Бесконечная музыка

Дмитрий Петрович Мельников родился в 1967 году в Ташкенте. В 1985 году поступил в Ташкентский медицинский институт, в 1989 году — на филфак Ташкентского государственного университета.
В 1994 году, окончив факультет, переселился в Москву. Работал литературным редактором, верстальщиком, художником-дизайнером.
Публиковался в журналах «Знамя», «Звезда Востока», «Новый журнал» и др. Автор двух книг стихов: «Иди со мной» (2001) и «Родная речь» (2006).
В настоящее время работает по специальности дизайнер-полиграфист.

* * *
Нужно просто подуть
на горячую воду,
нужно просто смахнуть,
как рукой непогоду,
эти тени с лица,
эту серую зиму,
эту ночь без конца.
Я тебя не покину,
я останусь с тобой,
даже если на город
налетит, как прибой,
антарктический холод,
даже если печаль,
даже если разлука,
даже если сейчас
мы не видим друг друга.


* * *
Стриженую девочку через двор
дедушка везет на черном «урале».
Чудом сохранившийся до сих пор,
как пустынен город, где мы играли,
истинная тьма, словно ложный круп,
медленно ползет по алой гортани,
вот она видна на изломах губ,
девочка болеет и хочет к маме,
ее звали, кажется, Шириной,
ее смерть не имела громких последствий,
рано или поздно я стану тьмой,
и тогда, может статься, в ней хватит места
и для девочки этой, и для отца,
и для деда в рваном цветном халате,
смерть сильна, и нет у нее конца,
но любовь сильнее ее проклятий.


* * *
Летом здесь бывают такие грозы,
что как будто ходит стена из света,
в домике, что в зарослях дикой розы,
вздрагивает дурочка Лизавета,

в комнате без окон, с глиняным полом,
на одной из двух железных кроватей
мать ее, убитая метанолом,
превратилась в мумию в пыльном платье,

Лизавета сидит в углу на соломе,
крестится на куру, сыплет ей сечку,
что она одна в этом нищем доме,
дурочка не может понять, конечно,

все давно забыли о ней, безгрешной,
только в старой дранке шкрабают крысы,
словно мать, очнувшись во тьме кромешной,
хриплым голосом произносит: «Лиза!»


* * *
В полночь Ривера приходит к своей Кало,
из глазницы Фриды торчит стекло,
искривленный ржавый стальной лорнет,
а во рту у Фриды — зеленый свет.

Правая нога тоньше левой,
правая нога тоньше левой,

Фрида раздражена.
— Где твоя могила, Диего? —
спрашивает она.

— Моя могила на том конце ветра,
моя могила на том конце снега,
моя могила разграблена кем-то, —
на слезе гутарит в ответ Диего.

— Так скорей иди ко мне, моя дроля,
видишь, как елей сочится из глины?
Эта грязь избавит тебя от боли,
как меня когда-то мои картины.
Видишь — изнутри пожирает плиты
пурпурное гало?
Это ад бушует в ногах у Фриды,
в изголовье Фриды Кало.

И они лежат на границе света,
в месте, где вообще не бывает снега,
и Кало обнимает скелет Диего,
и от них исходит тепло.


* * *
Соловей, пастушка, Августин,
фрейлины хотят любви, 
я к тебе приеду в августе
целовать глаза твои.

Твои волосы послушные,
твои мягкие уста,
твои речи простодушные
не забуду никогда.

Я к тебе приеду надолго,
на ближайшие века,
и под нами будет радуга
течь, как светлая река,

над горами и над долами
нашу лодочку носить,
и за нами будут голуби
шестикрылые ходить.


* * *
1
Ничего я, милая, не забыл.
Распустив тяжелые косы,
над землей плывет золотая Джил,
задевая юбкою росы.

В час, когда в машине ее везли,
призрачно-живую дотоле,
вишни нецелованные цвели,
лепестки роняя от боли.

Во дворе стоял утренний туман,
голуби клевали зерно,
старый сад, от горя мертвецки пьян,
ветками стучался в окно.

И на свете не было ни души,
только мрак играл со свечой,
в комнате спала золотая Джил,
словно бы живая еще.


2
В вихре снежной ванили, златая Джили, ты плывешь в фотонном
                                                                           автомобиле,
на торпеде слой межпланетной пыли, и звучит в динамике
                                                                                  рокабилли,
несмотря на страшный мороз,
и во рту твоем не обол — плацебо, и всем нервным стволом ты
                                                                    врастаешь в небо,
облекаешься кроной звезд.

А у нас те же вишни и те же трели, та же белая в спальню дверь,
ничего не вышло, нельзя поверить, но я старше тебя теперь,
Элвис жив и придет за моим оболом, постучит рукой по стеклу,
ладно, Джил, я иду на холод, чтобы не привыкать к теплу.


* * *
Холодное дыхание зимы.
Снег падает, лишая перспективы.
Святители, глядящие из тьмы,
все умерли, лишь мы покуда живы.

Я так хочу тебя поцеловать,
услышать запах солнечного света,
что вся святоотеческая рать
не даст мне столько жизни, сколько этот

единственный блаженный поцелуй,
как будто ты, скользнувшая за вьюгу,
под черное руно летейских струй,
от губ моих не отнимаешь руку.


* * *
Лосиный череп под моей рукой,
который я в лесу нашел, похоже,
и сам не знал, что будет он такой —
чудной — стоять в шкафу в прихожей.

Но если справедливость в мире есть,
лет через сто, а может, двести
огромный лось войдет в осенний лес
и где-нибудь в брусничном месте

из-подо мха отроет череп вдруг,
холодный, мокрый и блестящий,
и слижет соль с моих надбровных дуг,
и побредет по лесу дальше.


* * *
Мечты потемнели от крови моей,
от боли моей потускнели,
родился в России — не хочешь, а пей
и слушай дыханье метели.

Чем горше полынь затяжного дождя,
чем глубже укол расставанья,
тем слаще тебя целовать, уходя,
и в новое верить свиданье.

Я в русскую землю, как в масло, войду
и в пепле древнейшего слоя
височные кости родные найду
и сердце твое золотое.

Замерзну, воскресну и снова умру
и встану с тобой на высоком яру,
во мгле предрассветной к тебе обернусь —
какая ты все-таки юная, Русь.

Погладь меня, Родина, по волосам,
как будто я маленький мальчик,
и больше — не надо, а дальше — я сам,
все выше, родная, все дальше.


* * *
Я входил в пустую комнату
на вокзале без названия.
Мамочки делились опытом
в темном зале ожидания,
как ребеночка прикладывать,
а потом как отлучать,
как соски полынью смазывать
и того не замечать,
что приходят в полнолуние
только волки на пути
и в тряпице ветхой мумию
они держат на груди.
Я входил, куда не велено,
я обманывал конвой,
я любил, где мягко стелено,
время цацкалось со мной,
целовало меня с жадностью,
прогибалось до земли,
на запретной блузке штатовской
розы красные цвели.

Покидай пустую комнату,
как полынь, держа во рту,
обретаемую с опытом
ледяную простоту.
Над постелями с вокзалами
от зари и до зари
шевеля губами алыми,
ничего не говори.
Шевели губами алыми,
ничего не говоря,
это будет просто музыка
бесконечная твоя.


* * *
Смерть коровы, смерть коровы,
кто в альбом, а кто в тетрадь,
будем, дети, смерть коровы
на уроке рисовать.
Тонкой кистью колонковой
и раздвоенным пером
на Васильевском корову
нарисуем и сотрем.
Отведем ее к оврагу,
расстреляем не спеша,
красной тушью на бумагу
брызнет легкая душа,
подмигнет тебе из мрака
и навеки замолчит.
Видишь, дерево, собака,
ночь, береговой гранит —
это Бог твой с пузом голым
умирает в тишине,
это дети ходят в школу,
что убиты на войне.


* * *
Я столбовой воздушного столпа,
я водяной воздушного потока,
я полифем, к которому судьба
бывала ослепительно-жестока.
В урочный час по берегам реки
из-под земли восстанут костяки
и двинутся по направленью к свету,
и я увижу, как текут стада,
вытаивают губы изо льда
и мясо нарастает на скелетах.
И, отразившись в водах, как в стекле,
я не увижу на своем челе
ни роковой печали, ни проклятья,
лишь в небе светлом Страшного суда
взойдет любви божественной звезда
и мне раскроет медленно объятья.

Комментарии 1 - 0 из 0