Презумпция виновности, или за что был расстрелян поэт Гумилёв

Виктор Николаевич Сенча родился в 1960 году в городе Кустанае (Казахстан). Детские и юношеские годы провел в городе Вятские Поляны Кировской области. Правозащитник, писатель, публицист.
Автор книг «Однажды в Америке: триумф и трагедия президентов США» (2005), «Этюд с кумачом без белых перчаток» (2012), «Полчаса из прошлого» (сборник рассказов, 2012). Печатался в журналах «Нева», «Наш современник» и др.
Живет в Москве.

Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела...

Крикну я... но разве кто
                                          поможет,
Чтоб моя душа не умерла?
Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души, не тела.
Н.Гумилёв


В марте 1921 года в крови был утоплен мятежный Кронштадт. В результате боев свыше тысячи «мятежников» оказались убитыми; раненых насчитали более двух тысяч. Потери войск командарма Тухачевского: 527 убитых и 3285 раненых.
Выжигать «контру» каленым железом большевики хорошо научились еще в Гражданскую. Потому-то, овладев «неприступной крепостью», тут же принялись «выжигать». Вот уж где действительно с «контрой» не церемонились! Взятых в плен ждала незавидная участь. Уже в первый день всех пленников построили в одну шеренгу на Усть-Рогатке, в кронштадтской гавани, и выстрелами в затылок расстреляли каждого второго. На виду у экипажей кораблей — чтоб неповадно было! А на дверях Офицерского собрания в Кронштадте появился список первой партии казненных из 957 имен. И это без учета бессудных убийств. Расстреливали также в Ораниенбауме, Гатчине, Царском Селе...
«По распоряжению Троцкого была учинена форменная резня, — пишет В.Успенский. — Кровь текла по улицам Кронштадта, смешиваясь с весенними ручьями... Это была дикая, свирепая вакханалия, которой нет никаких оправданий. Не с лучшей стороны проявил себя и Тухачевский... Когда ему впоследствии напоминали о кронштадтской резне, отделывался короткой фразой: “Я выполнял приказ”...»
Каждый кронштадтский матрос объявлялся преступником, и его ждал революционный трибунал. Участие задержанного в вооруженном мятеже было для большевиков делом десятым. Многоговорящий факт: в протоколах допросов «мятежников» отсутствуют отметки о том, что кто-то из них был пленен с оружием в руках. Это указывает на одно: пленных (тех, кто был взят с оружием) не судили — их расстреливали по горячим следам, чаще — прямо на месте.
В самом худшем положении оказались раненые повстанцы. На их страшные предсмертные стоны и крики никто не обращал внимания. Обескровленные, раненые «братишки» тихо угасали в кронштадтских переулках, в развалинах, а то и прямо в кровавых лужах на льду. Никто из них помощи так и не дождался. Таков был приказ...
Через несколько дней начались открытые судебные процессы. Особенно досталось матросам с линкоров «Петропавловск» и «Севастополь». Так, уже 20 марта 13 человек с «Севастополя» за участие в мятеже и вооруженном восстании приговорили к расстрелу. В тот же день заседание «чрезвычайной тройки» отправило на смерть еще 167 моряков, теперь уже с «Петропавловска». Следующий день не принес арестованным никакой надежды. По постановлению все той же «тройки» были расстреляны 32 матроса с линкора «Петропавловск» и 39 — с «Севастополя». Почти каждый день в кронштадтской гавани звучали выстрелы.
В общей сложности расстреляли несколько тысяч (есть другие цифры: не менее десяти тысяч человек!). Огромная масса (предположительно от шести до семи тысяч) восставших матросов оказалась в тюрьмах и конц­лагере, устроенном специально для «кронштадтских мятежников» под Архангельском...
Через год после кровавых событий в Кронштадте развернула кипучую деятельность так называемая эвакуационная комиссия. В задачу данной комиссии входило не только массовое выселение жителей острова, но и своего рода «фильтрация» их на «жителей» и «кронмятежников». Неудивительно, что из зарегистрированных 2756 человек мятежников (вместе с членами их семей) оказалось 2048 — две трети! Этим «третям» также суждено было пополнить нары специального конц­лагеря для «кронмятежников».

И все же многие моряки ушли в Финляндию. Отход прикрывали специальные группы, набранные по жеребьевке. В результате к соседям добрели почти восемь тысяч человек.
Голодных и обмороженных (часть людей проделала весь двадцатикилометровый путь в одних заледенелых обмотках!), поначалу беженцев распределили в бараках за колючей проволокой в Туркинсаари, в строгой изоляции от местного населения (власти боялись эпидемии). На их счастье, у моряков нашелся добрый попечитель — американский Красный Крест. В день каждому «кронштадт­цу» выдавали 700 грамм хлеба, 13 грамм топленого масла, жидкий суп, бобы и даже какао. Русские эмигранты помогали одеждой и обувью. Тем и выжили.
Когда в 1922 году советское правительство объявило амнистию, из общего количества беженцев вернулось более половины. Но амнистия, как потом выяснилось, не распространялась на наиболее активных повстанцев, например на членов революционных «троек».
«В числе 19 арестованных моряков был и я, — вспоминал Иван Ермолаев. — Больше года мы сидели в тюрьме на Шпалерной, в Петрограде, ожидая решения нашей участи. За все это время нам не предъявили никакого обвинения, не вызывали на допросы. В конце концов мы объявили голодовку. Нас разместили в подвале тюрьмы по одиночным камерам. Осматривая свое новое “жилье”, я обнаружил на стенке камеры нацарапанную чем-то твердым надпись: “Здесь сидел в ожидании расстрела член ревкома мятежного Кронштадта матрос с «Севастополя» Перепелкин. 27/III-21”... Через пять дней мы прекратили голодовку — нам, всем девятнадцати, был объявлен приговор: три года ссылки в Соловецкий конц­лагерь.
...Уже на Соловках нам рассказывали прибывшие в ссылку, что, будучи в Бутырской тюрьме, они слышали, что из Петрограда туда был доставлен под усиленным конвоем матрос, участник кронштадтского мятежа Яковенко. Скорее всего, его расстреляли».

В августе 1922 года Президиум ВЧК опубликовал «Сообщение о раскрытии в Петрограде заговора против Советской власти». В этом документе руководство ВЧК с некой гордостью доводило до граждан успехи своего неусыпного труда, а именно — о ликвидации на территории Петрограда и прилегающих областей «нескольких боевых контрреволюционных организаций», которые, судя по сообщению, представляли собой «единый заговорщический фронт, подготовляющий (с конца 1920 года) вооруженное восстание в Петрограде».
Руководящим «ядром» этого фронта, его, так сказать, направляющей дланью якобы являлась так называемая Петроградская боевая организация, возглавляемая неким Комитетом. Указывалось, что в Комитет входили профессор географии В.Таганцев, бывший полковник В.Шведов, а также «агент иностранных разведок» Ю.Герман. К сообщению ВЧК прилагался список из 61 фамилии.
Несмотря на то что многие показания «членов» этой «боевой организации» были, что называется, «притянуты за уши», каждый из них понес суровое наказание. Кого-то расстреляли, кого-то надолго отправили «в места не столь отдаленные».
За участие именно в этой организации поплатился жизнью известный поэт Николай Степанович Гумилёв. Его вина так и не была доказана. Вину поэта доказала... пуля.


* * *
Начну опять с вопроса: а был ли вообще знаменитый «таганцевский заговор»? Не выдумки ли это «лубянских делопроизводителей»? Ведь именно участие в нем, в конечном счете, и предопределило судьбу поэта. Так вот, заговор, как теперь хорошо известно, действительно был. И это — правда. Как и то, что Гумилёв являлся одним из активных заговорщиков так называемой Петербургской боевой организации (ПБО). Так уж сложилось — и для самого профессора Таганцева, и для поэта Гумилёва, и для многих других — тихо пискнуть невпопад в громком хоре здравниц в честь советской власти.
Весь трагизм заговорщиков заключался в том, что их писк, раздавшийся в период замешательства этой самой советской власти в дни «кронштадтского мятежа», прозвучал как бы в мертвой тишине всеобщего молчания. Оттого-то, срезонировав в пустоте, писк неожиданно превратился в грохот, в этакий угрожающий гул, взвинтив и без того расшатанные нервы как «кремлевских мечтателей», так и их лубянских помощников. «Таганцевский писк», пройдя через рупор кронштадтских событий, неожиданно показался серьезной угрозой для всей системы под названием советская власть. А любая система, как мы знаем, не прощает собственной слабости — особенно тем, по чьей вине ее проявляет. Так был ли слышен «писк»?
Безусловно. Другой вопрос, что на Лубянке его взрастили до гигантско-вычурных размеров. И тем не менее все, о чем трезвонили большевики многие годы, в той или иной степени... было.

Что же так напугало власть — неужели в самом деле сервантесские «ветряные мельницы»? Отнюдь. Испанскими бродягами здесь и не пахло, хотя романтизма в этой истории хватило бы и на десяток подобных Сервантесу.
Петербургская боевая организация возникла еще до кронштадтских событий. Целью ее создания было, по сути, медленно, но верно сбросить с шеи измордованного народа ярмо большевизма. Подоплекой создания ПБО была полная уверенность в том, что Совдепия ненадолго и ее падение лишь дело ближайшего времени. А если большевики вдруг надумают покинуть Петроград, что будет дальше? Кто, к примеру, возглавит власть в городе? Именно об этом и задумывались члены организации.
Как видим, цель организаторов заговора была вполне патриотичной; если же посмотреть на это дело чекистским взглядом, то ПБО представлялась самой что ни на есть «гидрой» контрреволюции. Да и возглавлялась «гидра», как выяснили позже те же чекисты, неким Комитетом, в который входили упомянутые выше профессор В.Н. Таганцев, бывший артиллерийский полковник В.Г. Шведов и еще один бывший офицер (а по совместительству агент финской разведки) Ю.П. Герман.
В подчинении Комитета находились три группы: профессорская, офицерская и так называемая «Объединенная организация кронштадтских моряков». Высшее положение в сей иерархии конечно же занимала профессорская группа. В ней числились известный финансист князь Д.И. Шаховской, бывший царский сенатор, а в то время ректор Петроградского университета профессор Н.И. Лазаревский, бывший царский министр юстиции С.С. Манухин и другие. Профессорская группа являлась неким идеологическим ядром организации, в функции которой входило прогнозирование государственного и хозяйственного переустройства России после скорого, по мнению ее членов, свержения власти большевиков. Группа была тесно связана с зарубежным центром в Париже.
Руководителем офицерской группы являлся сподвижник генерала Юденича подполковник П.П. Иванов. Если профессора больше мудрствовали, то цели офицеров были более конкретными: ближайшая — подготовка вооруженного восстания в Петрограде, конечная — свержение в городе и области большевистской власти. Вот так, ни много ни мало — свержение существующей власти. К слову, Петроград был разбит на районы, во главе которых в случае мятежа должны были встать опытные офицеры.
Ну и «Объединенная организация кронштадтских моряков». Эта группа была создана позже, из бывших участников «кронштадтского мятежа», пробравшихся в Петроград из Финляндии по заданию руководителя кронштадтского восстания Петриченко с целью подпольной борьбы, в частности — совершения террористических актов и общей политической дестабилизации в регионе. Так, группа планировала взрыв Нобелевских складов, уничтожение памятников большевистских деятелей (не глупость ли?!), убийство видных партийных деятелей (в частности, бывшего комиссара Балтфлота Кузьмина) и пр.
И не только. «Братишки», например, не брезговали и откровенными грабежами. Как показал на следствии один из заговорщиков, некто Орловский, он и еще несколько соучастников «хотели устроить налет на поезд Красина и забрать все золото и ценности».
Руководил этой группой бывший матрос с линкора «Петропавловск» М.А. Ко­маров. Существовали «кронштадтцы» исключительно на деньги ПБО.
Таким образом, если кто-то до сих пор сомневался в существовании «заговора», может быть уверен: заговор был.

Владимир Николаевич Таганцев (1886–1921) к началу 1921 года являлся приват-доцентом Петроградского университета. Известный географ, а по политическим пристрастиям кадет, профессор Таганцев был сыном известного в свое время сенатора-юриста Н.С. Таганцева. Последний, к слову, хорошо знал семью Ульяновых. Именно он в 1887 году помог Марии Александровне (матери Ленина) устроить свидание с арестованным старшим сыном Александром незадолго до его казни.
Как бы чекисты ни пристегивали Таганцеву верховенство в ПБО, уже по определению, по самой личности ясно: профессор тянул разве что на теоретического лидера антибольшевистского заговора.
«О заговоре Таганцева, — писала И.Одоевцева, — при всей их наивной идеалистической конспирации — знали (так же как когда-то о заговоре декабристов) очень и очень многие. Сам Таганцев (как, впрочем, и Гумилёв) был прекраснодушен и по природе не заговорщик... Я даже знаю, как там все было устроено: у них были ячейки по восемь человек, и Гумилёв стоял во главе одной из таких ячеек».
Вот и промелькнуло имя Гумилёва (о нем чуть позже). Понятно, что группа Таганцева состояла из представителей самой что ни на есть фрондирующей интеллигенции, но никак не руководителей заговора. Подлинные руководители — это бывшие кадровые офицеры: Ю.Герман (кличка «Голубь») и присланный ему в подмогу в начале 1921 года В.Шведов. «Таганцев & К°» лишь придавали всей подпольной структуре этакую фактурность и политическую значимость в глазах Запада.


* * *
Теперь о Гумилёве. Он вернулся в Россию в самый канун горячих событий — в марте 1918-го, когда политическое противостояние в стране достигло своего апогея, а общество оказалось расколотым на «красных» и «белых» — на большевиков и всех остальных, кто не с ними.
А ведь все могло пойти совсем по иному сценарию, нежели по тому, в котором поэту Гумилёву уготовано было сыграть роль злостного заговорщика. Да и сценарий, по правде говоря, был написан фортуной для него совсем другой — где этот стройный красавец с аксельбантами и в отливающих серебром погонах играл роль штабного офицера русского экспедиционного корпуса во Франции. Повторяться, доказывая, что фортуна капризница еще та, не буду. Но в судьбе Гумилёва не последнюю роль сыграла даже не она, а другая коварная блудница — Революция. В данном случае — большевистская. Не будь ее, все у поэта сложилось бы по-другому.
Поначалу этому человеку здорово везло. Февральские события не только не спутали все карты, но казалось, что именно их-то он и ждал. Летом 1917-го прапорщик Гумилёв по линии военного ведомства уезжает на Салоникский фронт в качестве военного корреспондента газеты «Русская воля». Однако до Балкан он так и не доехал (а что ему, собственно, там было делать?), остановившись на полпути, в Париже. Во французской столице его оставили служить в канцелярии военного комиссара русских войск во Франции, а позже командировали еще дальше — в шифровальный отдел Русского правительственного комитета в Лондоне (по сути, на ключевую разведывательную должность за рубежом).
Служба, конечно, ответственная, зато, согласитесь, не пыльная и даже почетная. Именно в этот период штабист Гумилёв отличился в одной щекотливой операции, которую, возможно, ему позже и не простила власть рабочих и крестьян.
Дело в том, что после выхода в марте 1917 года печально известного Приказа № 1 русские части из экспедиционного корпуса во Франции, размещенные в военном лагере Ля-Куртин (департамент Крёз, неподалеку от Лиможа), провозгласили власть Советов и, изгнав офицеров, стали требовать отправки домой, в Россию. Так вот, не кто иной, как Гумилёв, вел переговоры с руководителями бунтовщиков. Однако все доводы офицера о присяге и чести ни к чему не привели.
Бунт на фронте во все времена подавляется жестоко и быстро. Не стала исключением и ситуация в Ля-Куртине. Говорят, когда поступила команда расстрелять бунтовщиков из пушек, Гумилёв стоял на артиллерийской батарее. Дождавшись докладов от командиров расчетов о готовности, он, сняв фуражку, перекрестился и со словами: «Господи, спаси Россию и наших русских дураков!» — подал сигнал об открытии огня...
Результатом подавления беспорядков русских солдат во Франции стали девять убитых, полсотни раненых. Гумилёву же было приказано написать на имя российского военного министра Терещенко обстоятельный рапорт. Написал. И в качестве основной причины «бунта» назвал «ленинскую пропаганду и пагубное влияние русских эмигрантов на солдатскую массу».

Итак, штрих первый. Николай Гумилёв к моменту своего возвращения на родину был отнюдь не наивным поэтом-мечтателем, жившим лишь в тесном мире сладких поэтических грез. Это был повидавший мир и познавший войну, вполне зрелый человек, трезво оценивавший как события, происходившие вокруг него, так и людей, боровшихся в этих событиях за выживание.
Впрочем, ему в то время было не до грез. Шифровальный отдел Русского правительственного комитета оказался распущенным, впереди маячила неопределенность. Оставаться в Лондоне не было ни возможности, ни средств; уехать же в Париж было нельзя: французские власти временно закрыли границы не только для проезда иностранцев, но даже для транзита.

Штрих второй. Несмотря на ут­верждения многочисленных биографов Гумилёва о том, что поэт вернулся в Россию, изнывая от тоски по Родине, придется их огорчить: это далеко от действительности. Николай Степанович вернулся домой (в хаос и разруху) не по зову сердца, а исключительно по воле командования, выполняя приказ военного руководства. Продолжая некоторое время оставаться офицером, он по-прежнему получал денежное довольствие, на что, собственно, и жил.
Но была еще одна немаловажная причина отбыть офицеру штаба из сытого Лондона в голодный Петроград. Мы совсем забыли о семье нашего героя. На тот момент в Петрограде находились все его родные: больная мать, брат с сест­рой, жена, сын. Таким образом, Гумилёв оказался в плену обстоятельств, у него просто-напросто не оставалось выбора.
Мысленно вчерашний штабной офицер уже смирился с перспективой жить бок о бок с большевиками, даже при всем том, что он их ненавидел. Пока лишь просто ненавидел. Ненавидеть люто и до глубины души он начнет через год-другой жизни в Сов­депии. Выжить же при большевиках в те годы мог лишь человек далеко не слабонервный и, главное, сытый. Ни того ни другого новая власть не гарантировала.


* * *
С августа 1918 года (покушения на Урицкого и Ленина) советская власть устроила для российского обывателя настоящий экзамен на выживание: аресты, расстрелы, взятие заложников. Были закрыты все оппозиционные газеты и журналы; шпионаж и доносы стали обыденностью. Набирал обороты «военный коммунизм».
В этих, поистине адских, условиях муза для Гумилёва стала единственной отдушиной, в тиши которой он мог укрыться от суровой действительности. Семейный особняк в Царском Селе реквизировали, жильцов выставили вон. Без работы, без крыши над головой особо не попишешь. Едва-едва удалось заполучить съемное жилье. Опять же с трудом устроился «совслужащим», по совместительству — редактором. Скудного госпайка едва хватало, чтобы не падать от голодных обмороков.
«Как-то он позвал к себе, — вспоминал Корней Чуковский. — Жил он недалеко, на Ивановской, близ Загородного, в чьей-то чужой квартире. Добрел я до него благополучно, но у самых дверей упал: меня внезапно сморило от голода. Очнулся я в великолепной постели, куда, как потом оказалось, приволок меня Николай Степанович, вышедший встретить меня у лестницы черного хода (парадные были везде заколочены).
Едва я пришел в себя, он с обычным своим импозантным и торжественным видом внес в спальню старинное, расписанное матовым золотом, лазурное блюдо, достойное красоваться в музее. На блюде был тончайший, почти сквозной, как папиросная бумага, не ломтик, но скорее лепесток серо-бурого, глиноподобного хлеба, величайшая драгоценность тогдашней зимы.
Торжественность, с которой еда была подана (нужно ли говорить, что поэт оставил себе на таком же роскошном блюде такую же мизерную порцию?), показалась мне в ту минуту совершенно естественной. Здесь не было ни позы, ни рисовки. Было ясно, что тяготение к пышности свойственно Гумилёву не только в поэзии и что внешняя сторона бытовых отношений для него важнейший ритуал. <...>
Около этого времени, — кажется, в 20-м году — у него родилась дочь Елена — болезненная, слабая девочка, и перед ним встала задача, почти непосильная в ту пору ни для малых, ни для великих поэтов: ежедневно добывать для ребенка хоть крохотную каплю молока. Мое положение было не легче: семья моя состояла из шести человек, и ее единственным добытчиком был я.
С утра мы с Николаем Степановичем выходили на промысел с пустыми кульками и склянками... Выдавались такие месяцы, когда в неделю мне приходилось вести одиннадцать литературных кружков — в том числе и в Горохре (Городская охрана), в Балтфлоте, в артели инвалидов, в Доме искусств. Гумилёв вел кружки в Пролеткульте, в Институте живого слова, в “Звучащей раковине” и проч. Мы оба — у военных курсантов.
В “Чукоккале” об этом массовом насаждении литературных кружков сохранилась такая эпиграмма...

Широкий путь России гению
Сулят счастливые ауспиции.
Уж Гумилёв стихосложению
Китайцев учит из милиции...

Но Гумилёв был не склонен к малодушному ропоту. Иногда мне казалось, что он даже как будто радуется широкой возможности приобщить молодежь к поэзии, хотя, конечно, в глубине души предпочел бы всецело отдаться своему призванию поэта».

Через два года Гумилёва было не узнать. Истощенный, с землистым цветом лица и мешками под глазами, он представлял собою тот тип человека, который люто ненавидел советскую власть. До одури, до умопомрачения. От «идола металлического», как он себя когда-то называл, не осталось и следа. В голове единственная мысль: выжить любой ценой, а по возможности — как можно быстрее бежать за границу!

Моя мечта летит к далекому
                                                    Парижу,
К тебе, к тебе одной.
Мне очень холодно. Я верно
                                                   не увижу
Подснежников весной.

Мне грустно от луны. Как
                                безнадежно вьется
Январский колкий снег.
О, как мучительно, как трудно
                                                расстается
С мечтою человек.

Мучимый ежедневным страхом быть арестованным, поэт тем не менее едва сдерживается, чтобы не сорваться.
«Гражданского мужества у Гумилёва было больше, чем требуется, — писала И.Одоевцева. — Однажды на вечере поэзии у балтфлотцев, читая свои африканские стихи, он особенно громко и отчетливо проскандировал:

Я бельгийский ему подарил
                                                   пистолет
И портрет моего государя.

По залу прокатился протестующий ропот. Несколько матросов вскочило. Гумилёв продолжал читать спокойно и громко, будто не замечая, не удостаивая вниманием возмущенных слушателей.
Кончив стихотворение, он скрестил руки на груди и спокойно обвел зал своими косыми глазами, ожидая аплодисментов.
Гумилёв ждал и смотрел на матросов, матросы смотрели на него.
И аплодисменты вдруг прорвались, загремели, загрохотали.
Всем стало ясно: Гумилёв победил. Так ему здесь еще никогда не аплодировали.
— А была минута, мне даже страшно стало, — рассказывал он, возвращаясь со мной с вечера. — Ведь мог же какой-нибудь товарищ матрос, “краса и гордость красного флота”, вынуть свой не бельгийский пистолет и пальнуть в меня, как палил в “портрет моего государя”. И, заметьте, без всяких для себя неприятных последствий. В революционном порыве, так сказать... Только болван не видит опасности и не боится ее. Храбрость и бесстрашие не синонимы. Нельзя не бояться того, что страшно. Но необходимо уметь преодолеть страх, а главное, не показывать вида, что боишься. Этим я сегодня и подчинил их себе. И до чего приятно. Будто я в Африке на львов поохотился. Давно я так легко и приятно не чувствовал себя».
Ну что ж, вполне доходчиво: «будто на львов поохотился». По крайней мере, бескровно. Никакой эзопов язык не способен скрыть истинного отношения Гумилёва к новой власти. А если бы «львы» оказались более проворными?
Еще беспощаднее он к «большевизанствующим» коллегам по цеху:

Мне муза наша с детских лет
                                                    знакома,
В хитоне белом, с лирою в руке.
А ваша муза в красном колпаке,
Как проститутка из
                                     Отделнаркома...

Ситуация усугубляется полной неразберихой в личной жизни. В те дни у Гумилёва молодая жена — Анна Энгельгард (с Ахматовой он развелся в 1918-м). В голодные зимы она с дочкой Леночкой уезжает в Бежецк, к родственникам мужа (там же живет с бабушкой и сын Гумилёва от первого брака Левушка). Гумилёву жить одному проще и легче. Но Анна в Бежецке рассорилась с сестрой Николая и засыпала супруга письмами с угрозами, что если она останется там и дальше, то непременно «повесится или отравится».
Для него же это не самое лучшее время, чтобы везти в Петроград жену и двухлетнюю дочь. В конце мая по городу прокатилась первая волна арестов членов антибольшевистского подполья (в отличие от тридцатых годов, тогда это подполье действительно существовало). Гумилёв ходит сам не свой, изо дня на день ожидая ареста. Тем не менее он перевозит семью в Петроград. Боясь за девочку, он тут же отправляет ее в детский дом в Парголово (пригород Петрограда). На душе поэта мрачно, сердце сжимается под тяжестью нехороших предчувствий.

Нежно-небывалая отрада
Прикоснулась к моему плечу,
И теперь мне ничего не надо,
Ни тебя, ни счастья не хочу.

Лишь одно бы принял я не споря —
Тихий, тихий золотой покой
Да двенадцать тысяч футов моря
Над моей пробитой головой.

Что же думать, как бы сладко
                                                        нежил
Тот покой и вечный гул томил,
Если б только никогда я не жил,
Никогда не пел и не любил.

В те дни он часто повторял это свое стихотворение. Сердечные «тиски» в груди Гумилёва и жажда «золотого покоя» появились не на пустом месте. Была в его жизни одна тайна... И он много бы дал, лишь бы не было ни тайны, ни... лиц, затянувших поэта в мутный водоворот политических событий. Впрочем, он больше винил не столько кого-то, сколько себя — за легкомысленную близорукость.
Еще осенью 1920-го Гумилёв ка­ким-то образом тайно встретился с Юрием Германом. Опытный разведчик, Герман тут же смекнул, что Николай — тот, кто ему нужен, предложив поэту «добывать разные сведения и настроения и раздавать листовки». Работа, подчеркнул Герман, будет хорошо оплачена. Неожиданно для себя Гумилёв загорелся, встречно предложив собеседнику организовать в Пет­рограде... «активное восстание». Однако потребовал за это слишком большую сумму. Словом, предварительный разговор так и остался разговором. Поэта больше не тревожили, и постепенно он как бы отошел от заговорщиков.
Все обострилось с началом кронштадтских событий, когда восставшим позарез понадобилась поддержка из Питера. По подсказке профессора Таганцева полковник Шведов разыскал Гумилёва и предложил в случае необходимости «помочь с прокламациями».
Из воспоминаний члена ячейки Гу­милёва поэта Георгия Иванова: «Однажды Гумилёв прочел мне прокламацию, лично им написанную. Это было в кронштадтские дни. Прокламация призывала рабочих поддержать восставших матросов, говорилось в ней что-то о “Гришке Распутине” и “Гришке Зиновьеве”. Написана она была довольно витиевато, но Гумилёв находил, что это как раз язык, “доступный рабочим массам”...»
Тогда же, вспоминал Иванов, Гумилёв сказал: «...ждать нечего. Ни переворота не будет, ни Термидора. Эти каторжники крепко захватили власть. Они опираются на две армии: красную и армию шпионов. И вторая гораздо многочисленнее первой. Я удивляюсь тем, кто составляет сейчас заговоры... Я не трус. Борьба моя стихия, но на работу в тайных организациях я бы теперь не пошел».
После того как Гумилёв ответил вербовщикам согласием, ему были выделены 200 000 рублей и лента для ротатора — для печатания антисоветских листовок. Деньги поэт принял, а вот от ленты отказался, пообещав при этом организовать «группу преданных людей». И... принялся за дело.
Причастность Гумилёва к заговору, а также наличие у него крупной суммы денег подтверждает и жена Георгия Иванова, уже цитируемая мною Ирина Одоевцева: «Об его участии в заговоре я узнала совершенно случайно... Я, как я это часто делала, слушая то, что меня не особенно интересовало, слегка вдвигала и выдвигала ящик его письменного стола. Я совершенно не умела сидеть спокойно и слушать, сложа руки.
Не рассчитав движения, я вдруг совсем выдвинула ящик и громко ахнула. Он был туго набит пачками кредиток.
— Николай Степанович, какой вы богатый! Откуда у вас столько денег? — крикнула я, перебивая чтение.
Гумилёв вскочил с дивана, шагнул ко мне и с треском задвинул ящик, чуть не прищемив мне пальцы.
Он стоял передо мной бледный, сжав челюсти, с таким странным выражением лица, что я растерялась. Боже, что я наделала!
— Простите, — забормотала я, — я нечаянно... Я не хотела... Не сердитесь...
Он как будто не слышал меня, а я все продолжала растерянно извиняться.
— Перестаньте. — Он положил мне руку на плечо. — Вы ни в чем не виноваты. Виноват я, что не запер ящик на ключ. Ведь мне известна ваша манера вечно все трогать. — Он помолчал немного и продолжал, уже овладев собой: — Конечно, неприятно, но ничего непоправимого не произошло. Я в вас уверен. Я вам вполне доверяю... Так вот...
И он, взяв с меня клятву молчать, рассказал мне, что участвует в заговоре. Это не его деньги, а деньги для спасения России. Он стоит во главе ячейки и раздает их членам своей ячейки.
Я слушала его, впервые понимая, что это не игра, а правда. Я так испугалась, что даже вся похолодела.
— Боже мой, ведь это безумно опасно!..
Он перебил меня:
— Перестаньте говорить жалкие слова. Неужели вы воображаете, что можете переубедить меня? Мало же вы меня знаете. Я вас считал умнее. — Он уже снова смеялся. — Забудьте все, что я вам сказал, и никогда ни о чем таком больше не спрашивайте. Поняли?
Я киваю.
— И клянетесь?
— Клянусь.
Он с облегчением вздыхает».
Однако вот что интересно. Несмотря на связь Гумилёва с заговорщиками, результатом его деятельности, если верить показаниям Таганцева, явился... пшик! Как утверждал профессор, Гумилёв хотя и взял для подпольной работы деньги, обещая в будущем организовать боевую группу, и согласился выпустить прокламации, но не написал, не организовал. Он вообще ничего не сделал. Поэт, судя по всему, лишь имел намерение что-либо сделать в борьбе с большевиками, был готов — и только.
Вот и вердикт чекистов в отношении него довольно сух и беден: Гумилёв «взял на себя активное содействие в борьбе с большевиками и составлении прок­ламаций контрреволюционного содержания»...

Окончание следует.

 

Комментарии







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0