшнее и не давала себя забыть даже в благополучном изгнании («благополучного изгнанья я снова чувствую покров» — В.Набоков). Он пишет ее в час, когда «легкомысленная, скептическая и зачастую циничная атмосфера предвоенных годов быстро улетучивается, когда поверхностный оптимизм либерального гуманизма рассыпается в прах перед картиной человеческой греховности, порочности и жестокости».

На дворе заканчивался 1938 год. Германия и Советский Союз оказались в горниле «тоталитарного эксперимента», выходы из которого были еще далеко, а соблазны еще так сильны, что автор в первой же главе прямо с первой страницы напишет фразу, немыслимую сегодня ни в одних устах: «Никто не спорит, что тоталитаризм, окрашен ли он в коммунистические, фашистские или национал-социалистические тона, дал мощный импульс для жизни всего человечества и внес в нее ряд улучшений».

Вот так — «никто не спорит» и «мощный импульс для жизни»! При «человеческой греховности». Это несчастье дипломатии, в которую загоняется человек на роковых порогах. Со зверем еще надеются договориться, раз уж он подмял жизнь и надо не уступить ему последнего — духа. Хотя уже ясно, что отвергнутая теми, кто «не спорит», свобода потребует выбора — от чего-то надо отказываться: от религии или от общества, в котором она невозможна. А такой выбор неизбежно трагичен, потому что лишает человека его целостного, то есть попросту человечески естественного существования. «От верующих ожидают, — с горечью пишет Зернов, — немедленного выбора в пользу либо антихристианского тоталитаризма, либо нехристианской демократии. Мнения как рядовых граждан, так и духовенства безнадежно разделились, и эта разобщенная, растерянная толпа христиан производит впечатление армии без полководца; это соль, потерявшая свою соленость».

Поколение, о котором Зернов много и благодарно писал в прежних книгах, в чьем кругу жил и складывал мировоззрение (эти золотые святцы русской мысли: Н.С. Арсеньев, Н.А. Бердяев, С.Л. Франк, И.А. Ильин, Л.П. Карсавин, Н.О. Лосский, протоиереи Иоанн Мейндорф, Василий Зеньковский, Георгий Флоровский, Сергий Четвериков), хорошо знало цену свободе и церкви. Этому славному поколению, словно в воспоминание убиваемой тогда в России мысли и веры, приходилось в изгнании держать мысль в двойном напряжении и постоянном поле молитвы (за себя и оставленных и погибающих товарищей). Искусы молодых исканий, которым они безопасно предавались в России, кончились — пришла пора свидетельства. Так вышло, что они злой волей истории оказались не только в эмиграции, но и как бы в миссии православного представительства. Они были послы православия в католическом и протестантском мире и слышали вызовы мира острее старых и уже академически самоуверенных религий. Они были «моложе» и зорче, потому что хорошо знали страдание бездомности. А оно обостряет восприятие. Они лучше видели за внешним единством «тоталитарного эксперимента» и его обманчивым «рядом улучшений» неизбежное распыление человека и повреждение организма жизни. Как знали и искушения безответственной свободы, которая едва ли не опаснее тоталитаризма, потому что в «русском варианте» ставит человеческую жизнь ни во что.

Мы все в России, кто постарше, прошли школу деспотизма и демократии и могли убедиться по цинизму стоящего на дворе дня, что свобода — самое неопределенное из человеческих слов, выталкивающее человека на ветер. Зная искусы этого пограничья тоталитаризма и свободы как одинаковых (при отказе от религии) бедствий, Н.М. Зернов и взялся за книгу о преподобном Сергии именно в дни, когда миру было меньше всего дела до христовых подвижников и, значит, когда они были этому миру особенно необходимы.

Сергий был в этот час фигурой единственно верной, ибо точнее всего ставил вопросы о смысле власти, силе смирения и вере в Троицу как центр человеческой целостности. Мир стоял на пороге великой войны, когда жизнь делается тонка и ненадежна и ей особенно необходим маяк, якорь спасения, живая опора, несомненный, веками проверенный авторитет.

И вот автор как будто только пересказывает Житие по помянутым мной предшественникам, но мы читаем его со странным напряжением и скоро замечаем, что проецируем читаемое вовсе не на седую древность и даже не на 1939 год, а на стоящий за окном 2010-й. Что с того, что для нас татарское иго Сергиевых времен только страница истории и мы не трепещем, как современники преподобного, при одной мысли об этом повсеместном враге, с улыбкой защищаясь от нестрашного теперь завоевателя долетевшей из той поры поговоркой о незваном госте, который хуже (мы теперь забавляемся — лучше) татарина? Но разве дело в наименовании врага? И разве тогда люди страшились одной физической смерти? Да, и ее, но больше того, что человек стал терять себя, что предательство стало естественно, что цинизм и низость, двоедушие и ложь стали условием выживания, что отказ от нравственных принципов сулил преимущества в житейском устройстве. Что стало возможно решать свои проблемы с помощью чужой силы, искать ярлыков на княжение, теснить соседей, отнимать земли. «Водворилась, — как писал об этом времени великий историк С.М. Соловьев, — страшная привычка не уважать жизни, чести, имущества ближнего». Время «ставило человека в безотрадное положение, делало его жертвою случайностей... Внутреннее, духовное отношение человека к обществу было слабо; все держалось только формами, внешнею силою, и где эта внешняя сила отсутствовала, там человек сильный забывал всякую связь с обществом и позволял себе все на счет слабого».

В таких условиях даже и чистые сердца заражались унынием, переставали верить в возможность одоления зла. А от этого было недалеко до того, что в дни 500-летия преподобного другой великий историк — В.О. Ключевский определял уже с твердостью диагноза: «…беда грозила превратиться в хронический недуг; панический ужас одного поколения мог развиться в народную робость». Мир стоял на пороге духовного исчезновения уже немолодого европейского народа, исчезновения его с мировой арены.

Не знаю, почему, читая об этой дали, вдруг чувствуешь укол совести и видишь цинизм и равнодушие к человеку уже своего времени, его усталость и расчетливое отношение к нравственности. Видишь, как истаивает народная крепость и на месте народа является что-то расплывчатое, неотчетливое, ртутно подвижное. У Зернова в одном из примечаний есть такая характеристика: «Русские считаются в Европе (тогда в 1938–1939-х годах. — В.К.) артистичными, ненадежными, почти невротиками, в высшей степени непрактичными, легко увлекающимися экстравагантными теориями и эмоциями». Ну, тогда-то довольно скоро мы показали, что Европа складывала свое впечатление по гастролям Дягилева или нервной волне эмиграции, а народ был в другом духовном месте и скоро спас Европу от «преимуществ» соседского тоталитаризма, ибо был народом, который перед бедой весь стал тем, чего искал Сергий, — цельностью и силой.

А вот сегодня неприятный портрет зерновского примечания опасно близок к тому, что мы действительно собой представляем, расточаясь из «текста» в «примечания», ибо перестаем быть учениками Сергия в главном — перестаем быть народом, который он искал.

По напряжению книги, по ее скрытой страстности видно, как Зернов торопился укрепить русского человека перед новым бедствием примером Сергия, уводя из Жития то, что казалось ему на свой час не первостепенным, чтобы кристаллически ясно стало главное. Ведь подлинно, не чудо ли: один человек в бедной ряске, всю жизнь тяжело работавший за себя и за братию, не оставивший ни поучения, ни наставления, вооруженный одной любовью ко Христу, вырос в такую меру, что целый век в России стал зваться «веком Сергия Радонежского»? Автор для того и отходит от прежних житий с их «плетением словес», с их гимнами и акафистами (которые, впрочем, диктовались тоже не одним тяготением к красному слову, а высотой благодарности, силой любви и единством Христовой веры), чтобы в жестокий век расчета и раскидывающего сети холодного разума выделить в Житии то, что всегда современно, строительно, духовно необходимо. Почти «технологии» ищет, законов сопротивления усталости и духовному равнодушию.

Пытается понять, какой силой один человек в глухом лесном монастырьке смиряет воинственных князей, собирает народное сознание в потерянное было единство, воскрешает дух сопротивления. И в конце концов строит русского человека перед Богом таким, каким он и замыслен в саду других народов, с его простотой, спокойствием, трудолюбием, бесстрашием в следовании истине, в скромности и духовной чистоте. Он пишет икону Сергия как икону народа, чтобы человек узнал себя в своем лучшем и не уступал его.

Для этого ему не надо было оглядывать весь исторический фон, напоминать о «возрождении Палеологов» в Константинополе, об исихастах Афона, о том, что отец Георгий Флоровский, говоря о той поре, звал «переводческим возбуждением», когда в русскую книжность приходят Василий Великий, Исаак Сирин, Иоанн Лествичник, Максим Исповедник. Сергий был хорошим читателем святых книг, умел черпать в них силу. Но, как верно чувствует Зернов, не это определяло его дух и победу. Не ораторство, не богословское художество, не книжное списание, которое преподобный поощрял, а простота примера, упование на Божью помощь не в слове, а в прямом слышании Бога и живом чувстве святой Троицы как реальности более подлинной, чем сама реальность.

Книжных-то знатоков у нас всегда было много, а уж во времена Зернова «интеллектуальное православие» было просто русской славой. А вот собрать народное сердце ему было не под силу, что так скоро доказала русская революция, не заметив духовной высоты тогдашней мысли, не услышав ее.

Ну, тут, конечно, и того не забудешь, что в Сергиевы дни небесный язык еще был общим князю и смерду, и оппоненты Сергия и его дела (как князья Нижнего Новгорода, способные погубить город распрями о первенстве, или строптивый князь Олег Рязанский, готовый с татарами против Димитрия идти за свой «суверенитет») власть Бога в нем сразу узнавали. Чудно об этом писал когда-то Д.М. Балашов: «Чем и как убедил князя Олега Сергий? Напоминал ли о разорении московитами своей семьи, о том, что за частной несправедливостью надо видеть общее и важнейшее… А может быть, Сергий и вовсе ничего не говорил? А говорил Олег, крупно бегая по княжеской палате, говорил резко, зло, бурно, горько, устало, вдумчиво и вдруг, поднявши глаза, — взор во взор, — понял, что прав Сергий, а ему, князю, верующему христианину, надлежит проявить не гнев, но высокое смирение и мудрость, угодные Всевышнему».

Вот это — «взор во взор», когда не обманешь, когда действует не слово, когда довольно сказать: «Иди вперед, и Бог тебе поможет», — чтобы слышащий всем сердцем принял власть сказанного и не устрашился выйти в дорогу. Как пошел на Куликово поле Димитрий «под восьмиконечным крестом» против полумесяца уже принятого татарами мусульманства и прямого креста Ягеллы. И не шел ли Сергий на смерть вместе с каждым из ста тысяч погибших в своей молитве на первой страшной литии, когда он называл их имена в час, когда они падали там, на поле, и возносились к Небесному Отцу? Он слышал это сыновство и держал поле и победу. Он не хотел этой войны, но понимал, как верно пишет Зернов, что «измена истине, отказ защитить слабого чаще становятся причиной духовной смерти, чем участие в вооруженном конфликте».

К этому слышанию надо было приготовить внутренний слух, и автор потому и всматривается не в одни высшие эпизоды жития преподобного, а смотрит всю полноту жизни, что хочет вернее увидеть тайну этого великого возрастания.

Мы легко поймем (хотя бы умом поймем) первых христианских подвижников Византии, которые бежали, скажем, из столичной Антиохии с ее духовным разложением, со всеми пороками развращенной цивилизации, роскоши и скуки, чтобы спасти в себе человека и, может быть, вымолить у Бога и этот слепой в наслаждении мир или испепелить его пророчеством. А ведь Сергий-то уходил из бедного села, из разоренного дома, уклоняясь даже от налаженной монастырской жизни, потому что даже и здесь слышал трещину разделения. И как радуется он, что старший брат угадывает желанное ему имя построенной ими церквицы — Троицкая, хотя, как пишет в скобках Зернов, это был тогда едва ли не первый в России храм во имя Святой Троицы. Не первый, конечно; сиял уже Троицкий собор в Пскове, но имя правда было еще редко среди Софийных, Успенских, Богоявленских, Богородичных храмов, потому что хоть тринитарные споры первых веков как будто стихли, но невместимость единства Троицы для «здорового» реалистического, полуязыческого ума еще была очень распространена. Так что и через столетие после кончины Сергия еще будет шатать Россию ересь жидовствующих, не приемлющих как раз троичности Бога.

А он именно в Троице видел условие единства государства и человека, государства и церкви и его искал и нашел в своем сердце и своей молитве. Как писал позднее отец Павел Флоренский, «преподобный Сергий.. строит храм Пресвятой Троицы, чтобы постоянным взиранием на него побеждать страх перед ненавистной разделенностью мира». Он писал это в 1919 году, когда разделение прошло через каждое сердце. Зернов напоминал в 1939-м. Мы слышим в своем, 2010-м, когда ненавистная разделенность заявляет себя в каждой утренней сводке новостей.

Сергий, вероятно, первый почувствовал Россию как семью, собирающуюся для евхаристии. «Его здоровое богословие, — говорит Зернов, — не дает его вести сделаться анахронизмом. Только возврат к твердой вере в святую Троицу может предотвратить моральную и интеллектуальную дезинтеграцию человечества. Только “соборная” Церковь Христова, сосредоточенная вокруг св. причастия, может спасти мир от тирании и разрушения. Только смиренные и бесстрашные могут положить конец межнациональной розни и классовой вражде и обеспечить любовное сотрудничество разрозненных представителей человеческого рода». Очевидно, Сергий так мог сказать об этом своей братии и так показать это смиренное бесстрашие, что инок Андрей Рублев однажды (верно, уже после Сергия, но в его дыхании и молитве) напишет свою Троицу такой небесной подлинности, что спорить еще о ее реальности можно было, только не зная, не видя этого образа. Как впоследствии еще продолжать делиться, отталкиваясь от Сергиева имени, выставляя себя его учениками, на «иосифлян» и «нестяжателей», выказывая этим только непонимание всей полноты Сергиева урока.

В.В. Розанов замечательно сказал когда-то, что, поживи Пушкин подольше, у нас не было бы славянофилов и западников — стыдно было бы перед радостным пушкинским единством, чье сердце вмещало мир в благословенной гармонии. Вот и тут, предположи мы продление жизни Сергия, и ни «иосифляне», ни «нестяжатели» были бы невозможны — от того же стыда перед святым единством, перед светом явленной учителю Троицы.

Может быть, он вообще один в России и показал полнее всего свет и силу Троицы как единства земли и неба, Бога и человека, бесстрашия и смирения, терпения и любви. При так понятой Троице, определяющей жизнь и душу народа, государство становится человеческим, входит в евхаристическое целое, и из него нельзя уйти даже в монастырь, а можно только привести его к монастырю как школе и спасению. Тогда, как писал протопресвитер Александр Шмеман, «монастырь был не увенчанием христианского мира», а его «внутренним судом и обличением, его совестливым сердцем». Уход в монастырь был уходом в страдание мира, в середину его боли. Поэтому Сергий неизбежно оказывается в «горячих точках» России, в самый трудный час, когда народ вспоминает себя перед Богом, забывает страх и унижение, распрямляется для долгой исторической жизни, учится нравственной сосредоточенности. Хотя для того же Балашова, например, «не столь уж частые выступления Сергия на политическом поприще были как бы совсем необязательными дополнительными действиями, как для великого художника, скажем, расписать вывеску какого-нибудь трактира». Писатель был намеренно резок в сравнении, чтобы подчеркнуть, что главное дело Сергия было не в этом, а в монастырском строительстве, в зодчестве души и духа, в том, что в деле преподобного все светит нам, «отравленным, — как говорил Балашов, — химией и радиацией, оглушенным “роком”, гибнущим от голода среди изобилия». А все-таки не пренебрежем и «политическим поприщем, которое спровоцировало книгу Зернова и задевает нас.

Мир не так переменчив, как кажется. Он и сегодня живет потаенным (переодетым в светское платье) противостоянием православия, мусульманства и «латинского Запада». Сергий не зря видел в ночной молитве первых лет отшельничества бесов в «литовских одеждах», хотя до Литвы от его радонежских лесов было далеко. Он, верно, не знал, как генуэзцы помогали туркам при взятии Константинополя. И не знал, что до этого они и татарам помогали военными специалистами и «инновационными технологиями», проверяя свои передовые европейские наработки на чужих народах и верах. Но он знал разделительную силу врага и противопоставлял ей единство Троицы как главное условие сопротивления, которым можно защититься и устоять не от одних татар, но вот для Зернова и от фашизма, а для нас сегодня и от сквозняков умело расчленяющих Россию и русское сердце новых «гуманистических» политтехнологий. Потому Сергий и доныне есть ключ к пониманию России и русского отношения к Богу и потому на его примере Зернов отлично доказывает, что святой есть совершенная форма личности и вместе — лучшее зеркало типичности нации, ее духовной традиции.

Святой ничего не декларирует. Он побеждает зло в себе и, узнав по себе возможность такой победы, выходит с этим опытом к другим. И опять не словом, которое скоро выветривается, а примером. Почему Сергий даже и как игумен продолжает служить братии как «купленный раб», нося для нее дрова и воду, а в ночи не забывая обойти обитель и услышать дыхание каждого.

Мир бессилен был поймать его, потому что он был свободен, как бывают свободны и сильны только по-настоящему смиренные люди. Мир и власть нуждались в нем, а он не нуждался в них, потому что был частью целого, светом Троицы, Которая удостоит его своим посещением. Он служил не власти и политике церкви, а Богу, и каждый его брат был свободен этим же светом.

Это, может быть, самое неожиданное и прекрасное в его служении, что его духовные дети оставались самими собой, не теряя индивидуальности, когда разлетелись из его гнезда, основывая десятки монастырей по дальним углам Севера, духовно просвещая и экономически колонизируя новые земли (ведь после Сергия ученики создали около пятидесяти монастырей, а вместе уже со своими учениками и полторы сотни). И каждый на особицу, чтобы вместе быть русской землей, русским человеком и русской церковью в великом ее богатстве и духовном цветении. Он специально «не растил» последователей, и Зернов особенно подчеркивает это, словно подсказывает читателю условие победы преподобного. Он только каждую минуту жил Богом, слушая его волю, а они росли вокруг органически, как растет жизнь, населив Северную Фиваиду великими обитателями — такие спокойные, такие твердые, такие разные: Мефодий Пешношский, Сильвестр Обнорский, Сергий Муромский, Кирилл Белозерский, Дмитрий Прилуцкий, — разогните жития русских святых, и они выйдут небесным полком плечом к плечу вместе со своим небесным игуменом.

Книга Зернова может показаться смущающей по устройству — сначала Житие, потом его развитое повторение, как бы перечитывание и уточнение самого себя. Так просило сердце — вычитать в древности «недвижное», повторяемое в разные часы истории и найти там рецепты противостояния. Мир уходит от цельности все дальше и необратимее, продолжая при этом клясться Троицей и уверять, что исповедует Ее со всей строгостью. Но в комментариях даже 1990 года (когда уж два года, как мы отметили Тысячелетие Крещения Руси и поворотились к церкви) к речи Ключевского о Сергии еще можно было со смятением прочитать: «Сергий Радонежский (Варфоломей Кириллович) — церковный политический деятель. В 1337 году основал пустынь, превратившуюся в крупнейшее феодальное хозяйство».

Можно было бы закрыть лицо от отчаяния — значит, мы так и не стали Сергиевыми детьми и так и не услышали его призыва «идти вперед, а Бог поможет». Но, слава богу, все, оказывается, потребны душе книги, подобные этой, все насущна потребность во внутренней целостности народа и человека. И значит, дело Сергия посреди обманчиво свободного мира не стареет и жатвы по-прежнему много, а делателей мало.

Зернов впервые дал почувствовать европейскому читателю (книга впервые вышла по-английски) и высокую вселенскость фигуры Сергия и русского духовного пути перед вызовами мирового зла. И если бы читатели тогда были способны слышать всей полнотой сердца, они провидели бы в этой книге и русскую победу в предстоящей войне, и ее соборный голос в великой культуре грядущего, достойного Божьей милости мира. Если бы и мы слышали свои книги, не забывая поднимать глаза к небу, мы тоже были бы не там, где сегодня.

Но пока не заросла в нас память о родных святых, пока они укоряют наше сердце, их жития будут нашим спасением, нашей крепостью, нашей надеждой.

Псков

Примечание
* Зернов Н.М. Сергий Радонежский — устроитель Руси. СПб.: Русский миръ, 2010.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0