Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Темные аллеи утраченного рая...

Виктор Николаевич Сенча родился в 1960 году в городе Кустанае (Казахстан). Детские и юношеские годы провел в городе Вятские Поляны Кировской области. Правозащитник, писатель, публицист.
Автор книг «Однажды в Америке: триумф и трагедия президентов США» (2005), «Этюд с кумачом без белых перчаток» (2012), «Полчаса из прошлого» (сборник рассказов, 2012). Печатался в журналах «Нева», «Наш современник» и др.
Живет в Москве.

К юбилею И.А. Бунина

У птицы есть гнездо, у зверя есть нора.
Как горько было сердцу молодому,
Когда я уходил с отцовского двора,
Сказать прости родному дому!

У зверя есть нора, у птицы есть гнездо.
Как бьется сердце, горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой,
                                               наемный дом
С своей уж ветхою котомкой!

Иван Бунин

...Зимним ветреным днем 21 января 1793 года, садясь в выстланную ржавой соломой повозку, которая отвезет вчерашнего французского короля на эшафот, Луи Капет спросил палача:

— Нет ли вестей о Лаперузе?

Вестей, увы, не было. Как не было и надежды когда-нибудь увидеть у берегов Франции белоснежные паруса «Буссоли». Впрочем, для приговоренного к смерти Людовика это ничего бы не изменило; хотелось только одного — умереть с толикой радости в груди оттого, что хотя бы эта желанная надежда не ушла вместе с ним, став последней из неоправданных. Лишь с появлением на горизонте кораблей Лаперуза он смог бы шагнуть на эшафот со спокойной совестью.

Не сложилось. Не было ни помилования, ни желанных парусов у прибрежных вод. Так легли звезды; они, эти астрологи, не врали: умереть ему на плахе. Взойдя на помост, «разжалованный» монарх поклонился толпе и спокойно отдал себя во власть палача — единственного из смертных, кому было дозволено лишить его жизни. Жизни — и только! Но не чести...

Бунин знал эту старую историю про Лаперуза. И даже слышал о трагедии адмирала Дюмон-Дюрвиля, отыскавшего-таки через полстолетия в Тихом океане следы пропавшей экспедиции: выживший в штормах и плаваниях, исследователь ехал в Версаль, на встречу с королем, и погиб вместе с женой и сыном в железнодорожной катастрофе.

Как-то так получилось, что легендарное имя Лаперуза приносило близко прикасавшимся к нему неприятности: корабли, названные именем адмирала, тонули, трактиры, удостоившиеся вывески в его честь, сгорали, и даже какой-нибудь милашка-сенбернар, не по чину получивший легендарное имя, и тот случайно оказывался под колесами вылетевшей из-за поворота тяжелой конки. И парижане об этом были прекрасно осведомлены. А потому, хотя и обожали овеянного ореолом славы мореплавателя, держались настороже.

Однако было в Париже одно местечко, где, казалось, на все предрассудки закрывали глаза. Еще в конце XVIII века в самом центре города, на набережной Сены, на Гран-Огюстен (quai des Grands Augustins), личный повар короля Людовика XV основал здесь уютный ресторанчик, названный им... Впрочем, уже не важно как. Важнее другое: после гибели французской экспедиции на затерянных островах Океании ресторан получил название в духе своего времени — «Лаперуз». Выстроенный в классическом стиле, особняк, разместивший внутри себя заведение для господ с тугими кошельками, привлекал не только хорошей кухней, но и прекрасным видом на Сену и остров Сите. Здесь бывали все — от Бомарше до Камю. А известный гуляка Дюма (речь, конечно, об отце!) провел здесь не одну ночь в окружении сладострастных красавиц.

Обо всем этом Бунину было хорошо известно. Да и не знать этого он просто не мог: писатель давно считал себя парижанином. А сплетни в любом городе — будь то Москва, Париж или Ницца — распространяются со скоростью заселения квартала.

Было душно и сыро. Август. Под ногами, «точно сальная», блестела парижская мостовая. Он любил иногда побродить в одиночестве. Со старым зонтом и наедине со своими мыслями: «Да, из году в год, изо дня в день, втайне ждешь только одного — счастливой любовной встречи, живешь, в сущности, только надеждой на эту встречу — и все напрасно...» Не столь проста эта штука — жизнь...

В этот раз все мысли занимал Симонов. Русский из Москвы. Нынешней Москвы. Коммунист. Правда, хороший поэт и, как слышал, неплохой прозаик. Приветливый. Хотя после тридцать третьего с ним многие стали приветливы. Стокгольм, Нобелевская премия, всемирное признание. Даже нацисты не тронули. Еще бы! Первый из русских по литературе. Льву Толстому — и тому не дали... Обиделся тогда старик, замкнулся. Но Льва Николаевича хотя бы родные стены согревали, а в Париже кто согреет? Да, парижанин, обретший здесь вторую родину; но кто сказал, что на чужбине лучше, чем дома? Может, порой уютнее, но никак не лучше.

Они встретились один на один в «Лаперузе». Именно такое общение давало... шанс. Реальный, невыдуманный, наяву. То был час истины, о котором столько передумано.

Симонов не лебезил. Человек честный, он и разговаривал честно. В чем, в чем, а в людях Бунин научился разбираться давно. Страна-победительница прощает «заблудших своих сыновей», увещевал Симонов. Наступают новые времена; следует поднимать Отчизну из руин, в том числе — поддерживать людей духовно. В такое время где быть великому писателю, если не со своим народом?..

Бунин ненавидел большевиков. Нет, он их не боялся — просто презирал. И скажи ему лет этак десять назад, что он будет сидеть за одним столом с ярым ленинцем, не поверил бы. Даже обиделся бы. Когда-то не смог понять Куприна. Однако все течет, все изменяется. Война изменила мир, развернула полюса на сто восемьдесят градусов. Если б не большевики, здесь, в Париже, по-прежнему бы хозяйничали немцы. А разве не он сам еще недавно с волнением вслушивался в военные сводки, искренне радуясь, как русские шаг за шагом освобождали Европу?.. Да, за последние десять лет многое изменилось.

И все же недоверие к большевикам осталось. Недоверие — чувство, выстраданное годами. Ах, если б можно было распахнуть окно и выветрить его до последней пылинки! Не выветришь. Со временем это самое недоверие, сотканное из страха и обиды, срослось с кожей, став частью тела и души. А душу давит неприязнь. Он не случайно пригласил Симонова в один из самых дорогих ресторанов Парижа. Ничего, пусть раскошелится, подумаешь. Они у него отняли Россию — тот юношеский рай, думы о котором помогали здесь выживать все эти годы.

Никто, кроме него самого, не мог знать, как долго он ждал такого разговора. Они все-таки снизошли и до его скромной персоны. Ненавязчиво, хотя вполне доходчиво (ох и хитер этот Симонов!), его приглашают обратно. Намекнули на амнистию; сказано о высокой роли Бунина в русской литературе, еще о чем-то...

А Зощенко?! Анна Ахматова?! Почему о них ни слова?! Ладно, Зощенко сам нарывался, но Ахматову-то за что?! Зачем губить талантище?! Всему, видно, свое время. Куприн поддался — и что? Через год не стало. Толстой тоже умер, а уж того как только там не обхаживали — «красный граф» все же. Эх, Алеша, Алеша... Симонов, конечно, просто так не отступит. Нет. Он окончательно ответит ему — «нет». Поздно. Долго думали, товарищи. Париж стал ему домом, а Москва... Москва — лишь воспоминанием.

Здесь, в старых переулках за Арбатом,
Совсем особый город... Вот и март.
И холодно и низко в мезонине...

Он приостановился, чуть прикрыл глаза. Когда это написано? Ну да, лет сорок прошло, не меньше, а будто вчера. И Арбат, и Воздвиженка, и все эти переулки... Губы тихо зашептали:

Днем — ростепель, капели, греет солнце,
А ночью подморозит, станет чисто,
Светло — и так похоже на Москву,
Старинную, далекую...
Теплятся, как свечи,
Кресты на древней церковке. Сквозь ветви
В глубоком небе ласково сияют,
Как золотые кованые шлемы,
Головки мелких куполов...

Вдруг поймал себя на мысли, что, думая о России, перед глазами все чаще вставала не Златоглавая, а голодный, страшный Киев. И Одесса... Вот и теперь — Дерибасовская, переполненная беженцами; какой-то умирающий у памятника Ришелье. Куда от них, от этих «окаянных дней»?! Кто не видел — не поймет...

Летний дождь в промозглом сумраке тихо бил по листве. В груди неприятно жало — вот опять перевернулось что-то. Ничего, скоро пройдет. Кто знает, мелькнула мысль, не произойди все это в «Лаперузе», да лет десять назад, — глядишь, этот Симонов и убедил бы.

Под ботинком громко чавкнуло. Встрепенувшись, Бунин по-стариковски запоздало отскочил. Но вышло ловко, в ботинках сухо. Вот и в груди отступило.

Нет, не согласился бы. Слишком дорогой ценой далась ему эта тихая парижская гавань на улице Оффенбаха. И Вера, и Галя... Такое не забыть. А для сомневающихся — «Окаянные дни». Пусть читают. Верят, не верят — их дело. Он остается, никуда не поедет. Нет. Нет. Нет...


1

В лесу, в горе, родник, живой и звонкий,
Над родником старинный голубец
С лубочной почерневшею иконкой,
А в роднике березовый корец.

Я не люблю, о Русь, твоей несмелой
Тысячелетней, рабской нищеты.
Но этот крест, но этот ковшик белый...
Смиренные, родимые черты!

Иван Бунин


Он родился, когда Россия, крепчая после отмены крепостного права, набирала экономическую мощь. В тот год в империи, присоединившей к своим владениям всю Центральную Азию, пустили первую мартеновскую печь, в Крыму приступили к восстановлению Черноморского флота, а Федор Тютчев написал свое знаменитое стихотворение «Я встретил вас...». Но не этим запомнился потомкам год 1870-й: целое столетие он будет восприниматься исключительно как дата рождения человека, изменившего мир до неузнаваемости. Его имя — Ленин.

Последние дни нашего героя придутся на осень пятьдесят третьего — переломного года, когда измученная войной и репрессиями страна лишится того, с кем три десятилетия пыталась построить коммунизм. Что-то получилось, что-то нет. По крайней мере, провожая в последний путь Сталина, советский народ обливался слезами, махая ему из социализма. В пятьдесят третьем в Советском Союзе будет испытана первая водородная бомба, оказавшаяся по своей разрушительной силе в двадцать раз мощнее «Малыша», уничтожившего в 1945-м Хиросиму. Россия уверенно перешагнет очередной рубеж — сверхатомный...

От рождения Ленина (и первой мартеновской печи) до смерти Сталина (и водородной бомбы) каких-то восемьдесят с небольшим лет. Ничто по вселенским масштабам, целая жизнь — в исчислении человеческом. Но именно этот отрезок времени вместил в себя жизнь величайшего из сынов России — Ивана Бунина.

Появившийся в провинциальной глубинке, он будет творить почти невидимо, всегда в уединении — и так до самой смерти. Октябрьский переворот перевернет жизнь Бунина с ног на голову. Впрочем, как и всей России. Даже живя в эмиграции, этот человек будет неразрывно связан с Родиной, став ее частью, пусть и отторгнутой. Хотя можно сказать и больше: находясь вдали от родных мест, Иван Бунин неожиданно для всех станет совестью нации, ее гордостью и славой...

Если бы в русской литературе не было Бунина, его место обязательно занял бы кто-то другой. Не будем лукавить: в России литераторов всегда было в избытке. После Пушкина, Лермонтова, Достоевского и Толстого, ставших предтечами новых великих имен, литературная ниша не только не опустела (она никогда не пустовала!), но даже стала богаче. На рубеже веков образовалось некое созвездие изумительных талантов — от великолепных поэтов Серебряного века до прозаиков-реалистов нового времени. Это было веяние эпохи. И эта же эпоха испытает всех их на прочность, причем жестоко — через лишения, голод и скитания, пройти которые с достоинством, как покажет время, будет суждено не всем. Но среди тех, кто испытания выдержит, Бунин окажется среди первых.

Доказывать кому-то, что ты лучший, — дело далеко не благодарное, даже где-то обязывающее. А быть обязанным, особенно Родине, всегда ответственно. Оставалось одно: быть преданным своему ремеслу — тому делу, которому посвятил жизнь. И Бунин никогда ничего не доказывал — он просто работал. Писал. Искренне, талантливо, честно. Без тени самовлюбленности, стараясь, чтобы с годами его стихи и проза становились не то чтобы лучше, но совершеннее. И это ему удалось.

Одного не смог побороть в себе — брезгливости к большевикам. Но и это прошло; стал равнодушен, сумев сохранить в себе самые ранние воспоминания — еще те, дореволюционные, где в радужно-солнечном юношеском мире на пастбищах блестит роса, а где-то вдалеке, со стороны сказочных маковок старинных колоколен, слышится малиновый волшебный звон.

Было время, он очень надеялся (как, впрочем, все эмигранты), что разлука с Россией лишь временна, все пройдет, вернувшись на круги своя, большевистская власть падет, а вместо кумачового «серпасто-молоткастого» вновь воспрянет привычный триколор. Не прошло, не вернулось. Крепкой оказалась новая власть, с такой легкостью избавлявшаяся от поэтов, художников и прочих «недобитых буржуев». Теперь в России правили другие — из когорты тех, «кто был ничем — тот станет всем»...

Он часто вспоминал тот навсегда потерянный мир, с которым его связывали лишь воспоминания. Воспоминания порождали ностальгию, а та в свою очередь заставляла браться за перо. Так рождались бунинские стихи, писались рассказы, появлялись новые герои. Исключительно русские. Для остальных отводились разве что второстепенные роли. И в этом весь Бунин.

...Кто-то из домашних впервые назвал его «князем». Сначала в шутку, потом — почти всерьез. Тем более что и ему самому это прозвище в общем-то нравилось. Потому что — в точку. Это ведь отец Ванечки, Алексей Николаевич, был из обедневших дворян, зато мать, Людмила Александровна, настоящая княжна, из рода Чубаровых. Начисто портил идиллическую «картинку» отец писателя: будучи транжирой, пьяницей и любителем азартных игр, он умудрился разбазарить остатки бунинского величия. А за плечами этой семьи действительно было величие — достаточно назвать поэтессу Анну Бунину и поэта Василия Жуковского (последний был незаконнорожденным сыном одного из Буниных). Так что гордиться было кем. Оттого и «князь». Отсюда и капризный характер, и своенравие, и некоторая сухость, и еще много чего сквозь призму этих самых «и».

Например, властность. Именно поэтому все женщины, бывшие по жизни рядом с ним, обязаны были беспрекословно подчиняться своему кумиру. Те же из них, кто отказывался признавать в нем этого самого кумира, освобождая место, попросту отходили в сторону. «Ян» — так называла Бунина его жена Вера Николаевна. На польско-шляхетский манер, дабы подчеркнуть благородное происхождение мужа и конечно же полное к нему уважение.

Малообщительный, возможно, даже замкнутый, для потомков Иван Алексеевич так и остался некой тайной за семью печатями. Он до сих пор почти не известен; даже во Франции писатель общался лишь с узким кругом соотечественников — с теми русскими, кто вынужден был делить с ним нелегкие будни изгнанника. Если же учесть, что Бунин, живя за границей, не разговаривал по-французски, можно представить степень одиночества этого человека. Поэтому так важны сегодня те немногочисленные воспоминания людей, хорошо знавших писателя при жизни. А еще — его дневниковые записи, по счастью сохранившиеся. Даже бунинский дневник — и тот особенный: начатые в юности, записи о самых волнующих для их автора событиях в какой-то момент выплеснутся в целую книгу «Окаянные дни»; в конце жизни дневниковые заметки заметно скудеют, сходя почти на нет, с промежутками в год-два, а то и больше. Но даже и они — бесценны. Впрочем, как и все творчество великого литератора.

Какой он был, этот неуловимый Бунин? Попробуем присмотреться. И прежде всего — к эпохе, его породившей, к взаимоотношениям писателя с людьми из своего окружения. И если нам хотя бы на чуточку удастся приблизиться к истине — значит, эти строки написаны отнюдь не напрасно...


* * *

Итак, начало было вполне благопристойным: наш герой родился, по сути, в княжеской семье, на улице Дворянской красивого русского города Воронежа. Вот на этом, пожалуй, вся «княжеская благопристойность» и заканчивается. Когда Ванюше исполнилось три года, вконец разорившийся отец перевозит семью в свое поместье — на хутор Бутырки Елецкого уезда Орловской губернии. Вполне понятно, что о хорошем образовании мальчика в глухомани не могло быть и речи. Но повезло. Домашним воспитанием барчука занялся некто Ромашков — сын местного предводителя дворянства, учившийся когда-то в Лазаревском институте. Несмотря на то что он владел тремя языками, играл на скрипке, неплохо рисовал и занимался сочинительством, его считали чудаком. К примеру, читать своего воспитанника Ромашков учил по гомеровской «Одиссее».

Благодаря то ли «экстернатскому» образованию, то ли «княжеской» наследственности в восемь лет из-под робкого пера Вани Бунина выпорхнул первый стишок. Творение юного «пиита» всем очень понравилось. А первый успех, судя по всему, окрылил. За первым стихотворением последовало второе, за ним третье — и пошло-поехало.

Однако стихи стихами, но нужно было учиться. В одиннадцать его отдали в провинциальную гимназию в Ельце, где поучиться юному дарованию суждено было не более пяти лет: к тому времени непутевый папаша окончательно растранжирил не только свои, но и все сбережения супруги. За обучение сына платить оказалось нечем. Пришлось вновь вернуться к домашнему образованию. На этот раз выручил старший брат Юлий, интеллигентный молодой человек, окончивший университет и даже отсидевший в тюрьме «за политику». Таким образом, все образование классика в государственных учреждениях — несколько лет елецкой гимназии, все остальное впитано в родных стенах родительской усадьбы.

Только, похоже, юного «князя» это ничуть не смущало. Во-первых, еще с ранних лет Бунин почувствовал в себе силу писателя. Так бывает, когда с юности начинает пробиваться талант. В данном случае — литературный. А во-вторых, он уже тогда решил для себя, кем будет: только писателем. Пусть остальные станут офицерами, чиновниками или даже банкирами, его стезя — писать! Интересно, что главным своим учителем (конечно, после брата Юлия!) юный Бунин считал не кого-нибудь, а самого графа Льва Толстого. (Если уж быть чьим-то учеником — то самого Толстого!) Он настолько самоуверен, что однажды едет к «великому графу» в Ясную Поляну. Кто знает, возможно, этот юный дворянин рассчитывал на серьезный разговор с «мэтром» о литературе, или просто хотелось увидеть того со стороны. Теперь не узнать. Скорее все вместе, ведь юность любопытна и смела.

Желание пообщаться с великим писателем оказалось столь велико, что терпеть уже не было сил. От Ельца до Тулы верст сто. Но что значат какие-то версты перед непреодолимым желанием семнадцатилетнего юноши! Оседлал любимую Кабардинку — и в путь. Однако сил хватило лишь добраться до Ефремова. Выдохся сам, да и кобылку загнал. Обессиленный, ночь провел на скамейке городского сада. А утром пришлось возвращаться. Так начались бунинские скитания — в поисках неведомо чего, не вполне пока понятного. Быть может, то были терзания по обретению самого себя. И это уже кое-что. Ведь именно так и закаляется характер...


* * *

А характер у Бунина, помимо всего прочего, оказался еще и страстным. Первая любовь явилась в облике молоденькой гувернантки — некой Эмилии Фехнер из соседней деревни. Открываем бунинский дневник, читаем: «1885. ...Она моя! Она меня любит! О! С каким сладостным чувством я взял ее ручку и прижал к своим губам! Она положила мне головку на плечо, обвила мою шею своими ручками, и я запечатлел на ее губках первый, горячий поцелуй!..»

Но неожиданно все быстро закончилось: Эмилия уехала, а юному воздыхателю оставалось только надеяться на ее скорое возвращение. Не дождался.

Хотя их встреча состоялась — правда, десятилетия спустя. Произошло это весной 1938 года, когда Бунин приехал в Ревель. Там на одном из его выступлений к нему подошла какая-то пожилая женщина и просто представилась: «Я — Эмилия, бывшая гувернантка, помните?» Он вспомнит, расчувствуется...

Эта первая любовь сильно повлияла на его творчество: многие рассказы, вышедшие из-под бунинского пера, навеяны тайными встречами в деревенской глухомани и тихим счастьем охваченного нежным чувством юноши. Да и первые стихи — оттуда же, из юности:

Еще усадьба спит... В саду еще темно,
Недвижим тополь матово-зеленый,
И воздух слышен мне в открытое окно,
Весенним ароматом напоенный...

Уж близок день, прошел короткий сон —
И, в доме тишины не нарушая,
Неслышно выхожу из двери на балкон
И тихо светлого восхода ожидаю...

К слову, встреча писателя с Эмилией вдохновила его позже написать свои знаменитые «Темные аллеи».

Газета «Орловский вестник» стала тем трамплином, с какого обычно начинают творческую карьеру. Бунин как-то принес туда свои стихи, но так получилось, что задержался в «Вестнике» надолго: его пригласили работать в редакции. Позже в приложении к этой газете вышла его небольшая книжка «Стихотворения. 1887–1891 годы». По сути, то был дебют. Почти не замеченный, но очень важный.

Однако самого Бунина в тот период занимало нечто другое — Большая Любовь. Избранницей поэта оказалась некрасивая девушка в пенсне, по имени Варя. Варвара Пащенко была дочерью местного доктора и работала корректором в той же редакции «Орловского вестника». Историю этой трогательной любви позже Бунин изложит в пятой части «Жизни Арсеньева», названной им «Лика». Некоторые называют «Лику» лучшим произведением о любви. Может быть. В любом случае написано чрезвычайно трогательно.

Именно она, Варварка (так девушку называли в редакции), однажды посоветовала Ивану послать несколько своих рассказов Антону Чехову. И тот послал, приведя именитого писателя в восторг. Варя и Иван, они были чем-то схожи: с сильными характерами, темпераментные, этакие максималисты во всем. Возможно, поэтому и сошлись. Хотя была одна разница, сыгравшая в последующем в их отношениях роковую роль: в отличие от Ивана, Варвара на многие вещи смотрела более приземленно, с женской обстоятельностью, а стихам (пусть даже и бунинским!) предпочитала театр (мечтала быть актрисой).

Было еще одно — родительское неприятие новоиспеченного женишка. Неустроенный, без образования, еще и «пиит». Что с такого взять? Одни хлопоты. Тем более что на горизонте маячила фигура вполне подходящего, по их мнению, кандидата на роль жениха — некоего Арсения Бибикова, помещика из соседнего имения.

И все-таки они поженились. Правда, как тогда говорили, жили «без венца». Этот едва устоявшийся союз чуть тут же не распался: над Буниным навис дамоклов меч армейской службы — как-никак три года солдатчины! Для поэта — смерти подобно. Очередная проблема для тестя, нужно выручать. Как ни хмурился — выручил. Скрепя сердце «обнаружил» у родственника болезнь легких, после чего Ванюшу могли призвать разве что в мировую войну. И на том спасибо...

А потом произошло то, что, наверное, и должно было произойти. Молодые уехали в Полтаву, где Бунин устроился библиотекарем в местную управу[1]; там же пристроилась и Варвара, на 15 рублей жалованья. Казалось бы, живи да радуйся, обзаводись детьми, но не тут-то было. «Заболев» толстовством, Бунин отправляется в Харьков, ну а Варя... Рядом с покинутой женой неожиданно оказался тот самый Бибиков с его приличным состоянием. Четырехлетний брак «без венца» рухнул в одночасье. Варвара тайно покинула Полтаву, оставив на столе записку: «Уезжаю, Ваня, не поминай лихом».

Покинутый муж был в отчаянии! Приехав в Елец, он несколько часов бегал вокруг дома Бибикова, но безуспешно. Хотел покончить с собой. Потом решил ехать в деревню, но на станции ему стало плохо — пошла носом кровь, подкашивались ноги... «...Потом ночью пер со станции в Огневку и, брат, никогда не забуду я этой ночи! — писал он Юлию. — Ах, ну к черту их — тут, очевидно, роль сыграли 200 десятин земельки...»

Впрочем, молодость сильна и способна подниматься даже при падении навзничь. Впереди Бунина ждал сверкающий роскошью Петербург — новые интересные встречи, знакомства и выступления на литературных вечерах и среди друзей. Все то, о чем он так страстно мечтал.

Сбылось. Таланту важно не мешать...

И все же для полного счастья страстной бунинской натуре чего-то явно не хватало. Позже признается: Любви.

В 1898 году Бунин очутился в Одессе. Там на одной из дружеских вечеринок он познакомился с девятнадцатилетней Анной Цакни. Аня была дочерью редактора популярных в городе «Одесских новостей» грека Н.А. Цакни. Несмотря на то что девушка лишь пару месяцев как закончила гимназию, она вела довольно взрослый образ жизни: носила шляпки с вуалями, посещала дорогие рестораны, крутила головы мужчинам. Уже через несколько дней после знакомства влюбчивый Бунин сделал девушке предложение, которое было принято.

В этот раз он ни на минуту не сомневался, что его выбор правильный. Медовый месяц молодые провели в Крыму, после чего отправились в Москву и Санкт-Петербург. К слову, в Москве Бунины попали на открытие нового Художественного театра, где посмотрели чеховскую «Чайку».

Возможно, в этом браке все бы получилось, если бы не ошибка. Пара осталась жить в доме родителей жены. Молодым необходима тихая гавань, покой, уединение. Так легче определиться с чувствами, узнать ближе друг друга, научиться жить сообща. Вмешательство же извне всегда ведет к краху. Постоянные гости, сутолока и посиделки, а также вмешательство «мамаши» в каждую мелочь сделали семейную жизнь Бунина невыносимой. Кроме того, Анна начала его явно раздражать. Уже через год Бунин сетует на то, что его жена «глуповата и неразвита, как щенок».

Анна часто запирается у себя в комнате, где о чем-то шушукается с «мамашей», к мужу относится холодно. Стала обидчивой и замкнутой. Бунин в тоске. О писательском вдохновении не может быть речи. Беременность жены лишь углубила пропасть между супругами. Однажды, прихватив нехитрый скарб, он уехал в Москву. Через полгода Анна родит сына Колю[2].

Личная жизнь Бунина явно не складывалась. На какое-то время ему показалось, что это судьба. Правда, о самоубийстве теперь не думалось — ведь у него имелись талант и непреодолимое желание писать...


* * *

Есть такое выражение — «заездить». Нет, речь не о виниловых пластинках или магнитофонной ленте. «Заездить» — это уехать, отвлечься, сменить обстановку. Заглушить свое горе можно было, только «заездив» его. И Бунин интуитивно делает именно это. Вместе со своим новым товарищем, Куровским, он отправляется в заграничное турне. Берлин, Париж, Женева, Вена, Константинополь... К слову, в Турции писатель серьезно увлекся творчеством Саади. Если помните, этот персидский поэт считал, что тридцать лет человек должен употребить на приобретение знаний, еще тридцать — чтобы странствовать, остальные тридцать — размышлять. Новые встречи и впечатления изменили Бунина, а стихи Саади окончательно привели к мысли, что он не рожден для семейных уз. Отныне его узы будут складываться из письменного стола и писчего пера. Не это ли подлинное счастье?

Но страсть, страсть! Вот что мешало и... вдохновляло.

Возвратившись домой, Бунин плодотворен как никогда. У него сложился круг хороших друзей: Чехов, Горький, Найдёнов, Телешов... Знаменитые «Среды» последнего делают Бунина еще более известным, а сборник «Листопад» принесет знаменитость. Потом будут две (в 1903 и 1909 годах) Пушкинские премии за стихи и прозу; в 1910 году Российская академия наук изберет Бунина своим почетным академиком по разряду изящной словесности. Горький возьмется печатать его собрание сочинений.

Увидевшая свет в 1910 году повесть «Деревня» заставила всех заговорить о Бунине во весь голос. Никто до него (разве что Горький) не вскрывал с таким остервенением гнойник существовавших на тот момент социальных проблем. «Деревня» — это остро отточенный ланцет, под лезвием которого вскроется огромная кровоточащая язва. После прочтения книги каждому вдруг стало понятно, что русский мужик не просто человек; как выяснилось, по сути своей он — мученик, доведенный до самой крайней точки отчаяния.

«Никто не ждал от “парнасца” Бунина такого громогласного отклика на самую жгучую тревогу эпохи, — вспоминал Корней Чуковский. — “Деревня”... оказалась самой злободневной, самой животрепещущей книгой... Критики в столице и провинции то и дело высказывали свое изумление: эстет, “акварелист”, пейзажист, чуждавшийся публицистических тем, вдруг выступает в печати как обличитель и потрясатель основ. Фет, который стал Щедриным!»

Уже тогда заговорят об особом феномене Бунина, сумевшего создать какую-то особую прозу — «простую и в то же время чрезвычайно современную». Незаметно для всех Бунин стал «певцом осени, грусти и дворянских гнезд». Вроде ничего нового. Но, как оказалось, все же новое. Уже одно то, что бунинская проза писалась как стихи — словно на выдохе, очень лично, сжато и содержательно, причем без всяких «завязок и кульминаций», а порой и вовсе без определенного сюжета, — говорило о ярком таланте и самобытности молодого автора.

Возможно, в этом как раз и заключался «ключик» бунинской прозы. Перелистывая свежие страницы, пораженный читатель никак не мог оторваться от строк. Антон Чехов как-то заметил, что рассказы Бунина трудно читать — задыхаешься; они насыщенны, как двойной бульон.

Сильно сказано, по-чеховски...

В 1906 году Бунин вновь влюбился. Неожиданно и глубоко. Произошло это на литературном вечере у Бориса Зайцева, где писатель выступал со своими стихами. К жене Зайцева «на огонек» забежала ее подруга, Верочка Муромцева. Забежала и... навсегда вошла в сердце Ивана Бунина.

Молоденькая (она была на десять лет младше Бунина), свежая, с ровным и покладистым характером, она очень понравилась Ивану Алексеевичу. Тем более что девушка происходила из хорошей, старомосковской семьи; ее отец был членом Московской городской управы, а дядя, С.А. Муромцев, — председателем Первой Государственной думы. Сравнивая Верочку с другими женщинами, с которыми его сталкивала судьба, Бунин не мог отыскать в ней ни единого изъяна. Действительно, его будущая жена владела несколькими иностранными языками, хорошо разбиралась в музыке, театре и живописи — она была той, без которой он уже не представлял себя.

Начался красивый, бурный роман. С цветами, выходами в театр и посещением литературных вечеров, где Бунина уже хорошо знали. Куприн, Андреев, Телешов... Десятки известных людей окружали теперь новую литературную пару. Бунин был великолепен. А рядом с Верой Николаевной — даже шикарен. Всегда в наимоднейшем костюме, в сорочке со стоячим воротником, ослепительном галстуке, он выглядел обворожительным эстетом, аристократом до мозга костей. Одно слово — князь. И предпочитал, чтобы о древности его рода знал каждый...

Рассказывали, как однажды в фойе Художественного театра он встретил Максима Горького с двумя приятелями (то были Леонид Андреев и Скиталец), которые как один вынарядились по последней, так называемой «народнической», моде: в блузах под кожаный ремешок, в штанах, заправленных в сапоги, широкополых шляпах...

— Вы что, на охоту собрались? — кольнул их шуткой Бунин.

Те стушевались, но больше в такой одежде старались держаться друг от друга поодаль...

Вообще, дружба с Горьким — особая страница бунинской биографии. Их познакомил в 1899 году у себя в ялтинском доме Антон Чехов. И каждый очень дорожил этими добрыми отношениями.

Однажды Бунин сказал Вере Муромцевой: «Я отношусь к вам как к моей невесте». И этого оказалось достаточно, чтобы она согласилась стать его женой. Даже «без венца»[3]. То была любовь без обязательств. Они просто приняли друг друга такими, как есть. На всю жизнь. Духовно и физически. Взялись за руки и пошли в одном направлении — единственном для обоих. Много позже, когда у Бунина появится другая женщина, писатель и не подумает разводиться со «своей Верой». «Любить Веру? Как это? Это все равно что любить свою руку или ногу...» — скажет он однажды. И это не красование, а искренние слова человека, всю жизнь ощущавшего рядом свою гармоничную «половинку».

Из дневника Бунина: «23.II.1916. Милый, тихий, рассеянно-задумчивый взгляд Веры, устремленный куда-то вперед. Даже что-то детское — так сидят счастливые дети, когда их везут. Ровная очаровательная матовость лица, цвет глаз, какой бывает только в этих снежных полях...»

Именно такой — милым, преданным ребенком — оставалась для Бунина Вера Николаевна долгие годы, незаметно для него самого превратившись в неоценимого друга и помощника.

Свадебное путешествие они провели в длительной поездке: Константинополь, Афины, Александрия, Иерусалим, Вифлеем... Начав с «великих скитаний», их будущая жизнь закончится еще большими скитаниями — вынужденной эмиграцией. Хотя тогда об этом не могли знать ни он, ни она. Впрочем, об этом не знал никто...


2

А я с собой мою Россию
В дорожном уношу мешке...

В.Ходасевич


Известно, что очередная Большая смута в России началась в марте 1917 года — после отречения от престола императора Николая II. Однако смутный исход был далеко не случаен: смутой запахло задолго до мартовского отречения царя — с тех самых пор, когда людская толпа почувствовала в себе силу самой расправиться с «помазанником Божиим». Но с трона вместо наказания посыпалось другое — амнистия и отмена публичной казни. О какой отмене казни можно было говорить при столь широкомасштабном кровавом терроре, развязанном в стране с подачи жадных до крови «народовольцев»?! Все просто: никто не ожидал, что царский трон настолько шаток.

Смута не рождается на пустом месте, бунт не бывает без веских причин. По сути, бикфордов шнур, по вине которого привычную жизнь обывателя нарушает социальный взрыв, вспыхивает от искры, высекаемой двумя «зажигательными» камнями — худыми карманами и пустыми прилавками. Затянувшаяся война взвинтила инфляцию, та привела к введению в столице продовольственных карточек.

Пустота прилавков и худоба карманов возникли из-за войны. Русско-японская кампания обошлась России в 2,3 миллиарда рублей. Но они ничто в сравнении с расходами Российской империи в мировой войне! Один только 1915 год «съел» 9 миллиардов! Патроны и пушки прямиком вели... к катастрофе.

Истинной же катастрофой для России стал последовавший за отречением царя октябрьский переворот.

В нашем представлении день 25 октября (7 ноября) 1917 года ассоциируется только с одним событием — так называемой Великой Октябрьской социалистической революцией. Но, оказывается, в тот день Россия жила обычной жизнью: была суббота, банный день, и многомиллионное крестьянское население страны (равно как и городские рабочие, чиновники и служащие), не помышляя о политике, с чувством и радостью, сидя с ковшами у шаек с водой, смывало с себя усталость, предаваясь неге и благодушию. В Петрограде праздная толпа гуляла по Невскому проспекту, веселые люди сидели в многочисленных кафе и ресторанах, обсуждая последние газетные новости; в Мариинке шел балет, а в Народном доме — опера Верди «Дон Карлос», где музыкальные гурманы наслаждались неподражаемым басом Шаляпина. Да и вообще, жизнь шла своим чередом, вот только оживленнее обычного сновали по улицам матросы и солдаты с красными повязками на рукавах да оцепление вокруг Зимнего чуть-чуть раздражало: приходилось обходить вокруг Дворцовой площади.

А еще... А еще средь бела дня неожиданно развели невские мосты. Такое странное даже для старожилов Питера событие лишь позже каждый, кто это видел наяву, вспомнит не раз: не выстрел «Авроры», а они, петроградские мосты, разойдясь, разделили вдруг навсегда прошлое и такое страшное настоящее...

Ужасное Зло пришло в Россию. Еще невидимое и едва осязаемое, оно готовилось к решительной атаке на православную Русь. Страшнее было другое: никто ни о чем не догадывался. Пока...


* * *

Бунин не принял октябрьский переворот. Не согласившись с советскими догмами, с непониманием отнесся ко всей революционной неразберихе. События, развернувшиеся на территории бывшей Российской империи после октябрьского переворота, оказались настолько трагичными и ужасными, что сотни тысяч россиян были просто-напросто выдавлены из собственной страны.

Чтобы лучше понять тех несчастных, вчитаемся в строки очевидцев.

Бунин, «Окаянные дни»:

«1918 г. 16 февраля. <...> Простясь с Чириковым, встретил на Поварской мальчишку-солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал:

— Деспот, сукин сын!.. <...>

24 февраля. <...> Звонит на станцию “Власть Народа”: дайте 60-42. Соединяют. Но телефон, оказывается, занят — и “Власть Народа” неожиданно подслушивает чей-то разговор с Кремлем:

— У меня пятнадцать офицеров и адъютант Каледина. Что делать?

— Немедленно расстрелять... <...>

25 февраля. <...> Опять какая-то манифестация, знамена, плакаты, музыка — и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:

— Вставай, подымайся, рабочий народ!

Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.

Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: “Cave furem”. На эти лица ничего не надо ставить, — и без всякого клейма все видно.

И при чем тут Марсельеза, гимн тех самых французов, которым только что изменили самым подлым образом!..»

Из воспоминаний Надежды Тэффи (1918 год):

«...— А что насчет нас слышно? — спросила я.

— Обещают отпустить. Только комиссарша еще не высказалась. Неделю тому назад проезжал генерал. Бумаги все в порядке. Стала обыскивать — нашла керенку: в лампасы себе зашил. Так она говорит: “На него патронов жалко тратить... Бейте прикладом”. Ну, били. Спрашивает: “Еще жив?” “Ну, — говорят, — еще жив”. “Так облейте керосином и подожгите”. Облили и сожгли. Не смотрите на меня, смотрите на дождик... мы себе прогуливаемся. Сегодня утром одну фабрикантшу обыскивали. Много везла с собой. Деньги. Меха. Бриллианты. С ней приказчик ехал. А муж на Украине. К мужу ехала. Все отобрали. Буквально все. В одном платье осталась. Какая-то баба дала ей свой платок...»

Зинаида Гиппиус (1918 год):

«25 ноября, воскресенье. <...> В Пятигорске расстреляли как “заложника” и с Машука сбросили — генерала Рузского. Того самого, что бывал у нас в Кисловодске. Больной и невинный болтун с палочкой, немножко рамолик, за ним всегда ходили жена и дочь, офицеры молодые к нему были добродушно-нежны. Он отечески ворчал на них, целовался с ними, бодрился и постоянно хворал воспалением легких. Успокоился... <...>

И, наконец, вот главное открытие, которое я сделала: ДАВНЫМ-ДАВНО КОНЧИЛАСЬ ВСЯКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ. Когда именно — не знаю. Но давно. Наше “сегодня” — это не только ни в какой мере не революция. Это самое обыкновенное КЛАДБИЩЕ. Лишь не благообразное, а такое, где мертвецы полузарыты и гниют на виду, хотя и в тишайшем безмолвии. Уж не банка с пауками — могила, могила!

На улицах гробовое молчание. Не стреляют (не в кого), не сдирают шуб (все собраны). Кажется, сами большевики задеревенели. Лошадей в городе нету (съедены), автомобили, все большевицкие, поломаны и редки. Кое-где, по глухому снегу, мимо забитых магазинов с сорванными вывесками, трусят ободранные пешеходы... <...> Не это ли “революция”?

15 декабря, суббота. Кладбище. Отмечу только лестницу голода. <...> Сегодня выдали, вместо хлеба, 1/2 ф[унта] овса. А у мешочников красноармейцы на вокзале все отняли — просто для себя.

На Садовой — вывеска: “Собачье мясо, 2 р. 50 к. фунт”. Перед вывеской длинный хвост. Мышь стоит 20 р.»

Теперь очевидно, что понятие «не признать» в данном случае неуместно. Они, те люди, которых позже назовут эмигрантами, и рады бы признать любую власть (лишь бы без насилия и стрельбы!), но им попросту не оставили ни шанса. Если бы на ваших глазах живьем сожгли невиновного человека, думаю, и вы бы не признали. Одним словом, выдавили...

Впрочем, могли и не выдавить. Могли просто расстрелять...


* * *

Первые месяцы после октябрьского переворота Бунины какое-то время отсиживались в московской квартире родителей Веры Николаевны (Поваренная, д. 26, кв. 2), пребывая там до тех пор, пока однажды туда не вломились вооруженные люди. От безысходности были вынуждены покинуть Москву. В мае 1918 года они выехали в Киев, а позже перебрались в Одессу. Из Первопрестольной выехали в санитарном вагоне, вместе с ранеными пленными немцами. Провожающих было двое — брат Юлий и Екатерина Пешкова, супруга Горького.

Их нигде не ждут. В Киеве гостиницы переполнены беженцами; пришлось с несколькими чемоданами тыкаться из одного конца города в другой. Спасибо, выручил редактор «Киевской мысли» Эйшискин, приютивший столичных «гостей» у себя.

В Одессе осели на Княжеской улице, д. 27, в доме некоего Буковецкого, сняв там две комнаты — почти по-княжески. Однако до глубокой осени пришлось мерзнуть на даче.

26 января 1920 года Бунины запомнят на всю жизнь: в этот хмурый зимний день они переступили трап парохода «Спарта» и покинули Россию. Как выяснилось, навсегда. Их путь лежал в Константинополь. Старенькая «Спарта», поскрипывая, с трудом разрезала бушующие за бортом волны. Бунин был хмур. Как-никак уже сорок девять. Не самый лучший возраст для длительного переезда...


* * *

Через неделю утомительного плавания прибыли в Константинополь. Турция виделась спасением. Это была какая-то жизнь. Но очень скоро поняли, что это была жизнь в аду. Выручили старые друзья Цетлины, выполнившие-таки свое обещание помочь с визами. Благодаря их помощи в Белграде Буниных ожидали французские паспорта и деньги[4].

А дальше — Париж. Там тоже нужно было где-то останавливаться — не спать же на вокзале! И вновь Цетлины: временно остановились у них. Правда, ненадолго. На улице Оффенбаха сняли небольшую по московским меркам квартиру, хотя вполне уютную. Вера Николаевна оказалась на высоте: ее способности создавать комфорт буквально из ничего позавидовала бы самая изысканная хозяйка. Кроме того, открылась еще одна особенность этой женщины — умение сплачивать вокруг себя хороших друзей.

Но жить тяжело: денег едва хватает, чтобы сводить концы с концами. Безденежье вызвано тем, что во время переезда из Константинополя в Белград произошло непредвиденное — беженцы лишились почти всего. В Софии они остановились в гостинице «Континенталь», где задержались на целых три недели. Там-то их и обокрали. По словам самого Бунина — «вдребезги». Украли все наличные деньги, а также золото и драгоценности, которые смогли вывезти с собой из России. Поэтому в Париже начали, по сути, с нуля...

В 1921-м во Франции выходит бунинский сборник рассказов «Господин из Сан-Франциско». Его читают не только русские эмигранты, но и европейские литераторы: Ромен Роллан, Андре Жид, Томас Манн, Рильке. Проза Бунина всколыхнула французское общество, отдавшее должное писателю хвалебными отзывами. Кто-то даже назвал Бунина «кровоточащим русским талантом». Вслед за сборником монархическое «Возрождение» издает его «Окаянные дни». И вновь успех!

На следующий год Ромен Роллан выдвигает кандидатуру Ивана Бунина на Нобелевскую премию. До медали — как до звезд, но триумф несомненен. К тому времени в Париже уже много наших: Куприн, Алексей Толстой, Бальмонт, Тэффи, Мережковский, Гиппиус... Но лишь Бунин, быстро оказавшись как бы вне конкуренции, является кандидатом номер один. В 1923-м русских в списке трое: Бунин, Мережковский, Куприн. Есть еще один, из СССР: Горький. За последнего особо ратует Роллан. Но все — мимо.

Бунину завидуют даже Мережковские. Вернее, именно они больше всех и завидуют. Хотя внешне стараются сохранить приличия. Но все это очень нервирует писателя. Известен случай, как после одной из статей, в которой Гиппиус назвала поэзию Бунина «описательством», тот пришел в бешенство. Вскочив в такси, он принялся поносить «старуху» столь яростно и самобытно, что таксист, оказавшийся, к несчастью, русским, не удержавшись, поинтересовался: не из флотских ли будет?

— Да нет, — ответил Бунин. — Всего лишь академик по разряду изящной словесности...

После этого оба дружно расхохотались...


* * *

В эмиграции каждый выживал как мог. Проще было тем, кто сумел выехать с деньгами; еще лучше жилось предусмотрительным — кто загодя приобрел за границей недвижимость. А вот когда с саквояжами да по чужим столицам — тогда хоть вешайся. (И вешались!) Бунины выехали с саквояжами, а потому начинали тяжело и болезненно.

На чужбине всем тяжело. Даже если с деньгами, которые кончаются намного быстрее, чем зарабатываются. Совсем по-особенному выживали, к примеру, те же Мережковские, которым, справедливости ради заметим, в Совдепии еще как досталось. Петроградские «Черные тетради» Гиппиус, на мой взгляд, намного страшнее даже бунинских «Окаянных дней». Это некая летопись едва уцелевшего.

Вполне понятно, что, вырвавшись из Страны Советов, чета готова жить бок о бок хоть с чертом лысым, только не с большевиками. И первый же опыт выживания в эмиграции подтвердил это.

Поначалу судьба закинула Мережковских в Польшу. В Варшаве они довольно ловко добились аудиенции у самого «начальника государства» Юзефа Пилсудского. Следует понимать, что это была аудиенция не ради аудиенции, а с целью добиться какой-либо помощи. Разумеется, материальной. Сколько, спросите? Да сколько дадут! Тем более что из уст уважаемого Дмитрия Сергеевича в адрес польского лидера сыпались столь увесистые дифирамбы и заверения в искренней преданности, что отказать бедолагам не было никакой возможности. В Париж они прибыли далеко не с пустыми карманами. К месту оказалась и публикация дневников Гиппиус, в которых она прошлась по всем и вся — от большевиков до евреев. Но даже Мережковским (по крайней мере, так утверждали они сами) денег постоянно не хватало, что заставляло «выкручиваться из всех сил».

Теперь о Бунине. Такого обнищания, с каким Иван Алексеевич столкнулся в первые годы жизни в Париже, он никак не ожидал. Приходилось перебиваться, экономя буквально на всем. Такое впечатление, что над писателем висело какое-то проклятие, дамоклов меч в виде хронического безденежья. Успокаивал себя: за все нужно платить; кто знает, не было ли постоянное отсутствие денег расплатой за талант? Конечно, было бы лучше, если б они шли рука об руку — талант и финансовое благополучие. Как, к примеру, у Горького. Хотя последний поплатился за свою «красивую жизнь» самым ценным — духовной свободой. Другое дело — Толстой. Под шутовской личиной «графа» (и это Бунину было известно) прятался циничный прагматик. После каждой встречи с ним Иван Алексеевич вздыхал: «Алешка, Алешка, не ровен час — вернешься. Сгубит тебя сребролюбие...»

Сам же Бунин и в эмиграции оставался бессребреником. Этаким разорившимся князем, от былого величия которого остались разве что внешний аристократизм да элегантный костюм. И еще кое-что — Талант. Неординарный, мощный, выпирающий. Лишающий сна завистников и приводящий в восторг поклонников. Талант мешает. Потому что обязывает. Именно поэтому так много среди талантливых спившихся и неудачников.

Бунин относился к своему писательскому дарованию спокойно. Как уверенный в себе крыловский слон при виде бросающейся моськи. Однако отнюдь не равнодушно. Он просто знал себе цену. И смысл жизни: писать.

Единственной газетой, которую в эмиграции выписывал Бунин, были «Последние новости» Павла Милюкова. Многоплановая и разнополярная, среди эмигрантов она быстро завоевала популярность. Эту газету читали ненавидя. Милюков хорошо знал Бунина еще по России, поэтому при общении с писателем был краток:

— Предлагаю на веки вечные быть автором «Последних новостей» с самым высоким гонораром...

Как говорится, предложение, от которого невозможно отказаться. Кроме того, газета помогала с рекламой литературных вечеров.

Из газеты «Последние новости» от 31 декабря 1920 года: «Литературно-музыкальный вечер памяти Л.Н. Толстого при участии академика И.А. Бунина, А.И. Куприна и графа А.Н. Толстого. Билеты от 30 до 3 франков продаются в книжном магазине Поволоцкого, д. 13, ул. Бонапарта».

Жить стало легче. Возможно, даже веселей...


* * *

Вокруг Бунина постепенно сформировался круг друзей-эмигрантов: Цетлины, Куприн, Алексей Толстой, Марк Алданов, Тэффи, Мережковские... (С последними вскоре разошелся.) Иван Алексеевич очень ценил Алданова (настоящая фамилия — Ландау. — В.С.), которого называл не иначе как «последним джентльменом русской эмиграции». Иногда встречались с Бальмонтом, но назвать их отношения теплыми, наверное, было бы неверно. Скорее это были своего рода два разных полюса — холодно-высокомерный Бунин и горячий умница-полиглот Бальмонт. И оба нищи, как церковные крысы...

Новый, 1921 год (первый год в эмиграции) Бунины отмечали у Толстых. С сытной едой, хорошим вином, с русскими песнями и даже плясками. Вполне по-нашему. Эмигранты еще не отвыкли от широких застолий; они, наоборот, тянулись друг к другу. Вечера в кругу друзей помогали выживать и не чувствовать себя слишком одинокими. Помимо знаменитого Латинского квартала, где проживало немало русских, большая часть нашей интеллигенции облюбовала парижский район Пасси, раскинувшийся в западной части французской столицы, за Сеной. В то время можно было часто услышать подобный диалог на русском:

— А вы где проживаете, любезный?

— Да где и все — в Пассях...

Вот там, «в Пассях», и жили.

Франция приняла русских с этаким молчаливым терпением — не более. По сути, со скрытым презрением. Действительно, кому нужны бедные скитальцы? Однако беженцев это ничуть не смущало. Смущали безденежье и отсутствие работы. С занятостью вообще была беда. Беженцев на крупнейшем заводе Рено работало столько, что у станка зачастую стояли даже квалифицированные инженеры. Русские князья и графы запросто подрабатывали таксистами — и это если повезет!

Чтобы выжить, приходилось держаться вместе. Ходили в русские рестораны, к русским портным, на русские литературные вечера. Общались, дружили, веселились и пили — исключительно со своими. Даже мутузили не каких-нибудь «мусьё», а опять же своих.

Как-то Надежда Тэффи показала Бунину свой рассказ под названием «Городок». Произведение Бунину очень понравилось. После этого, если кто-то начинал сомневаться в литературных способностях Лохвицкой (настоящее фамилия Тэффи), писатель говорил:

— Обязательно прочтите ее «Городок» — и все поймете...

Жизнь Буниных постепенно налаживалась. Они уже окончательно обосновались на рю Жак Оффенбах, д. 1 («Яшкиной улице», как шутливо называл ее Бунин), и теперь ни от кого, помимо квартирной хозяйки, уже не зависели.

3 июля 1922 года в их семье произошло важное событие: после долгих лет совместной жизни Иван Алексеевич и Вера Николаевна наконец... сочетались законным браком. (Только в июне удалось добиться развода с Цакни.) «Лишь теперь я не чувствую себя “госпожой Муромцевой”», — с грустью заметит Вера Николаевна. В ноябре, после приезда в Париж с отдыха из Амбуаза (там отдыхали вместе с Мережковскими), они обвенчаются.

Венчание проходило в православном Свято-Александро-Невском соборе на рю Дарю. Оттуда «молодожены» поехали к себе, где в большой компании (Цетлины, Бальмонт, Куприн, Мережковские) отметили столь важное событие. Бунин чувствовал себя счастливым как никогда: наконец была поставлена жирная точка в вопросе, требовавшем решения более шестнадцати лет.

Самыми трудными оказались первые два года эмиграции. Прежде всего, из-за отсутствия вдохновения. Работалось с трудом. Исписанные четверостишиями листки летели в мусорную корзину; вслед за ними — наброски неоконченных рассказов. Не на шутку расшатались нервы, стало пошаливать сердце, обострился хронический почечуй. По утрам не хотелось вставать. Да и видеть кого-либо — тоже.

И все же твердый характер Бунина победил. Сначала появились стихотворения, потом и новые рассказы. В «Современных записках» печатается «Митина любовь», принятая читателями с восторгом. Один из критиков назвал появление повести «воскрешением русского писателя». Для него самого это действительно стало истинным «воскрешением»: отныне в Париже зажглась яркая звезда другого Бунина — Бунина в эмиграции...


* * *

Как известно, несчастье сближает, благополучие — порождает недругов. За свой литературный успех пришлось платить тяжелой данью — появлением откровенных завистников. Причем из своих же, вчерашних друзей и соратников. Как уже говорилось, Мережковские восприняли успех их собрата по перу чрезвычайно болезненно. И этому были свои причины.

Во-первых, Дмитрий Мережковский спал и видел себя Нобелевским лауреатом (и этого особо ни от кого не скрывал). Потому-то, когда Ромен Роллан выставил кандидатуру Бунина в Нобелевский комитет, спать, по-видимому, перестал вовсе. А если точнее — занервничал. И во-вторых, чужой успех явно раздражал. Бесспорно, талантливый, Мережковский никак не мог смириться с присутствием рядом с собой не менее талантливого. (О Гиппиус говорить не приходится: в отличие от Тэффи, в эмиграции она писала ничтожно мало, да и то в основном критические статьи.)

Критиковать всегда проще, нежели созидать. Другое дело, что иной критик подобен гиене — его удар настолько болезнен, что оправиться способен далеко не каждый. На повесть Бунина «Митина любовь» Гиппиус написала критическую рецензию, оказавшуюся разносом. По меньшей мере, это выглядело мщением в спину — коварным и чрезвычайно чувствительным.

Мало того, однажды к Бунину явился известный русский доктор И.И. Манухин (друг Мережковских), заявив, что явился по поручению Дмитрия Сергеевича. Цель визита эскулапа заключалась в том, чтобы довести до Бунина мнение его коллеги: от премии следует... отказаться! А вот когда Мережковскому дадут «нобелевский миллион», он непременно поделится деньгами с друзьями, в частности — с Буниным. Дескать, не стоит вносить путаницу, добавил «парламентарий». Вот такой «братский» реверанс. Разделили, называется, шкуру неубитого медведя...

Появились и другие «доброхоты». Маститый критик Владислав Ходасевич — и тот не удержался от укола. Так, в письме в адрес «Современных записок» начеркал:

«...Бунин хорош, если не окажется сделанным по рецепту:

“Крейцерова соната” — 1%

Agua destill — 100%...»

Однако слава Бунина как писателя уже начала свое триумфальное шествие по Европе. О нем уже все знают, говорят, но главное — читают! Читая же — восхищаются. Бунинский талант вдруг забил мощно и неудержимо — как петергофский самсонов фонтан. Один за другим появляются чудесные стихи, рассказы, повести. В 1925-м отдельной книгой вышла «Митина любовь»; в 1927-м — «Дело корнета Елагина», вскоре после которого — сборник «Солнечный удар»...

На сей раз Бунина не остановить. Он словно пытается доказать всем, что писатель, вопреки обстоятельствам, без Родины способен не просто жить, но и творить. Вдохновенно, талантливо и... до мурашек по коже. Он пишет так, что его понимают. Тем более что и секрета-то никакого нет: вчитываясь в бунинские строки, читатель ощутимо чувствует себя если не соучастником описываемых событий, то по меньшей мере — сочувствующим главному герою. Писатель не оставляет ни малейшей лазейки для равнодушия. Он метко бьет по чувствам, точно угадывая самые болезненные места. И каждый раз, удивляется читатель, написано будто про тебя. Мало того, Бунин заставляет поверить в обретение утраченного рая — того мира, которого лишился когда-то сам. И этот рай — Россия, растоптанная революцией и большевиками.

И еще. Бунинская проза неожиданно напомнила измученным эмигрантам о давно забытом и почти потерянном — о Любви. Как показало время, то было не случайно...


* * *

Итак, в двадцать седьмом вышел сборник рассказов Бунина под названием «Солнечный удар». Изумительные по содержанию и сюжету рассказы, поражающие читателя какой-то невидимой энергией и новизной. Все становится на свои места, когда узнаешь, что незадолго до этого, осенью 1926 года, Бунин... опять полюбил.

Очередной «солнечный удар» писатель получил на пляже в Жуан-ле-Пэн на Лазурном берегу, где известный пушкинист Модест Гофман познакомил его с юной поэтессой Галиной Кузнецовой.

Следует заметить, Бунин обожал хорошеньких женщин. Особенно молодых, красивых и пышущих здоровьем. Даже одно присутствие рядом интересной девушки могло чрезвычайно вдохновить его. К примеру, способен был тут же сочинить четверостишие, а то и два.

Обладавший хорошей зрительной памятью, Бунин вспомнил, что когда-то уже видел это цветущее лицо — ну да, в Париже, на одном из литературных вечеров. В глубине памяти даже сохранил отрывки из ее стихотворения... Эта миловидная женщина показалась ему чрезвычайно притягательной. Загорелая и «какая-то легкая», она смотрела на него так призывно и озорно, что от этих «фиалковых» глаз Ивану Алексеевичу стало не по себе. Конечно, он совсем не чувствовал себя стариком — и крепкое тело говорило само за себя! — но вид подобной роскоши приводил в смятение. Раз судьба преподносит ему такой подарок — значит, неспроста. А вдруг это шанс все изменить? Внутренний голос нехотя противился: а как же Вера? Да, Вера... Она все поймет — должна понять...

Однако имелось одно «но»: Кузнецова была замужней женщиной. На момент знакомства ей всего двадцать четыре; муж, Дмитрий Петров, юрист по образованию, подрабатывал таксистом — типичное занятие для русского эмигранта. Бунину пятьдесят пять. Для него эта молодая женщина — невинное дитя. Галине приятно общение с именитым писателем, ему же — само прикосновение к цветущей молодости.

У Кузнецовой брак на грани распада, все из-за неустроенности и отсутствия средств — денег в эмиграции катастрофически не хватает. Ее разрыв с мужем лишь дело времени; встреча Галины с Буниным его только ускорила. Кончилось тем, что Петров, прихватив чемоданы, уехал в Париж, а жена осталась на курорте. Завязался тот самый «курортный роман», продлившийся шестнадцать лет.

Он «как-то физически» почувствовал Ее. И необходимость того, чтобы она была рядом. Недаром однажды сказал Одоевцевой, что даже душевное зрение и слух у него обострены почти как физические — оттого, мол, и чувствует в сто раз сильнее. И чувствовал, и видел. Например, свет далеких звезд, различимых разве через телескоп; или слышал за много верст звон валдайского колокольчика. Или... милые шаги за кустами капризного рододендрона.

Как бы то ни было, весной 1927 года на вилле «Бельведер» в прованском Грасе, где с некоторых пор стали проводить летние месяцы Бунины, появилась скромная Галя Кузнецова. Отныне и надолго — «Муза» писателя...

Скрыть что-либо в маленьком городке довольно трудно, особенно когда речь заходит о местной знаменитости, кем и являлся в Грасе Бунин. Поползли слухи. Вера Николаевна поначалу пыталась поговорить с мужем, но тот либо отшучивался, либо ловко уклонялся от серьезного разговора. И все же они объяснились, и Бунину каким-то образом удалось убедить супругу в том, что ни о каком романе «с девочкой» речь не идет — просто он пытается помочь начинающему литератору.

Поверила ли Вера Николаевна мужу? Вряд ли. Умная и проницательная, она хорошо знала «своего Ваню» и наверняка быстро обо всем догадалась. Но что ей оставалось делать? Только одно: принять «правила игры». Вот и получилось, что Кузнецова вошла в бунинскую семью на правах ее полноправного члена. Можно только догадываться, с каким остервенением злые языки перемывали косточки Ивана Алексеевича, его супруги, поэтессы Кузнецовой и... некоего Рощина, уже проживавшего в их семье.

Бывший штабс-капитан Добровольческой армии, последний быстро прижился у Буниных, которые называли его уважительно Капитаном. Капитан, как и Кузнецова, мнил себя если и не выдающимся писателем, то уж талантливым поэтом точно; частенько куда-то исчезал, потом появлялся — раздраженный и усталый.

Больше всех от этих перипетий страдала конечно же Вера Николаевна. Прекрасно понимая происходящее, бедняжка, она ничего не могла изменить. Оставалось лишь терпеть и надеяться, что все когда-нибудь уляжется. Ждать, увы, придется годы...

Приходится признать: Иван Бунин, несомненно, свою жену любил. А вот ценил ли ее по достоинству? (Действительно, как можно «по достоинству» оценить, судя по его словам, собственную руку или ногу?) Как говорится, чужая семья — потемки.

Капитан (Рощин), постоянно бранившийся с Галиной, уже паковал чемоданы, когда в сентябре 1928 года Бунин получил какую-то бандероль. Как оказалось, из Риги. Корреспонденцией в доме с некоторых пор занималась Галина, она-то и обнаружила в свертке книгу на русском под названием «Кадет». Автор — некто Леонид Зуров. Прислал Бунину якобы «на суд строгий». Прочтя письмо, Иван Алексеевич тут же про него забыл, не озаботившись даже заглянуть в книгу. Зато «Кадета» внимательно прочла Кузнецова, о чем не преминула рассказать Бунину:

— Очень способный молодой человек. Кстати, Иван Алексеевич, дорогой, вы бы ответили ему...

Пришлось ответить. (Тем более что Галочке понравилось.) Завязалась переписка. Вежливая и ни к чему не обязывающая.

Однако теперь письма из Латвии были адресованы не только мэтру, но и Кузнецовой. Тонкий дипломатический ход принес результаты: Бунин положительно отозвался и о второй книге Зурова — «Отчина». Потом пришлось написать две положительные рецензии на зуровские сочинения, а затем... Затем «милого Леонида Федоровича»... пригласили к себе в Париж.

Наверное, это было слишком. Тем не менее с ноября 1929 года вилла «Бельведер» пополнилась очередным эмигрантом. Поначалу Лось (так прозвали здесь Зурова) решил остаться у Буниных «пожить на какое-то время». «Какое-то время» оказалось довольно неопределенным: недели превращались в месяцы, месяцы — в годы. В конце концов Зуров остался у Буниных навсегда.

Менее чем через полгода после появления на вилле Лося наконец съехал Капитан. Однако перед отъездом потребовал от хозяина сто франков...


* * *

С годами эмигрантская скудная жизнь постепенно вошла в свою колею. Зимой Бунины жили на «Яшкиной улице» в Париже, а по весне надолго уезжали в Грасс, где благодаря все той же Вере Николаевне были созданы прекрасные условия для жизни и отдыха домочадцев.

Одно терзало — катастрофическая нехватка денег! Чем дольше жили — тем больше не хватало. Бунин старался как мог: подолгу работал, ездил по газетным редакциям, организовывал издательство своих сборников в Англии, Германии и даже в Соединенных Штатах. Но деньги утекали Ниагарским водопадом. На «иждивенцев» (Галину и Зурова) надеяться не приходилось. (Кузнецова, к слову, в 1930-м выпустила, опять же не без помощи Бунина, роман «Утро».)

Начало 30-х годов ознаменовалось мировым финансовым кризисом, затронувшим и Францию. Безработица вытолкнула на улицы десятки тысяч рабочих, в первую очередь — эмигрантов. Пришлось еще туже затягивать пояса. В семье Буниных — отчаяние. Наличных не хватает даже на самое необходимое — почтовые марки. Хуже некуда. Дальше лишь нищета...

И все же Бунины стараются держаться на плаву. Иногда пишущая братия собиралась на так называемые бунинские «Четверги»; к Мережковским приходили на огонек «Зеленой лампы». Литературные вечера объединяли всех. По крайней мере, на какое-то время заглушалась боль от той мышиной возни, раз за разом возникавшей между ними. Да и писательские ряды день ото дня редели: кто-то уезжал, другие уходили в мир иной.

В двадцать третьем в Совдепию вернулся «Алешка». Этого, вздыхал Бунин, и стоило ожидать. Друг и единомышленник — а поди ж ты, не выдержал. Ничего, и там приспособится, умеет выживать. Теперь и он чужой, как тот же Горький. Продались большевикам... Но продались ли? Может, и ему, как советовал Толстой, стоило вернуться? В последние дни Бунин не раз ловил себя на подобных мыслях. Что-то пошатнулось. Думали, большевики на год-два, а они, надо же, и не думают уходить — даже наоборот, ликуют...

В Париже бедность, но спокойно. Ни «гэпэу», ни застенков. Другое дело, что здесь никому не нужны. Ну а там, в эсэсэрии, разве нужны? Алешка говорил, что нужны, и якобы очень. Вероятно, врал. Да если и не врал — выдавал желаемое за действительное. Хотя, как рассказывают, живет теперь припеваючи. Ха-ха, «граф» лапотный...

Нет-нет, во Франции надежнее. Он всегда успокаивал себя именно этим. Да и вообще, за границей они пусть во многом и чужие, но живут почти одной жизнью. У всех есть единое прошлое, воспоминания. Вдруг в голову пришли стихотворные строки, уже давно запавшие в душу:

Она не погибнет, — знайте!
Она не погибнет, Россия.
Они всколосятся, — верьте!
Поля ее золотые.

И мы не погибнем, — верьте!
Но что нам наше спасенье:
Россия спасется, — знайте!
И близко ее воскресенье.

Написано сильно. Почти до боли. Надо же, если б не знал, кто написал, не поверил бы. И все же приходится признать: она тоже тоскует. Даже эта «старуха». Бунин помрачнел. С некоторых пор он не терпел Гиппиус...

Все правильно, Россия спасется. И в этом никто не сомневался. И в том, что ее «воскресение» не за горами, — тоже. Смущало одно: КОГДА???

Окончание следует.

 

[1] В этот период Иван Бунин познакомился с Л.Н. Толстым.

[2] Коля Бунин не дожил и до пяти лет, умерев от скарлатины.

[3] Официально они смогли пожениться значительно позже, в 1922 году, когда был расторгнут брак с Цакни.

[4] Русские эмигранты всегда помогали друг другу. Позже, в 1922 году, Бунин также поможет выхлопотать французскую визу Ивану Шмелёву, оказавшемуся в бедственном положении в Берлине; а в 1923­м — Борису Зайцеву.
 





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0