Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Живет страна...

Вера Николаевна Кузьмина родилась в г. Каменске-Уральском Свердловской области. Окончила Каменск-Уральский медицинский колледж.
Работает фельдшером в городской больнице. Стихи печатались в журнале «Наш современник».
В 2014 году вышла ее книга «Медицина здесь бессильна» (литературный псевдоним — Веник Каменский). Живет в г. Каменске-Уральском.

* * *
Дедо Митя из теплого Львова, к нам заброшенный дурой­-войной,
чернобривый, пузатый, здоровый, все тетёшкал, возился со мной.
Пел про мисячну ночь, Кармелюка, говорил про слепых кобзарей,
про Покров и Наташку — подлюка, целовалась с другим на заре.
И слова зацеплялись за Слово, чтобы петь, оставаться и жечь, —
колокольная русская мова, украинская хлебная речь.
Знать бы, что за отчаянный жулик все украл, и понять, почему
дым козацких обкуренных люлек затерялся в майданном дыму?
Шибко рана болит ножевая: на ножи москалей, на ножи.
Дедо Митя, москальку сховаешь? Не сховаешь, так ножик держи.
Режь под корень пацанку­рябину возле русских тесовых ворот...
И куда ж ты ушла, Украина? Ще не вмерла? А кто разберет!


* * *
Шли в сорок пятом по домам солдаты.
Поспать бы... вон хозяйка рубит жердь...
И был ночлег случайным, как когда­то,
Два месяца назад, случайна смерть.
Топила баню, щурилась от дыма.
Две стопки наливала: «Будь здоров...
Война, война, разлучница голима,
Полсотни баб да восемь мужиков,
И те старее лапотной подошвы...
Тебе, служивый, сколько? Пятьдесят?
Родить бы Ваньку — скоро ты уйдешь ведь.
Неуж не пожалеешь, слышь, солдат?»
Слегка тянуло холодом от пола
И запахом соломенной трухи.
В углу закрыл глаза святой Никола:
Ничё я не видал, каки грехи?
Вздыхал огонь, в беленой печке шаял,
В жестянке «ванька мокрый» тихо чах.
Страна лежала — сильная, большая,
Со скомканной Европой в головах.
Не кончилась страна: деревни, чащи,
Москва, глаза Ванюшек и Марусь...
Крестили бабы спины уходящих,
А в теплых животах —
Толкалась Русь.


* * *
Спасибо, мужики, за крепдешин с получки,
За снятый шарф — бери, не рыпайся в мороз.
За то, что после ссор вы не искали лучших,
А если было что, так это не всерьез.
Спасибо за цветы, которых не просили,
Но ждали мы от вас. За принесенный чай.
За Курскую дугу. За холод пересылок,
Когда хрипели: «Слышь, Танюхе передай...»
За строгость: «Не дури». За твердость: «или — или».
Презрение к ворам, к ворованным вещам.
Спасибо, мужики, за то, что нас хранили,
Когда и сам Господь хранить не обещал.
Спасибо вам за все. За горечь. За надежду.
За прожитую жизнь и проведенный час.
Пусть многое в грязи, и это неизбежно —
Спасибо, мужики. Мы кончимся без вас.


* * *
Обещались Марат и веснушчатый Севочка
После смены прийти потусить без балды,
И гуляют хорошие русские девочки
Главной улицей тихой Сысерти­Тавды.
Тополиные клювики, семечки лусканы,
Золотистые фантики, надпись «Нуга»,
Каблучки­то китайские, ножки­то русские,
До вокзала осталось четыре шага.
Знать бы, сколько шагов до счастливого случая...
«Познакомимся, девочки?» — «Мальчик, иди...»
Гладят девочки спину Ходынке замученной
И Сенатскую греют на слабой груди.
Мужики­то заварят, а бабам расхлебывать
Мерзлоту да похлебку снегов и дождей.
Ходят девочки в праздничной лаковой обуви
Вдоль по улицам имени всяких вождей.
Поправляют височки и челочки девочки:
«Знаешь, Маша, а Гуля купила парик...»
Не явились Марат и веснушчатый Севочка —
Что ж, пора по домам, в привокзальный тупик...


* * *
А ты не виноват — не смог принять
Тесовых крыш и дядькиных наколок,
Пощечин в сенках выпившим парням
И доброго угодника Николу.
Не жду. Но тяжелей течет Исеть,
Еранка вянет, блин печется комом.
Что не срослось, тому всегда болеть —
Как переломам...


* * *
Июнь. Уже тепло и сухо,
Прошли дожди, засохла грязь.
Выходят бабы и старухи
Из церкви, истово крестясь:
От силы полтора десятка,
А мужиков-то — два попа...
Жисть под конец жевать несладко,
Не мед — березова щепа.
— Ой, чё же ты меня покинул?
— А что дралися, Мань, — ничё?
Он тубареткой прямо в спину,
Ты на башку ему харчо?
Что пил да шлялся к рыжей Верке?
— Да я ж его ругала — вот...
Тогда приходят бабы в церковь,
Когда мужей земля берет.
— Хоть пил — купил пальто да бусы,
Чё ж воевала я с тобой... —
И одинокой бабой с флюсом
Висит луна за Барабой...
Кресты, платки, глаза косые
И, как всегда, «ничё» да «чё»...
Любовь далекая в России,
А смерть хватает за плечо.
Кто повстречается — поддаты
И этим счастливы вполне,
И вечно двое виноваты —
В любви, разлуке и войне.


* * *
В Старом Каменске топят печи,
Дым летит в Таборы, в Сысерть.
Утверждают, что время лечит.
Врут, наверное, — только смерть.
Отпустила, иди. Но все же
Веки щиплет каленый дым:
Где­то бродит в тумане ежик,
Тот, который не стал моим,
Потому что мое — не сроки,
А морошковые срока,
Черный ворон, да две сороки,
Да в чекушке на полглотка.
Непростым да негладким — вечно
Вместо туфель носить пимы...
В Старом Каменске топят печи,
Над Россией стоят дымы —
Над Россией, в которой ежик,
Лисы, лошади, воронье...
Боль на дым из трубы похожа:
Никуда не девать ее.


* * *
Анна с Вороньжи — счастье бабайка стырил, — бабкина мама,
                                                              значит,
прабабка мне...
Были у ней подарки — за жизнь четыре, — это Вороньжа,
                                                            не в романе, не в кине.
Первый: Терентий, батя, привез лошадку, пряничный хвостик,
                                                                        сахарное седло.
Вплоть до Святой субботы казалось сладко, звонко, подковно,
                                                                    яблочно и светло.
Был и второй: обручально кольцо от Гриши. Баяли бабы: шибко
                                                                          на водку лих.
Как же не выйти — пропили... плачь потише... в сорок втором
                                                       обменяла кольцо на жмых.
В пальцах сведенных — глянцевый хмель крушины, редькины
                                                     думки, мох в избяных пазах.
Третий подарок — шаль от вдовца Ишима. Сватался, мать сказала:
                                                                         не наш, казах.
Шаль отдала обратно, Ишим скуластый сжег на Исети молча
                                                                          свою любовь.
Целую ночь в проулке раскосо шастал, утром уехал — баяли, что
                                                                                    в Азов.
Был и четвертый дар, и никто не отнял: черное солнце в небе
                                                                         сосновых стен.
Черные круглые солнца — десятки, сотни. В Каменске было шесть
                                                                     или, может, семь.
Радио дочке выдал начальник Саша, слушала Анна­Аннушка,
                                                                                не дыша:
«Вот бы их видно было! Поют да пляшут... будто водички в засуху — 
                                                                                из ковша,
будто по сердцу гладят — тепло, утешно. Вот бы их видно было!
                                                                          Сапог, рука...»
Так и ушла — под песни во тьме кромешной. Короток век —
                                                                       а Родина велика.
Греет Вороньжу солнце свечным огарком. Анна ушла, а Родина
                                                                                 все жива.
Короток век... плывут в облаках подарки: кольца, платки,
                                                               свидетельства и слова.
Короток век... Господь в драгоценной ризе, в мирре и золоте тихо
                                                                         шепнет Петру:
«Анне с Вороньжи завтра же — телевизор... Кем не положено?
                                                              Чтоб привезли к утру».


* * *
Что же — брошена? Не первая, двадцать пятая небось.
Трудно дуру сделать стервою — постепенно удалось.
Виноватым не бываешь ты. как всегда, на мне вина.
Я б тебе связала варежки — не нужны они: весна.
Я бы — солнышком над крышами, да тебе и так светло.
Клин­то клином можно вышибить — брызнут щепочки в стекло.
Ох, дрова бы надо высушить, слезы льют из­под коры.
Строит глазки мне Идрисушка из поселка Таборы.
Что, Идрис, наверно, выживем? Ну, за это — пей до дна...
Дома ждет Идриса рыжего надоевшая жена.
Что скривилось, то не выровнять — ты терпи: сыночку шесть.
Допивай свою «Немировку», провожу за переезд.
Не оставлю спать — не гадина, и заточкой не пужай:
Не сынок бы — может, сладилось... вон автобус, поезжай.
Что же, брошена. Остыну ли, горе смоет ли вода?
Ты, Идрис, не клин, а клинышек, да и вбитый не туда.
Отвлекусь — белье замочено, надо красить в гараже.
Хоть реву — не встану в очередь. Настоялася уже.
Сахар в миску — белой кучею, слажу шаньгу дрожжеву...
Не отвыкнется — помучаюсь,
Да не шавкой —
доживу.


* * *
Промолчи — сойдешь за умную,
Выпей — шлепнешься в назем:
Ох, Россия неизюмная,
Мой суглинок­чернозем!
Одинокой, гордой, с придурью —
Мимо речки на базар.
Кто меня такую выдумал?
Кто косички обрезал?
Дико яблочко­то сгарчиват —
Много яблонь вдоль реки...
Две старухи на базарчике
Продают половики.
«Мой­от лучше — сбоку беечка,
У твоева дырка тут».
Можно выжить без копеечки,
Бабки сдохнуть не дадут.
Хлеб, картошка — это даром ведь,
Не пирожное­желе.
А помрешь, найдется старая
Помянуть да пожалеть.
Хоть и стрижена­юродива —
Не робей, ядрена мать!
Без любимого на Родине
Тоже можно —
Выживать.


* * *
Плюс двадцать пять. Весна наводит шухер:
Цвети, толстей, расталкивай, живи!
Сидят на лавках бабы и старухи,
Растрёкались о смерти и любви.
А в полночь точно высмотрит Лариска —
Во все суется, день прошел не зря:
«Глянь, Верку­то чужой какой­то тискат,
Бестужи рожи эти лекаря!»
Ах, лавочки — гербы смешных провинций,
Дешевое кутёночье тепло!
Побрезгуешь, и это не простится,
Сфальшивишь — заскулило и ушло.
Притихшая Лариска на балконе
Глазенки будет пучить до зари...
Моя судьба — чужому греть ладони,
Чтоб не сгореть от жара изнутри.
Ах, лавочки... разлуки, кровь и водка,
Вина, вино — ах, дескать, я любя...
Ты только не сфальшивь, чужой залётка,
Как те, что приходили до тебя.


* * *
Я была пацанкой — тощей, длинной, с рыжей и беспутной головой,
А в соседях Гущин с тетей Ниной жили в комнатенке угловой.
Прибаутки, песни, дачи, бани — Гущину сам черт бывал не брат.
Как играл частушки на баяне! Как носил пилотку и бушлат!
Каждому — свои пути­дороги... Я ушла, кроссовками следя.
В спину мне глядел сарай убогий и забор, намокший от дождя.
Многое еще смотрело в спину...
Месяц, год. И снова, и опять.
Глядь — идет со шваброй тетя Нина, надо же кому­то убирать.
«Как живешь? Здорова ты? А Гущин?» —
«Кончилася наша вся семья: стара стала, да ишшо большушша,
Бросил Гущин, Бог ему судья. Взял соседку. Та — красива баба.
Маленька, ему­то до погон. С год уже уехали в Челябу:
С глаз долой, из сердца, значит, вон».
И пошла — широкая, большая, ни вдова, ни мужняя жена, —
Никому на свете не мешая, только как уборщица нужна.
...не малышкам слышать слово «на хрен», пришивать оторванный
                                                                                       рукав,
Отмывать футболки и рубахи после подворотен и канав,
Шоркать содой черный подоконник, в церкви на свечу считать рубли
И прохладной, в трещинах ладонью остужать горячий лоб земли.
Каждому — свои пути­дороги, краешки дубового креста,
И большим, и малым возле Бога равные находятся места.
Каждому — свое. Но отчего­то щиплет веки (Верка, не реви)
В мире, где большие — для работы, а малышки­крошки — для любви.


* * *
Потянет к печке в холода,
В дожди — тем паче...
Поселок Красная звезда
Зовут Собачий.
Пусть на куличках у чертей —
Айда со мною,
Спасет от тысячи смертей
Тепло печное,
Спасут картоха и кровать
Времен Хрущева.
Все есть, чтоб жить — не выживать,
Чего еще вам?
Все есть: святые и волхвы,
Соседки­крали,
Обои редкой синевы —
На базе брали,
Щенок на улице ничей,
В снегу вороны
И тихий голос у дверей:
«Открой, не трону...»


* * *
Я читаю сказку: бабка и корыто, рыбка золотая — плавники дугой.
В кухне пьяный батя спорит с дядей Витей, будто бы у русских
                                                                     рай совсем другой.
Папиросой в шторке батя дырку выжег, Витя засмеялся: будет нам
                                                                                       буза.
Мамка пилит батю: пьяница да рыжий. Нарисую бате черные глаза.
А в раю, наверно, сладкая малина, кормят шоколадом, колой,
                                                                                шаурмой...
Мишка тети­Танин, жирная скотина, мне кричал недавно: батя мой —
                                                                                    не мой,
что на самом деле батя — дядя Витя, и шептались бабки кучей
                                                                              на крыльце:
«Ох, глаза­то черны... Сходства не ищите, нету ни в повадке,
                                                                      ни в самом лице».
Мама называет дядю Витю «мачо». Я раскрашу батю с головы
                                                                                    до пят...
а в раю, наверно, бабки не судачат, и не топит Мишка маленьких
                                                                                      котят.
«Провожу Витюху... Не играй у печки. Маме скажешь: пили
                                                                 с дядей Витей морс».
А в раю, наверно, теплые крылечки — чтобы пьяный батя ночью
                                                                               не замерз...


* * *
В мерзлоте сохраняется
Все
Неизменным и целым:
И бумага, и кровь,
И Москва, и рябая Рязань.
Ванька Каин орет
На завалинке «Слово и дело»,
Значит, слову и телу
Опять на Руси промерзать.
Грей же руки мои,
Кареглазый веселый гуляка,
Грей же слово и тело
И смейся:
«Сердечко — что мышь».
Пялит зенки на бабу
Царица престрашного зраку
Сквозь московские ночи,
Которые
Не сочинишь.
По­мужицки ты нежишь:
И мнешь, и берешь, и голубишь.
Пропускаешь сквозь пальцы
Холодный, молчащий песок.
Не ревнуй:
У меня
Под божницей Алешенька Шубин
Цесаревнину ленту
Вжимает
В разбитый висок.
Мерзнет слово и тело
Под серым, просевшим забором.
Каин тащит мешок:
Сколь натырил, вовек не снести...
Забери меня в Каспий.
В тутовник.
В бродячих актеров.
Я устала Россию
Сжимать
В онемевшей горсти.


* * *
Весна. Переулок Гастелло.
Под лавкой отопок худой,
И пахнет строительным мелом,
Опилками, талой водой.
Размыло дорогу до рынка,
Над глиной воды на вершок.
Весна. И промокли ботинки,
И жить на земле хорошо.
За рамой старушечий профиль:
Светлей починять под окном...
И как­то становится пофиг,
Что все мы когда­то уйдем.


* * *
Не значится на карте,
Заснеженный, ничей,
Лежит десятый квартал,
Глотая дым печей.
Здесь судьбы замешали
Яик да Колыма.
Цыганка в серой шали
Стучит во все дома,
Дымят бычком столетья,
Прилипшие к губе...
Не ты ли в сорок третьем
Врала на Барабе?
Пристала — шибко плохо,
Ох, порчи­то на мне...
Не лезь из кожи, цоха,
Облом — лавэ нанэ.
Десятый квартал, речка,
Опять сверну к домам...
Дешевой тонкой свечкой
Горит моя камам:
К сто первым и десятым,
К сороковым еще,
К тверезым и поддатым,
С дубленой кожей щек,
К солдатику, что сгинул,
К бабенке, что ничья.
Гори, моя лучина,
Сгорю с тобой и я:
От порчи окосею,
Цыганка не врала...
Расея ты, Расея,
Десяты квартала...



* * *
В этом теле — минимум три души, и у каждой больше семи путей.
Первой прямо в руки плывут ерши: хороша уха для ее детей.
Ей с работы мужа­губана ждать, греть ведерный чайник — с вареньем
                                                                                          пей,
и горбатых ландышей­жеребят запрягать в тележку неспешных дней.
На святую Пасху рядиться в шелк, красоваться — в ушках блестит
                                                                                      рыжье.
Если вдруг заявится серый волк — за беленой печкой лежит ружье.
У второй — в шатре конопля и плов, а ее слова — золотой шербет.
За нее Иаков служить готов восемь раз по восемь пастушьих лет.
Запоет псалмы — и заплачет полк: рядовые — Сим, и Яфет, и Хам.
Ей не страшен даже тамбовский волк — слушать песни ляжет к ее
                                                                                      ногам.
А у третьей — кинь, и выходит клин, вместо крыш и лавок — одни
                                                                                     горбы.
Ей в ладони плачет пяток рябин и дубок у крайней кривой избы:
за живых и тех, кто уже ушел, за Васятку — мать заспала мальца, —
за Степана с заворотом кишок, за Никиту — он заменил отца.
Все бы славно, если б не три по сто, а потом пивка, а потом базлать.
Третьей слышать: «нету для вас местов», «убирайся», «дурочка»,
                                                                              «не со зла»...
Третьей — с детства спать на краю крутом: у дощатой стенки сопит
                                                                                     сестра.
Серый волк­волчок залезает в дом, под лунищей шкура его пестра.
Это сон, а может, лихая явь: подойдет и сцапает за бочок...
Ты вот эту девочку — не оставь. Ей не выжить, если придет волчок.


* * *
Давай­ка, мой хороший, по одной — за нас, дурных, а больше бы
                                                                                 не надо...
Моя страна натянута струной от Сахалина до Калининграда.
Сейчас в нее распахнуто окно, там огоньки, далекий лай собачий.
Не виноваты водка и вино, что мы живем вот так, а не иначе.
Вот так — не отрываясь от страны, гитарно­балалаечного гула...
Играй «Хотят ли русские войны» и «Журавлей» Гамзатова Расула,
Играй, страна!
Добавь смешной тоски:
Артек, Гагарин, Жуков, батя юный...
Да, мы совки.
...а дети на совки
В песочнице натягивают струны.
Давай еще — и по последней, ша! За Родину, натянутую туго.
За каждого смешного малыша.
За то, что все же держим мы друг друга.
Да, перебрали. Улицы страны дрожат струной, неровные такие...
Споем «Хотят ли русские войны», чтоб слышали Берлин, Париж и
                                                                                       Киев?
Живет страна, пока живут совки: смешные дети, мужики и бабы.
А Господу — подтягивать колки, стараясь, чтоб не туго и не слабо...





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0