Борода

Александр Гулько родился в 1963 году в Виннице. По специальности биолог. Кандидат наук.

В настоящее время занимается управленческим и инвестиционным консалтингом.

Жил в Уфе, Лондоне, теперь — в Москве.

В прежние времена верующие евреи носили бороды. Самуил Шор жил в прежние времена и был верующим. Следовательно, бородатым. Борода — густая, окладистая, черная с серебром — была неотъемлемой его частью. По утрам Шор ее тщательно расчесывал. Размышляя о делах, поглаживал. Когда нервничал, теребил. Но никогда не постригал — вера не позволяла. Более того, борода в известном смысле и была частью его веры, точнее — одним из ее атрибутов. Так же как тфилин, талес, лапсердак. Как синагога, где Шор, человек не только ученый, но и состоятельный, имел собственное почетное место. Щедро соблюдая заповедь о цдаке, он был убежден, что именно вера и благочестие, а не переменчивая удача или талант коммерсанта помогают ему в делах.

А дело у Шора было немалое, солидное — торговля зерном. Шор скупал его у землевладельцев и арендаторов по всей Украине, Молдавии и даже в Польше. Хранил и сортировал в собственных амбарах. Отправлял вагонами в Одессу, где знаменитый Файнгерш отгружал его кораблями дальше — в Турцию и Европу.

Еще у Шора была мельница. Оснащенная по последнему слову тогдашней техники и самая большая в округе, она была предметом его гордости. Не лишенный честолюбия, Шор считал, что, кроме тор­говли зерном, никому, в общем, не заметной, нужно иметь что-то материальное, видимое, а главное, приносящее людям пользу. Причем именно здесь, в местечке, где жили его родители, где живет он сам и где, даст Бог, будут жить его дети и внуки.

Почти пятьдесят работников трудились на мельнице в две смены: днем мололи зерно хозяйское, а ночью, чтоб оборудование не простаивало и быстрее окупалось, — крестьянское. За помол Шор брал с крестьян не два мешка из десяти, как другие мельники, а один. Потому у него и мололи. В итоге и крестьяне были довольны, и Шор имел дополнительный доход. Про работников и говорить нечего: поскольку зарабатывали прилично, то хозяина уважали и местом дорожили.

Но главные доходы Шор все же получал от торговли зерном. Унаследовав это дело еще от отца, опыт он имел колоссальный и профессионалом был высшего класса. Все его клиенты и партнеры — от Харькова до Варшавы и от Вильно до Кишинева — знали, что нет человека профессиональнее, надежнее и, главное, порядочнее, чем Самуил Шор из Шаргорода. Ну и в самом местечке Шора, конечно, тоже уважали. Одни любили, другие боялись, некоторые — завидовали, но уважали все.

Во-первых, за то, что торговал честно. Во-вторых, никогда обещаний не нарушал. Даже если убытки нес, все равно от слова своего не отказывался.

За смелость уважали. Рассказывали, что, когда Самуил молодой был, у него цыгане ночью со двора лошадей свели. Услышав, он в чем был на коня вскочил и поскакал в степь. Воров догнал, побил крепко, а лошадей вернул. С тех пор цыгане его дом за версту обходили, а если на базаре видели, прятались. А потом уже и все жулики в округе знали, что с Шором лучше дела не иметь — пристава он не звал, в полицию не жаловался, но злодеев сам находил и так наказывал, что никому и рисковать не хотелось.

Еще за силу уважали, за простоту. Бывало, когда работников не хватало, а нужно было муку или зерно грузить, Шор скидывал шляпу и лапсердак и со всеми наравне работал: по два мешка на плечи клал и быстрее всех бегал. И пока работа не кончится, не уходил. А потом привозил ведро водки, закуску и выпивал с мужиками. Те уже пьяные, а он держался. Шутил и песни пел.

Еще за доброту любили, за чуткость, за то, что помогал всем — деньгами, делами или просто добрым советом. Никому не отказывал. Только проходимцев всяких за версту чуял, даже в дом не пускал. Говорил жене Хаве:

— Скажи, что у меня банка нет. Денег не выдаю.

Хава выходила к очередному просителю и говорила:

— Муж велел передать, что у него еще банки нет. Когда будет, тогда и приходите!

Позднее, по-настоящему разбогатев, Шор с деньгами вообще с легким сердцем расставался. За свой счет больницу в Шаргороде открыл и уездного доктора выписал. А потом и богадельню при православной церкви построил. После этого батюшка даже службу отслужил — за здравие раба Божьего Самуила. В губернской газете тогда написали, что случай в их местах — небывалый...

Женился Шор, когда ему было двадцать с небольшим. Через год у них с Хавой родился Пинхас, Пиня, как называли его в семье. Потом пошли только девочки. Всякий раз, когда Хава беременела, Самуил надеялся, что будет еще сын. И все три раза разочаровывался. Вернее, он, конечно, радовался. Но если б родился сын, он бы радовался еще больше. Но дочери — тоже хорошо, слава Богу...

— Будем любить дочерей! — говорил он.

Развивая дело, Шор мечтал впоследствии передать его детям. И не только потому, что так положено. Была и другая причина. Еще в молодости он стал подумывать, что в будущем между конторой и синагогой выберет синагогу. Не то чтобы бизнес мешал вере, нет. Но в какой-то момент Шор почувствовал, что торговля пусть щедро, но всего лишь наполняет его карман. Другое дело вера. Она делает его жизнь глубокой, осмысленной, обогащает душу, согревает сердце. И это казалось ему более важным. Продолжая много работать, Шор уже никогда не изменял своему выбору и ни на миг не сомневался в его правильности.

Со временем Хава стала замечать, что муж все меньше времени проводит в конторе. Реже уезжает по делам. Уклоняется от разговоров о деньгах. Избегает посетителей. Заглядывая в кабинет, отмечала, что вместо гроссбухов и «Биржевых ведомостей», на столе стали появляться толстые книги в золоченых переплетах. Все чаще Самуил по утрам уходил в синагогу и оставался там до позднего вечера. Читал Тору, вникал в премудрости комментариев, подолгу беседовал с раввином.

Наблюдая, как муж все глубже погружается в вековую мудрость священных текстов и все меньше занят делами практическими, Хава стала проявлять беспокойство. Переживала, что будет с делом, с деньгами, с семьей, в конце концов. Все-таки не последние люди в местечке: благосостояние, почет, уважение. Пинхас уже, слава богу, жених, да и дочерей скоро замуж выдавать. Что люди скажут? Однажды она даже пыталась с мужем на эту тему поговорить. Но Самуил тогда улыбнулся и сказал:

— Как сказано: «Кто множит имущество, тот множит заботу...» — и ушел молиться.

Зная, что за его мягкой улыбкой скрываются стальная воля и жесткое упрямство, Хава решила больше на эту тему не заговаривать. Пусть все идет, как идет — Бог даст, как-то устроится...

Когда дети окончательно повзрослели, Шор решил, что пора передавать дела. Пиня, размышлял он, парень честный, добрый, преданный. Но решимости ему не хватает, уверенности. Дочери? А что дочери... Где это видано, чтоб женщины большим делом управляли? Им нужно детей рожать, за мужьями ухаживать. Можно, конечно, и управляющего нанять. Но страшновато, воровать будет. Похоже, остается одно — Пинхас! Да, мягок пока, но ничего, со временем научится, тверже будет. Тем более что парень он рослый, видный. Да и борода уже вон какая отросла...

В намеченный день, утром, Шор, как обычно, помолился, позавтракал, но в контору не пошел. Поднявшись в кабинет, позвал туда Пинхаса.

— Сынок, — сказал он, прикрыв дверь и указав сыну на стул, — я тут подумал... Годы идут, я старею, уставать стал... Да и вообще торговать больше не хочу.

— Папа... — забеспокоился Пиня и попытался встать.

Самуил жестом усадил его и продолжил:

— Всех денег все равно не заработать... Нам с мамой много не нужно, а ты ни деньгами моими, ни умом жить не сможешь. Нужно тебе самому зарабатывать. Больше того, когда нас с мамой не станет, еще и о сестрах позаботиться. Так что давай управляй...

— Папа! — пробормотал Пиня. — Что ты... Я не смогу!

— Почему? — поднял брови Самуил.

— Я не такой сильный, как ты. Я не справлюсь...

— Так что же мне, все зятьям будущим отдавать? — ухмыльнулся Самуил и погладил бороду.

Пиня автоматически повторил папин жест. Его борода не была такой длинной и густой, как отцовская, но за пять лет прилично отросла. В ответственные моменты, особенно волнуясь, Пиня всегда рефлекторно выпячивал подбородок и нервно поглаживал бороду.

Неожиданно постучали. Скрипнула дверь, в кабинет заглянула Хава. Пиня опустил руки и густо покраснел. Увидев растерянного сына, Хава укоризненно посмотрела на мужа. Поманив его пальцем, извиняющимся голосом сказала:

— На пару слов...

Самуил вышел. Хава увела его на кухню и горячо зашептала:

— Шмуль, сердце мое, не дави на мальчика. Он не сможет. И никто не сможет! Если ты не хочешь управлять, нужно все продать. Себе немного денег оставим, а остальное отдадим детям, разделим. Иначе, когда нас не станет, они и дело загубят, и переругаются. Не сами, так потом невестка и зятья помогут...

— Я не для того всю жизнь работаю, чтоб все продать! — твердо заявил Шор. — Сами управлять будем. Пиня справится! — И, хлопнув дверью, покинул кухню.

Вернувшись в кабинет, он застал там пребывающего в смятении сына. Обошел его, как табурет, сел за стол и раскрыл молитвенник.

— Папа, так что мне делать? — тихо спросил Пиня.

Самуил посмотрел на него поверх очков и сказал:

— Принимать дела! — И добавил: — С завтрашнего дня...

Через месяц Пинхас управлял делом самостоятельно. Приходилось ему нелегко. В родном Шаргороде Пиню все знали, и он всех знал. Любые воп­росы решались легко и быстро. В крайнем случае за советом можно было обратиться к папе.

Сложнее было в поездках. Там приходилось принимать решения самостоятельно. А ездить нужно было много: в Киев, Одессу, Варшаву. В городах этих Пине не нравилось. Гремят трамваи, гудят автомобили. Крик, шум, суета. Люди грубые, неприветливые, носятся как сумасшедшие, на улице друг с другом не здороваются. В гостиницах кровати жесткие, чай жидкий... Про еду вообще говорить нечего! Разве здесь получишь такой бульон или фаршированную рыбу, как готовит мама? Никогда!.. Плохо было Пине в больших городах — тревожно, грустно и одиноко. Но что делать... Именно там, в столицах, располагались конторы основных клиентов и перекупщиков. Старшего Шора эти матерые дельцы знали хорошо, доверяли ему, а к Пине пока относились настороженно, с недоверием и даже с легкой иронией. Еще бы, молодой человек двадцати трех лет, мальчишка, можно сказать, ни знаний, ни опыта.

Пиня нервничал, переживал. Отправляясь на очередную встречу, тщательно расчесывал бороду. Ему казалось, что с пышной бородой он выглядит солиднее, не менее убедительно, чем все эти дядьки — толстые, важные и тоже бородатые.

Так, в волнениях и тревогах, проходили его поездки.

Однажды, в очередной раз оказавшись в Варшаве, Пиня особенно грустил. Было отчего. Старый Лейбман не принял вексель. Файнгерш телеграфировал, что не пришли вагоны с зерном. В конторе пана Кримершмойса потерялись бумаги, а значит, на следующей неделе придется опять приезжать. Про другие неприятности и говорить нечего: в трамвае у него украли часы и кошелек, ночью искусали клопы, а утром молодая горничная, проходя мимо, украдкой произнесла обидное слово «шлемазл».

Вечером за чаем Пиня рассказывал о своих злоключениях соседу по номеру. Жаловался на жизнь, сокрушался, что теперь даже помолиться негде: единственная известная ему синагога далеко, нужно на трамвае ехать, а в трамвае он теперь, поскольку там воры, никогда больше не поедет, да и денег нет... А другой синагоги он не знает, и вообще...

— Ша! Тихо! — прервал его сосед. — Зачем так убиваться? Тут за углом таки есть синагога! Можете сходить! Заодно и с Якобом познакомитесь! Вы не знаете Якоба? Это самый прогрессивный раввин в мире! Ученик самого ребе Мендельсона из Берлина! Может быть, вы и про Мендельсона не знаете?!

Про Мендельсона Пиня не знал, но подумал, что человек он, видимо, уважаемый — шутка сказать, из самого Берлина... Так что почему бы с его учеником и не познакомиться... Да и идти недалеко...

Следующим утром Пиня отправился в новую синагогу. Располагалась она действительно совсем рядом, в большом доходном доме, в квартире на первом этаже.

Пиню встретил улыбчивый молодой человек, гладко выбритый и абсолютно лысый.

— Мне бы Якоба повидать... — смущенно сказал Пиня.

— Якоб — это я! — приветливо ответил лысый.

— Мне нужен раввин Якоб, — уточнил Пиня.

— Я и есть раввин...

«Раввин без бороды?! Как это возможно...» — подумал Пиня и спросил:

— А где ваша борода?

— Борода — это вчерашний день! — серьезно ответил Якоб. — Да и неудобно, крошки застревают.

И чтоб уже окончательно снять все вопросы, он погладил себя по лысой голове и пояснил:

— А волосы я сбрил, потому что жарко...

У Пини за спиной хлопнула дверь. Раввин посмотрел в ее сторону, приветливо махнул кому-то рукой и сказал:

— Заходите!

Пиня обернулся. В комнату вошли две девушки. Они что-то оживленно обсуждали.

— Нужно жить здесь! — говорила одна.

— Бэла, ты ничего не понимаешь! — возражала другая. — Только в Америку! Нью-Йорк — это родина ман... мас... пис... мансипации! Вот!

Примирительно подняв руки, Якоб показал на полку с книгами, а потом на стулья: мол, лучше помолиться, чем спорить.

«Боже, — подумал Пиня, — что же это, они будут молиться прямо здесь?!» Он оглядел зал: ни балкона, ни огороженного пространства для женщин не было. На лице его возникло недоумение.

— Чему вы удивляетесь? — приветливо сказал Якоб. — Мир переменился! Все молятся вместе! Равноправие!

— Разве Бог не создал мужчин и женщин разными? — осторожно возразил Пиня.

— Правильно, — согласился раввин, — но это было давно! Все меняется...

Шумно отодвинув стулья, девушки встали.

— Мы всё! Уже помолились, ребе Якоб! — весело сообщили они и двинулись к выходу.

«Так быстро?!» — удивился Пиня.

Заметив его растерянный взгляд, Якоб сказал:

— Если торопишься, можно молиться быстро — раз, и готово! Если читать все от начала до конца, то некогда будет работать. Правильно?

— Не думаю... — опять возразил Пиня. — Разве не сказано: «Есть время для работы, а есть — для молитвы»?

— Да! — согласился Якоб. — Но! Если молитва длинная, то, читая со всеми, ты пытаешься не отстать, торопишься. Смысла не понимаешь. Зачем нужна такая молитва? Так или нет?

— Ну...

— Вот именно! Не нужна! Молодец!

Они тогда проговорили долго, часа два. В беседе с Якобом Пиня выяснил, что евреи в этой диковинной синагоге называют себя реформистами. Соблюдая основы веры в целом, в способах ее отправления они допускают некоторые вольности. Раз меняется мир, считают они, то должна измениться и вера. Шаббат, кашрут, заповеди соблюдать нужно, но... не так строго. Евреям, для того чтобы уцелеть в агрессивном и быстро меняющемся мире, нужно перемешаться с другими народами. Как это возможно? Очень просто! Например, создавать смешанные семьи. Отказаться от своего языка. И вообще, ничем не отличаться от окружающих — ни верой, ни одеждой, ни поведением. Кстати, молиться тоже нужно как они: например, во время службы слушать орган.

— Орган? В синагоге?!

— Почему нет?

Пиня всегда думал, что жить в мире с украинцами, русскими, молдаванами, поляками очень просто. Нужно только не делать никому зла и уважать чужие традиции. Тогда и тебя никто не обидит. Во всяком случае, у него в Шаргороде все именно так и живут. И отец, и раввин ребе Изя так говорят. Но одно дело, что говорит ребе Изя из Шаргорода, и совсем другое дело, чему учил этот Мендельсон в Берлине. В просвещенной Европе ошибаться не могут...

Так думал Пиня, покидая в тот день необычную синагогу.

Вернувшись в Шаргород, он хотел рассказать о новом знакомстве ребе Изе, поделиться с отцом. Хотел узнать их мнение, спросить совета. Но, окунувшись в патриархальную атмосферу родного местечка, даже не стал на эту тему заговаривать — ни с отцом, ни с раввином.

Впоследствии, периодически возвращаясь в Варшаву, Пиня продолжал посещать реформистскую синагогу. Слушал Якоба, других прихожан. Ему нравились их либеральные, лишенные утомительной схоластики речи.

Тем более что по многим вопросам с Якобом была солидарна та девушка Бэла, которую он увидел, впервые попав к реформистам. С тех пор ее улыбка не шла у него из головы. Он часто ее вспоминал. Всякий раз, приходя в синагогу, надеялся увидеть. Увидев, густо краснел, смущался. Со временем Пиня понял, что ходит сюда исключительно ради нее.

Якоб учил Пиню по-новому молиться. Бэла тоже считала, что ему нужно быть современнее. Якоб призывал отказываться от предрассудков и устаревших традиций. Бэла с ним соглашалась и говорила, что не любит бородатых. Более того, намекала, что если Пиня сбреет бороду, то, может быть, она позволит ему... Возражать было бессмысленно. Спорить глупо. Устоять невозможно.

И Пиня не устоял. Сдался! Решил, что называется, присоединиться. Под восторженное одобрение Бэлы отправился в парикмахерскую — и обрился.

Ночью Пиня не спал. Поглаживая бритые щеки, трогал гладкий, как у младенца, подбородок. Ему казалось, что лицо — мерзнет. Укрываясь с головой, он ненадолго засыпал и тут же просыпался — от духоты и ужаса. А ужас он испытывал оттого, что завтра, в четверг, нужно будет сесть в поезд и ехать обратно в Жмеринку, а оттуда в Шаргород, чтоб к вечеру пятницы, до начала шаббата, успеть домой...

Домой... Что его ждет дома?! Господи, зачем он это сделал!..

Шагая от станции, Пиня жутко волновался. Его потряхивало — чем ближе к дому, тем сильнее. Опасаясь, что его увидят соседи, закрывал ладонью лицо. Издали заметив спешащего из синагоги ребе Изю, попытался с ним поздороваться. Но не смог — от страха охрип. С каждым шагом Пиня чувствовал, как его покидают силы, а в голову лезут дурные мысли. Еще там, в варшавской парикмахерской, глядя, как на грязный пол падают срезанные пейсы и клочья бороды, Пиня понимал, что происходит что-то нехорошее. А сейчас, возвращаясь домой, уже точно знал, что совершил ошибку. Причем исправить ее нельзя: борода, как ни крути, растет долго... Что скажет отец, когда увидит его без пейсов и бороды? Чудовищное нарушение традиции. Вызов вере отцов. Надругательство над законом... Сестры станут глумиться, мать огорчится, будет плакать... «Не дай Бог, — содрогнулся Пиня, — еще подумают, что я перешел в другую веру, станут воротник надрывать да на полу сидеть. Ужас!..»

...Когда Хава открыла дверь, она не узнала сына. Через мгновение, осознав масштаб случившегося, зарыдала. Выбежали сестры. Увидев обритого брата, испугались, запричитали и, посмотрев на маму, тоже заплакали. Горько и отчаянно, как на похоронах. Пиня и чувствовал себя живым покойником. Не в состоянии произнести ни слова, он с чемоданом в руке стоял на пороге, плакал и не знал, кого раньше успокаивать — маму с сестрами или себя.

— Мой сын больше не еврей! — закрыв лицо и скорбно качая головой, произнесла Хава. Посмотрев в потолок, подняла руки и, качая головой, произнесла: — Боже, за что ты нас наказываешь?!

Пиня попытался произнести какие-нибудь слова, но горло сковывали рыдания. Совершив усилие, он с дрожью в голосе сказал:

— Мама, я тебе все объясню! Ты не понимаешь! Мир переменился...

— Ты убил родителей! — перебила его средняя сестра и с нескрываемым злорадством добавила: — Теперь тебя Бог накажет!

— Горе нам! — воскликнула младшая и, взглянув на среднюю, уточнила: — У нас больше не будет брата?

— Отец сейчас вернется из синагоги, — рыдала Хава, — увидит своего сына и сразу умрет!

— Вот здесь, прямо на пороге! — показывая, где именно это произойдет, заверила всех старшая.

Между тем в доме все было готово к шаббату. Пахло свежеиспеченными халами. На буфете, приготовленные к зажиганию, стояли субботние свечи. В столовой был накрыт праздничный стол с белой посудой, графином вина и хрустальными стаканами. Вскоре должен был вернуться из синагоги Самуил.

С приходом Пини праздничная атмосфера приближения шаббата сменилась томительным ожиданием неминуемой катастрофы.

Первой взяла себя в руки Хава. Решив, что причитаниями бороду сыну не вернуть, она прекратила рыдать. Уголком фартука промокнула слезы, утерла нос и стала отдавать команды — четкие и краткие, как на параде. Дочерям велела отправляться по своим комнатам и сидеть там тихо, как мыши. Пиню отослала в кабинет и потребовала без ее разрешения носа в столовую не показывать.

Все разошлись. Помолившись, Хава зажгла свечи, села на край стула и стала ждать мужа. В тишине, отмеряя время до драматической развязки, громко тикали часы.

Через несколько минут заскрипело крыльцо, хлопнула дверь, и в дом вошел Самуил. Хава спокойно, будто ничего не случилось, его встретила. Дождавшись, пока муж переобуется, подала чистое полотенце. Самуил спросил, приехал ли Пинхас. (Теперь он только так называл сына: шутка ли — взрослый человек, мужчина, кормилец!). Получив утвердительный ответ, ушел в спальню. Вернулся в праздничном, сшитом специально для субботы шелковом кафтане. Надев очки, сел во главе стола и попросил жену позвать детей.

Вместо этого Хава плотно закрыла дверь столовой и, положив руки на колени, села напротив мужа.

— Шмуль, — сказала она сдавленным, глухим голосом, — у нас горе... — и, закрыв лицо руками, заплакала.

— Кто-то умер? — помрачнел Самуил.

Хава повертела головой в том смысле, что нет, слава богу, никто не умер.

— Покалечился?

— В некотором роде... Хотя тоже нет...

— Тогда что случилось? — немного успокоившись, но все равно с тревогой спросил Самуил.

— Пинхас... наш Пиня...

— Что? — вскочил Самуил. — Что с ним?!

— Он... — Хава набрала полную грудь воздуха и, зажмурившись, выдох­нула: — Он... сбрил... бороду!..

И из глаз ее брызнули слезы. Вытирая их платком, Хава стала раскачиваться из стороны в сторону и причитать:

— Позор на наши седые головы... Как теперь людям в глаза смотреть... Наш Пиня больше не верит в Бога... Наш мальчик больше не еврей!..

Самуил встал. Прошелся по комнате. Сел. Опять встал. Подошел к жене и легонько тронул ее за плечо. Хава отняла руки от лица и с опаской посмотрела на мужа.

— Где? — спросил Самуил. — Где Пинхас?

— В твоем... ой! В своем... кабинете. Я его там спрятала. Боялась, что ты его сразу убьешь...

— Пинхас! — крикнул Самуил так, что на столе задрожали стаканы. — А ну-ка, иди сюда! — И, повернувшись к жене, тихо попросил: — И дочерей позови...

Через минуту вся семья собралась в столовой. Самуил, поглядывая в молитвенник, шептал молитву. Хава качала головой и тихо стонала. Дочери, сбившись в кучку, испуганно жались к буфету. В центре комнаты, опустив глаза, стоял Пиня. Одной рукой он поглаживал голый розовый подбородок, другой — щипал осиротевшие виски.

— Папа, мама, — забормотал он, — я вам все объясню... Вы просто не понимаете... Мир изменился...

— Пиня, сыночек... — укоризненно прервала его Хава.

В комнате, как в цирке перед ответственным трюком, повисла тревожная, напряженная тишина. Самуил нервно постукивал пальцами по столу. Это напоминало барабанную дробь. Затем он резко встал, пересек комнату. Подошел к окну. Сняв очки, стал вглядываться в сгущающиеся сумерки.

— Позор! — пискнула младшая сестра.

— Такое горе, такое горе... — запричитала средняя.

— Боже! — повторяя мамины интонации, сказала старшая. — За что ты нас наказываешь?..

— А ну-ка, тихо! — неожиданно громко воскликнул Самуил, повернулся, надел обратно очки и оглядел присутствующих. — Тихо, я сказал!

Но повторять не было необходимости. Все и так замолчали. Сурово посмотрев на дочерей, Самуил сказал:

— Что это вы раскудахтались, как курицы на базаре? Нечего брата ругать! Пинхас работает день и ночь, кормит нас всех. Что вы такого сделали, чтоб его осуждать? — И, криво усмехнувшись, добавил: — Тоже мне праведницы нашлись...

Сестры, потупив взгляд, молчали. Пиня, широко раскрыв удивленные глаза, смотрел на отца. Хава на всякий случай перестала плакать.

— Хава, — мягко обратился к жене Самуил, — Пинхас ни в чем не виноват. Мир на самом деле изменился. Сидя здесь, в Шаргороде, вы этого не видите. Да, в больших городах действительно есть евреи, которые молятся иначе, и бороды бреют, и шляп не носят. Ты хочешь сказать, что это плохо? — Самуил задумался. — Я не знаю... Кто мы такие, чтоб судить? — Потом он поправил кипу, погладил бороду и, взглянув на домашних поверх очков, продолжил: — Разве важно, носит человек шляпу или нет? Какое имеет значение, бреет ли он бороду? Бог не в бороде, а в сердце! Не важно, как ты молишься, важно, как ты живешь! Можно с бородой быть злодеем и без бороды праведником...

Раскрыв от удивления рот, Пиня смотрел на отца. В его глазах, преломляясь сквозь слезы отчаяния, блестела надежда. Самуил какое-то время помолчал, потом обвел взглядом домашних и, усмехнувшись, сказал:

— Кроме того, я слышал, что не носить пейсы и бороду сейчас модно. Просто к нам пока эта мода не пришла. Но когда она придет, наш Пинхас... — тут Самуил широко улыбнулся, — ...наш Пиня будет самый... модный! — и громко расхохотался.

Следом за ним неуверенно улыбнулись, а потом тоже рассмеялись Хава и дочери. Не веря, что все так неожиданно заканчивается, Пиня дрожащей рукой нащупал у себя за спиной стул и в изнеможении на него опустился.

Посмотрев на часы, Самуил сказал:

— Все. Нечего болтать! Хава, давай халы. Девочки, несите еду. Сынок, где твой молитвенник? Шаббат не ждет!

 

* * *

Через пятнадцать лет после этих событий, в мае 1923 года, скромный пекарь из хлебной артели Пинхас Шор со своим тринадцатилетним сыном Яшей поднимались по старой дороге, ведущей от местечка вверх, к кладбищу.

Прошло пять лет с того дня, как Пинхас похоронил там родителей. Самуил Шор и его жена Хава умерли в один день: погибли на пожаре. За день до дня рождения их любимого внука Яши. Дедушка с бабушкой тогда уже и подарок приготовили, а подарить не успели...

Каждый год Пинхас с сыном в этот день приходили на кладбище — прочитать поминальную молитву, вспомнить родителей и дедушку с бабушкой, рассказать им новости, да и просто постоять в тишине рядом с могилами. И каждый год по дороге Пинхас рассказывал сыну какую-то историю про его покойного деда, или про бабушку, или про своих сестер, да и вообще про всю их большую, веселую и дружную семью.

Вот завтра вся семья и соберется — на бармицву. Завтра Яше исполняется тринадцать. В ближайшую субботу его впервые позовут к Торе, и с этого дня по еврейскому закону он станет мужчиной. И Пинхас решил подарить сыну настоящий мужской подарок — бритву, настоящий «Золинген», в точности такой же, каким вот уже пятнадцать лет он пользуется сам. Потому что мужчина, как справедливо написано в рекламе, только тогда становится мужчиной, когда начинает бриться. Поэтому завтра утром, когда сын проснется, они с женой и сделают ему этот подарок. А пока...

А пока по дороге на кладбище Пинхас рассказывал сыну очередную историю. В этот раз — о том, как много лет назад он чуть не стал реформистом, как познакомился с Бэлой, его будущей мамой. Рассказывал, как по ее просьбе когда-то сбрил бороду, а потом — жалкий и обритый — приехал домой, и как плакали мама и сестры, и что на это сказал отец. Яша его внимательно слушал, переспрашивал, уточнял подробности. Потом они вместе смеялись, а когда пришли на могилы, вместе молились и вместе плакали.

На обратном пути Яша попросил отца еще раз рассказать, что же тогда случилось с дедушкой и бабушкой. Дети, и Яша в том числе, слышали, что погибли они на том страшном пожаре, когда сгорела мельница. Но деталей не знали. В семье, по крайней мере в присутствии детей, об этом не говорили.

«Яше завтра исполняется тринадцать, — подумал Пинхас. — В конце концов, он уже взрослый. Когда-то все равно придется рассказать, так почему не сейчас?..»

И Пинхас рассказал:

— Мельница, сынок, действительно сгорела. Но не сама. Ее сожгли. А дело было так...

В восемнадцатом году в Шаргород пришли красные. Стали новые порядки устанавливать. А какие у них порядки? У капиталистов фабрики отнять и все разделить. Но в Шаргороде только одна фабрика и была — наша мельница. И вот красные на площади людей собрали и предложили всем сходом решать: забрать у Шора мельницу или не забирать. «Забрать!» — радостно кричали мужики. Тогда женщины спросили: «А где зерно молоть будем?» «Там же и будете!» — отвечал комиссар. Но жена одного нашего работника вышла и говорит: «Дурные вы! Мельницу заберете, а где работать будете?» И все стали кричать: «Не забирать!» Тут комиссар занервничал, агитировать стал: «Сами все делать будете! И работать, и молоть, и управлять!» И люди опять кричали: «Забрать!» А Петро Коломиец (он у деда много лет механиком работал, пусть ему земля будет пухом!) говорит: «А если сломается что или за какую машину уплатить нужно, где деньги такие возьмете?» «Точно! — соглашались люди и опять кричали: — Не забирать!» Так и перекрикивались, пока не стемнело. Только к вечеру, когда пришло время коров доить, все и разошлись. Так и не решили ничего.

А на рассвете, сынок, мельница и загорелась. Вначале работники наши сами пытались тушить. Выяснилось, что Петро и с ним еще двое самых верных отцу работников в тот вечер домой не вернулись, а пошли мельницу охранять. Вот они втроем и тушили. Думали, справятся. Но, увидав, что дело нешуточное, послали за хозяевами. Меня тогда дома не было, уехал. Наивный был, пытался торговлю нашу спасать... Теток твоих тоже не было, они к тому времени уже замуж вышли, разъехались. Только дедушка с бабушкой здесь и оставались...

Люди рассказывали так. Бабушка нашла деда в синагоге. Вместе через все местечко бежали они к мельнице. Когда прибежали, полыхало уже вовсю. Из-под крыши валил густой дым. Вырываясь из окон, гудело пламя. Собрались люди, хотели помочь тушить. Но красноармейцы их не пускали. «Застрелю!» — кричали.

А Петро с товарищами, поливая друг друга водой, выносили имущество. Когда стали падать балки, дедушка твой крикнул: «Бiс з нею! Нехай горить!» Но рабочие внутри были, не слышали. И тут неожиданно, отрезав им путь назад, обвалилось перекрытие. Испуганная толпа отшатнулась назад. Не отступил только дед. Опрокинув на себя ведро воды, он ринулся спасать людей. Бабушка, не сумев его удержать, бросилась следом. И тут, образовав громадный сноп искр, со страшным грохотом обрушилась пылающая крыша.

Бабушка погибла сразу. Деда, искалеченного и обожженного, вынесли люди.

Я, вернувшись, еще застал его живым. Сидел рядом, держал за руку. Страшно было на него смотреть... У него и волосы сгорели, и борода... Папа мой в сознании был, все знал: и про маму, и про работников. Говорить не мог, плакал. К полудню, с трудом разомкнув обожженные губы, прошептал: «Кто же знал, что так будет? Торговлю не жалко... мельницу жалко... Но ты молодец, сынок, справился...» И, как он всегда это делал, руку к лицу поднес, хотел бороду погладить. А ее-то — не было... Представляешь, Яшенька, я никогда раньше не видел своего отца без бороды... Потом дедушка сказал мне: «Сестер не бросай...» — и закрыл глаза...

Похоронили их в тот же день, как и положено, до захода солнца. Вот так это и случилось... — закончил рассказ Пинхас и вытер слезы.

Потрясенный услышанным, Яша всю оставшуюся дорогу до дома молчал. Вечером отказался от ужина и рано пошел спать. Ночью ему снился дед — сильный, добрый, веселый, с кипой на голове и — бородатый.

Наутро, когда Яша проснулся, Пинхас с Бэлой стояли у его кровати. Расцеловав сына, они сказали «Мазл тов!» и вручили ему коробку с надписью «Золинген». Раскрыв ее, Яша увидел новенькую, сияющую стальным великолепием бритву. От счастья у него закружилась голова. Яша вскочил и с горящими глазами побежал к умывальнику. Родители довольно переглянулись и пошли следом. Но, сделав пару шагов, в дверях встретили возвращающегося сына. В руке он держал сложенную бритву. Положив ее обратно в коробку, Яша погладил подбородок с первыми редкими волосками и сказал:

— Спасибо, но бритва мне не нужна... Я буду носить бороду.

 

Комментарии







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0