Темные аллеи утраченного рая...

Виктор Николаевич Сенча родился в 1960 году в городе Кустанае (Казахстан). Детские и юношеские годы провел в городе Вятские Поляны Кировской области. Правозащитник, писатель, публицист.
Автор книг «Однажды в Америке: триумф и трагедия президентов США» (2005), «Этюд с кумачом без белых перчаток» (2012), «Полчаса из прошлого» (сборник рассказов, 2012). Печатался в журналах «Нева», «Наш современник» и др.
Живет в Москве.

3

Холодно чертовски, а ведь бедные птицы уже летят в Россию! Их гонят тоска по родине и любовь к отечеству...

А.Чехов

 

Наполеон не был коротышкой. Это все выдумки завистников. Даже когда император выиграл Аустерлиц, за спиной по-прежнему шептались, называя полководца «маленьким капралом». При росте пять футов и семь дюймов обзывать человека коротышкой был способен разве что конченый негодяй. Но завистники всегда кривят душой — иначе как оправдать собственное ничтожество?

Бедняга Ван Гог не отрезал себе ухо. В пылу ссоры с Гогеном он отсек лишь часть мочки уха. Все остальное — от лукавого. Как и то, что Мария-Антуанетта не предлагала голодным парижанам вместо хлеба пирожные. Выдумки, основанные на старых записях Руссо.

Местными байками с Буниным делились свои же, принося их из кафе и магазинов. И таких рассказов, связанных с французской историей, он, казалось, знал уже столько, что готов был написать целую книгу. Но про Францию не писалось. Она была настолько рядом и в такой степени чужой, что не только писать — не хотелось даже говорить. Хотя каждый встречный- поперечный как раз желал услышать от него что-нибудь по-французски; к своему стыду, «академик по разряду изящной словесности», Бунин из языка Вольтера и Гюго знал не больше трех десятков дежурных «мерси-бонжур». Вот оно, тяжелое воспитание папеньки...

Впрочем, в последнее время думалось совсем не об этом. Десятилетняя душевная маета, связанная с почти несбыточным — отхватить «нобелевский миллион», — неожиданно вновь обострилась. Однажды к нему заглянул некто Георгий Олейников. Соотечественник, правда, совсем из другого теста. Бывший приват-доцент Петербургской военно-медицинской академии, он был женат... на Марте Нобель. Его тестем был сам Людвиг Нобель — старший брат Альфреда Нобеля, основателя известной премии. Марта Людвиговна была много старше своего мужа, тоже врач, в свое время окончила петербургский Женский медицинский институт, по окончании которого работала хирургом в Обуховской больнице. Октябрьский переворот вынудил чету покинуть страну.

Вообще, Нобели, хоть и являлись чистокровными шведами, со Скандинавией были связаны разве что «генетической пуповиной». В девятнадцатом веке «Нобель» означало Россия. И все потому, что это семейство, торговавшее на территории приютившей их империи бакинскими нефтепродуктами, внесло большой вклад и в ее обороноспособность: Нобели всегда стояли у истоков российской военной мощи. Так, старший из них, Эммануил Нобель, изобрел морские мины. Один из его сыновей, Людвиг (отец Марты), сконструировал первый русский пулемет (так называемый «мультипликатор»: 104 выстрела за 10 секунд — каково!). О другом сыне, Альфреде, и говорить не приходится: смешав взрывчатое вещество нитроглицерин с инертным компонентом кизельгуром (горная порода, состоящая из останков доисторических диатомовых водорослей), он изобрел динамит (от греч. dinamis — сила).

Динамит изуродовал мир. Он же изменил и сами войны — они стали не просто кровопролитными, а чудовищными. Говорят, именно угрызения совести за людские страдания подтолкнули Альфреда Нобеля незадолго до смерти сделать странное завещание: «Все мое движимое и недвижимое имущество должно быть обращено моими душеприказчиками в ликвидные ценности, а собранный таким образом капитал помещен в надежный банк. Доходы от вложений должны принадлежать фонду, который будет ежегодно распределять их в виде премий тем, кто в течение предыдущего года принес наибольшую пользу человечеству... Указанные проценты необходимо разделить на пять равных час­тей...»

Одна из частей предназначалась «тому, кто создаст наиболее выдающееся литературное произведение идеалистического направления».

Он умрет в 1896 году; через пять лет первый награжденный получит желанный «нобелевский миллион». С самого начала присуждения премии возникали те или иные казусы. Известно, что первым Нобелевским лауреатом по литературе, в 1901 году, стал французский поэт Рене Сюлли-Прюдом; кандидатуру же Льва Толстого комитет вежливо отклонил. (Готов снять шляпу перед тем, кто хоть единожды держал в руках стихи Сюлли-Прюдома!) В следующий раз организаторы совсем было приняли решение в пользу графа, но тот не хотел об этом и слышать. А потом и вовсе умер.

На фоне порой абсолютно безвестных «деятелей» от литературы остались без заслуженного «миллиона» Пруст, Кафка, Бальмонт, Куприн, Мережковский, Горький и десятки других блистательных писателей. В 1909-м Нобелевским лауреатом по литературе впервые стала женщина — шведка Сельма Лагерлеф. Этой чести она удостоилась за книгу «Чудесное путешествие Нильса Хольгерссона по Швеции с дикими гусями». Интересно, что эта книга первоначально была написана как учебник географии для начальных классов, а получилась поразившая всех сказка...

Так что сомневаться было отчего. Однобокость, субъективность, а также излишняя политизированность изначально были «тремя китами», на которых зижделся престижный нобелевский антураж. Знали об этом и Бунин, и Мережковский, и все остальные, кто мечтал стать однажды «отмеченным судьбой». И каждый надеялся — а вдруг?..

Это «вдруг» вновь замаячило с появлением на пороге «Бельведера» Георгия Олейникова. На дворе стоял сентябрь 1931 года, мысли о премии давно растворились втуне. А тут — на тебе, гость! На первый взгляд — обычный гражданин, типичный петербуржец: интеллигентный, вежливый, обходительный. Как будто в России оказался, отметил про себя Бунин. И все же Олейников разговаривал с едва уловимым акцентом. И этот «акцентик» сразу ставил все на свои места: перед ним — один из них, из Нобелей! Поэтому пришлось быть и деликатным, и осторожным. Ведь Нобелевская премия — тот же бизнес; шоу, замешанное на политике. Как показало время, «нобелевский миллион» — не что иное, как единое целое из обеих составляющих.

Бунин понимал: визит к нему «парламентария» в лице Олейникова вызван все тем же — осторожностью, опасениями и недоверием тех, от кого зависела судьба награды. Следовало еще раз все взвесить, продумать, подстраховаться и заручиться со всех сторон надежной поддержкой. Дабы избежать «подводных камней», существовали «подводные течения». Олейников — одно из таких «течений». Он же и обнадежил.

— Кандидатура Мережковского, дорогой Иван Алексеевич, уже не рассматривается, — заявил он взволнованному Бунину. — Сегодня именно вы наиболее вероятный претендент на премию. Будем надеяться...

В начале октября Бунина стала беспокоить бессонница. Вся семья с нетерпением ожидала вестей из Стокгольма. Но Швеция словно набрала в рот воды. Что это — тишина перед бурей или... овациями? День за днем проходили в крайнем напряжении. Девятого октября — новость: не Бунин.

— Присуждена какому-то шведу... — будничным тоном скажет он Вере Николаевне. — Вот такие наши дела...

А дела и впрямь были не веселые. После обнадеживающих слов Олейникова провал оказался ударом. Сильным и болезненным. Угнетала мысль о том, как сейчас радуются на Колонель Бонне, у Мережковских, для которых незнакомый швед был намного милей, нежели давний соперник, пусть и свой, но сорвавший куш.

И все же это было не смертельно. Привыкли. Предстояло жить и писать дальше. Много и, главное, хорошо. И вести себя так, как будто ничего не произошло. Поначалу было тяжело. Приготовившись делить «миллион», теперь они вынуждены были считать крохи. Не впервой, поди, вздыхали Бунины. Да и вообще, хорошо, что премия «мяукнула»! Именно так записала в дневнике Вера Николаевна.

 

* * *

Если из парижского садика Марко Поло пройти, минуя блистательный фонтан Карпо, в направлении Монпарнаса, еще издали можно увидеть величественный монумент: бронзовый всадник на вздыбленном коне. Чем ближе — тем грандиознее памятник. Вот он уже во всей красе. На цоколе надпись по-французски: «Памятник маршалу Нею. Герцогу Эльхингенскому, князю Москворецкому». Впечатляет. Ведь монумент в честь самого прославленного из наполеоновских полководцев. Была бы у меня на голове кепка — непременно бы снял. Из уважения к доблести. А вот кланяться не станем — как-никак завоеватель. И его «москворецкое княжество» — полное тому доказательство.

«Храбрейшим из храбрых» называл маршала Нея Наполеон. Таким он и был, оставшись в памяти французов неким трагиком ушедшей эпохи — завоевательных войн под вертикальным триколором с имперскими пчелами, лихих атак под крики «виват!», но главное — французского могущества, замешанного на пороховом запахе сражений. Ней — это миф о наполеоновском счастье. И он же — жирная точка в эпохе бонапартизма.

Точка — потому что именно здесь, на перекрестке с Монпарнасом, его и расстреляют. Нет, не русские и даже не англичане. Свои же, французы. За то, что в период Ста дней поддержал своего императора. Что в битве при Ватерлоо не лег в землю вместе со своими солдатами. За верность до конца Бонапарту. Роялисты с побежденными не церемонились. Маршала Нея расстреляли в декабре 1815-го под барабанный бой. «Гнусная власть порядочных к себе не подпускает», — бросит он напоследок и... навсегда обретет бессмертие. Вскинутая над головой сабля и сегодня говорит о его несломленном духе...

Так вот об этом месте. Парижане, как, впрочем, и все жители мегаполисов, крайне суеверны. Именно поэтому у памятника расстрелянному маршалу иногда можно видеть молчаливых людей, устремивших немигающий взгляд в лицо бронзового кумира. Ходят слухи, что Ней помогает слабым духом и тем, кто не может решиться на важный шаг или просто нести тяжелую ношу дел насущных. И уж потом, собравшись с силами, они, эти люди, иногда заходят в ближайшее кафе, где продолжают начатый у памятника акт медитации...

Кое-кто считает, что не все так просто. Ближайшее кафе-ресторанчик не совсем обычное заведение — оно знаковое. Это знаменитое «Клозери-де-Лила». Рассказывают, когда-то здесь, на окраине столицы, была станция почтовых дилижансов — отсюда можно было попасть из Парижа в Фонтенбло. После того как с помощью паровозов эра дилижансов приказала долго жить, пришла в запустение и станция. Этим и решил воспользоваться некий Бюлье, купивший участок земли вместе с постройками, в которых и открыл кафе «Сиреневый Хуторок» (именно так в переводе звучит название кафе). Говорят, тогда же появилась и знаменитая веранда, выстроенная на месте, где расстреляли несчастного Нея. Туда-то и приходят уставшие от жизни люди.

Поначалу над хозяином, осмелившимся вложить немалые деньги в «хлам на окраине», горожане посмеивались, иные и вовсе показывали пальцем. Но тот не унывал. Между тем дело пошло. В минувшем веке кафе облюбовала художественно-поэтическая богема; заходили сюда и политики. К слову, студент Сорбонны Гумилев встречался в «Хуторке» с известным «парнасцем» Жаном Мореасом; в этих же стенах смаковал крепкий кофе большевик Ульянов, он же Ленин, пил горькую Бальмонт, приходя не один — с соседом по квартире графом Толстым, разумеется Алексеем.

Лучше всех о монпарнасских кафе тех лет скажет Ходасевич: «За столиками Монпарнаса сидят люди, из которых многие днем не обедали, а вечером затрудняются спросить себе чашку кофе... Порой сидят до утра, потому что ночевать негде».

Бывал здесь и Бунин. Хотя, по правде, он предпочитал соседний «Селект», куда хаживал вместе с Алдановым, Зайцевым, Адамовичем, Тэффи — чаще по четвергам (те самые «четверги»). Но это когда компания. А вот «Клозери-де-Лила» имел обыкновение посещать нечасто, в особые периоды жизни — случались у него и такие...

Новый, 1933 год Бунин встречал в Париже. Оставив Веру Николаевну в Провансе, он приехал в столицу с Кузнецовой. На душе не было ни новогодней радости, ни ощущения того, что с наступлением очередного года все должно измениться к лучшему. Надоело. И ждать, и надеяться. В тридцать втором Нобелевский комитет присудил премию по литературе англичанину Голсуорси. Опять мимо. Теперь хотелось просто жить и ни о чем не думать. А еще — любить. Потому в Париж приехал с Галей. В один из дней они зашли с ней в «Клозери-де-Лила».

Это кафе было их маленькой тайной. И надеждой. Он был уверен, что жизнь непременно изменится к лучшему и его найдет-таки пресловутый «нобелевский миллион», а она жила мыслью выпустить новую книгу — «Пролог». И, кто знает, терзала каждого мысль: может, наконец устроятся их отношения (на что, по крайней мере, Кузнецова уже не смела надеяться).

Милое монпарнасское кафе в какой-то миг оказалось для этих двоих островком Любви, местом тихого уединения...

 

* * *

Все было не зря: творческие терзания, сомнения, муки ожидания, вера в успех. Начавшийся с посещения «Клозери-де-Лила», тот год постепенно становился особенным. Уже в апреле Галина держала в руках только что вышедший томик своего «Пролога». А до этого у Веры Николаевны умер отец. Было еще одно: пружина бедности сжалась до отказа. Жить стало абсолютно не на что. Финансовая помощь из Чехии уже давно иссякла — она просто изжила себя из-за кризиса. Бунины приготовились к самому худшему — к тому, о чем обычно не принято говорить вслух. Так продолжалось до ноября 1933-го.

Девятого числа все изменилось: ПОБЕДА! В этот день Иван Бунин проснулся знаменитым — Нобелевским лауреатом. Газеты пестрели его портретами, краткой биографией, восторженными отзывами. Это был Триумф!

Эмигранты ликовали! В Париже во всех кафе русские пили «За девятое ноября! За Бунина!». Это была не просто победа: присуждение Нобелевской премии одному из них являлось всеобщим «и на нашей улице праздником», который каждый из них так долго ждал. И они дождались этого...

Девятого Бунин решил сходить в синема. Конечно, не один, с Галиной. Он любил ходить с ней в кино. В интимной темноте кинотеатра можно было без смущения взять ее руку в свою и даже поцеловать. Показывали наивно-глупенький фильм «Бэби» со смазливой Кисой Куприной, дочерью Александра Ивановича, его хорошего приятеля. В зале их еле отыскал один из «приживальцев» — Зуров.

— Звонят из Стокгольма... — почти крикнул он в ухо Бунину.

Больше ничего говорить не стоило — и так все было ясно.

Несколько дней — как во сне: телеграммы, звонки, поздравления, интервью... В магазинах аншлаг на все написанное Буниным за последние годы. Засуетились владельцы книжных: высокий спрос, где ваши книги? Звонки от издателей: готовы печатать. (А ведь еще вчера (вчера!), посмеивался писатель, все они кисло воротили нос.)

Атмосферу праздника портит известие из России: один из братьев Веры Николаевны, Павел, сойдя с ума, покончил с собой — принял яд...

В Стокгольм едут вчетвером в международном вагоне «Голубого экспресса»: помимо лауреата и его законной супруги, в соседних купе Кузнецова («приемная дочь») и... Нет, не Зуров. А некто Янкель Цвибак, увязавшийся («самопровозглашенный секретарь») корреспондент «Последних новостей». Но это уже не имело никакого значения. У всех отличное настроение. В отдельном купе сиденья из кожи; под окном на столике — цветы, ваза с фруктами, конфеты. На Вере Николаевне норковое манто, на Кузнецовой — горностаевый палантин. В зубах Бунина — дорогая «гавана». Как быстро привыкаешь к роскоши...

Церемония награждения состоялась десятого декабря, в академии, в присутствии длинного, как жердь, шведского короля Густава V. Вот и приз — диплом лауреата и Нобелевская золотая медаль. А еще — деньги. Вернее, чек на 715 тысяч французских франков. Целое состояние!

Из воспоминаний Бунина:

«10.XII.1933 г. В день получения prix Nobel.

Был готов к выезду в 41/2. Заехали в Гранд-отель за прочими лауреатами. Толпа едущих и идущих на улице. Очень большое здание — “концертное”. Лауреатов провели отдельным входом... В зале фанфары — входит король с семьей и придворные. Выходим на эстраду — король стоит, весь зал стоит.

Эстрада, кафедра. Для нас 4 стула с высокими спинками. Эстрада огромная, украшена мелкими бегониями, шведскими флагами (только шведскими, благодаря мне) и в глубине, и по сторонам. Сели. Первые два ряда золоченые вышитые кресла и стулья — король в центре. Двор и родные короля. Король во фраке (?). Ордена, ленты, звезды, светлые туалеты дам — король не любит черного цвета, при дворе не носят темного. За королем и Двором, которые в первом ряду, во втором дипломаты. В следующем семья Нобель, Олейниковы. В четвертом ряду Вера, Галя, старушка-мать физика-лауреата. Первым говорил С. об Альфреде Нобеле.

Затем опять тишина, опять все встают, и я иду к королю. Шел я медленно. Спускаюсь по лестнице, подхожу к королю, который меня поражает в этот момент своим ростом. Он протягивает мне картон и футляр, где лежит медаль, затем пожимает мне руку и говорит несколько слов. Вспыхивает магний, нас снимают. Я отвечаю ему... <...>

Мой диплом отличался от других. Во-первых, тем, что папка была не синяя, а светло-коричневая, а во-вторых, что в ней в красках написаны в русском билибинском стиле две картины, — особое внимание со стороны Нобелевского Комитета. Никогда, никому этого еще не делалось».

Бунин рассказал не все: он едва не лишился своих денег. Там же, на церемонии. Вышло так, что папку с дипломом и медаль писатель передал «секретарю». Цвибак то ли от волнения, то ли от собственной неловкости увесистую медальку выронил из рук. Потом он долго искал ее между рядами. К счастью, нашел. Когда торжество закончилось, Бунин поинтересовался:

— Где чек, уважаемый?

Цвибак замер: пока, ползая по полу, искал медаль, куда-то пропала папка. В папке, помимо диплома, был вложен чек — тот самый «нобелевский миллион».

— Где мои деньги?! — теряя терпение, рассердился Бунин.

Побледневший корреспондент едва не грохнулся в обморок: он никак не мог вспомнить, куда подевалась эта светло-коричневая папка.

— Вспомнил! — стукнул Цвибак себя по лбу, кинувшись к одному из кресел.

К счастью, злополучная папка оказалась на месте.

— Дайте-ка ее сюда, — процедил Бунин и, убедившись, что чек на месте, крепко прижал находку к груди...

В кулуарах сутолока, много русских — явились с поздравлениями. Выразить свое почтение приехал даже Троцкий. Чудеса...

Медаль упала не к добру. Прожив в Париже не один год, Бунин давно стал суеверен и потому не сомневался: что-то должно было произойти. Неприятности начинаются с мелочей, порой не замечаемых...

Все случилось «из ничего»: на обратном пути из Стокгольма внезапно заболела Галя. По-видимому, где-то простудилась. Болезнь оказалась серьезной. В Дрездене Кузнецову пришлось оставить у знакомого соотечественника — Федора Степуна. У того была младшая сестра, Маргарита, которую все звали Марга. Оперная певица и манекенщица. Одинокая, экзальтированная, какая-то нелюдимая. И не только. Марга носила мужские брюки, была грубоватой, а сильную половину общества демонстративно игнорировала. Женщина, обожавшая женщин. Галя тоже была нелюдимой. Может, именно поэтому эти два одиноких человека так быстро нашли общий язык. Но Бунин, да и сам Степун поначалу были только рады. Никто из них ни о чем не догадывался...

 

* * *

Иной раз судьба, будто сжалившись, бывает подозрительно благосклонна, одаривая почти невозможным. Далее многое зависит от счастливчика — воспользоваться подарком неравнодушной капризницы или оставить все как есть. Главное — не упустить свой шанс. Бунину Фортуна не просто поклонилась — она совершила пред ним реверанс. Действительно, талант талантом, но все могло обернуться далеко не в его пользу: русских конкурентов было хоть отбавляй — и в Европе, и в России. Реверанс же — только ему.

Загадка небрежного обращения писателя с «нобелевским миллионом», скорее всего, кроется в том, что Бунин не в должной мере оценил случившееся, восприняв успех исключительно как должное. Впрочем, это его дело. Хотя досадно: через два года Нобелевский лауреат вновь был гол как сокол. Что же произошло? Возможно, то была расплата за прохладное отношение к успеху. За беспечность к появившемуся шансу выбраться из нужды...

Судите сами. Все начиналось как нельзя лучше. По возвращении из Стокгольма Бунин словно парит на крыльях: они наконец-то выкупят «Бельведер»! Владелец виллы, некто Рукье, готов продать свои владения не так уж дешево — почти за 80 тысяч франков. Но это всего десятая часть премии! Выкупив «Бельведер», они уже не будут ни от кого зависеть. Решено, покупают.

Но уже через несколько месяцев радужные планы непостижимым образом меняются, появляются сомнения. Вилла требует ремонта, ухода, присмотра. А сад? А дрова? А канализация? Мысли о хозяйстве начинают утомлять писателя. С этим домом вылетишь в трубу, негодует Бунин. Уж лучше оставить как есть, пусть будет посезонная оплата...

А где же «веское слово» Веры Николаевны? Почему более практичная в житейских делах супруга не смогла переубедить ничего не смыслившего в хозяйстве мужа? Уж ей ли было не знать, как тяжело налаживать быт в снимаемом жилье? Но, похоже, она согласилась с мнением Бунина. И это странно. Все становится на свои места, если вспомнить присутствие в семье еще одной женщины — Кузнецовой. Той, к кому уже не молодой Бунин по-прежнему питает определенные чувства. А вдруг после приобретения жилья в собственность начался бы его дележ? Не через суд, конечно (по суду и делить-то не с кем), а «чисто по-человечески»? Выходит, снимать виллу было выгоднее со всех сторон.

Итак, с «Бельведером» ничего не получилось. Нет так нет. С большими деньгами, успокаивали себя, можно обойтись и без собственной виллы. Много лучше оставить по себе память как о хороших меценатах, помогавших своим же, русским. В созданный Комитет помощи нуждающимся литераторам Бунин вносит сто тысяч. Те его боготворят. При появлении писателя на творческих вечерах рукоплещут. И есть за что. Вокруг Бунина рыщут толпы проходимцев всех мас­тей — от действительно обедневших «писателей» и «пиитов» до откровенных авантюристов и мошенников, для кого «богатый дядя» не более как объект для экспроприации.

«Нобелевский миллион» растворялся прямо на глазах. Помимо совсем незнакомых, кругом много своих — друзей и соратников, — которым грешно отказать. Но вот какая история: чем больше Бунины раздавали, тем быстрее росла к ним неприязнь окружающих. Можно только догадываться о чувствах Мережковских — они не находили себе места! После присуждения Бунину Нобелевской премии их зависть превратилась в неприкрытую неприязнь, если не больше — в ненависть.

Ирина Одоевцева вспоминала:

«В январе 1934 года, вернувшись из Риги, где мы с Георгием Ивановым провели год, мы отправились к Мережковским на “воскресенье”. Не успела я поздороваться со всеми и ответить на многочисленные вопросы Зинаиды Николаевны, как раздался звонок и в столовую вбежал взволнованный, растерянный Злобин, звонко крича:

— Бунин!

Минута замешательства.

Это действительно была историческая минута, и все сразу почувствовали ее значение.

Бунин недавно вернулся из Стокгольма. И это был его первый (и последний) визит к Мережковским. Ответный визит: Мережковский еще до отъезда Бунина в Стокгольм для получения Нобелевской премии ходил поздравлять его в отель “Мажестик”. Но не застал.

— Не был принят. Не удостоился лицезреть, — уверяла Зинаида Николаевна. — Понятно — зазнался Иван. Теперь уж он к нам ни ногой.

И вдруг Бунин, “сам Бунин”, во всем сиянии и блеске своего величия и славы...

Шум отодвигаемых стульев. Все, за исключением одной Зинаиды Николаевны, встали и почтительно замерли на своих местах.

Мережковский, побледнев до пепельной серости, вскочил и, еще больше сгорбившись, суетливо, почти вприпрыжку бросился встречать...<...>

Бунин, перед тем как занять место... с той же царственной благосклонностью обошел всех, принимая поздравления...<...>

Из прихожей быстро входит известный художник X., останавливается на пороге и, устремив взгляд на сидящего в конце стола Мережковского, как библейский патриарх, воздевает руки к небу и восклицает:

— Дождались! Позор! Позор! Бунину дать Нобелевскую премию!

Но только тут, почувствовав, должно быть, наступившую вдруг наэлектризованную тишину, он оглядывает сидящих за столом. И видит Бунина...»

Много позже в разговоре дочери А.И. Куприна Ксении Александровны (той самой Кисы) с писателем Валентином Лавровым она сказала ему буквально следующее:

— Мы очень обиделись на Бунина. Когда он получил Нобелевскую премию, то нам выделил всего пять тысяч франков...

Про себя Лавров отметил, что хороший автомобиль «рено» в то время стоил менее семи тысяч франков...

Со временем «обиженных» становилось больше, чем благодарных. У каждого к «лауреату» имелась та или иная претензия. Причина крылась в одном: всем было мало бунинских денег. Будущее же самого Бунина представлялось неопределенным — впереди опять маячила нищета. Бессонница и обострение хронической болезни отныне стали постоянными спутниками жизни. Оставалось последнее, что поддерживало его гаснущие силы, — письменный стол и кипа чистой бумаги.

 

* * *

С мая 1934 года в семье Буниных пополнение: вслед за Кузнецовой приехала... Марга Степун. По сути, в качестве очередного «члена семьи». После легкого замешательства все делают вид, что ничего не произошло.

Произошло. В первую очередь — видимое нарушение симбионического баланса. За то время, пока Галина отсутствовала, она сильно изменилась. С появлением в семье Марги и вовсе стала другой: на Бунина ноль внимания; с Верой Николаевной — вежливо-холодна. Отныне все внимание женщины было сосредоточено на ее новой подруге. Метаморфоза, произошедшая с Галей, сильно задела Ивана Алексеевича. Он замкнулся, часто уединялся, пытаясь отвлечь себя работой, но ничего не получалось: Бунин сильно страдал.

С Маргой вышло как и с Зуровым: приехала на месяц, а осталась навсегда. Болезненней всего было сознавать, что увлечение Гали отнюдь не сиюминутное, не прихоть и не попытка кому-то отомстить. То была не просто дружба, а нечто большее — чувство. Все это ставило крест на прежних отношениях Кузнецовой с Буниным. Писателя гложут терзания от собственного бессилия что-либо изменить. Он на грани безумия. Разве что притвориться глухим и немым...

В тридцать шестом Бунину уже шестьдесят шесть. Для мужчины — «нежный» возраст. Переход от зрелости к мудрости. Он всегда отличался мудростью. Просто было невыносимо больно. Даже если терпел — хотелось кричать...

Такое происходило с ним дважды. В первый раз (тысячу лет назад!) — когда в голове «гулял ветер», но играла кровь. Да-да, он хорошо помнил причину, из-за которой пришлось «заезживать» сердечную травму. Анна, первая законная жена... Так и есть, тысячу лет назад. Галя — не то. Галя — последняя любовь. Омут. Тот самый «бес в ребро», когда серебро — единственный цвет на голове. Впереди — старость; любовь и счастье — давно позади, в прошлом. Оставалось смириться. Ведь еще есть литература. И... возможность путешествовать. Например, встречаться с читателями, читать лекции...

Осенью 1935-го Бунин посетил Бельгию, где народу было «пушкой не пробить». В 1937 году побывал в Швейцарии, Италии, Югославии... Весной следующего года — поездка по Прибалтике. И всюду его встречают как героя. Бунин с удивлением отмечает: куда бы ни приехал — везде русские. Их много — сотни, даже тысячи. Измученных, исстрадавшихся без Родины.

Однако вояжи вскоре прекратились. 1 сентября 1939 года началась война. Как позже окажется, Вторая мировая. Гитлер прибрал к рукам последний буфер между рейхом и СССР — Польшу. Война между двумя диктаторами была делом времени.

Бунин ощутил фашистский оскал одним из первых — тогда же, в октябре 1939-го. Произошло это на германо-швейцарской границе, на таможне городка Линдау. Именно там русского писателя подвергли такому издевательскому «таможенному досмотру», что после этого не оставалось ничего другого, как возвращаться обратно. Позже, когда речь заходила о фашизме, он всегда вспоминал Линдау и гитлеровских молодчиков, для которых жизнь человеческая не дороже губной гармошки...

 

* * *

Франция начало войны встретила со свойственной ей беспечностью. По-прежнему до утра гудели рестораны, по парижским бульварам разгуливали нарядные толпы людей, в оперу и театры не пробиться... Местные газеты, ссылаясь друг на друга и мнения «знающих» людей, самонадеянно рассуждали о линии Мажино и быстром разгроме «тщеславного ремесленника» Гитлера. Расплата за легкомыслие оказалась суровой: уже 5 июня 1940 года первый солдат вермахта ступил на французскую землю. А через двенадцать дней маршал Петен запросил перемирия. Блицкриг!

Вторая эмиграция Бунина закончилась, по сути, не начавшись. Собрав чемоданы, семья кинулась на юг, совсем не ведая, что там уже хозяйничали «макаронники» Муссолини. Пришлось возвращаться в Грас. (С сентября 1939 года Бунины жили на другой вилле — «Жаннет». Именно там они проведут все военные годы.)

Причиной столь поспешного бегства послужило одно обстоятельство. Из дневника Бунина:

«25. VII. 40. ...Устал вчера в Ницце. Верно, старею, все слабость... <...>

По приезде домой с неделю мучились, хлопотали, отбивая Маргу от конц. лагеря (у нее немецкий паспорт)...»

Все ясно: убегая, Бунины таким образом спасали Маргу от концлагеря (она была еврейкой). Пока блуждали в окрестностях Тулузы, узнали о перемирии.

«Жаннет» не «Бельведер». «Жаннет» — это прежде всего нужда и голод. А еще... «арктический холод» и лишения. В сорок первом Бунин уже готов покинуть опостылевшую Францию. Вокруг — никого. Цетлины, Алданов, Вишняк, Авксентьев, Набоков — все в Америке. Один Мережковский, похоже, рад нацистам. Но в Америку не хочется. А вот в Россию...

Тоска по Родине больно хлестнула по сердцу еще в тридцать шестом, после неожиданной встречи в Париже... с Толстым. Он даже не помнил, где это случилось — то ли в «Доме», то ли в «Селекте». Бунин уже допивал кофе, когда официант принес записку: «Иван, я здесь, хочешь видеть меня? А.Толстой». Они расцеловались прямо посреди зала, под изумленные взгляды посетителей. Разговаривали долго, «запойно». И раньше-то не худенький, теперь «Алешка» подобрел, отметил про себя Бунин, стал вальяжным, с барскими замашками. Как есть «красный граф». Проездом в Лондон. Условились, что до его отлета в Англию встретятся еще. Не встретились. Толстой больше не позвонил. Возможно, закрутился, хотелось бы в это верить...

С тех пор звонков от Алеши не было вообще. Писем тоже. А они сейчас ох как были нужны — и звонки, и письма. В мае сорок первого Бунин не выдержал и написал Толстому сам. Шлет в Москву и другое письмо — старому другу Телешову. Обращается с одним и тем же — с просьбой публикаций в СССР своих книг. Дает понять, что жить ему в Париже абсолютно не на что. И еще: в конце письма к Телешову приписал: «Очень хочу домой».

Последнее — как пароль, точка над «i»: он желает вернуться. Толстой, сам побывавший в шкуре эмигранта, все понимает с полуслова. Для него письмо от Бунина — призыв к действию. И он действует: обращается к самому Сталину. Пишет грамотно, осторожно, но напористо, не «для галочки».

«...Дорогой Иосиф Виссарионович, — спрашивает в конце письма Толстой, — обращаюсь к Вам с важным вопросом, волнующим многих советских писателей, — мог бы я ответить Бунину на его открытку, подав ему надежду на то, что возможно его возвращение на родину?

Если такую надежду подать ему будет нельзя, то не могло бы Советское правительство через наше посольство оказать ему матерьяльную помощь? Книги Бунина не раз переиздавались Гослитиздатом.

С глубоким уважением и с любовью

Алексей Толстой».

Толстой опоздал. Неизвестно, прочел ли послание Сталин, но через несколько дней началась война. Великая Отечественная. Самая кровопролитная из всех, какие пережил наш народ. В России стало не до эмигрантов...

 

* * *

Нападение гитлеровцев на Советский Союз совпало с «нападением» на семью Буниных. Сначала арестовали только что вышедшего из психлечебницы Зурова (он страдал шизофренией), а спустя какое-то время — еще одного «члена семьи», некоего Александра Бахраха. Последний появился на пороге бунинской виллы незадолго до этого, весной сорокового. Русский эмигрант, он какое-то время служил во французской армии, но после ее «молниеносного» разгрома пришел к Буниным прямо в военной форме. И даже не стал скрывать причины своего появления: ему просто-напросто некуда было деться.

Несмотря на то что их вскоре отпустили, осадок остался. Бунин в отчаянии: на Восточном фронте идут тяжелые бои, немцы взяли Витебск, прорываются к Киеву. Отныне в его дневниках появляются тревожные записи о войне в России. И они очень искренни — эти чувства, выраженные на кончике пера. Скупые — но глубокие. И в этом опять — весь Бунин:

«13.VII.41. Воскресенье. Прохладно, слабое солнце (утро). Взят Витебск. Больно. <...> Как взяли Витебск? В каком виде? Ничего не знаем! Все сообщения — с обеих сторон — довольно лживы, хвастливы, русские даются нам в извращенном и сокращенном виде. <...>

17.VII.41. Четверг. ...Купил “Есl. du Soir”: “Смоленск пал”. Правда ли? <...>

19.IX.41. <...> Во время обеда радио: взята Полтава. В 9 часов: — взят Киев...

В России 35 гр. мороза (по Ц.) Рус. атакуют и здорово бьют. <...>

10.XII.41. Среда. Во время нашего “обеда”, в 71/2 вечера швейцарское радио: умер Мережковский. <...>

15.XII.41. Понед. <...> Русские бьют...»

Бунинские дневники сороковых — некая «военная хроника», оставленная для потомков. Тогда он об этом не думал. Просто любил ее еще больше — женщину по имени Родина...

А между тем ему предстояло очередное испытание: в марте 1942 года Галя и Марга уехали. Навсегда. Сказали, что в Канны. А куда потом? Бунин тяжело переживает разлуку, нервничает:

«1.IV.42. Среда. С утра пухлое небо, к полудню солнце, но слегка затуманенное.

В 11.45 ушла с мелкими вещами Г. Возле лавабо остановилась, положила их, согнувшись, на земле. Тут я отошел от окна. Конец. Почти 16 лет тому назад узнал ее. До чего была не похожа на теперешнюю! Против воли на душе спокойно и тяжело грустно. Как молод был и я тогда. <...>

Час дня. Я все еще в халате, без штанов. Все не могу привести себя в порядок. Хотел ехать в Ниццу с утра — раздумал, проснулся в 6, потом опять спал от 9 до 10.

Сейчас в доме пусто — Бахр. в Ницце, В. и З. завтракают в городе — дома нечего. Я съел крутое яйцо и кусочек мортаделлы — все “благоприобретенное”.

Очень страдал весь день от воспоминаний своей протекшей жизни».

Развязка. Рана, которая будет кровоточить до конца его дней.

 

* * *

9 сентября 1945 года, ровно через четыре месяца после разгрома гитлеровцев, умерла Гиппиус. Мережковский скончался еще в сорок первом. Философы, мыслители, талантливые писатели... Хотелось бы сказать — патриоты, но это явно не про них. Они были частью дореволюционной интеллигенции; по духу — савинковцы и германофилы. Не более. А еще очень цепкими при жизни. Как когда-то добились аудиенции у Пилсудского, так сумели побывать и в резиденции Муссолини. Дуче их принял, правда, не разобравшись до конца, чего эти русские от него добивались. Но денег дал. Немного — ровно столько, на сколько тянет русское слово «скупердяй», брошенное в спину недовольной четой.

Фюрер оказался не лучше Муссолини. До развязки кровавой кампании в России Мережковский не дожил, зато Гиппиус стала свидетельницей и «триумфа воли», и ее трагедии. Симпатии Зинаиды Николаевны, как это часто бывало, быстро переросли в ненависть. Не только к Гитлеру — ко всему немецкому. На одной из последних страниц своего дневника (30 декабря 1944 года) она запишет: «Немцы... Немцы... Соединение бешеной кошки с тупыми, упрямыми ослами».

К Зинаиде Гиппиус можно относиться по-разному...

Бунин на похоронах «старушки» присутствовал. Иван Алексеевич слишком хорошо знал Зинаиду Николаевну, чтобы не проводить ее в последний путь. Скромно стоял в сторонке и молился. По влажным щекам тихо текли слезы. Он прощался с прошлым...

К концу войны зашевелилась хозяйка виллы. Просидев суровые времена в Англии, она вдруг спохватилась: хватит, скоро приеду, выезжайте. Бунины кинулись в Париж, но квартира на рю Оффенбах оказалась сдана, а жильцы, как назло, и не думали ее покидать. Пришлось подключить все связи, чтобы «наглецов» оттуда выпроводить. Когда настала пора въезжать, встал извечный вопрос денег, которых, как всегда, не было. Кое-как выкрутились.

В этот период Бунину все чаще приходят мысли о возвращении в Россию. Позвал бы Алеша — помчался не раздумывая, грустил он. Но Толстой умер. Еще вчера такой молодой, громкий, вальяжный барин и неисправимый гурман... И нет человека. Если подумать, там, дома, Бунин уже никого не помнит. Да и дом этот, «эсэсээрия», что он для него без людей, которых знал и любил?..

 

* * *

СССР

Всесоюзное общество культурной связи с заграницей

Секретно

Экз. № 1

31 октября 1945 г. № 1905/с

Заместителю народного комиссара иностранных дел СССР

тов. Деканозову В.Г.

Прошу Вас запросить посла СССР в Париже т. Богомолова о следующем:

«В Париже находится виднейший русский писатель Бунин, который накануне войны обратился с просьбой разрешить ему приехать на родину в СССР. Прошу вас сообщить сведения о положении Бунина в настоящее время и его отношении к СССР, а также о том, как он в настоящее время относится к поднятому им вопросу о переезде в СССР».

Председатель правления ВОКС

В.Кеменов.

 

Война многое изменила. В частности — отношение Москвы к русским эмигрантам. В июне 1946 года вышел Указ Президиума ВС СССР «О восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Российской империи, проживающих на территории Франции...». Конечно, при обоюдном согласии. Не верилось. Однако эмигрантская газета «Русские новости» подтвердила эту новость.

21 июля в одном из парижских залов с разъяснением кремлевского указа выступил посол СССР во Франции Богомолов. Лично. А это уже серьезно. После этого многие потянулись в советское посольство; вскоре тысячам эмигрантов выдали новенькие «серпасто-молоткастые» паспорта. Русские возвращались в Россию. По-прежнему не верилось...

На встречу с послом был приглашен и Бунин. Там же, как бы случайно, его познакомили с советским писателем Константином Симоновым. Фронтовик, Симонов покорил эмигрантов своим изумительным по силе стихотворением «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...». Ему долго аплодировали, не отпуская со сцены. Бунина стих пробрал до костей. Так завязалось знакомство.

Однако Иван Алексеевич находился не в том возрасте, чтобы подпускать к себе посторонних — тем более коммуниста. Но с Симоновым у него состоялось несколько встреч. Бунин был вежлив, но не терял самообладания. Так, во время встречи на квартире у одного из писателей он, что называется, решил «прощупать» своего визави, поинтересовавшись между прочим, где Пильняк и Бабель; назвал еще несколько имен. И тут стало ясно, что гость из Москвы почувствовал себя не то чтобы не в своей тарелке — он растерялся: и отвечать нужно, и шуткой не отделаешься. Симонов напрягся, боясь поднять глаза. Пришлось бормотать что-то типа «не могу знать». В тот раз выручила находчивая Тэффи, рассказавшая какую-то смешную историю...

Потом они встречались в ресторане «Лаперуз», уже без лишних свидетелей. Тет-а-тет, как говорят французы. Беседовали с глазу на глаз, по-мужски.

В «Лаперузе», когда речь напрямую зашла о возвращении, Иван Алексеевич, как вспоминал Симонов, ответил:

«— Поздно, поздно... Я уже стар, и друзей никого в живых не осталось. Из близких остался один Телешов... Боюсь почувствовать себя в пустыне... А заводить новых друзей в этом возрасте поздно. Лучше уж я буду думать обо всех вас, о России — издалека...»

Потом Бунин пригласил Симонова к себе на рю Оффенбах. Человек умный, Константин Михайлович все понимал. Догадывался и о том, как тяжело жилось писателю в послевоенном Париже. А потому схитрил:

— Предлагаю устроить ужин на коллективных началах: ваша территория, мой провиант...

— Ну, давайте, — согласился Бунин.

Симонов заявился на «Яшкину улицу» со снедью, доставленной по его просьбе прямо из московского Елисеевского магазина: черный хлеб, любительская колбаса, селедочка, фрукты... Бунины были растроганы до слез. К чести Ивана Алексеевича, он не забыл про друзей — пригласил Тэффи, Адамовича. Знал, что стол будет отменный, пусть порадуются вместе с ним.

— Хороша большевистская колбаска... — благодарил Симонова.

Но все это было занавесом. И Бунин это ясно понимал. Но он никак не мог решиться. Не мог. Никак...

 

* * *

Он остался. Стоит ли искушать судьбу, когда уже жизнь позади? Хватит, наездился. И когда принял это свое окончательное решение, стало как-то легче. Что ж, будет по-прежнему любить Россию. Издалека. Привык уже...

Ссылаясь на возраст и здоровье, писатель даже не предполагал, что именно здоровье как раз его и подведет. Бунин действительно уже давно чувствовал себя неважно: то пневмония, то участившиеся кровотечения. Доктора пугали какой-то эмфиземой. Сердце пошаливало так, «будто трактор гудел на пахоте»: часто беспокоили длительные приступы. С навалившимися хворями боролся почти полгода. Попробовал съездить в «Русский дом» в Жуан-ле-Пен, ближе к морю, но вынужден был вернуться.

Беда не приходит одна. Вскоре на Бунина началась самая настоящая травля. Волна негодования против писателя оказалась океанской — вернее, «заокеанской»: в эмигрантской газете «Новое русское слово», выходившей в Соединенных Штатах, появилась статья некоего Окулича, обвинившего Нобелевского лауреата в том, что тот якобы «перекинулся к большевикам». И пошло-поехало. Клевету подхватили другие, и через какое-то время обыватель уже ничуть не сомневался в непреложном факте: Бунин — агент Кремля, предатель и даже виновник ареста... атамана Краснова.

Честному всегда тяжело в окружении негодяев. Бунин, вздыхая, лишь разводил руками. Обращения за помощью к Цвибаку (он перебрался в США) ничего не дали — тот предлагал помалкивать: для всех, мол, будет лучше. Но впереди ждал удар потяжелее: самый преданный друг, Мария Самойловна Цетлин (она, как мы помним, тоже жила в Соединенных Штатах), вдруг решила порвать с «предателем» все отношения. Якобы из-за того, что Бунин вышел из состава Союза писателей и журналистов, где, к слову, числился лишь номинально, в качестве почетного члена.

Несомненно, все произошедшее было не чем иным, как местью. Злой, циничной, жестокой. За любовь к России, по-прежнему называемой им Родиной; за силу духа высказывать собственное мнение; за любовь читателей и небывалую популярность. Но главное, за писательский дар! И уж этого-то ему никто прощать не собирался. Бунин остался один в окружении шипящих завистников. Все повторяется — «Слон и моська». Вступать в бесполезную полемику уже не имело смысла. Впрочем, на это у него не было ни желания, ни сил...

Сборник рассказов «Темные аллеи», увидевший свет еще в 1943-м, Бунин называл лучшим из всего им написанного. Когда отовсюду полезли болезни и отвернулись друзья, он взялся за «Воспоминания». Писать мемуары всегда ответственно и нелегко. Однако именно воспоминания возвращали писателя мыслями в прошлое, в Россию. Он уже ничуть не сомневался: самое лучшее, что у него было в жизни, связано с домом — «утраченным раем», о котором вспоминал все чаще и чаще. А все остальное — не более чем «темные аллеи», в которых он все это время плутал в поисках потерянного. Лишь мысли о прошлом возвращали его в свое глубинное «я».

Блок, Есенин, Андрей Белый... Вспоминая известных соотечественников, Бунин объяснял, почему никогда их не любил. Со свойственной прямотой и честностью. Досталось даже Бальмонту и Северянину. С той же честностью доказывал, что выше Пушкина может быть только Пушкин, ну а Львом Толстым можно разве что восхищаться. И даже тут был чуток, намекая особо обидчивым, что история, мол, рассудит...

Он тихо уйдет в ночь с 7 на 8 ноября 1953 года. Во сне, как покидают этот мир праведники. Не успев ни с кем попрощаться. Впрочем, кое с кем все же успел: рядом с остывающим телом лежал зачитанный почти до дыр томик Толстого «Воскресение»...

На похоронах писателя в Сент-Женевьев-де-Буа присутствовало одиннадцать человек...

В свое время Корней Иванович Чуковский так отозвался об Иване Бунине: «...неведомый Бунин, взошедший на новую вершину искусства, сильный и правдивый художник — широкого диапазона, большой литературной судьбы, достойный продолжатель Толстого и Чехова. Искусства у него много. Хватило бы сердца!»

Бунину хватило и Искусства, и Сердца. Лишь одно в его жизни всегда было в крайнем дефиците — «чистое дыхание» любимой Родины...

 

P.S.

Парижская погода непредсказуема. То ли Флобер, то ли Золя однажды заметил, что «омерзительной до омерзения» она бывает только здесь. Бунин от этого сильно страдал; по этой же причине столице предпочитал Приморские Альпы, а когда возвращался в город, часто болел. Оттого и парижские дневниковые записи его очень скудны: в постели не до дневника.

В этот раз сверху тоже капало; под ногами вздрагивали, вскипая, маслянистые лужи. Хотелось где-нибудь, потягивая жгучий кофе, отсидеться. Но только не сейчас: покинуть Париж, не побывав в «бунинском уголке», было бы зазорно. Вот и зонт подвел — вконец сложилась спица. Как-нибудь перетерпим. Даже Бунин гулял в этих местах с видавшим виды зонтецом. Было бы желание, а дождь... В России бывает и «мокрее».

В «Пассях» заблудиться не сложно. Тут главное — ориентир. У каждого свой. В данном случае выбираю Avenue Mozart, откуда следую на искомое пересечение улиц генерала Обе (rue du General Aube) и Жака Оффенбаха (rue Jacques Offenbach). На перекрестке два дома, стоят почти под девяносто градусов друг к другу. Уже издали замечаю мемориальную табличку на доме по Оффенбаха. Обнадеживает, вот я и у цели. Но это — на десерт, на самое приятное...

Дело в том, что дом, стоящий перпендикулярно к искомому (rue du General Aube, 4), тоже интересен. И не только мне лично — в контексте нашего повествования. Он имеет свою историю, связанную с русской эмиграцией. Считается, что о произошедшей в 1937 году с одним из жильцов дома трагедии Бунин ничего не знал. Скорее всего, так оно и было. Хотя — далеко не факт: писателю хорошо были известны даже французские россказни, не говоря уж о происходящем в тесной колонии русских. Другое дело, что бунинский дневник за тридцать седьмой год очень скуден: начиная с весны его хозяин почти постоянно находился в разъездах. Что уже хорошо. Потому что в Париже и его окрестностях в тот год было крайне неспокойно.

В доме под номером четыре на улице генерала Обе проживал некто Игнатий Рейсс (он же — Натан Порецкий). Большинству читателей это имя ни о чем не говорит. Однако в тридцать седьмом оно звучало в Париже громче колоколов Нотр-Дама. Уроженец Австро-Венгрии, Рейсс был интернационалистом, ставшим одним из заметных агентов советского Разведупра. Его сослуживцами были Ян Берзин, Рихард Зорге, Василий Зарубин. В Париже он проживал нелегально с женой и сыном, занимаясь, как мы понимаем, разведывательной деятельностью в пользу Кремля. До тех пор пока не поступил приказ выезжать на родину.

В 1937-м в Москве в самом разгаре тотальная «чистка» аппарата ОГПУ. Разведчиков-нелегалов в спешном порядке отзывают домой, где тут же арестовывают и отдают на откуп лубянским костоломам. Мучения, как правило, заканчивались либо в глухой камере, либо на Бутовском полигоне или Коммунарке. Война скорпионов.

Понимая все это, некоторые, из наиболее отчаянных, возвращаться отказываются. Так, к примеру, поступил известный разведчик Александр Орлов (Лев Фельбин, «Швед»), написавший Сталину разоблачительное письмо и ставший на многие годы для генсека настоящей головной болью. А изданная им на Западе книга «Тайная история сталинских преступлений» до сих пор является бесспорным бестселлером.

Рейсс пошел тем же путем, решив напоследок довольно громко «хлопнуть дверью». Как и Орлов, он отправляет в ЦК ВКП(б) довольно гневное письмо, в котором, бичуя «кремлевскую верхушку», дает понять, что отныне ему с Лубянкой не по пути. 17 июля 1937 года он публикует в местных газетах открытое письмо, обличавшее массовые репрессии. «Только победа социализма освободит человечество от капитализма и Советский Союз от сталинизма», — негодует Рейсс.

Назад пути не было, пришлось вместе с семьей бежать в глухую швейцарскую деревню. 4 сентября бывший нелегал решил встретиться с некой Элизабет Шильдбах, его давней знакомой. А через два дня все газеты облетела весть о том, что ночью 4 сентября на дороге из Лозанны в Пулли был найден труп мужчины с чехословацким паспортом на имя Ганса Эберхарда. Как выяснилось, им оказался Игнатий Рейсс.

Дальше начинается самое интересное. К середине тридцатых на Западе действует довольно разветвленная сеть Разведупра. Входят туда не только засланные из СССР агенты, но и так называемые «местные» — в частности, из числа русских эмигрантов. Одним из таких «перевербованных» оказался Сергей Эфрон, муж поэтессы Марины Цветаевой и когда-то один из самых непримиримых белогвардейцев. Время и жизнь в эмиграции изменили его. Получив из Центра приказ организовать наблюдение за «невозвращенцем», Эфрон засылает за Рейссом «наружку» в лице своей проверенной сотрудницы Ренаты Штайнер. (Именно она по поручению Эфрона следила за сыном Троцкого, Львом Седовым, когда на того готовилось покушение.)

Рейсса найдут изрешеченным на сиденье автомобиля. От этого-то автомобиля и потянется ниточка к Эфрону. Полиция выяснит, что автомобиль был арендован на Ренату Штайнер. Ее первую и возьмут. Потом арестуют неких Смиренского и Дюкоме, правда, за недостаточностью улик вскоре отпустят. И ни одного организатора убийства! Они будто растворились; бесследно исчез и Эфрон.

Как вспоминала позже Мария Булгакова, за рулем такси, вывезшего из Парижа Эфрона, Цветаеву и их сына, сидел... Константин Родзевич, ее муж. По словам Булгаковой, не доезжая Руана, Эфрон выскочил из машины и быстро скрылся, даже не простившись. «...Он воспользовался тем, что машина замедлила ход, чтобы из нее выскочить, и исчез где-то в кустах. Он не хотел, чтобы знали точно, даже Марина и мы, кто и в каком месте должен его встретить», — рассказывала жена Родзевича.

Эфроны жили в парижском квартале Vanves. Но искать там Эфрона было бесполезно. Зато имелось одно местечко, сразу привлекшее внимание местной полиции, — улочка Бюси в знаменитом Сен-Жерменском предместье. В доме под номером двенадцать, на втором этаже, у Эфрона была конспиративная квартира, где он как раз и встречался со своими агентами. Поздно спохватились! Эфрон, оставив жену с сыном в Париже, уже был на пути в Москву.

Как выяснится позже, «невозвращенца» Рейсса убил агент НКВД Борис Афанасьев (Атанасов), входивший в специально направленную из Москвы группу под руководством знаменитого Сергея Шпигельгласа. Последнего, как и Эфрона, потом расстреляют. О трагичной судьбе Марины Цветаевой хорошо известно...

Дождь давно прекратился; я же, к удивлению одиноких прохожих, стою с раскрытым зонтом на перекрестке. Спохватившись, встряхиваю зонтик и иду по рю Оффенбах. Под ногами чавкает — впрочем, не страшно, все равно промок. На улице ни души. Прав был Бунин — скукота. У нас такое увидишь разве что в деревне в разгар косьбы. Даже спросить о чем-то не у кого. Что ж, ограничимся чтением:

«Ici a vecu de 1920 a 1953 Ivan Bounine Ecrivain russe prix Nobel 1933» — «Здесь жил с 1920 по 1953 Иван Бунин, русский писатель. Нобелевская премия 1933».

Вот она, «Яшкина улица», вот и этот дом... Тот же перекресток — уверен, и булыжники те же. Только все это уже без Бунина. Нет, он конечно же с нами — где-то глубоко в памяти. А еще — в своих книгах...

Кстати, о памяти. В наши дни тех, кто помнил Бунина, в этом доме уже не сыскать. Было время, находились старожилы, хорошо знавшие Зурова — человека, волею судьбы ставшего после смерти Веры Николаевны наследником бунинского достояния. Потом, как известно, были долгие переговоры этого больного человека с советским Минкультом. Грустная история, вспоминая о которой остается только вздыхать...

Из-за угла степенно выплывает парижанка среднего возраста. Одета неброско; в одной руке закрытый зонт, в другой — поводок, на котором, повиливая обрубком хвоста, семенит беспородный песик. Чем не собеседница? Стараясь быть тактичным и медленно подбирая слова, вежливо здороваюсь, а потом, назвав себя, пытаюсь разговориться (конечно, по-английски). Мою собеседницу зовут Юлита, и она стала парижанкой совсем недавно — лет двенадцать тому назад. Как выяснилось, тоже славянка, из польского Щецина (бывший Штеттин); работает где-то менеджером, а проживает поблизости, в соседнем доме за углом (муж — француз).

Пытаюсь расспросить ее, часто ли гуляет по этой улице. Да-да, кивает она, достаточно часто, чтобы не заплутаться. (Дамочка с чувством юмора — уже неплохо.) А вот насчет медной таблички у подъезда бунинского дома замялась. Когда-то, сказала, читала, но о чем, не знает. Напомнил: здесь тридцать лет жил великий Бунин! Каково! Дальнейшее поразило. В ответ — молчание, глупенькое хлопанье накрашенных глаз. Какая-то пустота, непонимание.

— Bu-nin?

— Ну да, — отвечаю, — великий русский по... — Останавливаюсь на полуслове, уловив во взгляде собеседницы непробиваемость.

При всем уважении к местным, здесь такое частенько (я о непробиваемости). Замечу, не только в отношении иностранцев и чужой истории, зачастую — своей. (За день до этого я битых полчаса, стоя на авеню Турвиль, втолковывал французам, что дом, где жил «горячо обожаемый» ими Сент-Экзюпери, — напротив!) Одним словом, выяснилось, что собеседница о Бунине не имеет понятия. Кто знает, мелькнула мысль, может, в школу не ходила или еще какая беда, всякое бывает. На всякий случай спросил про Адама Мицкевича (про него как раз помню со школьной скамьи). Расцвела, защебетала. Надо же, выходит, школу все-таки посещала, только не все, видать, уроки.

Пришлось зайти с другого конца. Показывая глазами на табличку, говорю: князь, мол, самый настоящий. Тут она совсем ожила, заулыбалась, личико порозовело. Нобелевский лауреат тридцать третьего года, добавляю жару. Да-да, щебечет, надо же, Nobel! Да еще и князь! Богатый, видать, был? — это она мне. Нет, останавливаю «француженку»: потому, мол, и князь, что... Nobel. Талант!

И вновь молчание. Гляжу на нее, она — на меня. Непробиваемость. Выручил песик, надумавший вдруг кинуться за угол. Так и расстались. Два славянина, не сумевших на ровном месте друг друга «уразуметь».

Наверное, за прошедшие годы мы все-таки где-то ошиблись. Глубоко и надолго. А может, все проще и я всего лишь слишком чувствительный человек?..

Май–июнь 2014 года

 

Комментарии







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0