Великие горемыки

Алексей Александрович Минкин — сотрудник газеты «Московская правда» — родился в 1968 году. Публиковался в газетах «Православная Москва», «Православный Санкт-Петербург», в «Московском журнале», журнале «Божий мир».Лауреат Международной премии «Филантроп». Живет в Москве.

«Эти гулянья, — считал один из участников и очевидцев, — способны вызвать интерес не только у русской публики, но и в Европе». Не знаю, как уж за границей, а у нас действительно народные гулянья под Новинским — а исстари располагался здесь Новинский монастырь — влекли к себе Пушкина и Достоевского, Герцена и Баратынского, толпы знаменитостей и простолюдинов. В один из визитов в Первопрестольную, где пристанище, по обыкновению, находил у однокашника по пансиону, литератора Н.А. Мельгунова, которому и принадлежит изложенная выше цитата и который обитал тут же, на Новинском бульваре, гулянья посетил композитор Глинка. Чего там только не было: балаганы и карусели, задорные Петрушки и грустные Пьеро, акробаты и клоуны, медведи и дрессированные собачки. Ходил среди прочих в толпе Глинка и, всего скорее, простодушно дивился: все как в калейдоскопе жизни. Как и в его собственной жизни. Радость молниеносно переходит в печаль, напряжение сменяется разрядкой озорства, комичное уживается с грустным. А вот и музыканты: перехожие шарманщики, непоседливые гармонисты, гитаристы­цыгане. Все гудит, все движется, все клокочет жизнью. Ощущение настраивающегося перед концертом оркестра. Но вот и самоучка­скрипач, взмах смычка — и окрест наполняется неуверенными минорными звуками...

Когда­то в детстве игре на скрип­­ке новоспасского барчука Мишу обучал крепостной музыкант. Тогда же осваивалась и флейта, позже — рояль. Сейчас сказали бы: мультиинструменталист. А любовь к народным песням закралась в сознание мальчика от исполнявшей их нянюшки Авдотьи, родился же будущий творец первых русских опер в дворянской семье, в смоленском имении родителя Новоспасское — и потому, как велось, действовала при усадьбе церковь, колокольные перелады которой явились чуть ли не изначальными учителями музыки. Мальчик так завораживался звоном, что приспособил под опусы пару медных тазов и несколько колокольчиков — таким образом шло постижение ритма. Более того, музыка постигалась и через домашний оркестр, содержавшийся родным дядей. И там, безусловно, тоже звучали смычковые. Скрипка, альт, виолончель — особенно в минорной тональности — сызмальства бередили восприимчивого Глинку. Смычки исполнителей будто бы дергали его душевные струны. Разливаемая смычковыми печаль слишком рано стала соответствовать умонастроению их юного почитателя. И немудрено: так получилось, что при живых родителях Глинку воспитывала бабушка, нежившая, баловавшая, закармливавшая внука, но вместе с тем последний рос болезненным, маленьким и тщедушным. Лишаемый ощущения улицы, свежего воздуха и общения со сверстниками, он неделями сидел взаперти, и чрезмерная бабушкина опека вкупе с любимыми занятиями лишь частично компенсировали угнетаемое естество детства.

Любопытно, что, помимо музыки и рисования, нигде не бывавший отрок вдруг всерьез озадачился географией: изучал жизнеописания и маршруты великих путешественников, часами сидел над картами. Позднее все преломится в частые поездки по странам Европы, в длительные проживания в Варшаве, в переезды по городам и весям Российской империи и даже в место службы: помощник секретаря в канцелярии Совета путей сообщения. Правда, многие заграничные туры будут связаны и с желанием поправить здоровье. Да­да, недоброе здравие, как рисование и занятие музыкой, Михаил Иванович Глинка пронесет через всю жизнь.

Что с ним было? Каков диагноз? Всего скорее, страдал он серьезными ауто­иммунными отклонениями, сопряженными с расстройствами пищеварения, аллергиями, поражением кожных покровов, онемением конечностей и даже галлюцинациями. Порой страдания были невыносимы, ужасны. Как­то растерянные европейские эскулапы, внедрявшие «прогрессивные» методы врачевания, накладывали специальные опиумные пластыри на живое мясо пациента — кожа Глинки шла пузырями и, лопаясь, обнажала мышцы. Мучения и бесперспективность лечения вводили и без того нервного композитора в депрессии и психозы. Как это ни удивительно, видимое облегчение дала гомеопатия, впервые примененная по совету одного католического священника. Гомеопатическая методика вспомоществовала и в последующем — хотя бы на время, хотя бы частично. Забываясь, Глинка с жадностью ловил житейские радости: бывая в Европе, концертировал, познакомился с Беллини и Берлиозом, впитывал народную и профессиональную музыкальную культуру. Обладая исключительным слухом, он мгновенно осваивал чужие языки — итальянский, испанский. «Хрис­тианами нас делают поражения», — выговорился Хемингуэй. Поражения на фронте здоровья привели в храм и Глинку: с завидным постоянством он посещал в Петербурге домовую церковь Анич­кова дворца, исповедовался, причащался и измерял содеянное под «дирижерским» руководством духовника. При этом, конечно, оставался живым человеком — бывало, и озорничал, к примеру... Впрочем, и озорство чаще всего подтягивалось к профессиональным задаткам.

Так, Анна Петровна Керн, водившая с Глинкой не только хорошее знакомство, но и романтические отношения, вспоминала, как, будучи у них в Петербурге, на Дворянской, Михаил Иванович за приоткрытым окном услышал бившие по ушам нестройные пассажи уличного скрипача и, импровизируя, стал передразнивать горе­ремесленника. Увлекшись, дал целый пародийный концерт, собравший под окнами публику. Но Глинка не видел и не знал, что это именно ему рукоплескала вся улица. Он же шутил и пытался нравиться возлюбленной. Кстати, с воздыханной Керн, судьбу которой также не назовешь бесслезной, Глинку скрепили какие­то метафизические опоры. Одно время отец Анны Петровны являлся распорядителем придворной певческой капеллы, в которой Глинка несколько лет прослужит капельмейстером и которая впоследствии с государственным статусом получит имя композитора. Последние дни жизни Керн проведет в Москве, на углу 1­й Тверской­Ямской и Большой Грузинской, а через столетие в непосредственной близости от тех несохранившихся меблированных комнат вырастет новое здание музея музыкальной культуры имени Глинки.

И еще: дед Анны Петровны был губернатором Орла, и именно к орловским родственникам бежала семья Глинки, спасавшаяся от наполеоновских полчищ. Кроме того, неустроенность семейной жизни подтолкнет Глинку к тому, что он будет уходить из семьи, обретаться по друзьям и родным и одним из более­менее постоянных приютов, где Михаил Иванович вместо ненавистных светских раутов супруги сможет отдаваться сочинению музыки, станут стены Смольного института: на казенной квартире с мужем там проживала родная сестра, и там же, в Смольном, обучались две дочери Керн. С одной из последних, Екатериной, композитора свяжут общий ребенок и годы гражданского брака. Увы, и с Керн­младшей в конечном итоге у Глинки не сложится: воспылавший страстью, он будет слишком зависим и от мнения ее матери, и от строгих суждений матушки собственной, и от возобновляющихся болезненных страданий, и от главного дела жизни — музыки. Долгие годы Екатерина Керн будет ждать своего Глинку, а тот, вдруг потеряв в ней идеал женственности и охладев, поймет: не она. И «она» выйдет замуж за более уверенного в себе юриста Шокальского, родит сына — и уже тот вовсю прославит нашу прикладную и фундаментальную географическую науку. Как тут не вспомнить любовь к географии Глинки? Мистика?..

Мистика мистикой, но тем не менее реалии подраставшего новоспасского затворника, получавшего при бабушке домашнее образование, свелись к следующему: внука отправили в Царскосельский лицей, да из­за подхваченной кори он до экзаменов не добрался. Зато поступил в благородный пансион при Петербургском университете. Учеба, отягощаемая всеми мыслимыми и немыслимыми болячками, давалась на удивление легко. Под ум и природную смекалку Глинки укладывались все предметы — точные и гуманитарные. Почему­то именно в пансионе Глинка особенно увлекся зоологией и анатомией, стал завсегдатаем Кунст­камеры, а позже всюду, в своих и съемных жилищах, разводил певчих птиц. Правда, птахи соответствовали им и основной увлеченности владельца: музыке, пению. Еще в столице он совершенствовал рисунок, брав уроки в Академии художеств. Что тут скажешь: талант­многогранник, уникум. Гений. Только вот житейские пути гениев, как правило, ровностью не выделяются — они ухабисты, расхлябисты, кривы. По сути, то не пути, а распутья. И вот по завершении пансиона — а Михаил Глинка был признан вторым учеником — нашего горемыку гения вновь закрутил недуг, справляться с которым сестра и лекари посоветовали на кавказских водах: Пятигорск, Кисловодск, Железноводск. Помогло? едва ли... По крайней мере, вернувшись в столицу и приступив к бумагам в Совете путей сообщения, на службе ввиду частой хвори Глинка появлялся наскоками. Да и какой из него тогда был чиновник? А вот увлечение вокалом в те времена, кажется, вырвалось вперед музыкальных опусов. Глинка исполнял оперные арии и на вечерах в доме управляющего Совета путей сообщения, и в новгородском имении Строгановых Марьино, и даже на лодках, курсирующих по Черной речке. Порой он брался за женские партии — к примеру, Доны Анны в «Дон Жуане». Женские образы все активнее вписывались и в его личную партитуру. Правда, как по нотам не получалось. Он не на шутку волочился за Анной Петровной Керн, впервые столкнувшись с ней и Пушкиным на прогулке в саду Юсуповых. Уже тогда пламенело строками пушкинское посвящение Керн «Я помню чудное мгновенье...» — и Анна Петровна упрашивала переложить поэтический шедевр в рамки романса. Ревновавший к Пушкину, Глинка отказывался, и лишь в пору близости с Керн­младшей романс получил жизнь и обрел бессмертие. Чуть не женился Михаил Иванович в одно из пребываний на чужбине, да срочно сорвался на родину: умер отец. И еще были дамы в пылком сердце этого, казалось бы, невидного, золотушного и постоянно мерзнувшего человека. А потом случилась женитьба, венчание в церкви Инженерного училища и... неудача. Супруга и теща натурами оказались хищными — тянули из Глинки с трудом зарабатываемые средства, вовлекали в чуждую ему пустую и расточительную светскую жизнь, требовали роскоши и все более шикарных квартир. Почти доведенный до разорения, Михаил Иванович вынужденно держал для жены карету с четверкой лошадей, а сам передвигался по огромному Петербургу пешком, репетируя дуэтом натруженных ног, либо пользовал самого дешевого извозчика. От нищеты спас случай — благоволение государя...

Это позже разочарованный самодержец не дождется финала премьерного «Руслана и Людмилы». Это позже в Петербурге же скончается горячо любимый младший брат. Это позже Глинка прознает о неверности супруги и затеет выматывающий нервы и здоровье многолетний бракоразводный процесс. Это позже жизнеустремленная судьбоносная река композитора обратится в унылую, горемычную болотину. Пока же весь Глинка в работе над первой отечественной оперой «Жизнь за царя» («Иван Сусанин»). Наброски сюжета закрались в душу еще в Италии. Вернувшись домой, Глинка познакомится в пригородном Павловске с Жуковским (в ту пору он вообще нередко пребывал в загородных дворцовых усадьбах) — и тот окончательно сформулирует тему, сочинит и эпилог либретто. Репетировать будут в особняке Юсупова, а на премьеру, состоявшуюся в 1836­м, нагрянет непредсказуемый Николай Павлович. Рассказывают, будто однажды за кулисами Александринки государь увидел актера Каратыгина и спросил: «Ты, говорят, искусно изображаешь в лицах. Меня сможешь показать?» Трагик замялся, но император был настойчив. Тогда лицедей принял царственную осанку, пустил олово в глаза и вымолвил в приказном тоне: «А подать­ка актеришке Каратыгину корзину шампанского!» «Быть посему!» — парировал Николай I, который по премьере «Сусанина» игристым напитком не ограничился, а одарил Глинку перстнем, оцененным аж в 4 тысячи. Более того, полюбившемуся композитору предложено было возглавить и придворную Капеллу. Глинка взялся за гуж. И ему, то и дело менявшему пристанища (Коломна, Угол Невского и Владимирской, Вознесенская, Торговая и Гороховая улицы, Фонарный переулок, Загородный проспект, Конная площадь, дача Ланских у Черной речки, дачи в Гатчине, у Лесного, на Крестовском острове), предстояло освоить казенную квартиру Капеллы. Надо признаться, дела придворной Капеллы были заметно запущены, и Михаил Иванович с жаром, в темпе аллегро, взялся все исправить. Он лично занимался с певчими, метался с чиновничьими поручениями по империи); не раз попадал в переплеты: в городке Ромны умудрился заехать на телеге в такую грязь, что едва не захлебнулся в ее жиже, а в Гжатске, дорогой из Смоленска в Москву, у нашего горемыки воспалился глаз — опять осечка в делах. А дела службы титулярный советник Глинка старался исполнять ревностно, пока его не обрушил изматывающий шестилетний бракоразводный процесс. Супруга композитора венчалась тайно, да еще и Великим постом, — вот и тянули жилы из брошенного ею мужа, пытаясь доказать: виноват он, поскольку ситуацию создал поддельно. И ни бывшую супругу, ни ее нового спутника в консисторию и суды не вызывали — горемыка Михаил Иванович отдувался единолично. Но тут уж, как говорится, жена не сапог, с ноги не скинешь. Процесс в конце концов Глинка выиграл, но из импульсивного, живого и возбудимого превратился в вялого и апатичного. Бросил и Капеллу — однако до того сумел прокатиться по городам Малороссии: Харьков, Киев, Полтава, Чернигов, Переяслав, Новгород­Северский, Ахтырка. Ездил с целью отобрать в курируемое им певческое придворное заведение дивные украинские голоса. Что ж, остановимся мигом на плодородной, благословенной украинской земле, коль скоро та в известной степени взрастила и окультурила и упоминаемую уже иную воздыханную Глинки — Анну Петровну Керн...

«Женщины не могут быть гениями, — утверждал Оскар Уайльд в «Портрете Дориана Грея», — ибо они декоративны и им нечего сказать миру». Пусть так, пусть и Керн к гениям не относилась, но заявить миру нечто вполне могла. И как иначе? Она — муза гениев, муза великих личностей. Ее саму, быть может, великой и не назовешь, но великих страданий и горюшка она тоже хлебнула досыта. Вместе с тем кто знает, во что бы вылились и ее литературные наклонности, удели им вовремя достойное место. Дневник Анна Петровна вела с детства, да только вот сокровенные ее тетради родной папенька использовал как оберточную бумагу. Удар? Бесспорно: чувствительна была девочка, утонченна и в увертюре к собственной жизни имела творческое начало. Творчество, правда, свое таки отыграло, и не только в изданных воспоминаниях или детских участиях в домашних утренниках и концертах, но и в умении быть женщиной, обворожительной женщиной, вот только первый опыт замужества складывался достаточно драматично: избранником стал генерал Е.Керн, годившийся 16­летней девушке в деды. Да и избранником явно не замечавший возвышенность натуры невесты скорее стал он не для нее, а для ее отца, возомнившего себя в роли генеральского сородича. Помолвка свершилась, отыграли и свадьбу. Воистину говорят: «Свадьба скорая что вода полая». Жить «молодые», конечно, жили — мотаясь по гарнизонам, родственникам и сослуживцам мужа. Елизаветград, Киев, Рига, Псков, Быхов, Липецк, Полтава, Дерпт — вот их семейная география, постигаемая без взаимного понимания. Между прочим, в Полтаве Анна Петровна была замечена прибывшим на смотр войск Александром I, а о Дерпте, культурном университетском городе, она вспоминала: «Милый Дерпт всегда мне будет памятен. Мне там было хорошо». «Хорошо» за десяток лет совместного проживания с Керном случалось отнюдь не всюду. Гарнизонный быт и непонимание со стороны супруга подвели непокорную Анну Петровну к решению разъехаться. Забрав дочерей, она переместилась к петербургским родственникам, и генеральские воззвания возвращаться тонули в омуте гордости. А столица ввела Керн в круг творческих знаменитостей, сблизила с ними. Ею воспылал Пушкин, писавший стихи, посвящавший стихи, встречавшийся и переписывавшийся. Когда же у возлюбленной умерла матушка, поэт хлопотал о переводе на нее фамильной усадьбы. С тем не вышло. Да и муза спутницей жизни не стала, но в конце той жизни пришла на отпевание в храм Спаса. Увы, не вышла она и за Глинку — а тот тоже мучился, ревновал, горевал, жил ожиданием. «Хорошие пироги получаются лишь у добрых женщин», — поговаривал он о совместных обедах, к которым Анна Петровна неизменно и собственноручно пекла пышные пироги и ватрушки, а на десерт подавала любимые Глинкой финики. «Добрая женщина» Глинку не избегала, о нем отзывалась в превосходной степени: «У Глинки клавиши пели от прикосновения его маленькой ручки». Величала она его также «одним из приятнейших и добродушнейших людей времени». С таким вот человеком, да еще с Дельвигом, которому отдала на публикацию пушкинское «Я помню чудное мгновенье...», ездили в Выборг, «славный кренделями и замком», гуляли по парку «Монрепо». Тем не менее за недужного, впечатлительного и младше ее на четыре года Глинку она не вышла, хотя, вторично выйдя замуж, Анна Петровна не постеснялась обращаться к отвергнутому за помощью, прося содействия в обустройстве к переводческой деятельности. Увы, обручившись по кончине генерала Керна со вторым мужем — троюродным своим братом, опять­таки младшим по возрасту, — она жила малым достатком. «Бедность имеет свои радости — нам всегда хорошо потому, что у нас много любви». «Радость любви», с другой стороны, обернулась тем, что пришлось и письма Пушкина пускать в оборот — по пять целковых за штуку. Супруг — отставной офицер — иногда учительствовал, но иногда. И все же жили общим интересом, растили сына, кочевали: Петербург, тверское имение золовки Премухино, поместье супруга в Черниговской губернии. Да, родившейся в Орле Анне Петровне украинская земля тоже стала родной: детство текло в Лубнах Полтавской губернии, затем — частые пребывания в Малороссии с первым мужем. И со вторым. Когда второго не стало, их сын забрал мать в Первопрестольную, но без любимой половины, воедино с которой проведены были почти четыре десятилетия, Анна Петровна долго не просуществовала.

С ее кончиной на 1­й Тверской­Ямской связаны две легенды. По одной, гроб ее, переправляемый в Тверскую губернию, «встретился» с перевозимым к Страстной памятником Пушкину. По другой, услышав грохот перемещаемого по Тверской постамента памятника, Керн выглянула в окно и промолвила: «Наконец­то!» Так или нет, кончина ее и впрямь превратилась в легенду: тело решили было предать земле в Премухине, но вследствие разыгравшейся распутицы траурная церемония туда не дотянула, свернули и погребли Анну Керн на погосте в Прутне.

Как ни странно, и Глинке, точнее, его праху по смерти довелось разро­диться очередной легендой: перед кончиной он вновь подался в Европу — и потрудиться, и подлечиться, — да подхватил в Берлине простуду, хищную хватку которой не одолел и был захоронен под спудом чужой земли. И только хлопоты сестры привели к тому, что останки вскоре перевезли в Петербург и захоронили в лавре благоверного князя Александра Нев­ского — святого, имя коего при крещении обрел Пушкин. Александр Сергеевич, как видим, и явился тем своеобразным приводным ремнем, что вершил див­ное движение в жизни всех наших героев. Связал он и третьего великого горемыку — художника Кар­ла Брюллова...

Вот ведь выдалась золотая эпоха: она и невиданное множество гениев породила, и создала впоследствии впечатление, будто все великие люди той благословенной поры каким­то замысловатым и таинственным образом были друг с другом связаны. Все. Ну, или почти все. Кто не знает творение Александра Сергеевича «Моцарт и Сальери»! А вот вполне реальным учеником ошельмованного Саль­ери, к слову, был Ференц Лист. Последний, наезжая в Петербург, познакомился с Глинкой и даже исполнил в доме Одоевских кое­что из «Руслана и Людмилы», оперы, созданной композитором по иному произведению Пушкина. Кажется, всех соединил стольный град Пет­ров. Или Первопрестольная. Но вот и другой пример: дышащая историей земля Псковская. Пушкин соседствовал там Михайловским с имением тетки Керн, там почти ежедневно они и встречались. Близкий им Глинка бывал в древнем псковском Порхове, а знакомец его (и Пушкина) Брюллов работал в псковском кремле над историческим полотном «Осада Пскова». Да, это сложившаяся история. История же как предание тянула к себе и потворствовала поискам всех наших героев. Так, вопросам прошлого — а именно личности Петра, воздвигшего на болотах величественный стольный град, — посвятили свою первую встречу и Пушкин с Брюлловым. С Глинкой Александр Сергеевич уже «имел честь» — и не только через Анну Петровну Керн. Когда будущий композитор учился в Благородном пансионе, там же пребывал и брат поэта Лев. Навещая Левушку, Пушкин узнал и Глинку. Кто есть Брюллов, он узнал позднее — причем в Москве: «Он — настоящий художник и добрый малый», — сообщит поэт супруге. Как выяснилось, и великий Брюллов, невзирая на видимые большие успехи, подпадал под известное понятие «горемыка»...

Родившемуся в один год с Пушкиным, Брюллову предстоит донести имя русского художника до Запада. Собственно, что «донести» — вознести, прославить... Когда­то его дед покинул Францию и в новом отечестве завел свое нехитрое дело — выделку статуэток. Отец же пробивался резьбой по дереву; сыновьям, все еще носившим франкоговорящую фамилию Брюлло, он прививал любовь к изящным искусствам. Только вот методы были неизящными: не получился рисунок — пока, не выстроил композицию, — и до рукоприкладства могло дойти. Однажды Карлу досталось по голове так, что потом, на протяжении всей жизни, он страдал тугоухостью. Весомые затрещины раздавала и сама жизнь: не ладилось у великого художника, профессора академии ни с семьей, ни с обуревавшими планами, ни с нарушаемой множеством обстоятельств душевной уравновешенностью. Впрочем, обо всем по порядку...

В Императорскую академию художеств Карла определили в десять лет. Туда же поступил и старший брат Александр, коему выпадет участь раскрыться более как зодчему. С академией свяжется и младший из Брюлловых, Иван, да только сожжет его пагубная чахотка, Карл нелегко переживет смерть брата — что и понятно. Понятно и рвение его к любимому делу — рисунку, акварели, живописи. Семейное... Воспитываемый в строгости и аскетизме, лишаемый дома сладкого, он частенько во время учебы прибегал к пресловутому приему «дашь на дашь». Бывало, поможет неумехе с карандашом или кистью, а тот и расплатится какой­либо кондитерской снедью. Правда, когда прекрасным ученикам — братьям Брюлловым приспела пора стажировки в Европе, расплатиться на их счет академия не сумела. Вмешалось Общество поощрения художеств, да и то не вполне бескорыстно: по условию, братья в Старый Свет отправлялись с чуть измененной фамилией. Тогда­то и стали русские французы Брюлло русскими Брюлловыми. Так и вошли в историю — между прочим, не только живописную...

«Уже давно не встречал я такого умного и образованного человека. О таланте и говорить нечего — известен он всему миру. Но что он гений, нам это нипочем: в Москве гений — не диковинка» — так характеризовал Брюллова в письме Пушкину Нащокин. И все же тот гений Москве был нужен: прознав о европейском фуроре «Последнего дня Помпеи», москвичи с любовью и интересом готовились распахнуть художнику и двери домов, и створки душ. Возвращаясь из Италии через Грецию и Турцию, Одессу и Малороссию, Брюллов в Златоглавой задерживаться не намеревался. Однако тот прием, что он встретил, заставил изменить планы. На какое­то время нашел он радушное прибежище у отца знаменитых в будущем художников Маковских, жил и у скульптора Витали, в несохранившемся доме Демидова (Кузнецкий Мост, 24), память тому — карандашный портрет Витали 1836 года. Более того, на Кузнецком случилась и первая встреча с Пушкиным. Судачили тогда о всяком: о русской истории, живописи, литературе. Любящему Александру Сергеевичу не терпелось заполучить изображение Натальи Николаевны, выполненное рукой прославившегося на весь мир Брюллова. Уже в Петербурге Пушкин чуть  ли не насильно затащит художника к себе, да тот так и не стал писать Гончарову: был не в духе. До крайности он был перепадчив и в настроении, и в творческих замыслах, и в личных отношениях. Пожалуй, как нельзя лучше к нему относилось пушкинское: «Мы знаем — вечная любовь живет всего лишь три недели». Пылкого, но быстро остывавшего Брюллова связывали десятки романов, а судьбы влюбчивый мастер так и не отыскал. Романы мешали ему по отъезду с братом в Италию: работа со знойными натурщицами оборачивалась скоротечной любовью. И страшное пришло: увлекся одной француженкой, надоела, а та, растворившись в русском художнике, что краска на холстине, жить не смогла и с жизнью покончила. Брюллов впал в оцепенение. Выручил брат, вызвавший к помпейским руинам и заставивший работать. А еще из депрессии выволок очередной заграничный роман, роман жизни — и на сей раз с русской подданной.

Графиня Юлия Павловна Самойлова, запечатленная Брюлловым на бессмертном «последнем дне» в виде бегущей с детьми итальянки, была тоже особой влюбчивой. Мезальянс сложился и с самим императором Александром I, который в итоге выдал ее за своего флигель­адъютанта. Суженый между тем более интересовался картами, и незадачливая супруга погружалась во все новые и новые любовные омуты. Грязное и липкое дно одного из подобных едва не засосало: из­за нее стрелялся офицер­гуляка, погиб, и виновница бежала в Европу. А там — вновь светская жизнь, знакомства с Россини и Верди, «вулканическое» сближение с Брюлловым. Впоследствии не раз еще Брюллов и ее, и двух ее дочерей — то ли приемных, то ли нажитых от одного итальянского композитора — увековечит на холстах в красках. Отношения ветреной пары — Самойловой и Брюллова — будут то замирать, то возгораться с тройным азартом. Так было и в Старом Свете, так было и в новой российской столице. А потом из Петербурга Самойлова съедет, сорвавшись за италийским тенором, да тот вскоре скончается. Роковая, кажется, женщина. Будет еще и француз напоследок, будет и обнищание. Самойлова тоже по­своему горемыка великая: мятущаяся и неприкаянная. Как видно, мятущимся оставался и ее главный герой — Карл Брюллов...

Он озарялся и остывал, надеялся и в унынии бросал надежду. Мировой известности флорентийская галерея Уффици заказала ему — как выдающемуся из мастеров живописи — автопортрет, и идея вдохновила Брюллова. Работа закипела, забурлила и... лопнула пузырем. На родине, как в те же годы и Глинку, его пытался привлечь к придворной деятельности государь Николай Павлович, а привлекаемый прятался, убегал от монарха и должности. Был он часто не в настроении. О ту пору познакомился и сдружился с Глинкой. На чем строилась их дружба? Конечно, на творчестве. Между тем не исключено, что и горемычность, неприкаянность в личной жизни сближала эти несхожие великие личности. Глинка вел изнурительный бракоразводный процесс — вел его и Брюллов, наконец­то женившийся и... обескураженный мигом. Избранница, дочь рижского бургомистра, имела связь с кем­то и до Брюллова, которую скрыла. Тогда Брюллов — ветреный, но принципиальный — зажегся разводом. Дело тянулось длительно, с унизительными подробностями, но решилось в пользу истца. Опустошенный, он пошел на заказ, которого не желал и опасался: и трудно, и чрезвычайно ответственно, и здоровье не то. И все­таки к росписи Исаакия — а заказ был таков — Брюллов приступил. И словно чувст­вовал, словно приманил, накликал беду: гулявшие под куполом сквозняки привели к жестокой простуде, переросшей в ревматизм сердца. Куда дальше? Самойлова где­то и с кем­то. Пушкин убит. Хандрит Глинка. Ну, значит, опять в целительную, теплую Италию? Да не исцелила искомая врачевательница: незадолго до своего финального дня горемыка­гений, вооружившись карандашом, начертил план пригородного римского погоста и крестиком обозначил там свое местечко. Волю исполнили. Прах, в отличие от Глинки, в Отечество не переносили.

О чем думал перед кончиной на чужбине 53­летний художник? Что вспоминал? Дам сердца? друзей? созданные полотна? Или, быть может, перед глазами пронеслась потрясающая картина: он в московском Кремле, на высоте Ивана Великого, — древний город как на ладони. Вот бы запечатлеть — и то, и то, и то... Мечты... точнее, мечтания. не нашлось затем на намечаемое ни настроения, ни желания, ни времени. Да и друга бы написать — Глинку... А тот о чем грезил в берлинские свои конечные дни? Может, гулянья под Новинским припомнил? Или лицо Керн? Или образ Брюллова? А может, в слабости посетовал: вся жизнь, мол, одни страдания? Что ж, о страданиях маленького человека много писал и Гоголь, с которым Глинка некогда познакомился на вечерах в Зимнем дворце. В Зимнем же выставлял свою триумфальную работу «Последний день Помпеи» и много страдавший Брюллов. Страдания, страдания — крестный путь людей творческих, людей возвышенных. «Видно, все хорошее в этом мире должно страдать», — озвучил печальную истину Огарев. «Все в мире движется страданием», — позднее поддакивал ему в романе «Смерть Ланде» писатель М.Арцибашев. Мысль действительно не нова, но праведна: успокоенные наши души страдать не будут — тогда и мир застынет над пропастью. Боль наших гениев — мировая боль, очищающая, спасительная. Взяв от рождения свой личностный крест, мы уподобляемся Спасителю, идем за Ним... А коли крест уронить, возгордясь мнимым величием: дескать, человек — это звучит... Нет, уж лучше зваться «великими горемыками»...







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0