Вспоминая Л.И. Бородина

Сергей Шаргунов

Бородин

Серым зимним днем по булыжникам Старого Арбата я пришел к Леониду Ивановичу Бородину в редакцию журнала «Москва». Читал его книги, было интересно познакомиться и поговорить.

А еще меня мучило любопытство. Хотелось узнать, правдива ли одна история в его мемуарах — будто бы на зоне в самые советские годы уголовник­«мокрушник» поведал ему народное пророчество: генсеки начнут умирать один за другим, а затем все зашатается, обрушится и перевернется с приходом «Мишки меченого»… Неужели так и сказал?

Бородин подтвердил с порога: «Именно так… Простому зэку, убийце кто­то взял и нашептал…»

Комнату главреда наполнял его дым непрестанного курильщика. «По три пачки в день», — он хоть и был болен, ссылался на то, что врачи запретили резко бросать.

Он запомнился мне предупредительным, деликатным, сдержанным, скупым в речах и движениях, с искрами добродушного смеха в глазах. Чуткая настороженность. Он был жилист, худ, сух, как тюремный сухарь. Что­то в лице его напоминало птицу, узнавшую неволю, может быть, раненую — жажда воли и затаенная боль.

Помню, чай мы пили крепкий, чернющий. Бородин обмолвился о своей горячности: расшвырял однажды большую сумму по друзьям, накрыв на каждом углу поляну, и я как бы и не поверил, вроде и не похож на удалого купчину, но потом понял: да, может и жечь, и гулять. Скрытая пружина лихого праздника. И скрытая пружина мятежа. В его повадках и речи было упрямство. Он упрямо целую жизнь сквозь лагерные сроки противоборствовал системе, стоял на своем и не сдался до самого освобождения.

Еще он рассказал: в 90­е «бомбил» на машине, да и теперь, случается, подрабатывает извозом.

— Наверно, много историй, персонажей, — предположил я, подразумевая книжный подтекст, народничество и все такое.

— Да нет, я помалкиваю. А я молчу, и человек обычно молчит, мое дело — баранку крутить.

Мне кажется, и со мной он «помалкивал» — был искренен, откровенен, но моментально и привычно взвешивал каждое слово. Рассказывал, как поддерживала и ждала жена. Говорил о нехватке нужной литературы, о том, что все уже сказал и дописывать повести не будет, что его не слышат и эфир не дадут — боятся «непредсказуемости», но в литературных оценках был суров — хоть и умел разглядеть талантливое (даже Пелевина назвал талантливым), все же с подозрительным прищуром относился к новому. Говорил о чувстве сопричастности к народу и его давних тяготах, и, пожалуй, все сводилось к поэтичной и выстраданной опытно и совестно формуле, однажды им записанной: «Как это желательно — видеть линию своей судьбы штрихом на плане судьбы народной». Говорил о смуте (эта тема его не отпускала) и о том, как слабы надежды на возрождение — страна, как ржавый корабль, обросший ракушками, и помочь может только кто­то «дерзкий» и мощный — придет, обскребет, встряхнет. Но и о том говорил Бородин, что и из смуты, из мути времени может явиться спасение — ведь и Романовы изначально были близки к полякам, а страну собрали. Он признавался, что «готов был пожертвовать чем угодно, чтобы только не допустить никаких разрушений в стране», с детства хотел надежной, крепкой власти — и спрашивал бабушку: «Когда Сталин умрет — его сын будет править?» — и потом, когда закрутились вихри перестройки, вслед за Солженицыным думал: без твердой руки все распадется. Рассказал интересные детали заговора, который готовил с Игорем Огурцовым — поскольку решения принимают лишь несколько человек, их нужно взять на квартирах, например, министра обороны держать под пистолетом. Изложил понятно и обдуманно, хоть и с некоторой усмешкой над мечтаниями молодости, цели заговора — христианизация жизни: не в смысле навязывания всем религии, а чтобы заботиться о страждущих, то есть о большинстве, и установить нравственные принципы во власти, ведь «если выстроить сто человек неверующих и сто человек верующих, среди верующих будет больше хороших людей, чем среди неверующих».

Когда напоследок заговорили о сложностях религиозного пути и о различиях между традицией и личной верой, он вдруг ласково сказал:

— Крокодилы очищали Нил.

— Что, Леонид Иванович?

— Ну, как будто бы детство человечества, древний Египет, жрецы водят хороводы вокруг крокодилов, а теперь ученые установили: оказывается, они очищали воду. Вот так… Много секретов… — и он повторил, как­то испытующе глядя мне в глаза: — Крокодилы очищали Нил.

Я был так зачарован этой фразой, что даже не усомнился.

Помню, приехал на окраинную станцию метро, возле которой среди мороза, заведенная, выпуская дым, стояла простецкая машина, внутри тоже было дымно — сизовато и сладковато. Бородин внимательно изучил листы, словно показания, что­то перечеркнул, несколько раз повторив, что этого лучше не надо. Он подозрительно уточнил: «Говорят, у вас в газете какая­то рубрика “Свежая кровь”. — и тут же смущенно заулыбался. — Мне сказали: какая­то жуть… Вампиры… Пугают меня… Это туда пойдет?» Я заверил его, что интервью выйдет отдельно от полосы, где печатались яркие молодые авторы, и все будет хорошо. Думаю, он очень прислушивался к окружавшим его, ища близких людей, консерваторов, а вокруг было немало вздорного шума, и, кажется, часто он бывал растерян в своих поисках.

Было в нем что­то от потомственного учителя. Требовательная внимательность, мягкость, терпеливое спокойствие, ясная строгость. Даже его неновый костюм­тройка ассоциировался с учебой. И сигарету он держал как мел, как будто сейчас начнет дымом писать…

Кажется, в своем журнале он был директор школы в окружении учительниц, а на авторов смотрел как на школяров.

«Крокодилы очищали Нил» — я был загипнотизирован этой красивой фразой, вмиг доверившись, точно первоклашка.

Конечно, строгость его была напускная — это я точно увидел и запомнил. Леонид Иванович был сердечно добрым и тонким человеком.

Он родился 14 апреля 1938 года в Иркутске, и биография его сама по себе захватывающее и горькое произведение. Только вот поучительное ли? Пожалуй, как и бывает с настоящими произведениями, эта жизнь не столько дает ответы, сколько ставит острые и главные вопросы. И говоря о Бородине, будет честно пусть конспективно, но пересказать его биографию, которую и так можно найти где угодно — но всякий ли станет искать?

Отец расстрелян в 1938 году. Мать — учительница. Отчим — директор школы. В 1956 году Бородин был исключен из комсомола и из Иркутского университета (истфак) за участие в неофициальной студенческой студии «Свободное слово». Работал в путевой бригаде на Кругобайкальской дороге, бурильщиком на Братской ГЭС, проходчиком рудника в Норильске. В 1958 году поступил на историко­филологический факультет пединс­титута в Улан­Удэ, который окончил в 1962 году. Работал директором средней школы на станции Гусиное Озеро (Бурятия). В 1965 году уехал в Ленинград. Был директором школы в деревне Серебрянке Лужского района Ленинградской области.

В 1965 году вступил во Всероссийский социал­христианский союз освобождения народа. Был осужден Ленинградским областным судом и находился в заключении с 1967 по 1973 год. Сначала лагерь в Мордовии, потом Владимирская тюрьма. В заключении начал писать стихи, после освобождения обратился к прозе. Печатался на Западе — в «Гранях» и «Посеве», в самиздатском «Вече», начал издавать «Московский сборник». В 1978 году отказался давать показания на диссидента Гинзбурга.

В 1982 году был арестован как «рецидивист» и приговорен аж к 10 годам заключения и 5 годам ссылки. Срок отбывал в лагере в Пермской об­ласти. Был амнистирован «Мишкой меченым», но писать прошение о помиловании отказался.

С 1992 года был главным редактором журнала «Москва», умер от обширного инфаркта 24 ноября 2011­го.

В случае Бородина его судьба заслоняет прозу, сложную, полную размышлений, где даже чувства как будто медленно распутываются и в каждом повороте — сострадание каждому, попытка понять и обогреть вроде бы чуждых автору типажей. Например, на фоне перемен он начал проникновенно писать не о диссиденте, а о некоем Климентьеве, благополучном начальнике из ЦК[1], который, не согласившись с происходящим, вдруг уходит в отставку.

Через несколько лет после нашего разговора я оказался в лагере в Перм­ской области, превращенном в музей, и вспоминал рассказ Леонида Ивановича о том, как здесь заодно оказались идейные противники: националисты там были не только русские, а были еще и марксисты, и либералы­западники… (Кстати, Бородин подчеркивал: русские — большой народ, а национализм в привычном понимании — «удел народов малых».) Я бродил по занесенному снегом пространству со ржавой колючкой, среди бараков, заглядывал в каменный мешок камеры и вспоминал сухого, деликатного человека с йодистыми цепкими пальцами и седыми волосами, желтоватыми от въевшегося дыма.

За полгода до его смерти мне позвонили из редакции «Москвы» и сказали, что он предлагает встретиться. Я был не в Москве и сказал, что вернусь через десять дней, а увидеться был бы рад. А потом он умер. Хотя, конечно, грустно: больше не увиделись.

 

Кавад Раш

Братья Крестовые

Вся Европа с 1968 года (разумеется, кроме нашей родины) обсуждала во всех органах печати поразительное событие. В Ленинграде раскрыта тайная боевая организация социал­христианского толка, ставившая своей целью свержение власти коммунистов. Ядро организации составляли студенты университета, и прежде всего восточного факультета. Называли и имена руководителей организации — Игорь Огурцов и его правая рука Михаил Садо.

Освобождения Игоря Огурцова и его товарищей требовали руководители ведущих государств Европы. Возможно, протесты Европы и спасли тогда жизнь отважным молодым людям.

Прошло полвека. За политическими декларациями исчезает дух времени, судьбы и облик великого города, породивших Огурцова и его друзей. Мне, как их товарищу по восточному факультету, кажется сегодня важным передать некоторые штрихи к портрету вожаков этой героической саги и воздух города, их породившего.

В 1954 году мы вступили в город Петра со всех окраин державы. Через девять лет после блокады и невиданных на земле страданий увидели город бедный, целомудренный, возвышенный и легкий на подъем. То был самый поющий город на планете. Все вузы располагали сильными хорами. В каждой школе свой хор. На заводах и даже в цехах пели хоры. Консерватория, опера. Филармония, воинские академии и училища состязались искусством своих хоров. Уже полтысячелетия непрерывно пел хор государевых певчих дьяков, ставший Академической хоровой капеллой имени Глинки. И как вы думаете, кто неизменно побеждал в Питере на напряженных фестивалях хорового искусства? Первое место почтительно отдавали хору университета под руководством гениального хормейстера фронтовика Г.М. Сандлера. И тут наступает невероятный момент. Кто, вы думаете, всегда оспаривал первое место у хора Сандлера? Только один хор — и хор этот выставлял восточный факультет. Руководил им беззаветный подвижник — тщедушный армянин Георгий Ервандович Терацуянц.

Так мы подошли к эпицентру нашего повествования — к восточному факультету и его студенту Игорю Огурцову со товарищи, которых сформировали университет и град Петра — самый русский город на земле.

Но прежде отметим, что Петр унаследовал песенность из глубины веков, хоровое, как и соборное, начала — первооснова русской души и бытового уклада. Первым во всей глубине уловил этот феномен Руси как художественного целого Глинка и в опере «Жизнь за царя» в основу гимна «Славься, славься, русский народ» положил военно­религиозные победные канты основателя Петербурга — «огнестрельного художника» Петра Великого.

В первый час создания города в устье Невы еще не остывший от абордажного боя 30­летний бомбардирский капитан­преображенец царь Петр запел с солдатами и хором государевых певчих дьяков победный религиозный кант, восхваляя Бога за победу.

Традиция песенности и сечи идет из глубины веков. До 1917, окаянного года каждый русский пел три с половиной часа в сутки, потому был непобедим и физически здоров. Пели в тысячах храмов от края до края, пели все полки, гимназии и училища. Пели во время застолий, на косьбе, в море, за работой и после нее на сельских околицах. Хоровое искусство часто называют «духовным искусством». Великие композиторы Европы поражались красоте и мощи русских хоров, а значит, духовной силе русского народа.

Когда мы поступили в университет, то бессознательно почувствовали, что поют все полноводные рукава могучей Невы. Поют мосты, поет Медный всадник, поет в бронзе Пушкин Аникушина на площади Искусств, струной звенит Александровская колонна на Дворцовой площади, и поет в вышине ангел на шпиле Петропавловской крепости. Питер представал как единый художественный образ, как песня Творцу и гимн, зовущий к подвижничеству.

В таком городе, скажу дерзновенно, не мог не появиться Игорь Огурцов, человек особого, духовно­музыкального склада. Песенность возродилась в Отечественной войне и отразила волю русских слиться теснее в народ — двести миллионов одно сердце, — сплотиться и победить. Огурцов и явился выразителем этой воли. Без блокадных мук и песенности не понять явления Игоря Огурцова.

Так родилась песенная нация, вернее, песенно­танковая нация. Начало можно отсчитывать с эпического фильма «Трактористы» великого сибиряка и Георгиевского кавалера Ивана Пырьева. В блокаду танки выходили, «гремя огнем, сверкая блеском стали», из ворот Путиловского завода прямо на передовую. Только в таком городе могло возникнуть трагическое «ленинградское дело», а потом явилась дружина Огурцова.

Приступить к написанию данного воспоминания мне пришлось не без сомнений в успехе. Во­первых, из­за слишком личного отношения к лидерам организации как к товарищам студенческой юности, во­вторых, из­за особого мнения о месте возникновения этого дерзкого, чтобы не сказать, безрассудного тайного общества.

Убежден, что организация Огурцова могла возникнуть только в граде великого Петра и только в стенах двенадцати коллегий преобразователя, доставшихся университету и его основателю, графу Сергею Семеновичу Уварову, и, что особенно важно, Огурцов должен был поступить именно на самый уникальный факультет в стране — восточный.

Михаил Садо оказался на кафедре семитологии. Он был из айсоров­несториан, и ему на роду написано было заниматься семитологией. Подобная же участь уготована и мне. Я выбрал иранистику еще в школе. Мой родной курдский язык относится к иранской семье. К тому же я был из курдов­язидов, прямых потомков создателей Авесты и зороастризма. «Язиды» — от авестийского «язата» (то есть «божественные»). Трое волхвов, ушедших на звезду Вифлеема, по преданию нашего рода, были из язидов, которые «угодили Богу до Христа».

Восточный факультет должен был стать нашей судьбой.

В 1810 году граф Уваров, 24­летний статский генерал, написал «Проект Азиатской академии», который принес ему неожиданный успех. Сам великий Гёте отозвался о нем с восторгом: «Ваши намерения направлены на то самое, к чему я давно и тщетно обращал свои усилия». Граф Уваров после этого шесть лет посвятил углубленному изучению древних языков, результатом которого стал труд «Опыт об Элевсинских таинствах» (1816), принесший ему общественную славу.

Вскоре граф Уваров преобразовал все просвещение в России. Еще в Ве­не у 17­летнего дипломата графа Уварова спросили, как он понимает счас­тье. Тот, не задумываясь, ответил: «Служба в качестве министра просвещения».

Карамзин считал, что «история есть священное предание народа». Граф Уваров развивал эту мысль Карамзина как практик и утверждал: «В народном воспитании преподавание истории есть дело государственное... История... образует граждан, умеющих чтить обязанности и права свои, судей, знающих цену правосудия, воинов, умирающих за Отечество, опытных вельмож, добрых и твердых царей за воплощение в жизнь идеалов христианства». Жаль, что это суждение нельзя вписать в рабочую тетрадь каждого депутата и министра. Уваров считал историю предметом всех предметов и орудием преобразования общества.

Именно такой человек, как граф Уваров, учредил в императорском университете преподавание восточных языков. Но даже не он является отцом русского востоковедения, а «начало всего живого на Руси» (Пушкин), сам преобразователь Петр Великий, заложивший изучение японского языка. Экспедицию Беринга, ставшую «Великой Северной» и самой крупной в истории мировой науки, царь посылал для «проведования» путей в Японию, Китай и Индию. Он же получил во Франции диплом академика, посылая в Париж благодарственную грамоту, вместе с ней отправил рукописную карту Каспийского моря, незадолго до этого составленную по съемкам русских морских офицеров К.Вердена и Ф.Соймонова. При Петре же появился первый перевод Корана.

Если не считать востоковедением зубрежку древних текстов, то исапостол и шаутбенахт Петр — наш первый и непревзойденный востоковед.

Тем не менее в 2005 году восточный факультет отметил свое 200­летие, гордо полагая, что всякому началу истоком является казенное или, точнее, штаты.

Мы единственная страна, которая без всякой «закулисы» и мировых заговоров непрерывно борется с собственной исторической памятью. Дума даже законодательно учредила отмечать исторические даты начиная с Александра Невского, обрезав даже официальную историю на полтысячелетия. И никто не потребовал ее разогнать.

Царь Петр после абордажного боя в устье весенней Невы высочайше и громогласно указал: «Повелеваю день 7 мая (20 мая по новому стилю) считать днем рождения Балтийского флота!» На Балтике и Неве тогда не было еще ни одного русского корабля. Думаете, моряки выполнили волю отца Отечества? Как бы не так! Казенного довольства по штату ведь не поступило. Раболепная память коротка, ее даже обрезать не надо.

20 октября 1854 года (по старому стилю) императором Николаем I был подписан указ о преобразовании отделения восточных языков Санкт­Пе­тербургского университета в факультет восточных языков. Возглавил факультет Александр Касимович Казем­Бек (1802–1870). Фамилия, узнаваемая в русской патриотической эмиграции после 1917 года.

Крымская война подтолкнула создание восточного факультета. Дело в том, что в армии осман воевали не только турки, но и албанцы, курды, сирийцы, а египтян была чуть ли не половина армии — до 50 тысяч человек. Между тем даже для русских офицеров все они были «лица восточной национальности», тогда как турки и арабы говорили на разных языках и ненавидели друг друга. В подобных обстоятельствах британские офицеры плескались как форели в струях и разделяли, властвуя.

К началу Крымской войны русская армия уже полвека вела непрерывные бои на Кавказе и в Малой Азии. Беспрерывной илиадой в пределах Большого Кавказа Отдельный русский корпус стал лучшим воинским соединением в истории после римских легионов. Офицеры пушкинского поколения стали невольными востоковедами, а его лицейские друзья Данзас и Вольховский — генералы кавказского корпуса, Федор Матюшкин — адмирал.

В 1803 году на Лезгинской линии в Кахетии появились два гвардейских офицера двадцати лет: Бенкендорф и Воронцов. Золотая молодежь тогда искала картечь и пули, и потому Россия была несокрушима.

Четыре наместника Кавказа — Ермолов, Паскевич, Воронцов, Мура­вьев­Карский — все герои 1812 года, всех их вместе с Пушкиным после Эрзерума можно отнести к «восточникам».

Мы не отвлеклись. Мы в самой сердцевине подлинного востоковедения. Опыт восточного факультета показал, что глубокое соприкосновение с восточной тематикой и чужими этносами пробуждает в ребятах даже из российской глубинки особый свет «русскости» и высокого патриотизма. В связи с этим характерна судьба тюрколога Н.Березина. Объездив Переднюю Азию, он, вернувшись, все силы положил на издание Толкового словаря русского языка.

Первые полвека до начала ХХ столетия сильно было Кавказское отделение, с армянскими и грузинскими секциями. Когда мы поступили на восточный факультет, он, при малых размерах самый малочисленный в университете, унаследовал научный аристократизм. Пример тому — выдающийся востоковед академик Игнатий Юлианович Крачковский. Украшением факультета были академики с мировым именем иранист Александр Арнольдович Фрейман и шумеролог из семьи баронов фон Струве — Василий Васильевич Струве.

В 1913 году деканом восточного факультета был Н.Я. Марр — как кавказовед, до сих пор непревзойденный. Он знал лингвистически до двухсот языков и с 20­х годов возглавлял лингвистический институт своего имени. Марр был «вождем» языкознания и на партийном съезде обратился с трибуны к Сталину на грузинском языке. К концу жизни Сталин выступил против «завихрений» Марра, написав почти классический труд «Вопросы языкознания». Нам довелось изучать сталинскую работу. Деканом у нас состоял ученик Марра академик Иосиф Абгарович Орбели из старинного рода армянских князей. Академик Орбели за крутость нрава имел прозвище «Тайфун». Учителя Марра он не предал, несмотря на кампанию против него. С такой же твердостью он блокаду провел в подвалах музея, будучи директором Эрмитажа.

Зачисленных на первый курс первым делом отправили в Лужский район, на сельскохозяйственные работы, или, как тогда говорили, «на картошку». Когда солнечным осенним днем 1954 года весь первый курс вышел на лекцию «Введение в языкознание», через синюю Неву нестерпимо горел золотом купол Исаакия, на день рождения которого родился отец Отечества и востоковедения государь Петр I. Собор, по сути, был посвящен самому царю­исапостолу. Построен он был на месте чертежной мастерской адмиралтейства, где царь Петр в 1712 году справил свадьбу с Екатериной. На месте посаженого брата великий корабел и воин Феодосий Скляев, с которым царь был неразлучен с четырех лет.

Храм имени государя станет кафедральным собором святой Руси, которой Петр собственноручно выкует спасительный имперский доспех.

Ко времени нашего поступления на восточный факультет с окончания гражданской войны прошло лет тридцать. Несмотря на погромы церквей и блокаду, невская столица сохранила свое неотразимое обаяние. Здания ни разу не ремонтировались. На фасадах дворцов лохмотьями висела краска, люди были бедны, но и город, и питерцы, и университет были прекрасны в своем скромном достоинстве. Город незаметно, но властно формировал нас. Не рассказать о предыстории нашего появления в университете, о духе города и факультета значило бы исказить все.

Пожалуй, лучшим продуктом тогдашнего Питера был сам Игорь Огурцов. Он всегда был опрятно и строго одет. Одежда и манеры выдавали в нем, как говорили раньше, юношу из хорошей семьи. Отец Игоря, фронтовик, занимал серьезную инженерную должность в морском порту. Мать преподавала музыку и происходила из знатного малороссийского казачьего рода. Игорь получил основательную музыкальную школу игры на фортепиано и легко справлялся с утонченными вещами Шопена.

Пошли мы как­то с Игорем в кинотеатр «Баррикада» на Невском проспекте, на фильм «Мост Ватерлоо». Там главная героиня в исполнении очаровательной Вивьен Ли — балерина, влюбленная в аристократа­фронтовика Первой мировой войны. Балерины появляются в «Лебедином озере» в танце, и с первыми звуками музыки Игорь непроизвольно обронил: «Адажио». Мне, хоть и выпускнику хорошей русской школы в Кахетии, показалась тогда поразительной эрудиция Огурцова. Наш городок, мне казалось, не был богом забыт: у нас сто лет стояли нижегородские драгуны и кубанские пластуны, но никто в нашем городке не узнал бы по первым звукам «Адажио» Чайковского.

Игорь лишен был задиристости, но всегда был готов к отпору, и весьма решительному. Как­то мы с ним разговаривали на набережной напротив здания факультета. Прохожий, молодой человек, попросил прикурить. Мы оба не курили, но Игорь неожиданно вытащил спички и дал ему прикурить. Тот задымил и собрался идти дальше, но не тут­то было. Игорь сурово ему заметил: «Мог бы и поблагодарить». Парень опешил, хотел нагрубить, но решительный тон Игоря и соотношение сил удержали его, он что­то буркнул и пошел дальше. Я, помню, подумал: «Дался тебе, Игорь, этот олух, чтоб его воспитывать». Но не таков был Огурцов. Ни в большом, ни в малом он не давал спуску ни себе, ни другим. Немногословный, даже замкнутый, с железным характером и просветленным обликом, он носил в себе какую­то тайну.

На втором курсе Игорь вдруг перевелся на философский факультет. Заведующий кафедрой семитологии Лев Зосимович Писаревский чуть не плача умолял Игоря не покидать семитологию. Он не мог нарадоваться на одаренного Огурцова и предрекал ему великое будущее. Но никто не ведал тайного алгоритма Огурцова. Через два года, пройдя курс мировой философии, Огурцов вернулся на восточный факультет. Я знал, что дома Игорь сам прошел университетский курс зарубежной литературы. Можно было не сомневаться, зная его внутренний стальной стержень, что мировую классику он проштудировал по первому разряду с такой же последовательностью, с какой принимал по утрам ледяной душ у себя в квартире на улице Пестеля. (Улица эта расположена между Преображенским храмом всей гвардии и церковью св. Пантелеймона на Фонтанке, поставленной моряками в честь своей первой морской победы — при Гангуте в 1714 году.) Именно тогда абордажный царь Петр воскликнул: «Бог создал Россию только одну — она соперниц не имеет». Кижи были срублены без гвоздей именно в год Гангута, когда царь­шаутбенахт обеспечил неслыханный расцвет плотницкого дела. Межеумочные искусствоведы утверждают, что создатель Кижей неизвестен. Автор Кижей — августейший адмиралтейский плотник Петр Алексеевич, который на шпиль адмиралтейства водрузил новую икону святой Руси — фрегат «Штандарт», который сам привел в Неву.

Теперь, как выяснится позже, Игорь Вячеславович Огурцов намеревался срубить новые Кижи и создать новую Россию. На меньшее он не согласен и готов платить любую цену. Узнал я об этом в Иркутске от товарищей­журналистов, встревоженных арестом у них некоего Леонида Бородина «по делу Огурцова». Как выяснилось, Игорь Огурцов с горсткой студентов создал тайную боевую партию, с которой намерен был, ни много ни мало, свергнуть власть коммунистов в сверхдержаве и построить праведный социальный строй на началах христианства.

Судя по свирепости, с какой обошлись с молодыми заговорщиками, Огурцов нагнал панику на власть. Михаил Садо был у Игоря руководителем контрразведки и правой рукой. Ничего подобного советская история не знала. Социальная и экономическая программа Огурцова и поныне эталонна для всех постсоветских реформистских партий. Составлял ее Огурцов, едва ли не самый образованный человек в тогдашнем Советском Союзе.

Михаил Садо после тюрем и лагерей окончил духовную академию и стал священником. Леонид Бородин, с которым я познакомился в Моск­ве, стал известным писателем и главным редактором журнала «Москва», где они вместе с Крупиным развивали христианское просвещение, убежденные, по слову обожаемого женщинами святого, что «Россия платочками спасется».

На долю Огурцова достались муки, с которыми не сравнится опыт Варлаама Шаламова и Александра Солженицына. Десять лет тюрем, в основном в одиночках, из них два года в страшном Владимирском централе. Пять лет лагерей, столько же лет поселений. Огурцов проявил несгибаемый характер, вызывавший благоговение даже среди многоопытных зэков. Однажды, когда Огурцова вывели на прогулку, чернеющая толпа сидельцев во дворе молча, не сговариваясь, обнажила перед ним головы. Подобного случая не знает многовековая история российских тюрем. Более безраздельной моральной победы невозможно представить на святой Руси.

За освобождение Огурцова ходатайствовали главы ряда великих государств, в том числе Жискар д'Эстен и Гельмут Коль.

Освобожденного наконец Огурцова отпустили с родителями в Мюнхен. Но без России он жить не мог и вернулся в родной «город над вольной Невой». По благородству и силе характера ни в петербургском университете со дня основания его графом Уваровым, ни в московском университете с основания его Ломоносовым, ни в одном общественно­политическом движении России за всю ее историю ничего подобного не было. Явление Огурцова из­под железобетонных плит жесточайшего режима дает надежду на иную будущность России.

Писатель Леонид Бородин говорил, что Игорь Вячеславович Огурцов оказал решительное и формирующее воздействие на всю его жизнь. То же могли сказать о себе почти все, кто соприкасался с Огурцовым.

Наша любовь к востоковедению оказалась почти непреодолимой. Приезжая в Питер из Сибири, я неизменно заходил первым делом в институт востоковедения. Там однажды около кабинета курдоведения, основанного академиком Орбели, неожиданно наткнулся на Михаила Садо. Он встретил меня своей обычной благодушной улыбкой богатыря.

— Михаил! — воскликнул я. — Ну как там Игорь?

— Ну, ты же знаешь его, он по­прежнему держит императорскую осанку, — был ответ.

 

Миша Садо был борцом греко­римского стиля и поступил на первый курс с первым мужским разрядом. Как­то на втором курсе Садо пригласил меня в зал Текстильного института, где проводилось первенство города. Я восхитился тем, с какой боевой элегантностью Михаил проводил схватки.

В ту неожиданную встречу с Михаилом Садо в Институте востоковедения он сказал мне: «Мы в лагере с Игорем видели документальный фильм о твоем фехтовальном клубе и очень порадовались». Тот десятиминутный фильм с моим сценарием под названием «д'Артаньян, Алена и Серега» получил несколько премий, в том числе на фестивале в Кортино­д'Ампеццо. Я был рад, что хоть на десять минут скрасил их лагерную жизнь, тем более считая Огурцова соавтором клуба «Виктория».

На полтавском поле, кстати, царь Петр получил три пули. Одна угодила в седло. Другая расплющила на груди нательный крест. Третья пробила черную офицерскую треуголку царя. В 1909 году преображенцы на 200­летии битвы пели в присутствии императора Николая II и Столыпина на полтавском поле: «Эти царские три пули в русском сердце не умрут».

Умерли... Трехсотлетие Полтавы и «русского воскресения» в 2009 году даже не вспомнили, мазепы. Видели ли вы хоть одного болельщика «Зенита» в черной треуголке в городе, им основанном?

В 2010 году Михаил Садо ушел из жизни, и, как мне сказал Игорь по телефону, его отпевали двенадцать священников.

Как­то Игорь Огурцов пригласил меня на финал первенства города по фехтованию, где он выступал. Соревнования проходили в особняке на Миллионной улице (тогда ул. Халтурина), рядом с Зимним дворцом. Перед входом значилось: «Дом мастеров спорта». Состав финала вскоре будет известен стране и миру. Дрался будущий олимпийский чемпион Рима (1960 года) Виктор Жданович — кудесник рапиры. Электрических рапир еще не было. Каждый бой обслуживали пять судей. Французские команды, белые колеты, звон оружия, крики бойцов, мраморный зал — боевое изящество. Победил тогда, кажется, Иванов. Игорь не попал в призеры и после боев с досадой заметил: «когда хочешь драться красиво — всегда проигрываешь». А мне показалось тогда, что в выигрыше были все. Через несколько лет я выступал за сборную университета по фехтованию. Тренировались мы на историческом факультете, но дополнительно я посещал тренировки в армейском клубе около цирка. Туда меня тянуло непреодолимо. Там сборную по сабле тренировал Владимир Вышпольский, двадцатикратный чемпион СССР по фехтованию на всех видах оружия, а уроки мне давал Мордвинов, который преподавал еще юнкерам его величества.

Вышпольскому было около шестидесяти. Он был высок, прям, с щеткой офицерских усов и мужской речью, давно утраченной. Вместе с гвардейским выговором Мордвинова они создавали неповторимую атмосферу забытого столбового уклада.

Еще в Кахетии в школе я знал, что, если поступлю в университет — займусь фехтованием. Но встреча с Огурцовым придала этой мечте особый импульс. Я в новосибирском Академгородке создал фехтовальный клуб «Виктория» — в честь полтавской победы Петра I, которую святой преобразователь назвал «русским воскресением».

В Сибири я оказался осознанно. В декабре 1956 года мы, горстка студентов, вышли на площадь искусств, протестуя против ввода войск в Венгрию. Меня тут же исключили из университета. Попытки академика Орбели защитить меня, вплоть до угроз отставки, ничего не дали. Тогда Иосиф Абгарович перевел меня в Ереванский университет, где на восточном отделении я должен был учиться на армянском языке. Через год я затосковал и вернулся на факультет журналистики в Питер. Сначала на заочное отделение, потом окончил дневное и распределился в Сибирь. Узнав о моем бегстве из востоковедения, Иосиф Абгарович так до кончины со мной и не разговаривал. Перед распределением я спросил у нашего университетского тренера Ясеницкого: «Где фехтуют за Уралом?» Он ответил: «Только в Новосибирске». Так я попал в новосибирский Академгородок публицистом по проблемам науки. Там же с друзьями основал фехтовальный клуб «Виктория». В одной из командировок в Иркутске случайно узнал, что арестован Огурцов со своей тайной дружиной, а в Иркутске по делу Огурцова арестовали Бородина.

Увы, ушел из жизни Леонид Бородин. Недавно вышел семитомник его трудов. Как­то в журнале «Москва» Бородин сказал, что в лагере ему приходилось драться из­за Огурцова. Тут я невольно вспомнил хоть и курьезный, но характерный эпизод «на картошке», когда мне пришлось тоже драться «из­за Огурцова». Тогда нас, почти всех юношей с первого курса, разместили в просторной деревенской избе. Вместо нар постелили солому и спальные места накрыли кошмами и одеялами. Однажды после полевых работ, когда ребята отдыхали, двое дюжих студентов затеяли играть в мяч на соломе, подняв тучи пыли. Всем это не нравилось, но все, как это бывает, молчали. Тут вдруг раздался властный голос Огурцова: «Прекратите гонять мяч!»

Но футболисты продолжали игру. Раздался еще раз требовательный голос Игоря. Игра продолжалась. Тогда мы услышали непреклонный голос Огурцова: «Прекратите, или мы будем драться». С этими словами Игорь встал и вышел на середину избы, против главного заводилы.

Дюжий парень вызов принял и тоже угрожающе встал напротив Игоря. Первокурсники замерли. Все сочувствовали Огурцову, испытывая в глубине души вину перед ним: каждый из нас должен был быть на месте Игоря, но ведь никто не дерзнул бросить вызов футболистам. Игорь явно уступал противнику в весовой категории, но бесстрашно подавлял его взглядом. Огурцов никогда не отводил взгляда ни перед кем. Придет время, и это поймут все следователи. Каждый ждал, что соперник нанесет первый удар. Настоящей ненависти между ними не было, и потому бойцы молча стояли в вызывающих позах. Прошла чуть ли не минута. Я инстинктивно почувствовал, что затягивать паузу далее нельзя, чтобы не превратить все в фарс. Игорь понравился мне еще на вступительных экзаменах своим видом твердого и просветленного патриция. Он выпадал из общей нервной массы провинциальной абитуры. Я не мог позволить, чтобы благородный порыв Огурцова сошел на нет. Встав со своего места, я подошел к дуэлянтам, отодвинул Игоря и тут же врезал по физиономии его сопернику. Началась заурядная драка под крики первокурсников. Наконец мой соперник вдруг остановился и говорит: «Ну, ладно, хватит, ты сильней». Такое благодушие поразило меня, выходца с Кавказа, но инцидент был исчерпан. «Соломенный футболист» был не то с японской, не то с бирманской кафедры. Мы различали друг друга еще по кафедрам востфака.

Прошло лет тридцать пять. Как­то в редакции газеты «Правда» ко мне бросился радостный незнакомец и стал пожимать руку. Я был в крайнем недоумении. Оказалось, что это мой соперник по потасовке в колхозной избе, фамилия его Миронов, и он собкор газеты где­то в Юго­Восточной Азии. Никогда не думал, что кулачная трепка может так освежать память. Виновник же той драки Игорь Огурцов пребывал «в местах, не столь отдаленных».

В названии партии Огурцова ключевым было слово «христианская». Когда­то, судя по былинам, богатыри Илья Муромец и Добрыня Никитич обменялись нательными крестами и стали «братьями крестовыми». Такими же братьями крестовыми были все члены православной тайной дружины Игоря Огурцова.

 

* * *

В этих воспоминаниях я намеренно сделал акцент на студенческой поре и восточном факультете, как­никак судьба уготовила Огурцову и его дружине взрослую жизнь на свободе только в студенческую пору. Когда сам себе говоришь «востфак», сразу на память приходит первая лекция в жизни — «Вопросы языкознания», где ругали чрезмерности академика Марра, который говорил, что он сын шотландского садовода и мингрелки. Грузинское племя мингрелов Николай Яковлевич упомянул, потому что считал его самым жизнеспособным из яфетических племен Грузии.

За окном жарко горит купол Исаакия. В алтаре этого первого собора святорусской империи святой митрополит Вениамин (Казанский) собрал самых верных, чтобы дать отпор разорителям храмов, возглавляемым Ульяновым (Лениным). Вскоре его навестит главарь обновленцев­«оборотней» — ненавистник Петра и его собора и почитатель богоборца­мужлана Никона. Владыка встретит угрозы бритого митрополита­чекиста с рубиновыми четками в руках, в знак готовности к мученичеству. Мит­рополита Вениамина расстреляют в 1922 году по приказу выпускника Петербургского университета Ульянова.

Тогда же последний великий оптинский старец Нектарий пошлет благословение Петрограду как «самому святому граду на земле».

Мы не знали этого, но золотой купол Исаакия нам это поведал.

Сам основатель университета граф Уваров, формулу которого — «Пра­вославие–Самодержавие–Народность» — теперь вспоминают с либеральной усмешкой дворни, ушел из жизни осенью того же, 1855 года, когда был открыт наш восточный факультет. Сам Уваров, оказавшись на пять­шесть лет не у дел, бросился не на запад, а стал усиленно изучать прошлое собственного Отечества. «Россия слишком мало известна русским», — писал Пушкин.

Сверхосведомленный Уваров с величайшей тревогой следил, как эгалитарная идеология «совершила вторжение в наши пределы». Граф Уваров со скорбью говорил: «Россия еще юна, девственна и не должна вкусить, по крайней мере теперь еще, сих кровавых тревог. Надобно продлить ее юность и тем временем воспитать ее. Вот моя политическая система». Так родилась уваровская великая формула «Православие–Самодержавие–На­родность», или «За Бога, Царя и Отечество».

Отпевал графа Уварова «всероссийский митрополит» святой Филарет (Дроз­дов).

«Продлить ее юность» на свой манер пытался и самый великий студент уваровского университета Игорь Огурцов с дружиной. Были на востфаке у него предтечи. Несколько выдающихся преподавателей востфака входили в начале 30­х годов в состав «двадцатки» при храме Спаса на водах. В те годы входить в общественные «двадцатки» было равносильно вступлению в смертники. Преподаватели востфака А.П. Алявдин и М.Н. Соколов дорого заплатили за участие в «двадцатке» при храме Спаса на водах.

Как бы продолжая эту традицию, священником стал Михаил Садо, а Игорь Огурцов возглавил благотворительный фонд святой покровительницы города Ксении Петербуржской, явившей величайшую верность су­п­ругу.

 

Юлия Еремеева

Год чуда и печали в одноименной повести Л.И. Бородина

Творчество Л.И. Бородина продолжает лучшие традиции русской классической и советской литературы: мы найдем в нем естественное и закономерное для русского писателя обращение к теме «малой родины», к народным нравственно­этическим идеалам, философскую и психологическую глубину прозы и лирическую проникновенность, духовность героев его произведений.

В повести «Год чуда и печали» автор рассказывает историю 12­летнего подростка, с которым происходят загадочные, даже мистические события, вместившиеся в один год, проведенный им в поселке на берегу Байкала. Повествование ведется от лица юного героя, который находится в непрерывном духовном поиске — гармонии с миром и с самим собой. И автор по ходу повествования раскрывает перед читателем все движения неопытной, но смелой души.

Повесть автобиографична — Л.И. Бородин, родившийся в Иркутске, провел свое детство в селе Маритуй, «у подножья серых скал» Байкала, куда привел и подростка. Она написана во время отбывания Л.Бородиным первого тюремного срока за участие в подпольной политической организации. Проникнувшись идеями Н.Бердяева, писатель вступил во Всероссийский социал­христианский союз освобождения народов, ставивший своей задачей «возрождение православных традиций». Впоследствии он вспоминал: «Что бы сегодня ни говорили обо всех этих “бердяевых”, сколь справедливо ни критиковали бы их — для нас “веховцы” послужили маяком на утерянном в тумане философских соблазнов родном берегу, ибо, только прибившись к нему, мы получили поначалу пусть только “информацию” о подлинной земле обетованной — о вере, о христианстве, о Православии и о России–Руси»[2].

Юный герой повести, как и ее автор, пытается познать себя (что в настоящей жизни стало причиной ареста писателя), а подросток в повести начинает осознавать необходимость ответственности за свой выбор.

Л.Бородин в условиях лагерной несвободы вспоминал родные места, воскрешал их в памяти: «Тоску же по Сибири переживал изматывающую <...> До слез. Приснится ущелье мое незабвенное, и вот я пошел... От берега Байкала в падь <...> до деталей восстанавливая в сонной памяти всякий поворот, и камень на обочине, и пни <...> и где родник наисладчайший. <...> Но тут­то непременно и просыпаешься, и не то что глаза — подушка мокрая, мерзкой махрой провонявшая. А ведь только что дышал таежным запахом, хвоей кедровой, мхами брусничными...»[3]

Действие в повести разворачивается на фоне величественного Байкала, который предстает перед читателем из окна поезда: «Внезапно распахнутся горы <...> и тотчас же откроется необычайное, окажется, что поезд ваш идет по самому краю вершины высоченной горы, а точнее, по краю обычного мира, за чертой которого если вверх, то синева дневного космоса, если вдаль, то беспредельная видимость горизонта <...> и вы как бы повиснете на краю фантастического мира, и вместе с движением поезда прекратятся и мысли, и чувства, и все ваше суетное бытие преобразится в этот миг в единое состояние восторга перед чудом!»[4]

Подросток, очарованный стихийной силой Байкала, испытывая к нему непреодолимое притяжение, стремится понять тайну его суровой красоты, его своенравного характера, его природу. От отца своего друга Юрки (дяди Вити) в первые же дни после приезда в поселок он узнает поэтичные языческие предания про племена, населявшие когда­то «Долину Молодого Месяца», мифы «про ветер Сарму, срывающий деревья со скал и бросающий их в воду, про вал Култук и про вал Баргузин, про остров Ольхон и про то, как была у Байкала единственная дочь, красавица Ангара, и что убежала она к своему жениху Енисею, а Байкал с досады кинул ей вслед скалу, что и ныне торчит из воды, где начинается Ангара» (22).

Эти истории тревожат героя с восторженно­романтическим восприятием жизни, будоражат его воображение. И он силой фантазии попадает в удивительный мир царственного Байкала и оказывается вовлеченным в удивительные события, благодаря которым взрослеет душой.

Л.Бородин использует сказочно­легендарные сюжеты. Правда, в этой повести происходит своеобразная «мифологизация наоборот» — как прием «оживления мифа», или вторжения, врастания мифической реальности в действительность. Это позволяет автору акцентировать определенные ситуации при помощи параллелей из языческой или библейской мифологии, по схожести или по контрасту. Свободное перетекание мифа в реальность рождает также возможность соотнесения этих пластов во времени: прошлое (миф) — настоящее (реальность). Но прошлое и настоящее в повести сливаются в одной точке, что сразу выводит нас на мысль о вечном характере проблем, поднимаемых писателем.

В повести две сюжетные линии — мифическая и реальная, что поз­воляет писателю провести параллель между героями древних легенд и настоящего времени и сравнить их. В своих поступках герои прошлого и настоящего руководствуются либо языческим, либо христианским мировоззрением. На идейном уровне конфликт произведения раскрывается в их последовательном противопоставлении.

Главная героиня мифического действа — старуха Сарма. Она в наказание за то, что князь Долины Молодого Месяца — Байколла — убил ее сына (потомка богатыря Сибира, даровавшего в свое время эту Долину племени для жизни), заточила его с дочерью Ри в скалу, наказав их «вечным раскаянием» (67). Сама же, иссушенная ненавистью, истратила тайну вечной жизни и вечной молодости на смакование своей мести. «В прощении больше всего нуждается тот, кто прощает, потому что тяжела и мучительна ноша мести! Но месть — это долг! А прощение — измена долгу! <...> Добро памятно за добро! Память о зле — в наказании! Если хочешь быть мужчиной, никогда не проси прощения и никогда никого не прощай!» (68) — произносит Сарма, обращаясь к юному герою, когда тот вступился за невольников.

Старуха Васина — антипод Сармы, как две капли воды похожая на нее. Васина — местная целительница и во всем помогает людям. Когда­то Белый дед Генки (друга нашего героя) убил близкого ей человека, но Васину это не озлобило, она не стремится мстить, понимая, что совесть накажет убийцу сильнее. И когда дед, умирая, просит прощения, между ними происходит значимый диалог:

«— И как же тебя простить за такое, Гриша?

— Как можешь! — шепотом прохрипел дед. <...> Когда наконец мне удалось воспроизвести точно интонацию, мое радостное подозрение перешло в уверенность», — вспоминает юный герой. «Старуха Васина именно этой фразой уже простила Белого деда! И когда он ответил ей: “Как можешь!” — это было почти “спасибо”!» (94) — пишет Л.Бородин.

Юному герою удается уговорить старуху Сарму выпустить Ри из заточения. Но взамен он должен взять беду девочки на себя. К тому же по желанию Сармы в реальном мире Ри забывает, кто она такая, и становится обычной девочкой. А если «мальчишка» хоть одним словом намекнет ей о том, что она дочь князя Байколла, то причинит ей боль. Чтобы этого не произошло, подростку, испытывающему первую влюбленность в реальную Ри — Римму, приходится скрывать свои чувства. И не богатырь, а обыкновенный мальчишка справляется с испытаниями, обрушившимися на него, а «вредная» Сарма, осыпавшая юного героя нелестными эпитетами на протяжении всей повести, к концу меняет свое мнение о «болтливом козленке», «жалком гнилом опенке», «кукушкином подкидыше». Сарма произносит: «И ведь цыпленок, и в чем только душа держится! А вмешался...» (99). Подросток благодаря непосредственному участию в реальных и мифических событиях открывает для себя взаимоотношения человека и мира, доказывает свою духовную состоятельность.

Сарма — яркий пример языческого мировосприятия, в котором существовал обычай кровной мести. Христианство отвергает месть, возлагая отмщение на Бога. В судьбе юного героя незримо реализуется духовный опыт христианского мировосприятия. Наблюдая за конфликтом старухи Васиной и Сармы, он понимает, что человек, живущий местью, не в состоянии сделать добро, он постоянно будет думать только о том, как отомстить своему обидчику, убивая этим самого себя.

Пейзаж в повести «Год чуда и печали» играет особую роль. Это не просто фон, на котором разворачиваются события. Герои Л.Бородина тонко чувствуют красоту окружающей природы и остро переживают моменты своего слияния с ней. Красота пейзажа одухотворяет их: «Чувствовать красоту мира — ведь это значит — любить! Это значит, все прочие чувства на какой­то миг превратить в любовь, которая становится единственным языком общения души с красотой мира» (31). Эта одухотворенность даже рождает у подростка желание летать: «Полет — не есть ли преодоление рубежа, отделяющего человека от Бога, слияние своей души с душой мира?» (31) Байкал вторит герою: «Байкал штормил. Байкал работал. И я пытался уловить смысл этой работы. <...> Все другие состояния Байкала мне бывали близки и понятны, но вот озабоченность и хмурость ледяной синевы были почему­то особенно близки и вызывали странное сочувствие» (125) — так подчеркивается сходство состояний души героя, взявшего на себя печаль Ри, и Байкала — воплощение в реальности мифологического князя Байколлы, тревожащегося за подростка.

В противовес вольной жизни Байкала подчеркивается статичность, пустота и безжизненность Мертвой скалы, в которую Сарма заточила своих обидчиков. «Это была совсем необычная скала. На ней не росли деревья, и только на самой вершине под небом стояла сосна, и было у этой сосны всего четыре ветви. <...> Сама скала походила на полуразрушенную башню, потому что вокруг нее кругом были завалы камней, разных и огромных, некоторые как дом, и на них ни одного кустика» (17). Своим видом скала наводила страх на местных жителей.

Нужно сказать, что природные стихии выступают здесь символами, прообразами явлений вечного порядка, космического масштаба — сил мироздания. Философский, аллегорический подтекст очень характерен для Л.Бородина. Автор совмещает несколько смысловых пластов, используя возможности как жанра философской сказки, так и легенды. В этом контексте мощь и жизненная сила Байкала сковываются мертвым, статичным камнем. А в реальности это просто море, окруженное скалами. Жизнь — вода, смерть — камень, земля. Но это и обычный символизм народных сказаний.

Мифологические герои, олицетворяющие разные стихии природы, появляются здесь отнюдь не случайно (да они ведь и есть ожившие герои старинного предания). В далеком детстве человечества люди именно так объясняли себе окружающий мир — через его уподобление жизни людей. Отсюда и прием параллелизма сравнений в фольклоре. А теперь о других параллелях: древний человек под звездным небом, вопрошающий Вселенную о загадке собственного бытия и мироздания, — и мальчик 12 лет перед бушующим Байкалом, пытающийся понять смысл своего существования и Байкала и суть своих взаимоотношений со стихией. Детство человечества и юность конкретного героя оказываются лицом к лицу перед вечной загадкой бытия и необходимостью решения вопроса о том, как нужно жить, чтобы не разрушить гармонию мироздания. Это сразу придает философскую глубину повествованию. Человек всегда стремился понять свою роль в отношении к природе как стихии, ему необходимо было определиться с правилами поведения в этом грозном и не постижимом для него мире, выработать нравственные принципы существования человека в нем, чтобы не навлечь беды на себя и своих соплеменников. И наш маленький герой преодолевает языческую мораль и устаревшие нормы поведения, его мировоззрение несет в себе новые принципы неразрушимого сосуществования человека и природы, а также христианские понятия и идеалы в отношениях между людьми. Христианское мировосприятие побеждает языческие представления о долге и морали. И путеводной звездой в этом сражении двух мировоззрений выступает совесть, это изначально данное человеку чувство справедливости, которое не позволяет герою не вмешаться в ход истории, оставить все как есть, на милость мстительной Сармы.

Но и это не все. Символ всегда многозначен, поэтому Байкал здесь можно трактовать еще и как «житейское море» (ср.: «житейское море играет волнами» в духовных народных стихах), в плавание по которому пускается юный герой. Другими словами, это еще и вечная история инициации перед вступлением во взрослую жизнь, и вечно юное человечество, отталкивающееся от берега знаний предков в море непознанного.

Спустя год герой уезжает из поселка, расстается навсегда с Риммой, с Байкалом и с друзьями. Этот год стал настоящим чудом для героя во всех смыслах (в мифологическом мире и реальном). Ему довелось узнать внезапное пробуждение любви, пусть даже детской, и открыть в себе множество качеств: отзывчивость, душевную щедрость, сострадание, ответственность и готовность прийти на помощь другому, жертвенность, способность видеть в природе не просто красоту, но одухотворенный мир, живущий по своим законам. Герой выдержал испытание достойно и обрел себя настоящего, поверил в свои силы — и это, возможно, самый главный урок для всей его дальнейшей жизни. Он вынес в душе из всего случившегося чувство любви и родства со всем миром и, конечно, веру в изначальный свет, мудрость и добро мироздания.

Так в обоих планах раскрывается автором вечная в литературе тема нравственного взросления и становления героя — как чуда самопознания, как чуда откровения мира только что пробудившейся, распустившейся, как цветок на заре, душе, испытавшей первую бурю чувств и вступившей с ней в борьбу за обуздание стихийной силы жизни. В мифологическом плане эту борьбу стихий олицетворяют противостояние могущественного Байкала и злобной, заковывающей его в камень Сармы, и чудо рождения новой личности, утвердившейся в своем стремлении к свету, высокому нравственному идеалу, к вере в победу добра и любви. Так происходит возвышение героя. Название «Год чуда и печали» только подчеркивает неповторимость этой поры в жизни героя, да и любого человека.

Печаль расставания с детством, со сказкой, с первой, мучительной влюб­ленностью еще более возвышает героя. Повзрослевший герой уезжает, но надеется, что однажды вернется — и тогда из окна поезда ему вновь откроется «страна голубой воды и коричневых скал» и он узнает «о себе то самое главное, что должно называться смыслом <...> жизни!» (139).

За автором повести «Год чуда и печали» закрепилось представление как о правдоискателе — и в жизни, и в творчестве. Действительно, даже в этой повести мы видим, как герой проходит несколько стадий своего становления. От восхищения красотой природы он переходит к исследованию ситуации с местью Сармы, ищет объяснения случившемуся, сравнивает поведение разных людей и приходит к выводу о том, что не может остаться равнодушным сторонним наблюдателем, все его чувства восстают против этого. После напряженных душевных терзаний, компасом которых выступает его совесть, герой приходит к выводу о несправедливости наказания, о том, что так поступать не должно ни в мире людей, ни в мире вечных стихий. Он заступается за Байколлу и Ри, соглашается принять на себя часть наказания и выполняет условия Сармы. Ри получает возможность жить как обычный человек, но это лучше, чем вечное заточение и бессмысленное пребывание вне времени. Так обостренное чувство совести ребенка и стремление к восстановлению справедливости и гармонии заставляют его искать правду и бросить вызов стихии, а твердость в ее отстаивании, готовность пожертвовать своим благополучием приводят к победе над злым роком и возвышению души героя.

В этом писатель ХХ века схож с Ф.М. Достоевским, для которого «...важно не то, чем его герой является в мире, а прежде всего то, чем является для героя мир и чем он является для себя самого»[5]. Л.Бородин показал, что личность может состояться и возвыситься духовно, если она следует соблюдению нравственных заповедей христианства, сохраняет человека в самом себе, а в действительности — вопреки всему, даже природной стихии.

Нравственно­философский характер повести «Год чуда и печали» раскрывается в том последовательном утверждении писателем принципов деятельного, ответственного поведения человека перед лицом любой несправедливости в мире. Он и сам был таким неравнодушным, деятельным искателем правды в жизни, которого вела через все испытания совесть очень тонкого к восприятию мира, честного и искреннего человека.

Его обращение к мифу представляется отнюдь не случайным. В современной литературе использование мифа не редкость, к нему прибегали с разными целями многие авторы: М.Булгаков в «Мастере и Маргарите», В.Распутин в «Прощании с Матёрой», Ч.Айтматов в «Плахе», В.Астафьев в «Царь­рыбе»...

У Бородина это обращение обусловлено в первую очередь тем, что он рассматривает совесть как основное условие нравственного совершенствования человека в его отношениях с миром. В культурно­историческом опыте русского народа такое понимание закреплено уже в устной традиции предания, былин и легенд. Вспомним основные качества характера былинных героев: насмерть стоять за правду, защищать попранное чувство справедливости и достоинства человека и народа — вот что возрождает в творчестве Л.Бородина миф как форму универсального для человечества знания и образной передачи опыта народа будущим поколениям. Наш юный герой оказывается сродни этим былинным героям, их законным наследником и продолжателем традиции. Добавим еще, что эта проблема — отстаивания правды, традиционных представлений о ней — стояла в первую очередь и перед самим Бородиным.

Именно проблема совести стала для писателей его поколения основным критерием оценки общественных отношений и собственного творчества. «Совесть в отношении к обществу — это основная духовная задача и основная нравственная норма, которые созданы опытом всех предыдущих поколений и вверены нам для выполнения и возможного совершенствования»[6], — говорил В.Распутин.

Повесть, кажется, и родилась потому, что писателю в условиях заключения необходимо было утвердиться самому в том, что он опирается на верное, народное, веками выработанное представление о совести, правде, о должном поведении в ее защите, в том, что он способен выдержать все испытания на этом пути.

Вот таким неслучайным в его творчестве чудом соприкосновения с вечным, с духовным опытом многих поколений нашего народа оказалась эта удивительная, пронзительная повесть Леонида Бородина.

 

Вера Бородина

«Не года, а жемчужная нить...»

«Ей 16, а мне 19, не года, а жемчужная нить, так кому же, коль нам, не влюбляться, так кому же, коль нам, не любить», — приходят на память строчки одной студенческой песни.

Да, Леониду Ивановичу, нашему Лешке с гитарой, тогда, в пору нашей первой встречи, было 19. За его плечами были учеба в Елабуге, в школе милиции, Иркутский университет и, по известной причине, исключение из него, а я — вчерашняя школьница, но нас объединяло желание стать учителями, однако осуществить его было суждено в следующем, 1958 году. Вот тогда и началась наша совместная с ним биография: студенческие годы в педагогическом институте в городе Улан­Удэ, а затем работа в средней школе № 92 станции Гусиное Озеро Восточно­Сибирской железной дороги. Это было незабываемое время, и память о нем вечна.

Лёня (так называли его родители, а я по­студенчески — Леша) был потомственным педагогом. Папа и мама работали учителями в Маритуе, где их помнят и любят до сих пор. Мама, Валентина Иосифовна, была одаренным музыкальным человеком, любовь к музыке, к учительскому труду передалась Лёне. Она приезжала к нам в Гусиное Озеро в гости. Мы в это время готовились к декаде, посвященной Дню Конституции, надо было разучить грузинский танец с девочками моего класса, она сделала это, мои бывшие ученики до сих пор помнят ее. Мама (такой она оставалась для меня до самых последних дней) была сильным человеком, на ее долю выпало много бед: расстрел отца Лёни в 1938 году, арест сына в 1967­м, свидания с ним — все это не сломило ее, но подорвало здоровье. После свидания с Лёней она написала мне: «Я была с Сашей[7] на свидании во Владимире 45 минут. Ни касаться, ни обнять, двое сидят, слушая каждое слово, обстановка жуткая, он выглядит ужасно, худой, глаза горят. Это уже четвертое с момента ареста свидание, и всегда я держалась бодро, а нынче со мной стало плохо. Саша его не узнал. Ничего от прежнего в нем не осталось. О его духе, силе воли, его убеждениях никто из нас не имел представления. Я даже не предполагала, какая я отважная и... терпеливая. Помнишь: “Пой ему песню о вечном терпении, пой, терпеливая мать”».

 

Как и его мама, Лёня был одаренным, увлеченным педагогом, он увлекался сам и увлекал за собой учеников, старшеклассники были младше его лишь на 5–6 лет. Теперь они с теплотой и любовью вспоминают: «Леонид Иванович руководил школьным хором. На каждой большой перемене мы выстраивались на лестнице между первым и вторым этажами и под баян, на котором он же и играл, дружно пели замечательные песни: “Бухенвальдский набат”, “Хотят ли русские войны?”, “Летите, голуби, летите!”, “Школьная тропинка” и другие».

Фехтование, шахматы, заплывы с аквалангом и конечно же драмкружок пришли в школу вместе с Леонидом Ивановичем. Он играл с детьми и, играя, воспитывал, учил их доброму, вечному.

Наша бывшая ученица Тамара Домбровская (теперь Давыдова, работник книжного издательства в Волгограде) вспоминает: «В драмкружке начинали с маленьких интермедий О’Генри. Потом была пьеса “Когда в сердце тревога”, написанная Леонидом Ивановичем. Ездили с “гастролями” по селам, а летом были походы на Байкал: Слюдянка, Маритуй, Лист­вянка. Помню птичий базар на Байкале, рыбалку на хариусов, купание в Ангаре. Правда, плавал только Леонид Иванович: было очень сильное течение и жутко холодная вода. Из Листвянки в Иркутск мы плыли на пароходе, распевали песни: “Две девчонки танцуют на палубе”, “Я ли не сын страны” и много­много других. С нами всегда был баян, на котором Леонид Иванович прекрасно играл».

Теперь в поселке Гусиное Озеро открыт музей, посвященный юбилею школы. Ученица Алена Рябова написала научно­исследовательскую работу «Судьбы изломы» — о директоре школы Л.И. Бородине, выступила с ней на Республиканской краеведческой конференции в апреле 2012 года. Так ученики с благодарностью чтят память о своем любимом учителе. Большое спасибо за это бывшим ученикам Геннадию Бусовикову, Тамаре Стариковой, Тамаре Домбровской, Любе Белокрылецкой, Александру Рябову, Ольге Рябовой и многим­многим другим.

Люба Белокрылецкая была другом нашей семьи, помогала в трудных жизненных ситуациях. В своих воспоминаниях она пишет: «Леонид Иванович преподавал у нас историю, вел драмкружок, водил в походы, играл на гитаре, было интересно. Как педагог — был строгим, но справедливым. В 1990 году приезжал с Верой Васильевной к нам в поселок».

 

Да, через много­много лет мы побывали с ним там, где были молоды и счастливы. Собрались бывшие ученики, сидели за столом, пили чай, вспоминали о былых походах, смешные истории из школьной жизни, о том, как они гурьбой приходили к нам вечерами и репетировали спектакли.

 

Мы жили школой, находились там с утра до вечера, а Лёня — до позднего, потому что был еще и ее директором, так что времени для дома, для нашей маленькой дочки оставалось совсем мало, а когда были педагогические советы, то ей приходилось ночевать в детском саду, так как они заканчивались поздно.

Лёню любили не только ученики, но и коллеги по работе. «К работе относился серьезно, творчески, постоянно что­то придумывал, спорил на политические темы. Его невозможно было переубедить, твердо стоял на своем, если был убежден в своей правоте. Молод был и красив. Дети его обожали. Активно участвовал вместе с ними в художественной самодеятельности, ездили с концертами в поселок Бараты, в город Гусино­озерск», — пишет Татьяна Матвеевна Штукарева, учительница начальных классов.

Я теперь удивляюсь, как ему на все хватало времени. Он как будто спешил жить. В Гусиноозерске, на другом берегу Гусиного Озера, работали наши однокурсники Виталий и Галина Корытовы. Так мы умудрялись иногда ездить к ним на мотороллере — вечером туда, а рано утром обратно, в школу, на уроки.

Там, в Гусином Озере, я поняла тогда, что у Лёни, кроме школы и семьи, есть дело, которому он посвятил себя. Позже, в 1966 году, он стал членом Всероссийского социал­христианского союза освобождения народа, созданного в Ленинграде. Этому предшествовали встречи с его другом по Елабуге Владимиром Ивойловым, который тогда учился в Ленинградском университете и несколько раз приезжал к нам. Ночами они просиживали за разговорами; мне было тревожно и страшно за него, многого я тогда не понимала. Позже, из мордовского лагеря, он писал мне: «То, что произошло со мной, для меня не беда, а естественные последствия, которых я ожидал, к которым готовился. Я был самим собой, и другим я быть не мог».

 

Лёня умел ценить родственность наших отношений. Судьба развела нас, но родственность отношений, память о молодости мы сохранили навечно. После своего первого срока, перед поездкой на Байкал он написал мне: «Знаешь, что самое нелепое в нашей с тобой судьбе — это то, что, несмотря на годы, на то, что у каждого уже было свое, мы все же не стали чу­жими».

А дальше были его стихи:

Ты пришла нежданным гостем
В мир, где радость увядала.
Показалось, будто вовсе
Никогда не покидала.
Встретил просто, встретил честно,
Настежь дверь навстречу маю,
Все, что было, все известно,
Все, что будет, принимаю.
Жизнь ценили не на крохи —
Перекрестки — перегоны...
Но однажды в суматохе
Сели в разные вагоны...

Меня радует то, что дни памяти Леонида Ива­новича почти всегда совпадают со светлыми днями Пасхи Христовой.

Вечная тебе память!



[1] Повесть «Божеполье».

[2] Бородин Л.И. Без выбора. М.: Молодая гвардия, 2003. С. 56.

[3] Там же. С. 207.

[4] Бородин Л.И. Год чуда и печали. Тула: Ясная Поляна, 2008. С. 7. В дальнейшем текст повести цитируется по этому изданию, в скобках указан номер страницы.

[5] Бахтин М.М. Проблема поэтики Достоевского. М.: Художественная литература, 1972. С. 63.

[6] Распутин В.Г. Необходимость правды: Теоретический семинар «Литература и нравственность» // Литературная учеба. 1984. № 3. С. 130.

[7] Младший брат Л.И. Бородина.

 







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0