Николина Гора и Лобня

Александр Иванович Кондрашов родился в Москве в 1954 году. Окончил Школу­студию МХАТ. Около 20 лет работал актером в Театре Советской армии, снимался в кино, работал на телевидении и радио. В настоящее время редактор «Литературной газеты».
Печататься начал в 1991 году. Прозаик и публицист. Опубликовал сборник рассказов (в издательстве «Эксмо») и два романа: «Дом актера: Записки поклонника» (в АСТ вышел под названием «Первый любовник») и «Лавпарад» («Молодая гвардия»).
Лауреат премии имени Веселовского и премии «Золотой теленок» «Литературной газеты». Член союза писателей Москвы.

Мама Зои, происходившая из семьи обедневших советских академиков, имела дачу на Николиной Горе, в старинном советском ко­оперативе работников науки и искусства (РАСИН), и мечтала, что ее единственная дочь выйдет замуж за состоявшегося, состоятельного человека из николиногорского круга.

Их дом, когда-то один из лучших в поселке, все более уступал олигархическому новострою. Отец Зои хоть и был широкоизвестным профессором и телеэкспертом, но не мог добиться и сотой части того благосостояния, с которым уже родился какой-нибудь аудитор какой-то там палаты. Данила Иванович неустанно ездил по заграницам с лек­циями, испрашивая гранты на свои монографии, получал их, но все равно это было ничто в сравнении с доходами какого-то мальчишки из прокуратуры, который построил рядом с их домом дворец. Купил за сумасшедшие деньги у внука академика Челубея огромный участок и заодно сказочный бревенчатый дом, в котором бывали такие люди, как Капица, Харитон, Ландау, Туполев, Микоян и, по легенде, даже Берия. Дом, на котором гордо красовались мемориальные доски, юный прокурор сломал, а доски перенес на новый трехэтажный кирпичный дворец в мавританском стиле, одна из стен которого напоминала о тереме академика...

Мария Петровна умоляла дочь почаще навещать родителей, появляться в николиногорском свете, но Зоя, отдав, видимо, достаточную дань тому свету, почему-то очень дорожила своей скромной двухкомнатной сетуньской квартиркой. И дорожила Костей.

Встреча с Зоиной родней несколько раз откладывалась, — ее отца неожиданно вызывали на съем­ки, — но наконец состоялась.

Больше всех нервничала Зоя. Ей очень хотелось, чтобы родители и Костя понравились друг другу. Да, такой странный поворот произошел: скорее даже, чтобы не Костя им, а они Косте не то что понравились — они его ошеломили. Начиналось все довольно мирно. Мария Петровна и Данила Иванович встретили Костю на обширном, к сожалению, несколько подгнившем крыльце. Костя вручил цветы матери невесты и поцеловал ей руку (так его научила Зоя), а Данила Иванович, удивив Зою, троекратно облобызал Костю:

— Милости просим в музей-усадьбу, уникальный артефакт советского дачного кооперативного ампира сталинского периода.

Из «артефакта» на крыльцо вышел огромный черный дог, подробно обнюхал Костю, казалось, с грустью посмотрел на него, зевнул и пошел за экскурсоводом. Старый, видимо, пес — мудрый, не суетливый.

Дом Костю поразил: огромный, бревенчатый, но с газом, водопроводом и всеми прочими городскими удобствами. Костя помнил, сколько труда и денег стоило его отцу и соседям, чтобы провести газ к их улице, а здесь все это давным-давно было. Русской печки здесь, конечно, он не обнаружил, зато с 30-х годов академический уют согревала изразцовая красавица голландка... Обстановка не академическая, а скорее барской усадьбы, но с какой-то купеческой чрезмерностью. Антикварное или старинное здесь было все, начиная со шпингалетов: паркет, мебель, вазы, статуэтки, светильники, огромная, оставшаяся от деда библиотека с томами золотого тиснения в старинных шкафах. На стенах столовой свободного места не было: портреты и пейзажи работы Кончаловского, Серебрякова и других соседей покойного Зойкиного деда. Множество уникальных фотографий в багетах. С великими. Сколько их здесь перебывало! Полярник Отто Шмидт, писатель Вересаев, певица Нежданова, артист Василий Качалов, композитор Прокофьев, пианист Рихтер... Николиногорские бояре, сокольничьи, стряпчие, постельничие, гусляры, баснописцы, скоморохи, опричники... Фотография Зойкиного деда с Андреем Януарьевичем Вышинским тоже была, но она почему-то висела в туалете.

Но как можно жить в этом скрипучем деревянном музее? Старинная хрустальная люстра в столовой звенела от любого движения на втором этаже. Тут, чтобы пыль всюду вытереть, надо полдня потратить. Однако родители Зои, имевшие отличную квартиру на Комсомольском проспекте, зимой и летом жили здесь. Во-первых, московские апартаменты они очень хорошо сдавали английским дипломатам. Во-вторых, на Николиной Горе жить было престижно. В-третьих, здесь — хорошо, невообразимо хорошо. Костя хоть и слышал много от Зои о николиногорском «арбатстве», но увиденное потрясло и даже несколько подавило.

Лес на участке, да-да, настоящий лес, с белками, сороками и дятлами. Небесные сосны и заложенные еще Зойкиным дедом березовая роща и фруктовый сад. Когда-то роскошный. После смерти академика, случившейся во время путча, жизнь поместья изменилась. Сад лишился не только хозяина, но и садовника, усадьба — всей бесплатной обслуги. Грядки с клубникой, зеленью, кусты смородины, малины, парники с помидорами, баклажанами и огурцами быстро превратились в чертополох, английский газон — в клочковатую поляну, на которой подорожник, одуванчик и сныть быстро расправились с благородной травкой. Для сохранения газона нужно было косить не раз в неделю, как удавалось Даниле Ивановичу, а ежедневно. От «вишневого сада» осталось только несколько яблонь и груш, но и те без ухода загибались. Зарос, зацвел и большой пруд, в котором когда-то водились караси.

Данила Иванович рассказывал о том, что здесь было, с болью и обес­кураживающей откровенностью:

— Я, честно говоря, и женился когда-то на этой даче, на этом вишневом саде, березовой роще и этих соснах. На этой горе над рекой. Раз побываешь — и не захочется уезжать. Маша старше меня на три года, милая была, но не красавица, а я все равно влюбился. Страстно. И в нее, и в ее отца, и в эту гору над Москвой-рекой. Здесь была аура простоты и величия, здесь жили советские князья и совсем обыкновенные люди. Не было этих сумасшедших заборов, а был простой штакетник... Вы «Утомленные солнцем» видели? Очень правильно все Никита отобразил. В гости друг к другу ходили запросто, были проходы через дачные участки... Теперь понаехали нувориши... Я, конечно, хоть и большой либерал, но не прощу ни Ельцину, ни Гайдару, что они довели страну до того, что дети великих художников, ученых, артистов оказались такими жалкими и ничтожными в сравнении с поселившимися здесь господами...

Тут можно две экскурсии провести: одну по нашему участку и восхититься девственной природой, собрать грибов, как будто ты где-то во владимирской глуши, а вторую по поселку — и вас ужаснут архитектурное хамство и высота новодельских заборов.

— Лучше по грибы. Поселок я уже видел.

— А пойдемте! Зойка, дай нам корзину! Барин с гостем желают пройтись по грибы! — крикнул Данила Иванович. — Через двадцать минут мы будем с полным лукошком. Не верите? Морган! Ко мне, гулять!

Пес не спеша вышел на крыльцо и чихнул. Зоя крикнула из глубины дома:

— Пап, какие грибы? Мама говорит, уже заморозки были.

Но вынесла корзинку и два грибных ножа. Костя удивился тому, что здесь можно идти в лес, не переодеваясь в специальную одежду.

Данила Иванович, стройный, вальяжный, весь какой-то вельветовый, мягкий, с удовольствием выступал в роли гида.

— Как-то я здесь заблудился по неопытности. Было это в самом начале моей жизни на Николиной Горе, когда я за Машей еще только ухаживал — я два года за ней ухаживал: академик проверял мои чувства, думал, я на даче женюсь, а не на Маше. Правильно думал. Но я и его, и тещу-красавицу, и дочь его любил. И люблю! А куда денешься, когда кругом такая красота? И одно от другого не оторвешь. Маша — непростой человек, мудрый, мать у нее была красавица, а отец умница; она внешне больше на отца похожа, а другим в мать... Но не без сложностей, иногда цапаемся. Я, понятное дело, стал потом погуливать... А вот пше прошу, плиз, дорогой Константин Викторович, — белый гриб, настоящий боровик, смотрите еще и еще; ах, какая красота, богатыри, а Зойка говорит — заморозки.

Костя никогда ничего подобного не видел. У себя дома когда бы он ни пришел в лес, всегда там уже было натоптано, и грибы надо было искать — шуровать палкой в высокой траве, поднимать лапы елок, переживать, что другие грибники, вставшие еще раньше, уже все грибные места прошерстили. А здесь как в сказке: в десяти метрах от дома такие зрелые красавцы...

Профессор срезал белые так, что у Кости сердце замирало от боли. Он точно знал, что эти барские привычки оставлять большую часть срезанного корня в земле, якобы для того, чтобы сохранить грибницу, приводят к тому, что корень вместе с грибницей пожирается червями, но сказать об этом профессору постеснялся. Зато нашел стаю маслят и две полные горсти переложил в корзину Данилы Ивановича, который продолжал неспешно рассказывать:

— А я ведь тоже, дорогой Константин Викторович, отчасти из бывших. То есть даже дважды из бывших. Реликт. Отец был одним из соратников Менжинского. Вот гримаса истории — польский дворянин, всю жизнь бегавший от царской охранки, в охранке и стал служить. И голову в ней сложил, хотя тридцать седьмой год отец как-то пережил и все другие годы, и войну прошел в СМЕРШе, а спалился в мирное время, в 53-м, как пособник Берии. Вот так. Тут, кстати, дача Вышинского недалеко, сейчас там Гордон живет... Смотрите — опята, да сколько! Ненавижу этих ребят, нет, есть люблю, но по-человечески я их ненавижу. Живодеры они. Кровопийцы. Вон забрались на березку, мерзавцы, да крупные какие, мясистые, как вешенки; целые семьи то ли гастарбайтеров, то ли компрадоров расплодились на березке и тянут из нее соки... А о чем это говорит? Это говорит о том, что ствол болеет, они из него, еще живого, кровь сосут. Все как у людей. Впрочем, для лесника это знак, указующий на то, что дерево надо срочно лечить или спилить; но сейчас у нас ни лесника, ни садовника, ни охранников...

Так вот когда в первый раз я пошел по грибы, — а грибов было много, никто же, кроме нашей семьи, здесь не ходил, — я не знал, что у соседей повален штакетник, не заметил, как перешел на их участок, потом на следующий, иду, обалдел от грибов, собираю и вдруг вижу дом и выхожу на поляну перед ним. А это не наш дом. Цветущий луг спускается к сверкающему на солнце пруду. Он так слепил глаза, что я очень близко подошел и не сразу заметил главное: на одеяле женщина лежит. Красивая, молодая, абсолютно нагая. Картинная. Что-то из Зинаиды Евгеньевны Сереб­ряковой. Загорает безбоязненно, вся невозможно раскрывшаяся, чувст­венная и целомудренная. А рядом книжка лежит, тоже раскрытая, по коричневому корешку узнаю «Мастера и Маргариту», первое советское издание, ветерок странички переворачивает и волосы девушки шевелит. Из транзистора «Голос Америки» льется. Солнце пригревает, птицы щебечут, бабочки лениво так порхают, стрекозы над прудом застыли. «З-з-з-з...»

Он остановился, пытаясь передать стрекотание и тарахтение тех на­секомых-вертолетиков.

— Я, разумеется, ошеломлен, сконфужен, стал было ретироваться, спиной, спиной, на что-то наступил, и под ногами хрустнуло... Она открыла глаза, немного привстала, то есть прилегла, изогнулась эдак несколько кошкой, сделала ладошкой козырек от солнца и смотрит на меня... Я очень растерялся, говорю, хотя она меня ни о чем и не спрашивала: «Сорри, заблудился, извините», — и пошел-пошел туда, откуда пришел.

Хотя меня никто не гнал.

Остановился за елочкой, дух перевел и смотрю опять туда. А она уже встала и сделала несколько шагов в мою сторону и ручку все козырьком держит, высматривает пришельца, спрашивает: «Что? Что?» — и совсем не стесняется, не прикрывается. Я стою с корзинкой как дурак и ничего сказать не могу. Она повернулась, медленно пошла по цветущему лугу к пруду. На мостках остановилась, подняла руки, потянулась всем телом. И упала в воду. И брызги лучезарные салютом взлетели...

А может быть, она и ждала всю жизнь меня, такого, как я? Чтобы кто-то наконец материализовался из августа, грез, «Голоса Америки», Элвиса Пресли... Не буду говорить, чья дочка это была, но если бы я тогда не ушел, то жизнь моя могла бы по-другому сложиться. До сих пор себя кляну. Идиот! — вдруг громко крикнул профессор. — Кретин! Ведь смотрела она и как будто говорила: «Куда же ты, идиот?»

Данила Иванович неожиданно грязно выругался. Срезал подосиновик и как будто в подтверждение своих слов показал его Косте — ядреный гриб с не раскрывшейся еще красной шляпкой.

— То есть поблудил я чудесно по неведомым дорожкам... Наконец еще на чей-то дом вышел, а там леший. Это строгий такой джентльмен с берданкой: «Стой! Кто идет? Документики предъявите, гражданин хороший!» Я ему корзинку предъявляю, нет, мол, документиков, не захватил, товарищ комендант. А он: «Вы, гражданин, чей?» «Я от Петра Никодимовича!» — «Ну, пойдемте тогда». Лично отвел меня к академику, сдал с рук на руки — далеко я, оказывается, ушел от порта приписки, а меня там уже хватились. Муся страшно разволновалась: куда я запропал? Знала, что тут русалок пруд пруди... Но грибов набрал много. Вон смотрите, еще подосиновики, ах, какие красавцы! Раньше подосиновиков здесь не было, гриб, конечно, благородный, но не белый... Да, прошла молодость, дочь замуж выдаю...

Костю очень удивило, что Данила Иванович очень уж переживает об ушедшей молодости. Как будто она только что ушла. Профессор, впрочем, и о детстве вспомнил.

— Знаете, здесь все родное, очень похожее на мое самое раннее, еще вполне счастливое детство, когда и папа был жив, и мама была молодой, и все мы были счастливы. Мама моя после того, как отец скончался в тюрьме, намыкалась со мной, все мы потеряли, всего лишились, в том числе и прописки московской. Из-за Берии отца ведь так и не реабилитировали... А мы жили тут недалеко, в Успенском. Рядом с нашей бывшей дачей — на ней после нас кто-то из серовских холуев поселился, не художника Серова, а хрущевского руководителя МГБ, а нас в деревне приютили. Мать в сельской школе устроилась, сперва нянечкой, потом ей учить детей доверили, так что я по прописке крестьянин сельца Успенского. В деревенскую школу ходил... Вот на Москве на реке здесь неподалеку мы с Машей и познакомились и полюбились друг другу. Так мне хотелось уюта, покоя, а тут еще и простор, и свобода, и усадьба. И люди... Стоят улыбаются: чем бы помочь, как бы угодить? Мне их поначалу попросить хотелось: братцы, пожрать не принесете?.. В общем, влюбился во все это и люблю до сих пор. Муся мудрая женщина; может быть, догадывается, что бывают у меня не профильные увлечения (сейчас все реже), но она не знает или не хочет знать... Хотя мы с ней иногда так ругаемся, что до рукоприкладства доходит. Догадайтесь, кто кого бьет? Шучу, конечно... Морган, белка!

Дог вдруг совершил яростный прыжок к сосне, передними лапами царапал кору ствола и яростно лаял, требуя, чтобы белка немедленно спустилась. Белка не послушалась, стремительно взлетела на самый верх, перелетела на другую сосну, потом на следующую. Выяснилось, что она не одна, верхушки сосен взволновались от беличьей беготни...

— Старый стал. Раньше бы не упустил, — грустно отметил профессор. — Морган, молодец, ко мне! Не ловим мы с тобой мышей... Все, в этот раз не заблудились, — завершил грибной поход Данила Иванович.

— Маша, смотри, сколько мы грибов набрали, а Зойка говорит, заморозки. Сделайте жульен или нет, это долго, просто поджарьте с луком, именно поджарьте, чтобы с корочкой. Как там утка? Мы с Константином Викторовичем пока разомнемся аперитивом.

— Я за рулем, — попытался возразить Костя.

— Я тоже умею водить машину, — с недоумением отозвался профессор, — но какой руль? Будете ночевать здесь. Что смотрите? Все, я вас утвердил. Любовь с первого взгляда, стал бы я вас троекратно-то, по-русски челомкать... Я вас по радио слушал, а как увидел, так сразу и утвердил. И Морган вас принял, он не каждого так мирно встречает. Когда от соседей таджики-строители заходят, его еле удержишь... Два года я не буду проверять ваши чувства, я не такой подозрительный, как академик. Сразу вижу: наш человек, а не олигархический болванчик, о котором для Зойки Мария Петровна мечтает. Переночуете здесь, в барских покоях на втором этаже, на академических перинах, и не захотите уезжать, у нас всем места хватит. В этом доме, когда академик был в силе, единовременно проживали до двадцати персон...

— Могу помочь грибы приготовить, быстро, я умею, меня мать научила... — предложил Костя свои услуги.

— Молодой человек, бросьте эти плебейские привычки, вы скоро, не ровен час, барином сделаетесь, графом Николиногорским. Никогда не помогайте женщине готовить. Никогда и ничего! Кроме шашлыка! Будете голодать, умирать, но не смейте делать женскую работу...

Данила Иванович говорил, с любопытством поглядывая, как Костя его слушает.

— Вы знаете, Константин Викторович, что вы на меня чем-то похожи? Вам Зоя не говорила? Только кость шире. Одобряю Зойкин выбор. В вас нет польской крови? А грузинской?

— Нет, только русская, — вдруг почувствовав некоторую ущербность, признался Костя.

— А во мне не только... Потому я и фрукт такой экзотический, ни на кого не похожий...

За разговором, точнее, за монологом профессора прошли на застекленную, прохладную веранду с видом на заросший пруд. Морган прилег, видимо, на свое обычное место в углу и смотрел на хозяина с глубоким стариковским прискорбием. По собачьим возрастным меркам он был намного старше Данилы Ивановича.

Ломберный столик украшали две рюмки и два блюдца: одно с горкой арахисовых орешков, второе с вялеными маслинами. Профессор поставил на стол бутылку виски. То ли литровую, то ли 0,75.

— Все не выпьем, но много отопьем, как говорят в народе. Поражаюсь все-таки, как вы на меня похожи... Давайте за родственный союз, связующий Моцарта и Сальери! Вы — Моцарт, я — Сальери. Каждый на старости лет немного Сальери, а все молодые — Моцарты. Старики завидуют молодости, юнцы так глупо ее транжирят... Сразу скажу о радио, слушал вас не раз: и с Зойкой, и без. Видно, точнее, слышно, что человек вы хороший, умный, но к дураку попали — я о Лупанове. Однако бог с ним, и милосердие иногда стучится в их сердца... Вы наверняка хотите спросить: зачем я сам так часто мелькаю в ящике? Мне это надо? Отвечу откровенно: надо. Зачем? Чтобы знали, что я есть. И боялись. Говорю я, конечно, в основном то, что хотят услышать от меня телередакторы, а вот делаю то, чего не хочет никто... Будьте здоровы!

— Ваше здоровье, Данила Иванович!

— Да, в качестве аперитива я виски предпочитаю водке. Все считают, что водка — исконно русский напиток, ан нет, впервые дистилляцией занялись в Польше в пятнадцатом веке, но этим сомнительным приоритетом я бы не гордился... Я полонист, историк. А что такое история? Это море фактов, подтвержденных и неподтвержденных, из которых составляется картина исторического события. Так скомпонуешь факты и так обоснуешь свою версию — будет одна история, иначе — совсем другая. Что мы и наблюдаем. Но!.. Но должна же быть объективная, без утайки чего-то сейчас политически неудобного картина? Должна. Где? В научной монографии. Люблю я или не люблю поляков, русских, евреев, немцев, Пилсудского, Тухачевского, Сталина, Гинденбурга, но объективная картина должна быть. Не перечень фактов, не пазлы, а правдивая картина, из них составленная. Для того чтобы ее создать, надо время и деньги, гранты, так их растак, не к ночи будут помянуты. От нашего правительства, не нашего — ото всех беру. Пользуюсь архивами, работаю, сдаю потом наработанное, а монографию-то пишу свою. Конечно, ею потом воспользуются так, потом эдак, но она будет. Вот Карамзин был монархист, так сказать, романовец, потому Рюриковичи у него один хуже другого, особенно Грозный. А что ему стоило тайно создать, кроме той истории, которую надо, — и я с ним согласен, ее надо было тогда писать — и другую, тайную, правдивую, полную, противоречивую... Не создал.

Этим я занимаюсь. Обнаруживаю настоящие пружины, которые скрыты под морем событий, точнее, слов о них... Вот, к примеру, в чем заключается настоящая пружина моего сиюминутного поведения, как вы думаете? Чтобы вам банальности про пазлы рассказывать? Чепуха, это все вы и без меня знаете. Настоящий мой интерес в том, чтобы с вами ближе познакомиться. И не для того, чтобы принять в семью или не принять! Все, Зойка выбрала — хотим мы или не хотим, вы приняты. А в том, чтобы больше вас узнать: один взгляд больше скажет, чем тонны книг. Вот где настоящая пружина! Ведь нам с вами жить. Может показаться, что я вас уму-разуму учу. Поздно учить, надо жить с тем, что есть. Ваше здоровье, за науку! Жаль, что с ней у нас сейчас некоторый ужас. Поверьте, я очень вам сочувствую, Зоя говорила, что ваша научная карьера оборвалась на самом взлете. Физики стали не нужны, и лирики не нужны, нужны клирики и циники... Да, про ваше радио. Конечно, у вас есть талант, какой-то свой, ни на кого не похожий, — индивидуальность. Но еще немного, и вы достигнете потолка — я чувствую, что вы быстро достигнете, — и что дальше?.. Зойке вон радио уже надоело. По секрету скажу: она детей хочет, покоя, семьи; набегалась, дура, по клубам, хорошо, что живой ушла... Вот ее пружина. А ваша в чем? В профессии этой неверной?

Костя нахмурился, профессор вторгся в то, куда Костя никого не допускал. Он ощущал себя на своем месте, да, но по секрету от самого себя понимал, что на радио не может быть того слияния и поглощения работой, как в лаборатории Маркина.

— Не обижайтесь, Константин Викторович. Да, скоро будете стучаться в потолок... И что делать? — спросите вы. И я отвечу: пробивать его. Ваш главред — циник, пишет свои стишки, романчики... По секрету скажу, как историк и отчасти грузин: этот его цикл про коллежского асессора Чертишвили с точки зрения исторической правды — бред сивой кобылы, а люди ему верят — кошмар и ужас. Но погодите, он своего асессора доведет до 37-го года и сделает членом Политбюро, а потом в космос отправит... Радио для Лупанова так, рычаг для устойчивости существования, прикрытие. Как для меня — эти ток-шоу у всех малаховых и познеров. А вы можете рвануть, а для этого надо что-то несусветное сделать. Что? Правду наконец какую-нибудь сказать! И посмотреть, что будет. Сказали — пробили один потолок. Пробивайте следующий. Потом еще и еще. Раздвигать пространство правды. Настоящий потолок случится, когда вам заткнут рот. Выгонят или, извините, убьют. А быть просто ведущим изо дня в день, год, другой, пятый, дальше — скучно, борьба должна быть. Вы на радиостанцию «Ахарбат» не пытались устроиться?

— Нет.

— Правильно, очень вас там ждали. Они расширяют пространство. Но не правды, а границы дозволенного. Ведь всем же нравится, когда ругают начальство, но когда его не ругают, а поносят, уничтожают, то это уже не журналистика, а убийство...

Все же, извините, не совсем мужское дело шоу-бизнес, а радио часть его, что-то временное в этом есть — как для студента Сорбонны в каникулы официантом в Цюрихе подрабатывать. Я говорю вам это на тот несчастный случай, если вдруг разонравится вам зефир-эфир. Если почувствуете, не переживайте, это даже хорошо, это — рост. Так и должно быть. Мне кажется, в вас заложено что-то неповерхностное. Конечно, у журналиста просто нет времени доходить до самой сути, надо успеть проскакать по кочкам и создать из увиденного удобоваримую, хорошо поедаемую картинку. Создать новость. Один создаст одну, другой — другую, но из одного и того же события. Такую, какую нужно заказчику. И потому любой новостной выпуск начинается с мерзостей и катастроф. Несерьезно это. Уважаю тех, кто ездит в горячие точки, а тех, кто болтает в эфире часами ни о чем, извините, жалко. Пока молодой — можно, а дальше — или оголтелый сектант, или циник, как Лупанов. Хотя в стишках его проскальзывают иногда замечательные саморазоблачительные нотки. Слушайте, как хорошо-то!.. Я захмелел, отлично мы разговариваем. Вы, Константин Викторович, великолепный собеседник. Муся, как утка? — крикнул Данила Иванович, и его вопрос оглушительным лаем поддержал дог, так громко, что в столовой зазвенел хрусталь.

— Сейчас-сейчас, Даня, она дойдет, мы грибами занимаемся, придумали вы нам работенку, — откуда-то издалека отозвалась Мария Петровна, — Людка, мерзавка, отгул взяла, мы из-за нее ничего не успеваем.

Проверить, как там мужчины, забежала раскрасневшаяся от готовки Зоя. Увидела, что они уговорили уже полбутылки, и не сразу поняла, что не вина, а виски.

— Папа, что ты делаешь с русским народом! Ты мне его спаиваешь! Ты же обещал, что будешь пить сухое грузинское вино...

— Зойка! Брысь! Как я могу со своим сыном пить какое-то там сухое грузинское вино? А он мне сын с некоторых тебе известных пор, хотя пока и незаконный, но сын. Где утка?

— В духовке.

— Зой, неси гитару, петь хочется. Она мне рассказывала, что батюшка ваш изумительно поет, — обратился профессор уже к Косте. — Мы тоже иногда берем в руки гитару. Зоенька, спасибо, детка, будешь подпевать? Она была маленькой, — говорил Данила Иванович, настраивая гитару, — и мы с ней пели, так она чудесно подпевала. Эву Демарчик знаете? Нет? Ничего страшного. А Зойка чудесно пела «А может, нам с тобой в Томашов?..» своим тоненьким детским голоском, тоскливо так, я не сентиментальный человек, но плакал. А сейчас послушайте нечто из совместного произведения моих дальних родственников Агнешки и Булата.

И запел приятно дрожащим баритоном, тепло напомнившим Косте о голосе любимого артиста отца — ленинградца Александра Борисова:

 

К чему нам быть на «ты», к чему? Мы искушаем расстоянья.

Милее сердцу и уму старинное: «Вы — пан, я — пани»...

 

Трогательно, неумелой колоратурой вступила Зоя, повторив вторую строчку:

 

Милее сердцу и уму старинное: «Вы — пан, я — пани».

 

Пошли дальше:

 

Какими прежде были мы, приятно, что ни говорите,

Услышать из вечерней тьмы: «Пожалуйста, не уходите».

 

Вот эта пропетая Зоей мольба: «Пожалуйста, не уходите», — беззащитно-просительная интонация почему-то запомнились Косте на всю жизнь. И потом всегда он вспоминал это «Пожалуйста, не уходите», когда хотел уйти от Зои.

 

Я муки адские терплю, а нужно, в сущности, немного —

Лишь прошептать: «Я вас люблю, мой друг, без вас мне одиноко».

 

Зоя всего-навсего повторила строчку, не очень попадала в ноты, но трогательно спела самую суть: «Я вас люблю, потому что мне одиноко».

Заключительный куплет, где «на грош любви и простоты, но что-то главное пропало», отец с дочкой исполнять не стали. Данила Иванович отдал Зое гитару:

— Хорошего понемножку, потом и романсы споем, да, Зоенька? Ах, пане-панове, ну, за сто пудов любви, как сказано у Чехова!

— Сто пудов, — согласился Костя.

— Зойка, иди к маме, — отправил дочку Данила Иванович, закусив оливкой очередную рюмку, — у нас в ожидании утки отличный мужской разговор. Дело в том, дорогой Константин, можно, я вас так буду называть?..

— Конечно.

— ...что крепкие напитки я употребляю крайне редко. Пью вино. Мне привозят из Мингрелии настоящее... Ведь почему мой папа, царство небесное, попал к Берии? Потому что моя мама была родственницей жены Лаврентия Павловича — Нины Теймуразовны. И посему, когда Берия чистил Ежова, отец уцелел. А вот дорогой Никита Сергеевич в самую что ни на есть «оттепель» и расправился с ним. У нас на Хрущева с супругой разные взгляды, но это все быльем поросло. До моего поступления в институт мы с мамой голодали. Кем она только не подрабатывала. Отец — шляхтич родовитый, бывший ответственный сотрудник МГБ, мать — княжна, бывший ответственный сотрудник Госполитиздата, а сын рос голодранцем. Голодное детство. Но это что!.. Моего троюродного брата по папиной линии, родившегося в Питере в начале сорок второго, чуть не съели. Да, дорогой Костя, такие были времена. Спасло его то, что он, как и я, субтильный, худенький с рождения...

Отец Толи Валидзе мне помог поступить в университет. В России выгодно быть хоть немного, да нерусским. Обязательно землячество чем-нибудь поможет. От поляков не дождешься, а грузины с евреями очень помогли. Мать-покойница, как Брежнев пришел к власти, вернулась в Политиздат, дожила до защиты моей кандидатской диссертации... Мы в Москву тогда уже вернулись, двухкомнатную квартиру нам с мамой дали в год пятидесятилетия Октября. И она вздохнула наконец: сейчас заживем. И вот беда: как только не надо стало ежеминутно бороться за жизнь, болезни на нее и накинулись. Тяжело уходила... Помянем матушку, умницу мою, страдалицу... Все хотела в Грузию к себе перед смертью наведаться, но родных не осталось, только очень дальние родственники, но они ей не могли простить предательства: большевизма, папиных подвигов... А она идейная до самой смерти была, плакала, когда кровавого тирана из Мавзолея выкинули. Такие люди были, Никиту считала хамом и презирала. «Предвестьем льгот приходит гений и гнетом мстит за свой уход». Только не гнетом, а идиотом. Распадом, энтропией, равнодушием... Инфантилизм погубил Россию. И пролетарский интернационализм... Как хорошо я захмелел... Победил индивидуализм. А тут еще коммуникационный взрыв, персональные компьютеры, Интернет, мобильные телефоны... В контенте побеждает поверхностность... Люди разучились быть в диалоге. Монологи воюют с монологами. Мультиплицирование одиночества вместо конвергенции и роскоши человеческого общения, поговорить не с кем... — уже как будто не с Костей, а с бутылкой беседовал Данила Иванович. — Муся, Му-ся! — довольно громко позвал он и предложил Косте: — Давайте вместе позовем: «Му-ся, Му-ся! Ут-ка, ут-ка!»

Морган встал и дисциплинированно трижды гавкнул, зевнул и опять лег, положив морду на лапы.

Через несколько минут на веранду скорбно вошла Мария Петровна, за ее спиной как будто пряталась Зоя.

— Даня, — сказала Мария Петровна строго, — как тебе не стыдно? Ты напился!

— При чем здесь я? — громко удивился профессор. — Где утка?

— Какая утка?

— Я тебя спрашиваю, Зойкина мать: где утка с яблоками?

— Ах, это? Даниил Янович, я пришла сказать тебе... — Мария Петровна как будто готовилась сообщить что-то торжественное, но не могла решиться.

— Что?

— Она сгорела.

— Как сгорела? — Данила Иванович побледнел.

— Она не хотела доходить, и я поставила духовку на 300. А сама пошла сервировать стол, потом заслушалась, как вы пели, вспоминала, как мы с тобой ходили в «Современник» на «Вкус черешни» с Олеженькой Далем и Леночкой Козельковой, потом мы заговорились с Зоей...

— О чем?

— О жизни, Данечка!..

— Конкретнее.

— О том, ставить хрусталь на стол или не ставить, потом о...

— И что решили?

— Так и не решили.

— И утка сгорела?

— Да, Даня, она сгорела.

— Ну хотя бы яблоки остались?

— Да, немного осталось, и мяса немного осталось. А картошка на противне тоже сгорела. Мы хотели вас порадовать этим противнем...

— Так неси что осталось! Меня тошнит уже от этих орешков. Да, вот и запах дошел. Запах сгоревшей утки. Соседи подумают, что у нас заработал крематорий. Ох, что было бы, если бы был жив твой папа! Что бы сказала твоя мама! Утку с яблоками проворонили! Позор, позор!

Костя думал, что это какие-то шуточные семейные разборки. Данила Иванович ему очень понравился, но сейчас это был совсем другой человек, не тот, что обнаруживал пружины.

— Утку сожгли, фашисты! — кричал он, как будто раненный в самое сердце. — Утку, которую я своими руками выбирал! Огромную, жирную, как гусь Паниковского. Горе, горе мне... Ну хоть грибы поджарились?

— Они тоже были в печке, на нижней полке.

— Вы и грибы сожгли? Но пожрать хоть что-нибудь дадите?

— Идите в столовую! — стараясь сдерживать себя, говорила Мария Петровна. — И пожалуйста, Даниил Янович, воздержитесь от грубых выпадов! Вы мне ребенка испортите!

— Пойдемте, Костенька-ребенок, я вас непременно испорчу. Ох, испорчу. Нельзя мясо доверять женщинам! Ничего им нельзя доверять. Морган, за мной!

Профессор встал с более чем ополовиненной бутылкой в правой руке, с двумя рюмками в левой, и вдруг его сильно качнуло. Костя успел его поддержать, а он, воспользовавшись моментом, шепнул Косте на ухо:

— Полчаса потратить на выяснение того, ставить в день помолвки родной дочери на стол фамильный хрусталь или не ставить, а в это время в лагерной топке сгорает утка! Идиотка!

В столовой мужчины сели с краю древнего, фундаментального стола. Взволнованная Зоя с кухонным полотенцем на шее металась между ним и старинным сервантом и выставляла на стол фамильный хрусталь и кузнецовский фарфор. Белая Мария Петровна смотрела на нее и на мужа как на врагов и протирала бокалы салфеткой.

— Мария Петровна! — обратился профессор к супруге, осмотрев все еще пустой стол. — Будьте любезны, если вас не затруднит, ясновельможная, ответьте на один вопрос. Это очень простой вопрос. Есть ли у нас нарзан? Или какой-нибудь сок, может быть томатный или грейпфрутовый? Нет, я не спрашиваю о закуске, я о хотя бы каком-нибудь бутербродике, какой-нибудь с чем-нибудь канапушке. Я закупал вчера все это: сыр, колбасу, окорок, телятину, соки... Утку... — И вдруг взревел: — Я  есть хочу!

Совершенно неожиданно его поддержал Морган, но не лаем, а каким-то даже агрессивным воем.

Зоя рванулась на кухню и не заметила, как полотенцем задела стоявший на столе хрустальный бокал, и он полетел на пол. Костя в стремительном нисходящем прыжке успел перехватить его у самого паркета.

Спас бокал.

И встретился взглядом с Морганом, который был тут как тут, обнюхали друг друга. Вставая и ставя бокал на стол, Костя сказал, как будто оправдываясь:

— Я в институте вратарем был, в сборной факультета по гандболу играл.

Данила Иванович ничего не сказал, встал и, торжественно выпрямившись, пошел на кухню. Дог также с большим достоинством последовал за ним.

В академическом доме гремела тишина. Слышно было, как Мария Пет­ровна протирает хрусталь. Когда муж вышел, она сказала:

— Это — ад. — Из глаз будущей тещи летели искры.

Раньше отца прибежала Зоя с соками, нарзаном и старинной кухонной доской — в центре она была вдвое тоньше, чем по краям: резали на ней лет семьдесят. Вслед за ней вошел отец с батонами докторской колбасы, белого хлеба и огромным кухонным ножом. Вывалил еду на свободный, не сервированный полукруглый край стола, кивнул пригласительно Косте и сказал:

— Пока дамы решают проблемы хрустальной ночи, мы тут, так сказать, на газетке устроимся, по-походному. Рюмочки, Костенька, прихватите со скотчем. Мне кажется, откровенно говоря, что это — саботаж, диверсия, заговор врачей-убийц, идеологов голодания, подпольщиков-диетологов. Где Вышинский? Андрей Януарьевич! Обвиняют польского князя в спаивании русского народа, а сами закуску обеспечить не могут!

Морган, виляя хвостом, дважды гавкнул.

— Даня, если ты скажешь еще одно слово!.. — возвысила голос Мария Петровна, ставшая вдруг похожей на портрет актрисы Ермоловой работы Валентина Серова, нет, на портрет генерала Ермолова работы Джорджа Доу.

Костя приготовился закрыть глаза и зажать уши. Но Данила Иванович ничего не сказал, а аккуратнейшим образом, тонко нарезал колбасу. Слышалось теперь только, как нож кромсал колбасу, ударяясь о доску. И как шлепались неаккуратные колбасные кружки на паркет, и как их поедал дог...

— Садитесь, Константин Викторович, не будем дамам мешать сервировать стол. Угощайтесь, голубчик. Какое счастье, вы не представляете, — говорил профессор, засовывая колбасу в рот, — просто утолить голод.

Костя тоже быстро и с удовольствием съел бутерброд.

— Только голодный человек получает удовольствие от еды, — говорил профессор, нарочито чавкая. — И к тому же самой простой. Тем, кто в детстве перебивался с красной икры на черную, а теперь безуспешно пытается похудеть, этого не понять! А мы с вами, простые сельские ребята, вы — лобненский, я — успенский, мы не боярыни николиногорские, не интеллигенты какие-нибудь потомственные, в нас нет ни капли крови ни купцов первой гильдии, ни любавичских хасидов...

— У меня прабабка из купцов была. Правда, третьей гильдии, — вдруг вставил слово Костя.

— Это одна восьмая часть, голубчик, восьмая! А там — вся, адская кровавая мешанина купцов-староверов и любавичских хасидов.

— Что ты врешь, какие хасиды, Данька?! — взвилась вдруг звонким, противным визгом Мария Петровна.

— Вон! — Профессор встал и ленинским жестом указал на огромный портрет, на котором была изображена абсолютно счастливая юная шалунья в восточном наряде. — Твоя мать! Из родовитой хасидской семьи!

— Не сметь, не сметь!!! Трогать мою мамочку не сметь! — еще выше завизжала ранее разговаривавшая глубоким, прокуренным контральто Мария Петровна.

— Я и папашу твоего трону! — Теперь ленинский жест профессора устремился на противоположную стену, на которой главенствовал парадный портрет Зойкиного деда в форме генерал-полковника. В руках он держал логарифмическую линейку, что символизировало связь армии с наукой. Дед смотрел в объектив, то есть всякому смотревшему на портрет — в глаза. Он вроде улыбался, но всем, кто встречался со взглядом портрета, через некоторое время становилось не по себе и уж точно не до смеха. Неизвестному Косте художнику удалось передать несгибаемую волю великого ученого и его беспощадный организаторский талант.

— Они из меня своим скупердяйством всю кровь выпили, всю! А ты, их дочь, допила. Хрусталь сохранила, а кровь испила! Ни капли не оставила! — срываясь на фальцет, кричал профессор. — Константин, вы не верите? Вот! — и полоснул колбасным ножом себе по руке.

— Ах! — вскрикнула Мария Петровна.

— Папа! — закричала Зоя.

Кровь не брызнула. Костя на секунду поверил, что действительно ни капли крови в Даниле Ивановиче не осталось. Но скорее всего, от волнения или отчего другого он резанул себя тупой стороной ножа.

— Папа, мама, когда же это кончится?.. — маминым голосом взвизгнула Зоя, и Косте даже показалось, что она завершила свой вопрос неприличным словом на букву «б».

Зоя выскочила из столовой, громко хлопнув дверью.

Люстра мощно откликнулась.

Костя вспомнил, как ругались — правда, очень редко — его мать с отцом, как отец бегал с ремнем за сестрами, а он, маленький, прятался под столом и плакал... Подумал, не пора ли сваливать. Помолвка не задалась. Но тут профессор крикнул мощно:

— Зоя, вернись! Муся, верни ее...

Мария Петровна резко повернулась и, царственно ступая, пошла за дочерью.

Данила Иванович, воспользовавшись моментом, быстро налил себе и Косте вискаря, заговорщицки подмигнул, чокнулся и выпил. Тут же опять наполнил рюмки.

Женщины вернулись и были похожи на затравленных лисиц.

Костя налил будущему тестю грейпфрутового сока в бокал, но тот пить не стал, а, дожевав и проглотив хлеб с колбасой, сладко зажмурился. Потом корпусом и локтями сделал движение влево-вправо, как будто танцуя твист, и встал с рюмкой в руке.

— Милые мои! Да, Константин, мы тут немного повздорили, так, по-семейному... Ведь как все просто. Ну и черт с ней, с уткой, будь проклят хрусталь... Вам, уважаемый Костя, отдельный респект от Марии Петровны за спасение падшего бокала и заступничество за купечество... Да, какая ерунда. При чем здесь купцы, хрусталь и утка?.. У меня единственная, любимая дочь, которую мне подарила моя единственная, любимая жена... — Мария Петровна тотчас налила в свой и в Зоин бокал нарзана. — И вот у нее появился достойный жених. Наконец. Вот он. Красивый, молодой, умный, работящий, ловкий — как прыгнул-то... Более скажу — а у меня глаз не замыленный, как сейчас говорят, — он талантливый человек. Я с ним поговорил всего пару часиков, он мне все про себя рассказал, я ему — ничего... Так вот, Костя и Зойка! Родите мне, пожалуйста, внука. В законном браке, в не законном — мне все равно, нам с Машей нужен внук! А то мы сожрем тут друг друга в этом затхлом, скрипучем хрустальном каземате...

— Дорогие мои дети... — начала, смахнув слезу, Мария Петровна.

— Мусенька, давайте выпьем за сказанное, — тихо прервал ее Данила Иванович, — мы же не на Привозе, где каждая женщина считает своим долгом прервать мужчину... — Он начал опять заводиться, но остановил себя, или сил уже не осталось. — За вас! Дочка и сынок!

Он чокнулся с Костей, к нему подошла дочь, он чокнулся с ней и чмокнул в лоб.

— Милая, с тобой мы чокнемся потом. — Муж, подмигнув жене, поднял рюмку и опорожнил ее. Запил грейпфрутом, начал есть третий бутерброд, но не доел. Заскучал, оглядываясь по сторонам.

Костя чокнулся с Зоей, сделал движение в сторону тещи, но его за рукав перехватил тесть:

— Не уходи!

Костя выпил и жадно заел выпитое бутербродом. Действительно, нужно очень проголодаться, чтобы с таким удовольствием есть докторскую колбасу с хлебом.

— Мусенька, мамочка, милая, поставь в знак примирения нашего с тобой любимого черного друга. Луя. Ту, про Моисея Амрамыча...

Столовую заполнил «Go Down, Moses» Луи Армстронга. Данила Иванович начал дирижировать, как будто купаясь и постепенно растворяясь в музыке, руки дирижера опускались все ниже. Некоторое время дирижировали, уже находясь на столе, только пальцами и наконец замерли.

Данила Иванович уснул.

 

— Костенька, поможете? — спросила Мария Петровна. — Даниил Янович сегодня очень устал, работал с шести часов утра, у него сейчас срочная работа, израильский грант, исследование о любавичских хасидах. Это Польша и Россия, его историческая территория, он очень эмоционально вживается в материал, всюду ему теперь мерещатся хасиды...

Подсев слегка под профессора, переложив его руку на свое плечо, Кос­тя аккуратно правой рукой подхватил его за талию и приподнял, Зоя вытащила из-под отца гамбсовский стул. Данила Иванович оказался довольно легким мужчиной, — Зоя комплекцией была в папу, а лицом похожа была на красавицу бабушку, — и Костя под музыку повел профессора туда, куда указывала Мария Петровна. Идти пришлось довольно долго. Сколько же у них комнат? Наконец к концу мелодии, наполнившей дом густой черной нежностью, довел-донес тестя до дивана в его комнате. В огромном доме у него была совсем маленькая спальня. Осторожно переложил профессора на диван. Дог устроился рядом.

— Дальше я сама, — прошептала теща.

Костя с трудом нашел дорогу в столовую. Шел на звук. На дуэт Армстронга с Эллой Фицджералд «Summertime». Зои в столовой не было. Кос­тя сел на свое место и быстро съел еще один бутерброд. Потом, уже не спеша, налил себе томатного сока в большой бокал. С удовольствием выпил половину. Вылил в рюмку остатки виски, как раз на рюмку и осталось.

«Черный вечер» затих, и Костя подумал: «Хорошо бы и мне сейчас где-нибудь прикорнуть. А где Зоя?» Армстронг обволакивал: «What’s a wonderful World...» Зоя стояла в дверях, смотрела на Костю и тихо плакала. От счастья, от стыда? Вот, Костя в первый раз увидел, как Зоя плачет. В комнату вошла Мария Петровна, метнула хищный взгляд в сторону Кости и сказала:

— Теперь чай. Зоенька, деточка, принеси все, что полагается, пожалуйста, и варенья вишневого, мне нужно с Константином Викторовичем о многом серьезно поговорить.

Вылив в себя последнюю рюмку виски и запив ее томатным соком, Костя был готов к разговору любой степени серьезности. Он был поражен тем, как легко завершился скандал. У него дома после ссоры неделями не разговаривали друг с другом.

Из-за стола надо выходить слегка голодным. Почти так и получилось. Костя вышел из-за стола еще и пьяным.

Чай здесь полагалось пить на веранде. Теща начала серьезный разговор с того, что крайне нелестно отозвалась о домработнице, которая сегодня их так подвела, взяв внезапный отгул.

— Люди разбаловались! Я имею в виду эту лярву. Отгул она потребовала! Да в самый неподходящий момент.

Мария Петровна выложила на стол длинную пачку «Vogue», достала тонкими пальцами с отличным маникюром тонкую сигарету, щелкнула элегантной зажигалкой, похожей на миниатюрную флешку, и затянулась. Мастерски выпустила несколько колечек дыма и продолжила:

— На самом деле у нее роман с укротителем леопардов, который служит семейству Амалхановых, известных бандитов. Не сомневаюсь, что эта сучка сейчас отдается ему где-нибудь в вольере... Скоро понесет от него леопарденка... Извините, я сегодня из-за нее так настрадалась — злая как собака, все из рук валится. У нас в семье с начала тридцатых годов всегда жили люди, но никогда не воровали так, как сейчас. И не хамили. Приходится постоянно чеки проверять, взвешивать продукты, запирать столовое серебро... Раньше народ был работящий, скромный: что скажешь, то и делали тотчас и беспрекословно, а теперь просят денег за каждый чих, да еще и хамят...

Зоя принесла электрический самовар, потом поднос, на котором были и заварник с ситечком, и варенье в розеточках, и в серебряной тарелочке рафинад, и кусачки... Когда прелюдия чайной церемонии была завершена, Костя приник к стакану в серебряном подстаканнике, а теща стала расспрашивать о его родных до того колена, которое он помнит. Помнил он что-то только до прадеда с прабабкой... Когда Костя сказал, что деда с бабкой раскулачили и отправили в лагерь, теща кивнула удовлетворенно:

— Это очень хорошо!

— Чего ж хорошего? Чуть не умерли с голода, — удивился Костя.

— Это хорошо, потому что, значит, у вас есть прививка от сталинизма.

— Но в 1932-м их амнистировали, они поселились в Лобне, работали на кирпичном заводе, и больше их не трогали. Дед воевал, пошел рядовым, а дослужился до капитана. Был тяжело ранен под Кенигсбергом и умер вскоре после войны...

Расспрашивала теща и о костиных физтеховских учителях. О двух обожаемых им академиках отозвалась вдруг с презрением: «бездарные компиляторы». Вадима Кирилловича Маркина она не ругала, потому что ничего не слышала о таком докторе физико-математических наук. Вспомнила о своем великом отце, который весь тридцать седьмой год провел здесь, на Николиной горе, ожидая ареста.

— Его не тронули, — тоже с некоторым сожалением сказала теща, — не посмели, дали сталинскую премию за стратегические военные разработки. Тиран таким образом заискивал перед талантами.

— Сталин? — уточнил Костя.

— Да. То, что отца не посадили, послужило основанием для страшной клеветы. Запомните раз и навсегда: Петр Никодимович никогда, запомните, никогда не писал доносов на академиков Кузьминовича и Царева. — Костя ничего не слышал об этом, но в его несколько помраченном сознании отложилось именно то, что писал. — Напротив, они писали на него, — продолжала Мария Петровна. — Но посадили их, и правильно сделали... Когда во время войны их выпустили, они начали распространять эту гнусную клевету про отца. Хотя признавали несомненные заслуги Петра Никодимовича в создании ядерного щита... Наиболее плодотворным периодом его научной деятельности были пятидесятые, особенно после того, как Никита Сергеевич развенчал вурдалака. Его сейчас недооценивают...

— Сталина?

— Нет, Хрущева. Это был настоящий самородок. Петр Никодимович его полюбил и был одним из его ближайших советников, помог в борьбе с палачом и главным приспешником упыря.

— Сталиным?

— Нет, Маленковым. Отец стоял у истоков тех реформ, которые, к сожалению, крайне непоследовательно проводятся сейчас. Брежнев не простил ему этого и приблизил к себе сталиниста Кузьминовича, а отец доживал свои дни здесь, в полуопале. Он же ко всему прочему генерал-полковник, лауреат сталинской и ленинской премий, тронуть сталинисты его не посмели, но избрать президентом академии наук не дали. И что теперь с этой академией? Так ей и надо.

— Стоп, стоп, стоп!.. Простите, но как же так? — задал Костя нетрезвый вопрос. — академики, которые при Сталине сидели, оказались сталинистами, а ваш не сидевший батюшка, получавший сталинские премии, — антисталинистом?

— Вы еще очень молоды, Константин. Вы не знаете, что такое страх. Вы не знаете, что такое интриги в академии наук, в наркомате вооружения, вы ничего не знаете о коварстве Берии. Когда создаются две конкурирующие, так сказать, лаборатории, на которые работает весь Гулаг. И оттого, чей продукт будет принят в Политбюро, зависит жизнь тысяч людей... Вы не знаете, что такое ожидать ареста, каждую ночь прислушиваться к звуку проезжающих машин...

— А вы знаете?..

— Нет, я родилась в страшном — не буду говорить каком — послевоенном году... В Ялте, куда от греха подальше отец отправил мою маму. Конечно, я ничего этого не помню, но помнила мама, Евдокия Исаевна.

Костя вспомнил ее огромный портрет в столовой. Абсолютно беззаботная, полуобнаженная восточная красавица в шикарной барской обстановке, — кажется, в той же столовой, где они только что сидели, — и картина была датирована именно тридцать седьмым годом.

— Как же так? — спросил Костя.

— Мама в 37-м была совсем еще девочкой. Она из бедной украинской семьи, сирота — и вдруг попала в Москву, на Николину гору, папа увидел ее на пляже и обо всем забыл. Ведь он был женат. Жену вскоре арестовали, он был безутешен, не мог работать. А мама была с огоньком, романтической натурой, комсомолкой и, как миллионы советских людей, беззаветно во все верила, ничего не знала о творящейся вокруг кровавой вакханалии. Отец ее взял к себе в дом, оберегал, потом, когда она достигла совершеннолетия, женился на ней... Так вот, ночью в страшном сорок шестом году — ох, проговорилась все-таки — к нашей даче подъехала машина, остановилась у ворот и не уезжала, мотор тарахтел. Трых-тых-тых, трых-тых-тых... — Мария Петровна, видимо, не в первый раз рассказывала эту историю, очень похоже у нее получилось ворчание мотора. — А отец с матушкой как раз в это время занимались моим, так сказать, проектированием. — теща пустила в сторону Кости тонкую струйку дыма. — вы поняли, о чем я говорю?

Костя не понял, но кивнул.

— Мама вспоминала об этом с ужасом... Машина тарахтит, они замерли в постели. Садовник пошел открывать... Казалось, что прошел час. машина вдруг отъехала, потом пришел ординарец и через дверь спальни доложил, что это органы, они разыскивают дачу Михалкова.

Мама с папой страшно испугались за Сергея Владимировича и заранее оплакали его. Но ошиблись, выяснилось, что этот ночной кошмар — недоразумение; Михалкова срочно вызвали в Кремль, к тирану. наверное, чтобы смешить публику на очередной попойке Политбюро. Отец не простил Сталину этого своего страха. Своего бессилия. Он долго после того трагического недоразумения не мог прийти в себя. — Теперь Костя понял, о чем речь. — Это мне мама рассказывала, когда мне исполнилось шестнадцать лет.

А как унижали его родителей! У деда до революции была ткацкая фабрика. Никодим Лукич был старовером, но сочувствовал большевикам и даже давал им деньги на революцию. Тогда это было модно, неудобно было не давать. Но во время красного террора ее отняли, фабрику. Заставили деда работать на ней же директором. Рабочие его очень любили, поэтому не расстреляли. Но в дом, в котором родился Петр Никодимович, подселили семью большевиков. Это был содом, как рассказывал отец. Бывшим владельцам тоже пришлось вступить в партию, чтобы не отобрали те шесть комнат, что оставались от этого, как сейчас говорят, рейдерского захвата...

Далее Мария Петровна стала расспрашивать Костю о переменах на радиостанции, о Лупанове, которого, по ее мнению, иногда заносит.

— Личностно он не так крупен, как главный редактор «Ахарбата» Анкудин Анкудинович. Его я обожаю. Это бескомпромиссная позиция, высочайший интеллект, символ информационного обслуживания интеллигенции. Ему очень трудно, особенно после этого не укладывающегося в голове бессудного ареста Михаила Борисовича, он вынужден подчас крутиться как черт на сковородке. Между Сциллой и Харибдой. Между интеллигенцией и душителем свободы.

— Сталиным?

— Нет, Путиным. Еще Ксению Алтынину очень люблю, она мне как сестра. Я думаю как она, а она — как я. Вы не знакомы? Не советую вам попадаться ей на язычок, горло перегрызет!

Спрашивала Мария Петровна и о гостях, приходивших к Косте в эфир. Выяснилось, что эти известные всей стране люди кто конченый подлец, кто премьерская подстилка, кто тайный коммуняка, кто голубая вошь, кто просто сука, кто патентованная б...дь... «Теща» не стеснялась в выражениях...

Ее жесткие инвективы предполагали несогласие, спор, дискуссию, но Костя в том состоянии, в котором находился, был не способен дискутировать. Сокрушенно соглашался со всем. Когда к ним наконец присоединилась Зоя, Костя вдруг вспомнил, что, кажется, забыл выключить свет на кухне в сетуньской квартире, и, может быть, даже оставил открытым холодильник, и ничего не помнит про утюг... Эти обстоятельства стали достаточно уважительной причиной их внезапного отъезда.

— Ах, как жаль, что сегодня не удастся переночевать в вашем чудесном имении, — на прощание сказал Костя.

— Да, целый гектар, доставшийся от упырей, это настоящее имение. Когда-то у деда были две домработницы, в усадьбе жили также садовник с женой и детьми, да лесник, да два ординарца, да дежурный офицер, теперь мы — нищета. Одна домработница, но и у той леопарды на уме. Старый дом скрипит, как новые сапоги, крыльцо прогнило, все нуждается в срочном ремонте, мы с мужем не знаем, что делать. К нам разные таджики приходили, такие суммы заламывали. Раньше они были хорошими, смирными, незлобивыми, но теперь посредством демпинга вытеснили местных строителей, которые благополучно спились, и эти узбеки теперь диктуют нам, старым николиногорцам, свои расценки — настоящая мафия, они и с милицией вась-вась, ведут себя по-хамски... Тут нужен русский народный умелец, мне Зоя говорила, что ваш батюшка такой. Я вас благословляю и умоляю: помогите, спасите дом.

Костя понял, что Мария Петровна, в отличие от мужа, просто так ему Зою не отдаст. Только за ремонт.

Когда «форд» вырулил за ворота, теща вышла на улицу и перекрестила машину. Они, посигналив на прощание, медленно двинулись в сторону шоссе, но тут из ворот выскочил профессор в пижаме, а за ним Морган. Зоя сказала, что останавливаться не надо. В зеркало Костя увидел, что в одной руке Данилы Ивановича была бутылка, а другую он поднял, сжав кулак в антифашистском приветствии «рот фронт». Он что-то кричал им вслед. казалось, что-то очень важное.

— Что он кричит?

— Что поляков в Катыни расстреливали немцы в сорок первом, а не наши в сороковом.

— Откуда ты знаешь?

— А он всегда это кричит, когда напьется.

— Почему?

— Потому что он это точно знает, но по телевизору доказывал обратное.

Морган, поначалу казавшийся многомудрым псом, долго еще бежал за машиной, сопровождая отъезд «молодых» идиотским лаем.

Зоя пожалела Моргана:

— Был умный пес, теперь постарел, стал в детство впадать.

Миновав мост, знаменитый тем, что с него когда-то в Москву-реку сбросили Ельцина, но он не утонул, Костя наконец выехал на Рублевское шоссе.

Он никогда не вел машину подшофе, был крайне удивлен, что никто не возражал, чтобы он сел в таком состоянии за руль. Значит, он был не в таком уж и состоянии. На всякий случай Костя возил с собой фотографию, где он запечатлен в обнимку с начальником московского ГИБДД. Может быть, благодаря ей доехали до дома без приключений. Всю дорогу молчали.

— Ну как тебе наша Николина гора? — наконец спросила Зоя.

— А кто такие любавичские шахиды? — ответил вопросом на вопрос Костя.

— Хасиды, — поправила Зоя. — такая ветвь иудаизма.

— Так бабушка из них?

— Бог с тобой, Евдокия Исаевна — обыкновенная хохлушка, сирота... Крестила меня, не спросив родителей. Очень хорошая была, добрая, но страшно скупая. Как и дед...

— Добрая, но страшно скупая, Рюриковичи, Никодимовичи, Януарьевичи, Шляхтичи, Любавичи... Черт ногу сломит в вашей Николиной горе...

Ночью Костю мучили кошмары: он с Зоей в постели, а в окно за ними подсматривает Сталин в чалме, с пейсами и дает указания, как и что надо ему делать. Очень был недоволен, хотел лично показать, как надо. Сквозь стекло слышалось недовольное: «Ничего не умеют!» Со страшным скрипом окно отворилось. Тиран приблизился к постели, в руке его сверк­нул топор, он снял чалму, и оказалось, что это не Сталин, а зоин дед с логарифмической линейкой. Дед сверкающими линейками начал драться с Маркиным, который вступился за Костю. А Костя, как кобель, которого испугали во время акта с сучкой, не мог вытащить свой член из нее и визжал, визжал, визжал...

 

Перед тем как привезти Зою к своим, Костя просил ее одеться «по- колхозней», и она, на удивление, несмотря на всю свою университетскую фанаберию и великолепное «радиоактивное» презрение, эту просьбу выполнила. То есть на самом деле хотела понравиться его родителям. Родительский дом тогда еще не снесли, но новостройки уже подступили ближе некуда, что страшно угнетало отца. Не только потому, что лобнинская шпана ночами регулярно забиралась в сад, воровала яблоки-груши, ломала парники, где дозревали уникальные лобовские арбузы, убили собаку, сволочи... Незачем стало жить.

А дом был замечательным, большим, да с банькой, да с большим участком, где что только не росло... Все было по последнему слову агротехники. Но главное — дом, дом... В сердцевине его была сельская изба с печкой. Избу отец лишил крыши, надстроил и расширил капитальной кирпичной пристройкой. Оборудовал все удобства: были газ, горячая вода и санузел. Делалось все это еще при советской власти. Отец строил и ремонтировал все, что просили, и все, что он мог, тем начальникам, которые давали разрешение на расширение и помогали с материалами. А мог он все. При антисоветской власти беда пришла с неожиданной стороны — от новостроек. Участок уже раз удалось спасти, одна новостройка прошла мимо, отец за это какому-то чину из администрации города коттедж построил. От второй волны уже не открутиться. И даже вошедшие в силу зятья ничем не могли помочь. Оставшиеся пять домов были окружены городом. Смирился отец со сносом, только когда нашел место, куда точно лет пятьдесят не доберется нога новосела, туда ему разрешили перенести дом. Фундамент не перенесешь, придется строить заново, и сад не перенесешь, но деревья «на дачном участке» можно уже сажать сейчас, а вот избу и печь перенести можно... Так что у будущего, казавшегося непреодолимым несчастьем, появился смысл. Надо бороться за то, чтобы были дом и сад, куда зимой могли бы приезжать из города, а летом жить дети и внуки.

Смотрины невесты — отец все еще не свыкся с тем, что жених уже вовсю с ней живет, — начались на удивление хорошо. Зое понравился дом — она говорила, что это произведение высокого сельского искусства, искренно восхищалась «живым артефактом» исчезающей русской деревни. Родители — простые, очень хорошие русские люди, а папа — гений, она в него влюбилась. Так говорила Зоя.

Отцу, вначале очень настороженному, подкашливающему, понравилось, что Зоя вела себя скромно, помалкивала и жалась к Косте. Совсем растаял, когда обученная на фортепьянах Зоя стала что-то подбирать на аккордеоне. Все испортили сестры. Их на смотрины не звали, но они прознали и приперлись. Пришли одна за другой, расфуфыренные по-столичному, в дорогих шубах и в таком ярком макияже, что Костя с отцом покраснели. Чтобы не ударить в грязь лицом перед интеллигенцией, сестры принесли также: одна — текилу, другая — бутылку бордо, старшая — джин. Костя был за рулем, а папе ничего не оставалось, как открыть свою четвертинку. Мама скромно выставила на стол бутыль вишневой наливки. Ее дамы в основном и пили, потому что ничего вкуснее мир не придумал. Ели, как и всегда в праздники, все свое: выросшее на огороде, замаринованное, засоленное; только мясо и сало были покупными, но самыми лучшими — от верных, многажды проверенных фермеров.

Дочери принялись наперебой рассказывать про своих детей, мужей, которыми гордились. Один — милиционер, другой — бизнесмен, то есть держал в Лобне несколько ларьков, третий работал в администрации города. Мафия. Мать слушала их рассказы с удовольствием, в дочерях воплотилась мечта всей ее жизни, мечта о достатке. На Зою она смотрела с недоверием и жалостью: как не пожалеть, такая местами вся тонкая, «хучь плачь»... Что Костя нашел в этой «полячке»?.. Когда родилась старшая дочь, Наташа, Лобня была еще село селом, а теперь вырос целый город, и все в нем есть, не хуже, чем в Москве, куда раньше приходилось ездить за продуктами. Хотя, конечно, на природе жить лучше, и с хозяйством, огородом-садом веселее, особенно на старости лет.

Сестры болтали, хохотали, как будто они и были главными именинницами. Отец их слушал-слушал и вдруг заиграл на аккордеоне. «Завыл»: «Нас извлекут из-под обломков, поднимут на руки каркас, и залпы башенных орудий в последний путь проводят нас...» Костя его тихонько поддержал вторым голосом. И Зоя стала подпевать — эту песню она знала. Сестры переглянулись и грянули лобовское многоголосье... Потом еще выпили, раскрепостились и перестали хвастаться. Рассказывали смешные случаи из костиного детства: какой он был зайчик, как однажды ночью описался и сказал, что вспотел, и показывали, как он смешно и трогательно говорил, когда писался: «Я вспотел!» Как не любил обновок, рыдал — наотрез отказывался надевать новый комбинезон или сапожки, про его первую любовь в детском саду: ни за что не хотел в первый класс, потому что в садике осталась Сонечка... Костя сидел краснел: все это повторялось на каждом его дне рождения, зачем сейчас-то? Воспоминания раннего детства были тесными, душными, сестры его зацеловывали — спас садист, вырвав из бабьего царства и направив в науку... Показывали детские фотографии, почетные грамоты, дипломы физико-математических олимпиад. Хвастались тем, что о нем однажды при вручении диплома сказал академик Алферов...

Потом старшая сестра Наташа как бы между прочим стала спрашивать Зою:

— Зой, а Зой, ты... мы тут по-простому, можно с тобой на «ты»?

— Конечно, у нас на работе все, и старые, и молодые, все на «ты», я привыкла.

— Зой, а как ты относишься к полякам?

Зоя посмотрела на Костю, который посмотрел на сестру с выражением «ну зачем ты?».

— Как можно относиться к целому народу? Не знаю... С пониманием, наверное...

— А к польским евреям? — обострила вопрос сестра.

Отец закашлялся.

— К каким? — не поняла Зоя.

— Польским, — беспощадно уточняла сестра.

— Я не знаю, что вы, то есть ты... имеете в виду. Мой папа написал большую работу о преследованиях евреев в Польше. Из нее следует, что поляки относились к евреям не намного лучше, чем немцы. У него из-за этого испортились отношения с нашими дальними родственниками в Варшаве — он ведь из старинного шляхетского рода...

— Какого? — как будто не расслышала сестра.

Отец прекратил кашлять и сказал отчетливо:

— Доченька, передай, пожалуйста, соли!

— На, пап, — протянула Наташа солонку.

— Я не к тебе обращаюсь, дурында! Зоенька, и хлебушка, пожалуйста.

Зоя протянула отцу хлеб и соль, и в глазах ее Костя увидел слезы. А Наташа встала из-за стола, хотела что-то сказать, но ничего не сказала и вышла.

Зоя тронула Костю за рукав, и он последовал за сестрой. Наташа одевалась в сенях — прихожую они по старинке называли сенями.

— Куда ты, не дури!

— И ты считаешь меня дурой?

— Ну что ты!

— Что я? Я нянчила тебя, а меня называют дурой.

— Дурындой! Батя погорячился, ты тоже разговор затеяла...

— Да недостойна она тебя, я же вижу человека. Что-то еврейское в ней есть.

— У нее бабка грузинка была.

— Грузинка? Еще хуже. Я чувствую, что не будет тебе с ней счастья. Она тебя выбрала, а не ты ее.

Наташа была похожа на отца, и внешне, и характером: быстро вспыхивала, но и остывала тоже быстро.

— Это не так.

— Так. Васька мой тоже считает, что он меня выбрал. Но я-то точно знаю, что я.

— Ну вот видишь! И у тебя отличная семья...

— Только я — не она, Костенька. Что, я тебе зла желаю? Я чувствую! Тебе такая, как Ларка, нужна, она ходить за тобой станет, служить тебе...

— Зоя ходит за мной, служит.

— Это пока.

Наташа все же вернулась к столу.

Костя поднял бокал за родителей. За Виктора Ивановича, Елизавету Алексеевну, Данилу Ивановича и Марию Петровну.

Кое-как официальная часть перетекла в неофициальную.

Слово за слово, и вскоре выяснилось, что с хвалеными мужьями сестер не все слава богу. Один что-то много пить стал на работе, второй от бизнеса своего покрылся нервной коростой — ну нельзя его вести, бизнес, все время правила игры меняются — экзема развивается от постоянного стресса. Третий дважды писал прошение об отставке, но ее все не принимали. Потом разговор сестер стал понятен только им:

— Забелин-то что?

— Молчит, чего-то ждет.

— Понятно чего.

— И сколько?

— Артур цифру не называет.

— А что он назвать может?

— Для начала восемьдесят семь.

— А Васька?

— Я ему сказала: сиди тихо, блин, и не рыпайся, это не твое дело, тебе нельзя сейчас возбухать.

— И мой все никак не успокоится, мало, что ли, дерьма с ними съел?

— А Белый?

— Беспредельничает, Гайдара из себя строит, зона его ничему не на­учила.

— Вот именно что всему научила...

— Оторвут ему то, за что надо бы подвесить...

Отец, под взглядом которого сестры прекратили свой криминальный междусобойчик, попросил Костю исполнить отрывок из «Мертвых душ». Его Костя когда-то выучил — с Гоголем «садист» особенно лютовал, страницами заставлял зубрить.

 

«...Конечно, всякий человек не без слабостей, но зато губернатор какой превосходный человек!

— Первый разбойник в мире! И лицо разбойничье! — сказал Собакевич. — Дайте ему только нож да выпустите на большую дорогу — зарежет, за копейку зарежет! Он да еще вице-губернатор — это Гога и Магога!

— Мне, признаюсь, — сказал Чичиков, — более всех нравится полицеймейстер. Какой-то этакой характер прямой, открытый; в лице видно что-то простосердечное.

— Мошенник! — сказал Собакевич очень хладнокровно, — продаст, обманет, еще и пообедает с вами! Я их знаю всех: это все мошенники, весь город там такой: мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет. Все христопродавцы. Один там только и есть порядочный человек: прокурор; да и тот, если сказать правду, свинья».

 

Гоголевская цитата пригодилась Косте в радиоэфире, когда он дискутировал с активистом молодежного крыла правящей партии. Костя привел ее, изменив фамилии Чичикова и Собакевича на Чижикова и Кобелевича, а полицеймейстера на начальника УВД. Мало того, что наг­лый сопляк не узнал Гоголя, — он сказал, что этот пошлый текст, скорее всего, принадлежит какому-нибудь бездарному графоману вроде Лимонова, который не может найти себе достойного применения в новой России. Гоголя не узнали, хоть и похвалили, и два юных активиста из оппозиционных партий. А были-то они всего лет на восемь моложе Кости...

Костя исполнил просьбу отца. «Садист» вдохновенно слушал, пристально глядя на дочерей, и, довольный, рассмеялся в конце. Сестры не смеялись, хотя узнали Гоголя. Наоборот, как будто даже обиделись, как будто была произнесена какая-то бестактность.

— Чего насупились, ушкуйницы? Стыдно стало? — спросил отец. — Не стыдно? Нет, у нас не так, скажете?.. — Но добивать их не стал. — У нас не так! А вот в Долгопрудном, в Пушкине, не говоря уж об Одинцове, еще хуже, чем у Гоголя. И без евреев обходятся. Польских.

Наконец cестры улыбнулись — криво...

Когда они уехали, отец заговорил про зятьев:

— Беда, ведь хорошие мужики были, хорошие, а портиться начали, если уже совсем не испортились, озверели, и ничего поделать нельзя. Хоть кол на голове теши! Сколько их нужно, денег? Ведь все давно уже есть... И дочери портиться стали, влезают в их дела... И детей портят.

— Видно, нельзя иначе, — вступилась за дочерей мать, — Кавказ подпирает, наши должны объединяться...

— Их всех по-хорошему сажать надо!

— Ты сдурел, садист? Там же твои внуки.

— Ничего, вырастим, воспитаем. Мы росли в бедности и честности... Мать, веди меня спать, я пьяный сделался.

Напоследок он пожелал «молодым» счастья: разрешил переночевать в доме, «чего уж теперь таиться».

Зоя попросилась на печку — никогда не спала на русской печке. Пришлось растопить. Они с Костей промучились там с час, а потом тихонько сбежали в его комнату, но «печное тепло» телом запомнилось.

В общем, обошлось. Напротив, даже неожиданно хорошо все как-то срослось. Когда они возвращались на следующий день домой, Зоя вдруг прижалась к Косте и зашмыгала носом.

— Эй, ты чего, дурында? — спросил Костя.

— Как я рада, что у тебя такие родители... Эти ваши песни. Как будто на исторической родине побывала. Ты так похож на свою мать. Красивую, большую, мудрую, надежную. Сестры у тебя непростые, очень на отца похожи, внешне; они тоже хорошие, потому что тебя очень любят. Так боятся, что братика полячишки окрутят. А отец просто необыкновенный. И этот его нос картошкой, а глаза твои... Как я тебя люблю...

— Эй, мы на Дмитровском шоссе...

— У вас есть холодная окрошка?

— Зойкин, мы врежемся сейчас в кого-нибудь...

— А холодный свекольник?

— У меня горячий, очень горячий борщ. Дома стынет...

— Как они рассказывали: «Зайчик вспотел»... Я хочу, чтобы наш сын был похож на твоего отца.

 

Знакомство родителей Зои с Виктором Ивановичем и Елизаветой Алексеевной Лобовыми состоялось вскоре.

Родители и с той и с другой стороны получили от детей строжайшие инструкции, и на этот раз все прошло без скандалов. Почти. Домработница Люська, внучка первого садовника академика, оказалась крупной веселой девахой лет тридцати, она командовала в доме всеми и вся. Костя попытался представить, какой же укротитель может такую обуздать. Оказалось, совершенно обыкновенный, он тоже присутствовал на празднике и помогал с шашлыками. А Люська бесподобно расстаралась с закусками. Ее присутствие было совершенно необходимым мостиком между «академиками» и «колхозниками». Она не только руководила готовкой, но и вела стол, за который демократично пригласили и ее Умара, маленького, крепкого мужичка, на которого Люська смотрела как на свою собственность. Он, конечно, никаким укротителем не был, а работал в Успенском как раз садовником у какого-то богатого сородича и был готов жениться на Люське. Леопард там когда-то, правда, был, но его давно сдали в зоопарк — пару раз вырывался из клетки и беспощадно резал амалхановских коз...

Одно было печально: Морган совсем состарился. Уже не бегал, не гавкал, только ходил и зевал.

И фамильные хрусталь и фарфор были выставлены на стол, и академик с портрета смотрел ласково, и его жена — весело, и закуски самые разно­образные Люська наготовила. Мария Петровна влюбленными глазами ела Костиного отца и сыпала комплиментами в адрес умельца, мастера на все руки. Хотя, конечно, «колхозники» — особенно Елизавета Алексеевна — стеснялись «академиков». Профессор в этом комплоте тоже несколько потерялся — пил грузинское вино и печально улыбался. Теперь он получил российский грант на разработку темы участия инородцев в строительстве государства Российского — проблематика куда более позитивная, не такая конфликтная, как предыдущая.

Дамы тоже пили бы вино, но их поразила лобовская вишневая наливка. Конечно, пели. Данила Иванович с Зоей дуэтом исполнили несколько песен Вертинского. Костя просил, чтобы Зоя спела с отцом «К чему нам быть на “ты”?», и они спели ее, и опять его страшно тронуло: «Пожалуйста, не уходите». Потом гитару взял Виктор Иванович, настраивал ее, кашлял, но петь не решился.

Для него была устроена отдельная экскурсия по дому, вокруг дома и под ним. Костя с отцом ползали там с фонариком. Результата этой экскурсии взволнованно ждала Мария Петровна. Виктор Иванович осмотрел крыльцо-веранду, забирался и на второй этаж, и на чердак. Потом спустился вниз, на первый этаж, а Костю заставил ходить по второму этажу — долго слушал скрипы. Мария Петровна смотрела на него как на спасителя-врача, который вот-вот определится с диагнозом и назначит спасительный курс лечения. Виктор Иванович определился:

— Открытую веранду...

— Крыльцо, — уточнила Мария Петровна.

— Да, крыльцо поправим. Кто вам его делал?

— Это еще до меня.

— Странно, дом отличный, венцы в порядке. Непонятно, почему крыльцо-то сгнило. Вы зря его закрываете, пусть под ним ветер гуляет, дерево должно дышать. Мы его поправим с Костей. У вас болгарка есть?

— Есть. Нет. Ах, вы имеете в виду такую пилу? Не знаю, найдем... Вы сейчас хотите? — с тайной надеждой спросила Зойкина мать.

— Нет, по-хорошему здесь день работы, как-нибудь в субботу приедем и сделаем.

— А дом, а скрип?

— Дом еще лет пятьдесят поскрипит, не меньше, хорошо делали люди, очень хорошо.

— А скрип?

— Скрип это да, это по-хорошему бригаде пару месяцев работы. Дом надо разобрать, все перекрытия поменять и бетонировать... Хотя дерево в хорошем состоянии, стропила, балки, даже жалко разбирать. Мы с Костей вдвоем не сможем. Тут бригада нужна, и не таджиков, а строителей. Но не советую. Пусть поскрипит. мы поскрипим, и дом поскрипит.

— Ах, какой ужас, — разочарованно вздохнула Мария Петровна. — А если пропитать чем-нибудь? Олифой? — сватья вдруг проявила креативную осведомленность.

Виктор Иванович кашлянул:

— Тогда все олифой провоняет, вы задохнетесь здесь, столько олифы нужно, и все равно мебель выносить, паркет снимать, если делать эту... — Виктор Иванович слово «глупость» не произнес.

— А все-таки как-нибудь нельзя, чтобы ничего не выносить, ничего не вскрывать, но чтобы не скрипело? Стянуть как-нибудь? Стяжку сделать? — предложила вдруг Мария Петровна.

— Веранду сделаем, — начал подкашливать Виктор Иванович, — а за дом не возьмусь. Жалко. и его, и вас. венцы отличные, несущие балки, стропила тоже...

— Нельзя? — Мария Петровна как-то вся опала, не веря.

— Можно, но надо всю мебель выносить, паркет вскрывать, дом разбирать, крышу, конечно, снимать... Легче и дешевле новый дом построить, земля есть, но у вас и этот отличный, хорошо до войны строили, материал хороший, мастера все по уму делали, не то что сейчас... — начал уже раздражаться и повторяться Виктор Иванович.

Тут вмешалась проходившая мимо с соусниками для шашлыка Люська:

— Ты, Марь Петровна, как бультерьер, вцепишься в человека... сказали тебе, и я тебе говорила, и все знающие люди говорили. Только разбирать дом! Вот баба глупая. Данил Ваныч зовут шашлык кушать.

На «бабу глупую» Мария Петровна, окончательно потеряв, видимо, свою хрустальную мечту об избавлении от скрипов, которой жила много лет, откликнулась грубо:

— Сама прошмандовка.

— Я прошмандовка? Да я горблю на тебя, дуру, всю жизнь. Замуж хотела выйти, ты не дала. Раньше хоть Данил Ваныч ко мне захаживал, но ты скандал устроила... Ни себе, ни людям! Дай пожить хоть раз в неделю и не канючь, дуреха старая.

В комнату вбежала Зоя и прошипела:

— Мама, Люся! Вы что?

Виктор Иванович вышел из остолбенения только на крыльце. Благоразумно решил: все, что он слышал, ему послышалось — дома у него никакой обсценной лексики не допускалось. Такого не может быть; значит, и не было. Показалось.

Расселись на поляне у мангала. Сидя на раскладных пластиковых креслах у костра, прямо с шампуров шашлык с удовольствием поедали Люська, Умар, Зоя и Костя. А старшие — за столиком в беседке, с ножами и вилками. Тут все (кроме Виктора Ивановича, который совсем не пил) с удовольствием отведали и мингрельского вина оджалеши.

Мария Петровна все же никак не могла смириться с тем, что лишилась смысла жизни, места себе не находила и, несмотря на строжайшее запрещение дочери, заговорила о политике — нужна ей была какая-то эмоциональная компенсация. Черт ее дернул сказать что-то неуважительное о Шолохове. Виктор Иванович закашлялся, и не стал бы он поправлять им крыльцо, если бы не вмешался Данила Иванович, который вдруг спросил:

— Муся, как там наша утка?

Мария Петровна вздрогнула и перевела разговор с Шолохова и Солженицына на ужасы приватизации на Рублево-Успенском направлении.

Быстро стемнело.

На небе проступили звезды. К ним устремились искры костра.

Костя решил прогуляться до ветру, компанию ему составил понурый Данила Иванович, он увел его в лес, подальше, чтобы их не было видно от беседки.

Костя повернулся, чтобы двинуться назад, и ахнул:

— Боже ж ты мой!

— Да, чудо, — сказал Данила Иванович. — Каков вид!

Действительно, отсюда, из темного леса, беседка, в которой горел электрический светильник, и поляна, освещенная костром, смотрелись островком счастья. Теплым и уютным в темном, холодном пространстве.

— Вот это — настоящая Николина гора. Звезды, сосны, костер, покой... — сказал Данила Иванович.

Когда они вернулись к костру, сказка сделалась былью.

Странной какой-то.

Вынесенный Умаром магнитофон разражался грузинской танцевальной музыкой. Джигит под аплодисменты мастерски в танце топтал поляну вокруг костра. А рядом с ним лебедем плыла Люська, но больше походила она на большую утку. Зато чудесной птицей показала себя Зоя. Вот она плыла так плыла — летала, не зря в детстве занималась танцами. Между ней и Люськой случилось даже какое-то соревнование. Люське не нравилось, что Зоя ее перетанцовывает, и она даже стала поталкивать Зою... А Умар разошелся, скакал вокруг костра, перебирая ногами, яростно крутя локтями. Зоя звала Костю поучаствовать в танце, но Костя отказался: странно гарцевать перед женщиной, с которой и так спишь. И вообще как-то неуместно смотрелась эта лезгинка на Николиной горе. Костю нехорошо поразило, как Зоя включилась в танец, с каким удовольствием она летала вокруг Умара, элегантно увертываясь от «соперницы».

— Раньше здесь были другие костры, — сказал Данила Иванович и ушел в дом.

Танец завершился аплодисментами, особенно воспламенилась Мария Петровна.

— Ну Умар, ну джигит, настоящий Махмуд. К нам лет тридцать назад часто заезжал Махмуд Эсамбаев, — пояснила она Виктору Ивановичу. — как он танцевал танцы народов мира! Божественно!

Виктор Иванович стал кашлять, благодарить хозяев, раскланиваться и собираться домой. Уговорить его остаться ночевать не удалось. (И слава богу!) Костя открыл ему ворота, и на своих стареньких «жигулях» отец отправился в Лобню. На прощание, уже за воротами, он остановился, сказал сыну загадочно:

— Не мое все это, лишнее. Сто соток! Дом чрезмерный, здесь детский сад разместить можно. Буржуи! Чтобы все это содержать в порядке, нужно очень много сил и денег. По-хорошему — минимум три работника, чтоб постоянно жили и работали здесь... Крыльцо сделаем, и так, по мелочи тут есть чем помочь, но это все ты сам сможешь. А по-хорошему... — но не завершил, на прощание обнял сына, что делал крайне редко, и родители уехали.

 

Ночевали Зоя с Костей на втором этаже, в той самой спальне, где когда-то «проектировали» Марию Петровну. Сталинские эмки им не мешали, но скрип — да, очень. Казалось, что от их малейшего движения скрипит не только кровать, но и весь дом. Окна спальни выходили на капитальную сторожку садовника, где жила Люська. Там ничего не скрипело, но звуки доносились такие, что было не до сна. Люська громко и тяжело дышала, посему молодые уснуть не могли. Потом она стала не только дышать, но и ахать, да так настырно, что и Костя с Зоей наконец решились тихонько «поскрипеть». Тихонько не получилось, хотя была надежда, что Люська их заглушает. Потом на некоторое время в сторожке стало тихо, а скрип остановить было уже никак нельзя. Нет, можно. Его остановил дикий люськин вопль. На самом интересном месте, и Костя понял Петра Никодимовича. Крики сменились ударами: хрясь, хрясь!.. Как будто обухом топора разбивают костные сочленения крупного рогатого скота.

— Он ее убивает! — испугалась Зоя.

Костя бросился надевать штаны, чтобы спасать Люську. Зоя глянула в окно и в рассветном тумане увидела страшное. Но не то, что ожидала. Распахнулась дверь сторожки, и оттуда вылетел и упал на землю окровавленный, полуголый Умар. Он с трудом встал на ноги и, как нищий, пошел с протянутой рукой к сторожке, другой рукой он держался за пах:

— Люсенька, извини, прости, пожалуйста!..

В его сторону полетела одежда и прицельно в голову — ботинки. В проеме двери стояла Люська. Голая, простоволосая, белокожая. В лунном свете сказочно смотрелись ее мощные бедра и не обвислые совсем еще, горизонтально торчащие груди. Она стояла, расставив ноги, руки в боки, точнее, кулаки. Зоя ладошкой тотчас закрыла Косте глаза — видимо, потому, что телом домработница была полной противоположностью Зое. И Костя не увидел, а только услышал люськино:

— Ишь чего удумал! Вот ты какой, Умарчик! Вон отсюдова, козлина!

И громко хлопнула дверью. Зоя сняла ладонь с костиных глаз, и он увидел, как Умар суматошно надевал брюки, рубаху, обувь, громко шепча что-то на своем языке. Сильно хромая и держась за пах, он подошел к калитке, поднял большую старинную щеколду, открыл и перевалился за пределы участка.

— Что он с ней сделал, что она его так?.. — спросил Костя Зою.

— Не знаю, — ответила Зоя и вернулась в постель, — иди ко мне, мне страшно...

Костя открыл окно. В комнату вместе с соловьиным щелканьем вошла речная свежесть, Костя хотел закурить, но не решился нарушить сказочную чистоту воздуха, пришедшего от Москвы-реки.

Он увидел Данилу Ивановича в пижаме, который быстро прошел к калитке, поднял и опустил щеколду, для верности два раза повернул еще и круг замка, после чего стремительно и бесшумно прошел к сторожке, постучал в окно, дверь открылась, и он исчез во тьме проема. Костя еще немного постоял у окна, он не исключал, что сейчас и профессор вылетит на двор. Нет. Зато к сторожке, шатаясь, подошел Морган, очень громко и грустно зевнул. И прилег на крылечке.

— Ну, Костя, Костенька, иди ко мне, иди... — шептала Зоя.

— Ты хорошо сегодня лезгинку танцевала...

— Не лезгинку, а картули, грузинский танец. Тебе понравилось?

— Очень. Лучше Люськи.

— Костик, ну мне просто очень захотелось, я так давно не танцевала... Что-то не так?

— Все так.

— Костенька, прости, я больше никогда не буду...

— Почему? Будь.

— Ну иди же ко мне, входи скорее...

В отличие от Петра Никодимовича образца сорок шестого года, пережитый стресс на Костю никак не повлиял.

Потом, когда родился Витька, Зоя посчитала, что «спроектирован» он был именно здесь, на втором этаже со скрипом, и, возможно, именно в эту ночь. Правда, похожим малыш стал не на отца Кости и не на Костю, а на Данилу Ивановича...

 

А следующее утро было обыкновенным. Единственным человеком в доме, который ничего ночью не услышал, оказалась больше всех ненавидевшая скрипы Мария Петровна.

За чайным столом она очень удивилась, что нет Умара.

— Где он, наш джигит, наш танцор, наш Махмудик?

— В свой джигитистан отправился, — ответила Люся, ставя на стол эмалированную кастрюлю с геркулесовой кашей. — Не хрена ему в барском доме делать. Тут интеллигентные люди, профессора, не многоженцы какие-нибудь...

— Так он женат?

— И дети есть, четверо. И жен тоже, одна на родине, а еще одна в Успенском... Гадский папа.

Первому половник тягучей, пахучей каши Люська налила Даниле Ивановичу.

— Овсянка, Данил Ваныч, очень пользительная для здоровья...

— Спасибо, Люсенька, ты очень любезна, — ответил Данила Иванович.

— А что ты так радуешься? Что это вы все такие довольные? — заподозрила что-то Мария Петровна. — я ночей не сплю, думаю о доме, о вас, а вы веселитесь тут.

— Ну что поделаешь, если нам хорошо, мамочка? — спросила Зоя.

— В моем доме всем хорошо, кроме меня! Меня здесь никто не понимает, никто не любит, все думают только о себе! — Мария Петровна швырнула салфетку и вышла из-за стола.

 

Комментарии







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0