Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Большой вальс

Марина Владимировна Кудимова родилась в Тамбове. Окончила Тамбовский педагогический институт имени Г.Р. Державина. Писатель, поэт, переводчик, публицист.
Заместитель главного редактора «Литературной газеты», шеф-редактор отдела «Литература».
Печатается с 1969 года. Автор книг «Перечень причин» (1982), «Чуть что» (1987), «Область» (1989), «Арысь-поле» (1990), «Черед» (2011), «Голубятня» (2013) и др.
Лауреат премий имени В.Маяковского Совета министров Грузинской ССР (1982), журнала «Новый мир» (2000), журнала «Дети Ра» (2010, 2012), Бунинской премии (2012), Международной премии «Писатель XXI века» (2014). Член Союза писателей СССР, член Союза писателей Москвы.

1

Смеркалось в Чернушке рано. Муся едва очувствовалась от дневного сна и попросила оценить молочные усы над ее верхней губой, как настало время керосиновой лампы, стоявшей на кухонной полке выше остальных наполнявших ее предметов плюс два запасных стекла. Да и ламп тоже было две, и, когда зажигались обе, свет равномерно рассеивался, тени не метались по углам и не приходилось сидеть близ светового круга, чтобы рассмотреть штопку или вышивание. Ирина Васильевна любила вышивать болгарским крестом — это ее успокаивало. Иногда позади лампы, у стены, ставился алюминиевый вогнутый отражатель, тогда яркость увеличивалась вдвое. Но чаще лампа одиноко, будто памятник нерожденному электричеству, высилась посреди стола: Ирина Васильевна, с тех пор как дотла сгорело общежитие поселенцев, боялась пожара.

За вышиванием она рассказывала Мусе о вильненском детстве, о лампах в их доме в районе Зверинца, 9 (Муся воспринимала название буквально), с цветными фарфоровыми хрупкими абажурами в виде лилий и чаш, которые ее мать называла «поповскими». Имелась в виду фарфоровая фабрика А.Попова в подмосковном сельце Горбунове, не уступавшая в качестве изделий знаменитому Гарднеру (у ученика Гарднера и приобретенная) и снабжавшая насельников империи в том числе и сумасшедшей красоты осветительными причиндалами. Муся слушала ее в излюбленной позе — коленками на табуретке, локтями в стол. В этой же позе она рассматривала книги, которые Ян скупал для нее в каждой поездке стопками высотой до потолка. Муся почти научилась читать — во всяком случае, заголовки уже давались без труда. А может быть, она хитрила и просто запоминала их. Ирина Васильевна не переставала дивиться тому, что, когда бывший зэк необходим власти, он гораздо свободнее, чем добропорядочный обыватель. Ян часто бывал по делам леспромхоза и в Киеве, и в Минске, и в Москве.

Самостоятельно Ирина Васильевна до лампы не дотягивалась, но Анатолий досягал ее легко, даже не на цыпочках, — ему по его росту лишь руку поднять. Да и процесс возжигания, так уж повелось, он контролировал единолично. Лампа была классическая фитильная семилинейка с круглым жестяным резервуаром для заливки горючего сверху при снятии «головки», с кружевно вырезанным венчиком — зажимом для стекла. Само расширенное книзу, чтобы не перегревалось вблизи от пламени, колбовидное стекло по мере закоптелости протиралось газетой, и Анатолий специально отрывал куски с фото вождей, при этом крамольно приговаривая: «Потрудитесь-ка, слуги, для народа». Он был и непревзойденным мастером обрезки верхней части выгоревшего хлопкового, пропитанного асбестом фитиля — полукругом или с двух сторон трапециевидно, под углом сорок пять градусов, чтобы пламя горело ровно. Рычажок протяжного устройства для регулирования высоты пламени походил на «цветок засохший, безуханный», какие Ирина Васильевна и ее сестры, памятуя о стихотворении Пушкина и небольших отроческих приключениях романтического свойства, хранили в книгах.

Соседка Нина Гузенко дополнительно пользовалась лампушкой. Так она называла лампу без стекла. Стёкла на поселке берегли как зеницу ока — их завозили в Чернушку редко, и брали их связками, впрок. И говорили именно так — «на» поселке, поскольку «поселок» был усечением от «поселения». Ирина Васильевна грамматически пока не сдавалась на милость аборигенам. С лампушкой Нина ходила доить корову Зорьку, кормилицу и семерых гузенковских детей, и всех окружающих, с ней же готовила завтрак, ею же освещалась баня «по-черному», которой Ирина Васильевна, однажды вусмерть угорев, избегала. Они с Мусей мылись дома, в корыте у печки, натопленной Анатолием, который это время проводил на крыльце, смоля свои самокрутки. Нина Гузенко не местная, с Украины — вместо «жечь» уже говорила по-уральски «жгать», а лучины для растопки называла «курилками».

Остальные известные Ирине Васильевне поселенцы собрались с бору по сосенке кто откуда. Встречались и литовцы, называвшие Вильно Вильнюсом, высокомерные и немногословные. Контакт с ними не налаживался. Ирину Васильевну они, вероятно, тоже считали оккупанткой, как всех русских, хотя Литву она покинула в 17-м году, и было ей тогда от роду 13 лет. С латышками Илзе и Элгой она ладила как с родными — вероятно, потому, что Ян был по отцу латышом. Девушки плоховато знали русский, но акцент, приятный, мелодичный, напоминал Ирине Васильевне о свекре, тихо скончавшемся в неизбывной тоске по средневековой Риге в черноземном Воронеже, где Ян служил до войны и откуда успел вывезти их с Надюшей до сдачи правобережья. Уже и отец давно обрусел, и фамилия русифицировалась, и Ян, несмотря на имя, был абсолютно русским по воспитанию, но по характеру оставался типичным ливонцем — крайним индивидуалистом и амбициозным трудолюбцем.

Ближайших соседей из «вольняшек» Ян тщательно выбирал, заботясь о покое и безопасности своих женщин. В основном это были отсидевшие «религиозники», которым не отменили поражение в правах. Гузенко — баптисты, Черенковы — из молокан, а Сучковы, жившие с другого входа того же «дома для начальства», исповедовали старую веру. При этом все они являлись ближайшими подчиненными Яна: Сучков — техноруком, Черенков — главным инженером, Гузенко — экономистом. А дом разнился с общагами и густонаселенными бараками лишь по признаку относительной автономности. Из жилища Гузенок иногда по вечерам раздавались советские песни, но со странной артикуляцией. Ирина Васильевна подошла как-то к окнам и уловила, что на мотив «Марша энтузиастов» согласное семейство поет псалмы. Поначалу она немного опасалась, не станут ли соседи вести пропаганду своих доктрин и соблазнять Мусю, но ничего подобного не выявилось, все дети отлично ладили, и отпрыски «религиозников» ничем не отличались от чад безбожников, только были лучше воспитаны и чище одеты. «Зато тихо и пьянки нет», — подбивал итог закоренелый агностик Ян.

Ирина Васильевна выросла среди иудеев, лютеран и католиков, и веротерпимости ей было не занимать, а в тонкости соседских вероучений она не вдавалась. В Светлое Христово Воскресение все отлично угощались испеченными ею по уникальному рецепту куличами, и яйца, несмотря на канонические разногласия, все красили — за отсутствием выбора луковой шелухой. По приезде Ирина Васильевна ходила тайно исповедоваться в укромных уголках к отцу Никодиму, который непонятно как ухитрился сохранять частицы Святых Даров, пока не настучали и не «закрыли», то есть не отправили обратно на зону (в этом сочетании тоже неизменно употреблялся предлог «на»).

Сестры с момента отъезда Ирины на поселение перебыли здесь по очереди дважды. Лера заявилась в самую распутицу, и Ян снаряжал за ней трелевочный трактор, который подхватил Леру там, куда смогла доставить ее машина со станции, тоже, разумеется, организованная Яном. Невесомая, экзальтированная, только по легкомыслию пережившая блокаду, Лера была любимицей Яна. Он ее всегда жалел, хотя и называл заполошной. Старшая, Кира, приезжала, как все нормальные люди, летом, и ее встречал Анатолий или возчик Фрол, если Анатолий сопровождал Яна в лесной командировке. Нескончаемыми нравоучениями Кира за дорогу так его допекла, что безропотный Фрол чуть не высадил ее на полпути и довез исключительно из уважения к хозяину — так Яна звали почти все. Доставив Киру в сохранности, Фрол задумчиво высморкался и оценил пассажирку фразой, которую теперь соседи, вспоминая ее, повторяли на все лады: «Видать, боевая!»

Ирина Васильевна переживала, что им не удавалось собраться втроем и всласть предаться совместным воспоминаниям. О брате Шуре, красавце, шалопае, в семнадцать лет подхватившем дурную болезнь, а в двадцать сгинувшем на Великой войне, которую теперь следовало именовать «империалистической». О кондитерских с эклерами в шоколадной глазури поверх солоноватого заварного теста, о «конвертиках» с джемом и ромовых бабах с курагой и изюмом. О копеечных колбасных обрезках на Ужгавенес — литовскую масленицу. Каламбуры по поводу того, что «эклер» по-польски «молния», в том числе и застежка, постепенно иссякали. О том, что эклером уголовники называют мужской орган, Ирина Васильевна узнала здесь.

Блокадно голодная Лера могла говорить только о еде и под тары-бары о деликатесах наворачивала картошку «в мундирах»: сваришь ведро — съест до последней и лишь потом одумается, что остальные остались без ужина. В последний приезд Лера вспомнила о квартирантках-француженках, которых мать держала для пополнения семейного бюджета после ранней смерти их отца. Ирина, как младшая, такие подробности не сберегла, но Лера уверяла, что, когда француженки, якобы модистки, а на самом деле путаны, съезжали из Зверинца, лично она обнаружила в гардеробе оставленные квартирантками две аккуратные подсохшие кучки экскрементов.

С великой кулинаркой Кирой они тоже говорили об исчезнувших вафельных трубочках с кремом, о литовских творожных сырках с маком, огромных картофельных клецках — цеппелинах, жемайтийском гусином супе и свекольнике на кефире. Можно подумать, что в их детстве ничего не было важнее еды. Но с Кирой вспоминалось все это не от голода, а во избежание больных мемуаров. Об одинокой смерти матери, об утонувшем сыне Киры Гарике, о войне — одной, другой, третьей — и многом, еще не пережитом до конца. Материальные знаки детства через время и все пережитые лишения — не в последнюю очередь связанные с недоеданием — обретали некую духовную субстанцию. Светлое Воскресение в Пречистенском соборе воплощалось в памяти разговением, битьем яйца об яйцо — то «носком», то «пяткой», как назывался тупой конец, на набережной Вилейки и «царской» творожной пасхой, которой съедалось столько, что затруднялось глотание.

Домашним языком общего детства был польский, и, хотя изрядная доля немецкой и русской кровей перемешалась в их жилах, сестры иногда незаметно переходили на «ржечь», с наслаждением произнося обильные шипящие и щелкающие звуки. Кира вспомнила анекдот о студенте, который хотел поесть бигоса, но не имел на это денег. Он зашел в таверну и стал выяснять цену. Кельнерка, стараясь заманить клиента, сообщила ему, что «сосик», то есть соус, «за бесцен», то есть даром. Тогда студент додумался попросить тарелку соуса (Beiguss и есть «соус» по-немецки). А таковым для настоящего польского бигоса, надо сказать, служит сок, оставшийся от запекания мяса или колбасы, и, макая в него ржаной («разовый») хлеб, отлично можно подкрепиться. Кельнерка, поняв, что ее хотят провести, обиделась и отрезала: «Нема, нема ни сосу, ни бигосу». Анекдот был несмешной, но родной по всем приметам. Ирина Васильевна в пандан припомнила, как в старопольской поваренной книге прочла, что для бигоса следует отваривать «пвуса вильче» — волчьи легкие, и подумала, что в Чернушинском леспромхозе осуществить это гораздо легче, нежели в имперском Вильно. Уральский волк, особенно в феврале, когда щенились самки, ради пропитания запросто снимал в поселках собак с цепи. Анатолий участвовал в нескольких облавах и, возвращаясь, только качал головой и приговаривал: «Силен, собака!»

Когда разрешили приехать к Яну, Мусе было полтора года. У Надюши бесперебойно шли бурные сцены с мужем, не хотевшим ребенка, которые перешли в оглушительные скандалы после родов. Ирина Васильевна сначала думала, что девочка побудет на Урале полгода, потом год. Но отношения в семье дочери не налаживались, а к девочке они с Яном уже привязались и не мыслили с ней расстаться. Ян был сплошно занят леспромхозовскими делами: заготовкой, разделкой, сортировкой, вывозом, отгрузкой — всем, что поселенцы называли выразительным словом  «лесоповал». Уральской природы Ирина Васильевна поначалу не заметила: Муся забирала все внимание. А когда она оторвалась на минуту от стирки и кормления, на Урале стояло бабье лето, по погоде похожее на европейское, но с гораздо более интенсивными красками и поверху, и у подножий невысоких каменистых хребтов, где лес был смешанным. Ирину Васильевну в изобильной растительности поразило количество ядовитой — волчьего лыка, вороньего глаза, — словно природа инстинктивно защищалась от человечьего произвола. По незнанию в первую весну она собрала букет марьина корня — пиона уклоняющегося, и от его тлетворного аромата угорела ночью не хуже, чем от бани по-черному. Хорошо, что на Мусю отравные пары не подействовали.

Усом лесовозной дороги идти до ближайшей лесосеки было километров десять. Они ступали неспешно, прогулочно в сопровождении Анатолия, и Ян втолковывал жене, что если поменять сортиментную лесозаготовку на хлыстовую, это позволит быстро восстановить лесной массив, сравнивал лучковые пилы с консольными пильными шинами, взахлеб рассказывал о появившихся сучкорубных чудо-машинах. Это обыкновение всегда говорить о работе Анатолий, ныне почтительно помалкивающий, характеризовал довольно точно: «В лесу — о бабах, с бабами — о лесе».

Ирина Васильевна, ничего не смысля в терминах, про себя отмечала, что производительная техника быстро изведет лес под корень, и все, что Ян создал с тех пор, как его назначили директором, — и новая школа, и теплые бараки — будет брошено ради плана по валу и люди поедут за куском хлеба на новое место. Ей было по-матерински жаль и леса, и лесозаготовителей, пластавшихся так же, как в лагере, только не за колючкой. Темнохвойная тайга начиналась прямо за западной стеной дома. Подлеска почти не было, густые мхи, сильно светлее пихты и сосны, непривычно вибрировали под ногой. А с южной стороны поселка преобладали кустарники — бересклет и орешник, покрытый набирающей зрелость костянкой, росшей попарно, в бархатистых колокольчатых чашечках. Распространенный в Литве вяз здесь называли ильмом. Прямо у дома, под неохватной пихтой, уцелевшей при расчистке тайги, Муся нашла выводок плоских рыжиков величиной с две ее ладошки.

— Смотри, мама, сырнички.

Муся звала ее мамой. Изменить это Ирина Васильевна не пыталась.

Она была никудышным ботаником, но Ян добыл атлас уральской флоры, и они с Мусей рассматривали его по вечерам, когда, как сейчас, Анатолий священнодействовал над лампой. Священнодействие он сопровождал комментариями, часто повторявшимися, но иногда и с новыми примесями.

— Эх, я у мужиков на делянке и лампу видел! «Клеве» называется. По-нашему «клёво». Латвийская, — при этом голос Анатолия увлажнялся: этноним, наверное, лишний раз напоминал ему о происхождении боготворимого босса. — А «летучая мышь» — ленинградская.

Зачем Ирине Васильевне нужны были такие подробности, Анатолий, по-видимому, не задумывался. Он любил делиться знаниями, невзирая на желание собеседника их получать, и был этими знаниями нахватан по маковку. Правда, боссом он называл Яна, будучи уверен, что это слово — аббревиатура, означающая «был осужден советским судом». Анатолий много и беспорядочно читал, приучившись к этому занятию в местах не столь отдаленных, брал книги и у них, и в поселковой библиотеке и обертывал их белой бумагой, которую, пользуясь неограниченными связями, добывал в канцелярии. Ирина Васильевна в долгу не осталась.

— «Летучая мышь» вообще-то немецкая, — сказала она. — Фирма так и называется — «Fledermaus».

Новое Анатолий Семенович принимал к сведению обычно походя, но тут даже косвенно откомментировал.

— Умеют немцы! Эх, я под Кенигсбергом лампу видел — переделанную под электричество. 1900 год! — продолжал он осветительный экскурс. — А вы не хотите настенный подвес приделать, — упрекнул он попутно боявшуюся пожара Ирину Васильевну.

— Да, не хочу, — слегка огрызнулась она.

— Керосина настоящего осветительного тут не достать, — как ни в чем не бывало возобновил тему Анатолий. — Все от качества керосина зависит. Чтоб точка вспышки — не менее двадцати девяти градусов. Без него светимость не та. На зоне соляру заливали. Или бензин с солью. Один раз легроину в лампу набухали — во полыхало! Но светимость не та... Не та...

Он крепко задумался о светимости, а что такое легроин, Ирина Васильевна понятия не имела и не жаждала иметь.

— Я пацаном парафиновую лампу замайстрячил, — встряхнулся керосиновед. — Умный был, не поверите! Пучок проводов из земляной шины добыл...

— Что это? — не выдержала вала неведения Ирина Васильевна.

Анатолий не скрывал превосходства.

— Ну, шина! Жигулевская, — окончательно запутал он собеседницу. — Где три проводника в одной точке. Провода там медные, тонкожильные, косичкой плетенные. — У Ирины Васильевны, как часто бывало от таких бесед, понемногу разыгрывалась мигрень. — Мотор с кузовом эта шина соединяет, — мелькнули хоть как-то знакомые понятия. — Короче, я пучок проводков вместо фитиля приспособил. Работало только так. Разжигать было трудно — «зипы» тогда у меня не было ветрозащищенной. Я такую «зипку» у одного англичана потом подломил...

Анатолий наконец умолк — видимо, ему было что скрывать в истории с неизвестным британцем.

— Когда же в поселок электричество дадут? — неосторожно спросила Ирина Васильевна, мозговым усилием разобравшись с «зипой», обозначавшей, по всей очевидности, американскую зажигалку.

Царь лампы оживился:

— Генератор нужен дизельный. Запорол этот урод генератор. Только на пилораму ток подается, в школу и в медпункт. Теперь когда Ян Яныч новый достанет. Если б река была поближе, можно было б гидростанцию маленькую замайстрячить.

Уродом в Анатолиевых монологах неизменно именовался энергетик Боря, по прозвищу Тушисвет. Пламя под стеклом, скрипуче протертым меморандумом турецкому правительству, держалось ровно. Муся все время лекции по техминимуму этапировала под лавкой, изображавшей поезд, кукол. Этапирование было популярнейшей среди зэковских детей игрой.

— Не, головастый я был пацан, — не дождавшись аплодисментов, самоохарактеризовался Анатолий, отвлекаясь от дизельного генератора.

Ирина Васильевна заспешила. Время до начала нового доклада шло на минуты.

— Анатолий, вы не сходите с Мусенькой Тасю встретить? Я пока ужин приготовлю. Может быть, сегодня Ян Янович пораньше подъедет.

— Вряд ли, — возразил техник-смотритель поселка, воплощавшего для него, как для древнего китайца, весь мир. — У него совещание. Велел мне после девяти подгребать.

Ирина Васильевна уже одевала Мусю. Если бы она представляла, какая здесь зима, — именно представляла умозрением, а не из книг, — может, и не поехала бы с ребенком в этот снежный саркофаг. Последний буран продолжался трое суток, и еще сутки мужчины расшвыривали снег лопатами, буквально выколупывая из-под него жилища и дороги. Сугробы по сторонам тропинки, ведущей от дома, высились метра на два с половиной. Если весна была дружная, эти нагромождения таяли до середины мая, так что наружу снова нельзя было выйти неделями. Оживление наступало точно в тот неуследимый момент, когда ближнюю пихту очерчивал идеальный, будто циркулем обведенный, протаявший круг прошлогодней травы с подспудно пробивающимися вкраплениями нового покрова. Муся 1 мая хотела добраться до Сучковых, привыкнув к насту, способному выдержать вес взрослого, и провалилась по грудь — ручками задержалась на поверхности, а то бы ухнула и с головой. Хорошо, Сучков-старший шел в те поры на обед.

Мусе, впрочем, здесь все нравилось — особенно шаньги с черемухой, которые филигранно пекла Дарья, жена Черенкова. Малину и красную смородину можно было собирать прямо за домом ведрами, а столько выставочных, никогда не червивеющих грибов никто из городских отродясь не видел. Муся даже от комаров не страдала. Только плакала, когда Анатолий давил их на потолке малярным валиком. Этим же валиком, отмоченным от высосанной у обитателей крови, его жена Тася по окончании комариного сезона потолок и белила. Воздух, горный, сытный, полновесный, искупал все неудобства.

Анатолия, как он его звал, Анатоля, Ян привез в Чернушку вместе с сектантами. В Инте, куда Ирина Васильевна ездила на свидание, когда Яна расконвоировали, он еще не фигурировал. Спрашивать о статьях и сроках было верхом неприличия. По резаной верхней губе, особой походке и манерам угадывался уголовник. Срамных слов Анатолий практически не употреблял. Наколок на открытых участках не имел. Единственный раз, когда у Муси мячик закатился под дощатый трап — настил, заменявший в поселке тротуары, Анатолий, доставая его, обстрекался молодой лютой крапивой и еле слышно выдавил: «Бляха-муха!» Но если подобные выражения в России засчитывать за мат и, например, за них штрафовать, то все бы давно пошли по миру. Ян как-то обмолвился: «В высокой масти не матерятся», — из чего можно было сделать кое-какие выводы. Но Ирина Васильевна старалась эту тему не развивать. Знала, что Анатолий воевал в штрафбате, а за что попал, «искупив кровью» прежние вины, не ведала.

Она не знала и кем официально Анатолий был оформлен в леспромхозе. По факту он состоял при Яне и его семье телохранителем. По выражению Яна, применительно к Ирине Васильевне — чичисбеем, применительно к себе — самураем, что нравилось адресату куда больше. Когда Ян бывал в ударе, он, глядя, как Анатоль несет из магазина сумку, напевал: «Дамам нельзя без чичисбея!..» — но Анатоля это обижало. Видимо, его масть не предполагала сопровождение жены босса и таскание продуктов. Ирине Васильевне ариетка тоже казалась двусмысленной. Но после того как ее стал задирать один из поселенцев — просто из озорства, — Ян велел Анатолю сопровождать ее всегда и везде. Да и в магазин она могла бы не ходить. По одному слову Яна все доставлялось бы на дом — и с поклонами, и многое доставлялось — после каждой охоты и командировки подчиненных. Но Ирина Васильевна была против привилегий.

Анатоль хищно стерег в магазине озорника — и выстерег. Тот зашел — тоже особой, блатной, но не по масти, а по нахальству, походочкой, втерся в очередь между Ириной Васильевной и женой поселенца, стоявшей за ней, и спросил дерзко, весело:

— За чем стоим, дамочки? Можно, и я встану? — при этом он сделал непристойный жест.

Анатоль в темноватом углу ждал оптимального момента для броска, и хулиган его явно не заметил.

Не услышав ответа, озорник придвинулся к прилавку и сграбастал жестяную банку с молдавским повидлом.

— Мажюн, — громко прочел он. — Помазуха, значит. Зайди в магазуху — купи помазуху, — и засмеялся удачной шутке. — Вы любите мажюн, мадам? Хотите, выкручу лично для вас? — это он уже обращался лично к Ирине Васильевне. — Вы его намажете на...

Тут и настал черед Анатоля. Не дожидаясь конца заманчивого предложения, он мгновенным болевым приемом выломил руку озорника и, приобняв его другой рукой за плечо, поволок к выходу, приговаривая тоже в рифму:

— Урло-мурло, не пора ли в Фонтенбло? Бить пролетку, хомутать залетку...

Вернулся Анатоль через пару минут, аккуратно поставил на прилавок банку «мажюна» и галантно раскланялся с продавщицей Зарой, томной цыганкой со следами роковой красоты, которая не повела и бровью: она видела на рабочем месте всякое.

— Что, мама Зара? Торговать — не воровать? — шутливо обратился Анатоль к продавщице.

— Это по-вашему одно и то же, — откликнулась Зара. — А по-нашему соцсоревнование.

— Ну, я ж тебе не ханжик, — отпарировал Анатоль, нехорошо понижая голос. — Я — птица белая, летаю высоко, банкую крупно.

— Дай тебе Бог на фонт не сесть.

Заре класть палец в рот не отваживался никто, и хотя по фене Ирина Васильевна понимала хуже, чем по-польски и немецки, тут сообразила, что диалог завершился в пользу продавщицы.

Они чинно пошли домой. На полпути Анатолий сказал, приложив свободную от сумки руку к груди:

— Больше вы этого фуцика не увидите, клянусь!

Ирина Васильевна понимала, что надо благодарить, но вместо этого отчего-то сделала замечание:

— Анатолий, прошу вас не использовать при мне и Мусе жаргон.

Он ничего не ответил, но в воздухе свистнул электрический разряд. Ирина Васильевна почувствовала, что перегнула палку, тем более что некогда тайный, а ныне почти общеупотребительный язык разбойников по-своему привлекал ее образностью и емкостью.

— Фуцик — это кто? — извинительно спросила она.

— Ну, в общем, предатель, — пояснил Анатоль несколько натянуто. — У нас, видите ли, существуют определенные правила...

Правила эти, понятно, не относились к внутреннему распорядку, вывешенному на здании администрации, который все читали в ожидании наряда на работу, но никто написанному там не следовал.

— Что вы с ним сделали?

— Ничего особенного. Разобрался немного, — усмехнулся ее спутник.

Они оба замолкли — каждый по своей причине — и так дальше и шли.

Тася работала в бухгалтерии. Ирина Васильевна знала, что она из Белоруссии. Это подтверждалось отвердевшим раз и навсегда «ч», водянистостью голубых глаз и нерусской сдержанностью. С Анатолием они познакомились, скорее всего, по переписке, потому что тот на родине Таси явно не бывал. Однажды они вместе купали Мусю, и Ирина Васильевна увидела у Таси на сгибе локтя бледный номер. Это значило, что в ИТУ она попала, побывав для начала в совсем другом лагере. Шею Таси безобразил рваный шрам, как будто ей отпиливали голову тупой пилой. Муся по детской бесцеремонности однажды спросила:

— Это у тебя что?

— Шла лесом, налетела на сосну, — легко сказала Тася.

— А к врачу потом пошла? — продолжала выпытывать Муся.

— Пошла, да не нашла, — срифмовала Тася.

— А что дядя Толя тебе сказал? — не удовлетворилась Муся.

— Он сказал: безобразие.

— А дед?

— А Ян Яныч сказал: безарбузие. — Тасины экспромты, похоже, готовились заранее и тщательно.

Муся засмеялась, и расспросы закончились. Тася и Анатолий были бездетны и, судя по всему, детей иметь не могли. Мусю они любили, и без них бы Ирина Васильевна с бытовой стороной воспитания не справилась. В общем и целом ее все устраивало. Пил Анатолий умеренно и расчетливо — только в компании Яна, который и сам выпивке привержен не был. Выпив, Анатолий становился беззлобно куражлив, что-то внутри его отпускало, и шутки свои он адресовал по преимуществу Тасе, причем было видно, что он сильно ее любит.

— Я такой человек, — куражился Анатоль в застолье. — Я жене ничего не жалею — бульоном ее кормлю. Варю картошку — ей бульон, варю яйца — опять бульон. Вон она у меня как раздобрела!

Тася была по конституции миниатюрна и отличалась девической, завидной Ирине Васильевне стройностью. Чем они были обязаны и почему так преданы Яну, Ирина Васильевна не знала и не спрашивала. Скорее всего, жизнью.

Время от времени у Яна собиралась на преферанс администрация колонии-поселения: начальник, зам по режиму, политрук, зам по АХО. Анатоля в компанию не приглашали. Он сидел в своей махонькой уютной комнатке, злился и занимался с Мусей. Там же она часто и засыпала, к собственному удовольствию. За игрой начальствующие обсуждали лесозаготовки, охоту и рыбалку. Эти здоровые, на глазах заплывающие жиром праздности мужики давно переложили на Яна всю работу. Только если случался побег или другое ЧП, связанное с условиями содержания, они лениво отдавали распоряжения и делали вид, что озабочены. Побегушников ловили быстро, потому что идти им, кроме тайги, было некуда: вокруг стояли такие же поселки, и часто отчаянных сдавали свои, когда они от голода заявлялись к соседям по полусвободе. Нарушителей отправляли туда, откуда они недавно вырвались, то есть за проволоку, и все надолго затихало. О политике собравшиеся расписать пулю не говорили никогда. Ян после лагеря стал еще бо́льшим фаталистом, чем был, и не обсуждал того, в чем не мог принять участия. Только когда Хрущев занял пост предсовмина, Ян, щелкнув по газете пальцами, произнес:

— Наломает дров, троцкист лысый! Как же России не везет!

Почему Ирину Васильевну прошибло именно в истории с Веркой, она хотя и понимала, но как бы и не о себе. Ян изменял ей чуть ли не с первого года брака, и к этому его свойству Ирина Васильевна относилась пассивно, как некурящие к курящим. Она, было дело, единственный раз симметрично расплатилась за обиды, но Ян, узнав об этом по своим каналам, твердо сказал:

— Иродиада! (Так он звал ее, когда сердился.) Или не делай этого, или делай что хочешь, но без меня.

Попытки Ирины Васильевны уравнять позиции не привели ни к чему. Ян сказал как выстрелил:

— Я — мужчина и так устроен. Ты — женщина и можешь без этого обойтись. Прими — и живи. Впредь тема закрыта. К нашей семье отношения мои вояжи не имеют.

Ирина Васильевна приняла. Их семья считалась образцовой, где бы они ни обитали, в том числе и в Чернушке. Она любила Яна не за то, каким он был, а за свои о нем старые грезы. Яна все любили — каждый за свое. Он был не просто многообразным — многорегистровым, как хороший аккордеон.

— Терпи! — увещевала Кира, воплощение разумности. — Мой вообще с мальчиками играется, чуть зазеваешься. А Ян — надежный. И пострадавший.

Это «люблю в тебе я прошлое страданье» снимало многие проблемы. Сглаживала их, безусловно, и Муся. Оба обстоятельства были в значительной мере связаны с неизбывными поисками поводов для обеления Яна. В организме Ирины Васильевны шли возрастные изменения, и давались они ей нелегко. Она ловила себя на раздражительности и возбудимости, которую подавляла сознанием временности их пребывания здесь и бренности сущего вообще. И отношение к Верке Ирина Васильевна четко числила проявлением гормональным, только обуздать себя на сей раз не могла.

Верка была черкешенкой, лермонтовски красивой, похожей на египетскую королеву Фариду Фарук, тоже черкесского рода, и прозаично расчетливой. Звали ее в горах, откуда она попала сюда, где горы были по сравнению с кавказскими лишь дополнительным, а не основным признаком природы, видимо, как-то по-иному. Но прижилась и утвердилась она под именем Верки, под прозванием Черкески — как предмет мужской одежды народа, к которому она принадлежала. Работала учетчицей пиломатериалов. Была «вольняшкой», то есть необъяснимо приехала в Чернушку своей волей. Из-за нее поселенцы сходили с ума, резали друг друга, глотали спиленные гвозди, учиняли другие изощреннейшие по членовредительству «мастырки» и безвылазно сидели в карцере. Верка отвечала лишь тому, кто мог ей предложить что-то вещественное, то есть, в условиях вынужденного нестяжательства, практически никому.

Администрация интимно связываться с Веркой боялась из-за карьеры, хотя какая карьера возможна после чернушкинского разлагающего безделья? Дрогнуло ли ее горское таинственное сердце на Яне или это тоже был голый расчет — Бог весть. Пересилив лагерные травмы несокрушимым здоровьем, Ян стал еще привлекательнее: с оливковой сединой, римским носом, поджаростью и гипнотизирующим взглядом темно-серых балтийских глаз. Они с Яном поженились в 1923-м, когда ей исполнилось девятнадцать, Вильно окончательно стало Польшей, ввели единый сельхозналог, было создано спортивное общество «Динамо» и утвержден первый герб СССР, с колосками. Между ними было пять лет разницы, но переход за полувековую грань каждый пережил по-своему.

Супружеские отношения уже здесь, в присутствии Муси, плавно прекратились. Ирина Васильевна не делала из этого трагедию, воспринимая потерю интереса к себе как следствие пережитого и как закономерную часть неписаного семейного кодекса. В целом такая перемена даже принесла ей облегчение, хотя она прекрасно понимала, что от походов на сторону братские отношения не гарантируют — скорее наоборот. Помня немалые потребности мужа, она поинтересовалась, как он справлялся с воздержанием там. Ян насмешливо вздернул верхнюю губу и сказал:

— А это наш маленький мужской секрет.

Ян был прав — она действительно могла без этого обходиться, и, как выяснилось, без особых затруднений. В случае с Веркой ее возмущала не сама измена, а понижение планки. Эстетическое чувство Ирины Васильевны бунтовало против «шалашовки», а не против очередной женщины, хотя «шалашовкой» в подлинном смысле Верка и не была. Она была потенциальной содержанкой, и это оскорбляло Ирину Васильевну более остальных аспектов происходящего. Выходит, лагерь ломает всех — и титаническая природа Яна с его европейским вкусом не стали исключением.

Но самое примечательное, что Анатолия, всегда относившегося к Яну с далеко не самурайским, нерассуждающим, но русским всеоправдывающим пониманием, на сей раз тоже коробило не на шутку. Ирина Васильевна это видела, и ее занимал вопрос, сомневается ли Анатоль в выборе хозяина, как она, или печется о своем и Тасином будущем. Что-то подсказывало ей, что на сей раз это со стороны Яна не примитивная интрижка. Анатолий стал к хозяйке внимательнее и, что ли, сочувственнее. Без напоминаний бежал за водой к колодцу, за дровами к поленнице и вел беседы не только о светимости и качестве керосина, но и утешительного содержания. Ирину Васильевну это почти трогало. Анатолий сам признавался, что человеческие особи для него «фуфло». Если он вор — категория по лагерным меркам привилегированная, — размышляла Ирина Васильевна, то ради Яна пожертвовал высоким титулом: воры не носят воду и никому не служат без страха и упрека ни по-самурайски, ни по-чичисбейски. Наверное, Ян сказал правду: «Детдомовец. Попал в конвейер — затянуло». А набивать себе цену Анатолий умел, в этом ему не откажешь.

— Кто понял жизнь, тот не спешит, — неосознанно цитировал он Хайяма, хотя суфийской созерцательностью не отличался, был деятелен и практичен.

— А вы поняли? — спросила Ирина Васильевна.

— А вы не поняли? — эхом переспросил Анатолий не без едкости.

Когда Ирина Васильевна по аналогичному поводу процитировала «Онегина»: «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей», Анатолий побежал за своей заветной тетрадкой, куда записывал умное, попросил повторить, а потом спросил позволения взять том Пушкина из библиотеки Яна. Ян обрастал книгами всюду, даже в вагоне скорого поезда. На этом Анатолий не остановился, прочел «Пушкин в жизни» Вересаева и, кажется, остался ошарашенным.

— Вы прежде Александра Сергеевича не читали? — осведомилась Ирина Васильевна.

— Не шло, — признался Анатолий.

— И как впечатления? — она знала, что блатные презирают поэзию, исключая Есенина, и считают ее «петушиным» занятием.

— Один на льдине, — туманно выразился Анатолий и добавил: — Прямо как я.

— У Пушкина было много друзей, — попробовала возразить Ирина Васильевна, но такое толкование растревоженную душу «самурая» явно не ублажило.

— Все друзья до черного дня, — с привычным цинизмом парировал он и пошел растапливать печь.

Вечером она застала Анатолия пересказывающим Тасе сюжет «Капитанской дочки». Как-то, пока «самурай» мыл машину, Ирина Васильевна спросила Яна:

— Как ты думаешь, он читает для препровождения времени или действительно что-то из книг извлекает?

— Все имеет оборотную сторону, — сказал Ян, — и эта сторона не обязательно темная. Если бы он не попал в мясорубку, был бы дворовой шпаной. А там чтение повышало его статус и самооценку. Я бы не взял в помощники дикаря. Видишь ли, — за долгие годы он научился предупреждать ее возможные реплики, — гоголевский Петрушка — пародия, и недобрая притом. По моему убеждению, всякая умственная деятельность рано или поздно приводит к качественным изменениям. Хороший текст работает сверх и вопреки личной ограниченности. Пусть читает на здоровье!

 

2

В один из осенних смутных вечеров потрясенный солнцем русской поэзии Анатолий, как обычно, отправившись встречать Яна, — из конторы тот всегда ходил пешком, а это составляло километра три — вернулся один.

— Ян Яныч ночевать не придет, — буркнул он, сбрасывая плащ-палатку. — Занят там...

Голос его, да и вид были почти интеллигентски непреодолимо виноватыми.

Ирина Васильевна молча пошла к себе, подоткнула одеяло на спящей Мусе, натрясла в рюмку капель Зеленина. Анатолий тихо заглянул в комнату.

— Вы это... — начал он с подростковой ужимкой. — Вы не волнуйтесь. Комиссия приезжает, документы надо подготовить.

Плохо вымышленные «документы», которые Ян традиционно брал домой и сидел над ними, подливая в стакан крепчайший чай, окончательно убедили ее в том, что у него появилась женщина. Она не угадывала кто, надеясь лишь, что не смазливая жена РОРа, как звали в поселке подонковатого зама по режиму и оперативной работе. Этот РОР мог сильно подгадить Яну, несмотря на все лесоповальные достижения.

— Кто? — спросила она коротко, ни на что не рассчитывая.

— Где? — с несвойственной глуповатостью переспросил Анатолий, несомненно знавший ответ.

— Я понимаю, — торопливо сказала Ирина Васильевна. — Мужская солидарность, лагерное братство. Я вас не разоблачу. Мне важно это знать, чтобы быть готовой.

К чему она собиралась готовиться, ей и самой было невдомек. Анатоль невесело усмехнулся.

— Я в чужие дела рога не сую, — сказал он. — Но и липовать с вами не могу. Ну, врать то есть.

— Рога в данном случае — моя привилегия. — Ирина Васильевна поймала себя на ноте какой-то свирепой веселости. — Случись что, как я с ребенком буду отсюда выбираться, по вашему мнению?

Анатолий поперхнулся.

— Вы чего? — спросил он без особенной учтивости. — Что вы говорите-то? Разве я вас брошу? Мне Мусенька как дочка. Она ж, считай, сирота. Прямо как я. А вы...

Анатоль умолк. Он явно превысил пределы допустимого, но Ирина Васильевна пропустила это мимо ушей.

— Вас дальше Калиновки не пустят, — жестко сказала она, никогда прежде не слышавшая от него похожих сантиментов. — И вы это отлично знаете.

Калиновкой назывался райцентр, куда Ян вывозил их на празднование Нового года к своим друзьям Штейнам. Это была для поселенцев предельная точка свободы передвижения.

— А я уже сюда добиралась с ней, полуторагодовалой, — продолжала наступать Ирина Васильевна. — Помню каждой клеткой, каково пришлось с вещами и питанием. И люди разные попадались, знаете ли. Соседи по купе Мусину кружечку присвоили. С земляничкой. Она так плакала...

Ирина Васильевна наконец сама заплакала. Можно сказать, и зарыдала. Весь разговор происходил на полушепоте, и она, довольно громко всхлипнув, испуганно оглянулась на Мусю. Анатолий, не произнеся ни слова, выскользнул из проема двери, на пороге смежной комнаты столк­нувшись с Тасей.

— Что ты, Толянычъ, лоучышь, как ушастик, — сказала она с победитовым «ч». — Это Верка, овчарка кавказская. Не бойтесь, Ирина Василь­евна, из-за нее Ян Янычъ на дальняк не уйдет.

Ирина Васильевна словно впервые услышала жаргон из уст Таси, и это поначалу поразило ее больше, чем имя соперницы, но следом она поняла, что в спокойном состоянии просто перестала фиксироваться на лексике. Привыкла!

— Окопайся! — шепотом крикнул Анатолий и вынес Тасю с порога. Она едва доходила ему до плеча.

Они еще долго жестами ссорились в кухне — тени так и летали по потолку.

«Вот тебе и Фарида Фарук, — с новым приступом истерической беззаботности подумала Ирина Васильевна. — Не зря король с ней развелся».

Она, к полной своей неожиданности, уснула — должно быть, сработали капли Зеленина. А когда проснулась, Ян бодро насвистывал в соседней комнате. Ирина Васильевна вышла в капоте. Ян был, как всегда, безупречно выбрит и пришивал свежий подворотничок к гимнастерке. Костюм он надевал только на совещания и при получении переходящего знамени, сохраняя верность полувоенному стилю. Любил хорошие сапоги и даже здесь нашел сапожника — айсора Гиваргиса, бывшего кустаря-одиночку и КРТД, замышлявшего покушение на товарища Берию. Расстрел последнего привел айсора в Чернушку, но не вернул в Грузию, где он родился. Любил Ян и галифе, которые, в отличие от большинства мужчин, сидели на нем как на народном артисте Бабочкине в роли Чапаева.

— Ты спал? — глупее не спросишь.

— Выспался отменно, — иронически сказал Ян.

Они позавтракали под беззаботный щебет Муси. Ян поднялся, аккуратно придвинул стул к столу.

— Мы с Анатолем едем на участки. Надо все проверить перед высокими гостями. — Ян поднял палец кверху.

Он тщательно оделся, взял неизменный портфель и без малейшей заминки поцеловал Ирину Васильевну в щеку и — несколько нежнее, с потрепыванием — Мусю. Пахло от него как обычно — одеколоном «Шипр» и кремом после бритья «Старт». Хмурый Анатолий, постаравшийся не попасться Ирине Васильевне на глаза, поджидал на крыльце, курил. Они уселись в газик, составлявший гордость Яна, радость Муси и мучение Ирины Васильевны и уже прозванный «козлом» за безамортизационную прыгучесть и бодливое двигательное упрямство.

Муся долго махала из окна вслед машине. На улице моросило, и Ирина Васильевна не пустила ее провожать деда. Они прослушали все детские передачи, начинающиеся тилиликающей мелодией, — этот ритуал не нарушался даже во время болезней, а болела Муся частенько. Она различала по голосам Бабанову и Бокареву, боготворила Яншина и Литвинова, знала наизусть спектакль «Золотой ключик» и даже футбольные репортажи Синявского слушала не отрываясь и радостно смеясь. По просьбе Муси Ирина Васильевна от ее имени писала в «Угадайку», догадываясь, что с таким обратным адресом им никто не ответит. Они поиграли в прятки — все места были известны заранее, но обе исправно делали вид, что не могут друг друга отыскать в скудно обставленных комнатах. Потом вместе готовили обед и ели его. Затем Ирина Васильевна уложила Мусю под актуальное в их ситуации «Зимовье на Студеной». Муся уснула на полуслове. Ирина Васильевна подождала еще минут пять и встала.

Ее мучило беспокойство, которое — она это ясно осознавала — не поддается каплям Зеленина и которое можно снять, только добившись цели.

«Не съем же я ее, — успокаивала себя Ирина Васильевна. — Не убью же, в конце концов! Только взгляну — и назад».

Она была уверена, что тревога о Мусе не позволит ей задержаться и отведет дурные мысли, которых, впрочем, пока и заячьего хвостика не мелькало. Ирина Васильевна обулась в высокие ботинки с каракулевыми отворотами. Галоши надевать не стала. Дорогу на склад, где Верка обмеряла пилопродукцию, одна бы она не нашла, но сегодня, по словам Таси, был день зарплаты, и прямо до конторы вел трап, с которого не нужно было сходить в плотную грязь. На вязаный жакет в стиле английской секретарши и юбку в складку натянула приталенное пальто с выставки венгерской моды, фасоном мало отличающееся от верхней одежды Екатерины Фурцевой из журнала «Огонек». Отметила про себя лишний раз, какой у Яна, покупавшего ей вещи, прекрасный вкус. Теперь, когда стандарты допускали производство белья целых шести размеров, можно было наконец сменить трофейные потрепанные комбинации и бюстгальтеры на пусть и не такие элегантные, зато новые. Прихватила модный китайский зонт. Закрыла дверь на висячий замок. Все действия производились так, точно у нее было неотложное, но не требующее большой спешки дело.

Ирина Васильевна была знакома с двумя возлюбленными Яна из круга довоенной, стремительно редевшей партийной номенклатуры. Ни малейшей ревности она к ним не испытывала. Они бывали в общих компаниях и без камней за пазухами в адрес друг друга языкасто перемывали косточки знакомым. Одна из фронтовых подруг заявилась незадолго до ареста Яна в их пятикомнатную, впоследствии реквизированную квартиру, но Ян был с ней холоден и быстренько отправил восвояси. Зачем ей нужно было непременно увидеть Верку-черкешенку, Ирина Васильевна не ведала. Здесь было нечто выше — или, напротив, значительно ниже привычной модели ее поведения.

В конторе в ожидании денег толпился свободный от нарядов народ. Стоял гул, хотя каждый по отдельности говорил негромко. Ирина Васильевна различала знакомые слова из теперешнего лексикона Яна: «хлысты», «валка», «трелевка». Окошко было прорезано в двери кассы, на раздаче сидела Тася. Они одновременно увидели — Тася хозяйку, а Ирина Васильевна черкешенку. Хотя на Верке была такая же, пепельного цвета, поселковая униформа — телогрейка, как почти на всех, — под ней выделялось кричащей пестротой крепдешиновое платье, и даже кирзовые сапоги на ногах с развитыми икрами отличались известным щегольством.

«Интересно, платье он ей подарил?» — бесстрастно подумала Ирина Васильевна.

Приход сюда уже казался безумием не только ей — она ловила на себе взгляды поселенцев, для которых встреча с женой директора в такой обстановке была сродни встрече с инопланетянином. Запуск искусственного спутника остался бы в Чернушке практически незамеченным, если бы радиолюбитель Полухин не поймал из космоса сигнал, который истолковал как зашифрованные послания от братьев по разуму, так что его пришлось срочно «закрыть». Говорили, что Полухина отправили не на зону, а в психбольницу.

По странной закономерности радио являлось источником нештатных ситуаций на поселке не единожды. Помимо их с Мусей домашнего ретранслятора, был еще уличный громкоговоритель. Он висел на столбе возле магазина и походил на уменьшенную копию церковного колокола. По счастью, эта радиоточка помещалась довольно далеко от их дома и не будила в шесть утра исполнением гимна. Если Ирине Васильевне и Мусе рассказывали сказки и пели «Был поленом — стал мальчишкой», то здесь, словно в дурной бесконечности, всегда звучал перманентный доклад Хрущева с редуцированными прилагательными «социалистицкий» и «капиталистицкий», и, хотя Хрущев снял многих обитателей Чернушки с нар, над ним потешались даже шныри, убиравшиеся в бараках. Правда, иногда можно было услышать на улице «На побывку едет молодой моряк» или совсем уж новинку про оренбургский пуховый платок в исполнении свежеиспеченной звезды Зыкиной, но зэков и это вдохновляло лишь на пародии с туземным подтекстом.

— Отчего у нас в поселке у девчат переполох? — многозначительно спрашивал один лесоруб другого.

— Прокурор по надзору едет, — с готовностью отвечал тот.

После чего оба громко ржали и перемигивались.

Ирину Васильевну раздражала безграмотная небрежность песенных стихов, и она по пути из магазина морщилась, пытаясь разгадать, у кого же там переполох — «у нас» или «у девчат».

В полдень в вещании наступал технический перерыв, и воцарялась тишина. Но в один прекрасный день из репродуктора раздался трубный глас: «Внимание! Объявляется трехминутная готовность! Американские империалисты начинают ядерную бомбардировку территории Советского Союза. Все на защиту социалистической Родины! Хиросима не должна повториться!» В этот судьбоносный для Чернушки момент Ян проводил селекторное совещание бригадиров, и радиосвязь не прерывалась, для чего в рубке сидел киномеханик Мотя, по прозвищу Одессит. Только он один имел техническую вероятность либо сам учинить подобное безобразие, либо допустить в рубку неизвестного диверсанта. Кино в Чернушку привозили раз в месяц или по краснокалендарным праздникам, и Мотя от безделья и пьянства вполне мог двинуться умом.

Ян с Анатолем запрыгнули в безотказный «козел» и поскакали навстречу новой Хиросиме. С другой стороны туда же двинулись представители администрации и свободные от работы поселенцы. Но Мотя успел сказать все, что хотел, и обличить американскую военщину во всю мощь гражданского долга. Когда подъехали те и подбежали эти, Мотя, по-видимому, принял прибывших за десант ВВС США, выскочил грудью вперед, как Александр Матросов, с геройским криком «Миру — мир!», упал в лужу, приправленную значительной толикой соляра, и поджег ее спичкой. Ауто­дафе, по счастью, не состоялось — Мотю оттащили в сторону и, поваляв по земле, подавили занявшийся ватник, напустивший дыма больше, нежели огня. Ян не дал миротворца на растерзание толпе и «отмазал» от правоохранителей: культурный досуг поселян влиял на план по валу, и, кроме Одессита, обеспечивать его было некому. Невменяемого героя пришлось связать и завернуть в одеяло, чтобы он не изгадил «козлиные» сиденья.

Очередь за зарплатой тем временем все более оживлялась в предвкушении потехи. На выручку Ирине Васильевне пришла Тася. Она выступила навстречу теряющей терпение толпе из двери с окошком — маленькая, бесстрашная.

— Вы что, Ирина Васильевна? — обратилась она к хозяйке, настойчивее прежнего упирая на «ч». — Я зарплату Ян Яныча и Толича отложила. Вернутся — выдам.

Ирина Васильевна не только никогда не получала за Яна жалованье, но и понятия не имела, сколько ему платят, — не потому, что Ян это скрывал, а потому, что подобные выяснения были в их семье не приняты.

Демарш Таси имел оборотную сторону. Верка, до этого стоявшая к сопернице спиной, обернулась. В ее глазах не было конфуза — но и торжества не было точно. У Ирины Васильевны, словно у радиолюбителя Полухина, помутился рассудок — или он помутился в момент решения прийти сюда, — все ее последние женские импульсы кинулись в голову, и она рванулась к разлучнице, как львица к косуле. Живая очередь расступилась. Возле кассы Ирина Васильевна заметила невесть кем поставленную обшарпанную табуретку, которой делать здесь было абсолютно нечего, как и Ирине Васильевне: в ожидании зарплаты никто не присаживался. Табуретка стояла словно специально для того, чтобы стихия ревности обрела отчетливые вещественные свойства.

Ирина Васильевна обеими руками схватила орудие коммунальных свар и занесла над головой. Кто-то сзади, разгадав замысел, вырвал инвентарный предмет мебели из ее рук, сопровождая действие комической репликой: «Банку положьте!» — но почему-то не перенес «банку» на безопасное от неотвратимого поединка расстояние, а с сухим стуком дерева об дерево уронил на пол. Вероятно, развивавшаяся сцена была из тех, что лишают координации даже случайных свидетелей. Не каждый день директорская жена бросается на учетчицу пиломатериалов. Обезоруженная Ирина Васильевна пошла на Верку врукопашную, про себя отметив, как она чертовски молода и хороша, что лишь придало ей дополнительные силы. Телогрейка на Верке была распахнута, и щель ее голливудского бюста зияла, как у Милицы Корьюс, выросшей в Лялином переулке, в фильме «Большой вальс», который они с меломанкой Лерой смотрели в 1940 году не менее пятнадцати раз, отстаивая феерические очереди.

«Неужели когда-то был 40-й год, и уже многое закончилось, и еще больше не началось?» — успела подумать Ирина Васильевна, уже вцепляясь обеими руками в крепдешиновый вырез.

Платье разошлось надвое неожиданно легко, с треском безводного грозового разряда. Этого показалось недостаточно, и Ирина Васильевна мгновенно перенесла руки выше и вцепилась, легко пробравшись под платок, в волосы цвета концертного рояля, мокро-черные, гладко зачесанные назад, чем сходство со «Стейнвеем» только усиливалось. С тыла Ирину Васильевну уже оттаскивали чьи-то невидимые руки, вонявшие мазутом, но достаточно деликатно: видимо, обладатель рук думал о последствиях. Но рассчитать всего обладатель не смог. По инерции Ирина Васильевна подалась назад, оступилась и боком, с перевесом верхней части туловища, упала на брошенную табуретку. Ни боли от падения, ни стыда, ни самого препятствия она не почувствовала — ничего, кроме полноты восторга совершенного. Новый невидимка, с по-другому пахнущими руками — олифой и стружкой, — поднял ее и поставил на ноги. Тася наконец пробралась к рингу и добавила Верке несколько затрещин.

— Чухай отсюда, Кармен хренова! — кричала Тася. Оперу Бизе они недавно слушали по радио, и Ирина Васильевна попутно рассказывала сюжет бессмертной новеллы Мериме.

— Баре борзеют! — кричала Верка. — Он меня сам арканил!

— Без меня не выдавай! — кричала Тася своей напарнице, товарке и землячке Ядвиге, которая, предусмотрительно запершись изнутри, наблюдала па-де-де соревновательниц из окошка кассы, что затрудняло обзор.

— Интересное кино, — меланхолично, в дополнение к ассоциации с «Большим вальсом» откомментировал кто-то из зрителей. — Бабы в некипише.

Миниатюрная Тася со сноровкой фронтовой медсестры потащила довольно дородную Ирину Васильевну на выход.

— Сильно ушиблись? — спросила Тася, приведя подопечную в относительный порядок.

— Пока не ясно, — честно ответила Ирина Васильевна. Она еще до конца не пришла в себя, но первые признаки постижения произошедшего уже проникли в сознание. У нее ничего не болело, только в паху как-то неприятно посвербливало.

— Там Муся одна, — эта озвученная мысль была первым признаком опамятования обеих.

Они довольно резво пробежались до дома. Запертая Муся смотрела на них в окно — впрочем, без слез.

— Ты зачем меня на замок закрыла? — мягко упрекнула она Ирину Васильевну. — Ко мне Томка Сучкова стучалась в гости.

Ирина Васильевна прижала ее к себе и долго гладила по голове, по плечам, по спинке эту родную фигурку. Тася уже убежала обратно на пост. День непонятно как удалось завершить — капли Зеленина вкупе с валидолом были тому подспорьем.

Среди ночи Ирина Васильевна проснулась от боли в паху, которая уже не свербела на малой скорости, а разрасталась, как отек после удара в глаз. Встала, приняла анальгин. Боль затаилась, но время от времени светлыми высверками отдавалась в мозгу.

Она с трудом дождалась, когда проснется Муся, одела ее по погоде, и они направились в медпункт — царство бывшего врача на ставке фельд­шера Агнессы Павловны, которую поселенцы нежно звали Искатель Смерти. Агнесса, со следами 58-й статьи на лице и костистой худобой дистрофички, курила на крыльце суровую папиросу «Север» Бийской табачной фабрики.

— Я вчера упала, — призналась Ирина Васильевна после безответного приветствия. — Вот здесь что-то побаливает. — она провела ребром ладони ниже живота.

Агнесса усмехнулась свободной от папиросы стороной рта. Детали, сопутствовавшие падению жены хозяина, в поселке знали все дворняги. Фельдшерица выщелкнула указательным пальцем окурок на приличное расстояние и сделала движение рукой, которым стряхивают со скатерти крошки. Они прошли в лечебное заведение, которое Ян оборудовал по последнему слову советской медтехники.

— Разувайтесь, раздевайтесь, — сказала Агнесса с такой безапелляционностью, что Муся тоже принялась нога об ногу стаскивать сапожки.

— Тебе не надо, — сказала Агнесса равнодушно. — Тут работяги так сапожищами гваздают — не намоешься.

Поливинилхлорид на полу, по традиции, называли линолеумом. ничего общего с натуральным покрытием дома в Зверинце эта химия не имела, но сверкала, словно кафель. Муся остановилась возле процедурного столика с инструментарием, покрытого кипенной крахмальной салфеткой, и стала все рассматривать.

— Не трогай — стерильно, — с плакатной лаконичностью сказала Агнесса, хотя девочка и так ничего не трогала.

Ирина Васильевна легла на кушетку с приподнятым изголовьем, на тоже безупречную простынку. Агнесса ощутимо помяла ей низ живота и вдруг изо всей силы стукнула кулаком по пятке. Боль ударила в голову, Ирина Васильевна коротко охнула.

— Перелом, — отрывисто и с нескрываемым торжеством констатировала Искатель Смерти, будто нашла клад. — Вколоченный.

«Ты же и вколотила», — мрачно подумала Ирина Васильевна, опоминаясь от удара.

— Чего перелом? — уточнила она. — Пятки?

— Шейки бедренной кости. В просторечии — шейки бедра. — Голос Агнессы поскрипывал, как незакрытая калитка на ветру.

Она пересела за стол и занялась писаниной в амбарную книгу с облож­кой цвета советских женских панталон.

— А что значит «вколоченный»? — позволила себе поинтересоваться Ирина Васильевна, уже ощущавшая неодолимый пиетет перед врачебной осведомленностью.

— Это значит, что головка кости осталась на шейке, — спокойно разжевала Агнесса, не отрываясь от записывания.

— Как вы это определили без рентгена? — стыдливо спросила пациентка.

— Аппарата у меня, как видите, нет, — измученным от досужего любопытства голосом ответила эскулапка. — Хотя Ян Яныч и обещал, — это было произнесено с толстым нажимом. — А вообще, я травматолог. Двадцать лет стажа. Опыт, знаете ли, не просидишь.

Искренне удивленная, Ирина Васильевна начала приподниматься с кушетки, но Агнесса вскричала так, словно они находились под минометным обстрелом:

— Лежать!

Ирина Васильевна послушно бухнулась затылком.

— Два дня лежать, — чуть кротче повторила фельдшерица. — Не есть. Потом я зайду, начнем лечение. — Она повернула голову в угол, где сидела безмолвно евшая Ирину Васильевну глазами медсестра. — Клава, пойди разыщи Фрола. Больную надо транспортировать. Машины у меня тоже нет, — последняя фраза адресовалась уже этой больной.

Фрол нашелся относительно скоро. Под руководством Агнессы они с Клавой довольно споро переложили Ирину Васильевну на носилки, вынесли с покряхтываниями и уложили на телегу. Мусю происходящее скорее забавляло. Она прыгала вокруг носилок и пыталась сунуть в нос лежащей ватку, подобранную где-то в медпункте. Агнесса не преминула вслед заметить, что санитарка также штатным расписанием не предусмотрена.

Везли тряско, но недолго. Дома Ирину Васильевну с заметно меньшими предосторожностями — Искателя Смерти боялись пуще РОРа — перевалили на кровать и распрощались. Она осталась наедине с Мусей и своими бедами. Есть не хотелось совсем. Муся умела самостоятельно накладывать приготовленное на тарелку. На следующий день Тася взяла отгул. Связи с участками не было. На третий день после битвы, как обещала, пришла Агнесса. Вытягивала Ирине Васильевне шею, массируя седьмой позвонок. Велела пить бульон из рыбных костей — невольно вспомнилась диета, практикуемая Анатолием, — а после еды — ложку перемолотой яичной скорлупы и горсть резаного лука, высушенного на печи.

На третью ночь Ирина Васильевна наконец уснула. Ей приснился Ян, домогавшийся как в молодости. Она хотела пояснить ему, что у нее сломана шейка бедра, и проснулась. Ян сидел в изножье и внимательно на нее смотрел.

— Иродиада! — сказал он с забытой ласковостью, хотя имя было уготовано для гнева. — Ну, ты тут без меня, смотрю, разошлась. Не вставай, я с Мусенькой погуляю.

Как раз потихоньку вставать было необходимо: Агнесса пугала жировой эмболией вследствие застоя. Дней через десять боль в паху утихла, прострелы в ногу тоже, и Агнесса велела учиться ходить на костылях. Как ни странно, большого труда это не составило. Сначала на ногу со стороны перелома наступать было нельзя, но постепенно ее стали нагружать — «вполпятки», по выражению Агнессы.

— Если бы вы весили сколько я, — сказала она, — тогда бы сразу побежали. А с вашим весом придется поковылять.

Ковыляние продолжалось всю зиму. Всю бесконечную уральскую зиму, скрашенную лишь Мусей и заботливым присутствием Яна. А потом наступила весна. Ирина Васильевна, уже с тростью, которую прислали Штейны, вылезла на крыльцо. И поняла, что смертельно боится сойти вниз. Агнесса предупреждала, что синдром тревожности останется надолго. Она заходила почти каждый день, и Ирина Васильевна к ней даже привязалась. По вечерам они пили чай — Агнесса с ложкой коньяка, неизменно хранившегося в запасах Яна.

— Что такое тазобедренный сустав? — рассуждала Агнесса с поубавившимся скрипом. — Это шар в гнезде. Если бы мы не встали на две конечности, он не играл бы такой роли. Каприз эволюции. А теперь он — главная опора. Вам еще повезло. У меня были больные, которых по году и дольше поднимать приходилось. Когда долго лежишь, вставать уже не хочется. Люди умирают не от перелома и его последствий, а от гиповентиляционной пневмонии и сердечной недостаточности. У вас хоть сильного ушиба большого вертела не было.

Ирину Васильевну душили медицинские разговоры, и она тоже испытывала определенные гиповентиляционные симптомы. Теория эволюции сама всегда казалась ей капризом упрямого ученого чудака, и она неизменно при упоминании Дарвина представляла себе жирафа, миллионы лет по сантиметру зачем-то отращивающего шею. Но с Агнессой можно было обсуждать и другие темы. Вернее, одну тему, потому что, помимо травматологии, она говорила только о лагере, будто ни до, ни после никакой жизни у нее не происходило. Даже «конвейерный» Анатолий помнил эпизоды детства с парафиновой лампой. Но Агнесса всю лирику вычеркнула за ненадобностью. С Яном она познакомилась в Инте. Мужскую и женскую зоны разделяла нейтралка, и на работы их водили параллельными колоннами. Но ксивы и малявы передавались из колонны в колонну бесперебойно — иногда по остаткам человечности, чаще — по профессиональной продажности «стремянок» и «пупков», то бишь конвойных и надзирателей. Так Агнесса на исходе срока, в начале 50-х, познакомилась со Збышеком, уроженцем восточной Польши, родных краев Ирины Васильевны, оказавшимся в лагере после польского похода Красной армии и безвылазно парящимся с 39-го года.

Мало-помалу переписка привела мужчину и женщину в такое неутихающее возбуждение, которое подразумевает переход на тактильный уровень. Вертухаи были щедро подкуплены сэкономленными посылками с обеих сторон, и польский Ромео с еврейской Джульеттой, преодолев каждый свою локалку и общую нейтралку, пролезали через заграждение по ежедневно засыпаемым и вновь углубляемым подкопам и выторговали право каждую ночь видеться в каптерке. У них было ровно полчаса, чтобы материализовать свои чувства. Агнесса заверяла, что историй, куда забористей, нежели их со Збышеком, она знает множество.

— Но когда же вы спали? — спросила Ирина Васильевна. — Ведь подъем в шесть, поверка, работы тяжелые.

— А мы научились по пути на свиданку спать, — как нечто само собой разумеющееся сказала Агнесса.

— И какова судьба Збышека? — осторожно поинтересовалась Ирина Васильевна.

— Он приехал сюда, — сказала Агнесса без обиняков.

Обе выдержали паузу, взаимопроверяясь на корректность местного розлива.

— Не прижился, — наконец сказала Агнесса.

Другая история поразила книжно-романтическое воображение Ирины Васильевны еще того пуще. В их женском бараке оказалась американская фотокорреспондентка Присцилла, которую нелегкая дернула пробраться в советский сектор поверженного Берлина. Она хотела снять воинов-победителей для своего издания. По ее словам, это было единственной целью проникновения. А там кто знает! Зэки никогда до конца не верят легендам «баламутов», как называют они товарищей по несчастью с фантазией. Очнулась беспечная эта Присцилла в «столыпине», следующем на Колыму, в легком платье и босоножках, в которых была задержана. Пока шел этап, грянули заморозки.

— Чем у человека на воле жизнь беззаботнее, тем он на зоне быстрее опускается, — говорила Агнесса. — Кроме аристократов. Те законам зоны не подвластны. У нас наследница светлейших князей трухлеки чистила, улыбалась и романсы распевала.

Ирина Васильевна старалась не задавать лишних вопросов и самостоятельно смекнула, что «трухлек» — это туалет. В общем, не прошло и полугода, как Присцилла из холеной, породистой калифорнийки превратилась в конченую доходягу, собирала объедки, покрылась коростой и замшела. Она приютилась на водовозке, научилась управлять клячей, рядом с которой и спала на охапке гнилого сена, и никому в голову не приходило, что она американская подданная, — с доходягами особо не общаются, — пока с ней случайно не заговорила бывшая университетская преподавательница английского. После чего в бараке состоялось совещание, на котором вынесли решение взять над отстающей империалисткой шефство.

Присциллу отмыли, намазали подсолнечным маслом для смягчения кожи, с миру по нитке принарядили. Она ожила и расцвела. Вскоре американку освободили — за нее хлопотало несколько международных организаций. Присцилла со слезами прощалась с товарками и клялась в вечной благодарной памяти. Ее не просили ни о чем — только написать правду о том, что сделали с ними. После смерти Сталина вышли понемногу на волю и «девочки», как она их звала, из Агнессиного барака. По мере возможности те, кого не постиг удар «по рогам», встречались, навещали друг друга и в ссылках. И вот однажды та самая университетская преподавательница, которая обнаружила Присциллу в рабском виде и спасла, разослала клич собраться как можно скорее и в максимально полном составе. Все, кто мог, съехались к ней в самый близкий к родному Ленинграду населенный пункт, где ей дали разрешение поселиться. «Англичанка» оглядела собравшихся и достала из тумбочки довольно объемистую книгу в глянцевой суперобложке. Название было на иностранном языке. Любезная хозяйка дома сказала: «Сейчас я вам прочту только один фрагмент. Послушайте». И начала синхронно переводить. По мере чтения у одной за другой зэчек выражение лиц делалось одинаково оторопевшим.

— «Она стояла на заснеженной сопке, освещенной лунным сиянием, в ожидании того, кого любила больше своей жизни. Романовский полушубок был ладно пригнан к ее точеной фигурке. Элегантные бурки до колен, из тончайшего фетра были по швам оторочены полосками тончайшей черной лайки. Рысий малахай с длинным хвостом защищал от свирепого ветра голову и румяные щеки.

К сопке подлетела тройка борзых коней. Из саней, расписанных хохломским узором, выскочил на снег белый до синевы, прекрасный юноша в кожаном, подбитом соболем пальто. Это был он — ее роковая любовь, сын начальника лагеря Илайша...» По-нашему Елисей, — чуть запнувшись, пояснила переводчица. — «Все готово к побегу, любовь моя! — воскликнул он. — Иди в мои объятья — мы унесемся далеко отсюда и навеки будем вместе...»

И дальше, как говорится, в том же духе. Все, конечно, поняли, что это мемуары доходяжной Присциллы.

— Что предпримем, девочки? — тихо спросила «англичанка», завершив сногсшибательное чтение.

— Убить за туфту, — ответили самые радикальные.

— Руки коротки, — отозвались сомневающиеся.

— Противопоставить лжи правду! — воскликнули наивные.

— И что же решили в итоге? — переведя дыхание, спросила Ирина Васильевна.

— Ничего, — коротко бросила Агнесса. — Каждый остался при своем. А эта сказочница нахватала кучу премий, дала сотню интервью и прославилась на весь мир.

— Но как книга попала за «железный занавес»?

Агнесса чуть поморщилась:

— Да не суть важно. Это притча не о способах коммуникации, а обо всем сразу — о том, что такое литература, которой поклоняется интеллигенция, о женской природе, об инстинкте самосохранения. Ведь американка лгала не только для того, чтобы книга вернее продалась. А с другой стороны зайти, так и не лгала вовсе, а сказкой кошмар случившегося изживала. То, что случилось с нами, закономерно. То, что с ней, — противоестественно. Вот какая закавыка.

— Ну, может, она после пережитого головой повредилась? — предположила Ирина Васильевна.

— Я, конечно, не психиатр, — сказала Агнесса устало. — Но, думаю, в голове там все восстановилось, когда предложили хорошо заработать. Вытеснение шло сильное — это вне сомнений. А так — с логикой все в порядке, ТПЗ бы прошла.

— Что? — переспросила Ирина Васильевна.

— Тест психологического здоровья, — терпеливо объяснила собеседница.

— О вас, о вашей трагедии, еще напишут правдивые книги, — пафосно, сама от себя не ожидая, сказала Ирина Васильевна.

— О нас, — с ударением возразила Агнесса, — ничего не напишут. Мы — частный эпизод. Писать будут о большом, общем. Выберут несколько знаковых фигур, оплачут. Может, даже и найдут нечто типическое — этакого лагерного Акакия Акакиевича. Воспоют разок-другой, будут увенчаны. Но читать это никто не станет. Помусолят год-другой и забудут. Лет через тридцать вообще все начнут отрицать. Оболгали великого человека, архитектора Победы. Напраслину возвели. А если что и было, то без вины никто не сидел. И по-своему будут правы. Вот я, например, в помыслах много раз и много кому смерти желала — от пациентов до вождей. Так что Искатель Смерти — прозвище логичное. Сливки с истории снимают великие. А людям, которым достается в лучшем случае сыворотка, интересны только сказки. И сочинять о лагерях будут в основном по принципу Присциллы, я не сомневаюсь. Да, может, этот принцип и есть единственно верный.

Она вдруг засобиралась. На пороге остановилась.

— Знаете, почему меня на самом деле Искателем Смерти зовут?

— Не знаю, — честно сказала Ирина Васильевна. — Вы, судя по мне, хороший специалист.

— Смертность на лесоповале высокая. В мои обязанности входит писать справки. Формулировка универсальная: «...в результате несчастного случая на производстве». Вот мы все и есть такой несчастный случай исторического производства. А это не предмет литературы: красоты нет, «возвышающего обмана». На этом возвышении наша доходяга и сыграла. Да и трагедию к массовой безымянной убыли тоже не пришьешь. — Взявшись за дверную ручку, добавила как на приеме: — Больше ходить! Меньше углеводов!

 

3

После бравурной, но от этого не менее затяжной весны лето в Чернушке мнилось раем. Привыкнуть к нему и его дарам не успевалось. Каждый день воспринимался как незаслуженное чудо. Ирина Васильевна уже спускалась с крыльца посидеть на любимой скамье и даже заглядывала в огород, где проворно росла зелень к столу. Ян был по горло занят на лесоповале и, приезжая с участков, говорил в основном о раскряжевке и плохой дисциплине в ПРБ — передвижных ремонтных бригадах. Но, как всегда, первым узнавал обо всех новостях, в том числе и о том, что какой-то гидрогеолог открыл под Суксуном водопад — явление для здешних мест незаурядное.

Сотня километров по местным меркам не расстояние, однако Ирина Васильевна воспротивилась, не получив гарантий безопасности. Муся расстроилась, но Ян рассказал ей на ночь стандартную легенду всех водопадов — о горемычной девушке, которую заточили в горе, чтобы не дать ей воссоединиться с любимым, и она с тех пор не переставая плачет, так что с семиметровой высоты выливается до двадцати литров воды в секунду, разбиваясь внизу на мельчайшие брызги. Муся утешилась тем, что источник под водопадом животворный и когда у бабушки подживет нога и она сможет предпринять путешествие вместе с ними, то окончательно исцелится. Зато Муся с Тасей и Анатолием посетили реку Танып, сгорели на солнце, перекупались до пузырей и привезли ворох стремительно умирающих кувшинок. Также они обследовали лесистое подножие невысокого Подкапканного плато, собирали майник, ностальгически похожий на среднеполосный ландыш. Муся была в восторге. Черкешенка Верка исчезла с горизонта, но Ирина Васильевна смутно понимала, что сюжет не завершен.

В июле нагрянула Надюша с огромными чемоданами подарков. Перемазанная малиной Муся с трудом оторвалась от обора близлежащих кустов в компании дружных Гузенок и отозвалась на зов Ирины Васильевны неохотно.

— Мама, — сказала она ворчливо. — Зачем ты меня позвала? Теперь Гузенки меня обгонят.

«Мама» было обращено отнюдь не к Надюше.

— Смотри, кто у нас, — тихо сказала Ирина Васильевна. — Поздоровайся.

— Здравствуйте, красивая тетя, — довольно безучастно послушалась Муся. — А почему у вас ногти красные? Вы тоже малину обирали?

Надюша ушла проливать слезы, и неизвестно, что потрясло ее больше — отчужденное «тетя» или простонародное «обирать». Муся вернулась к товарищам, не взглянув на подарки. Через неделю Надюша опухла от комариных укусов, хотя что такое июльский комар по сравнению с майским, от отсутствия комфорта получила несварение желудка и засобиралась в цивилизацию. Она робко заикнулась насчет того, чтобы Муся возвратилась под родительский кров, но Ян коротко отрезал: «Нет!» — и настаивать Надюша не стала. Муся немного с ней освоилась, привезенных кукол живенько этапировала, но и ей летняя передышка тоже была дорога и тратить драгоценные дни на общение с «красивой тетей» не больно хотелось. Играть в «чижа» с Гузенками было куда завлекательнее, хотя подкинуть деревяшку битой у нее пока выходило далеко не всякий раз. Но Гузенки ей нареканий не делали: они привыкли в своей разновозрастной компании терпеть и ждать.

С посещением Надюши совпало известие об образовании нефтепромыслового управления.

— Природу загубят, — посетовал Ян. — Придется отсюда перебираться.

У Ирины Васильевны от этих слов замерло сердце: ее урбанистическая душа рвалась в город. Ей хотелось в филармонию и театр, да и по магазинам пройтись давно не мешало.

Осень, как обычно, прошла в заготовках. Ян признавал только промышленные объемы, и Анатоль, сквозь зубы подбирая эвфемизмы сквернословия, — не со злости, а для подстегивания процесса — мыл щеткой бочки для капусты, грибов и моченых яблок. Соседи сплачивались в эту пору особенно. Капусту рубили сообща в деревянном корыте Черенковых. Грибы мыли под уличным душем, обустроенным умелым Сучковым. Антоновку завозили ящиками из Калиновки — в поселке фруктовых деревьев не садили даже многодетные: климат жестковат, а главное, уедут — оставлять жалко. Гузенко самодеятельным контральто исполняла отнюдь не «Марш энтузиастов», а народные украинские песни. Тамара-старшая, жена Сучкова, говорила преимущественно о цветах: у нее единственной каждый год цвели астры и флоксы, и перед школой к ней ходили за букетами. Застенчивая Даша Черенкова краснела, встречаясь руками при переноске капусты в бочки даже с женщинами.

Ирине Васильевне поручили легкий труд — заведовать специями и солью. Она сидела на своей удобной скамеечке и думала о «принципе Присциллы». Она вообще часто думала о том разговоре с Агнессой. Принцип этот постепенно возобладает, докторица права. Человечество, за исключением немногих подвижников, откажется от страдания и предпочтет ему красивые сказки. Не мифы, которые сочетают трагическое и обыденное, а именно сказки — истории с хорошим концом и беспримесно фантастическим сюжетом. Горизонтальная «американская мечта» до предела ограничит вертикальный вектор, движение от себя вверх, ко всему, что выше человеческой потребности в комфорте и покое, преодолеет вязкую инерцию драмы человеческой жизни, обеднит эту жизнь до нищеты без духа, и «Большой вальс» на полной громкости зазвучит на похоронах большого искусства и маленького человека. В конце концов, ведь не Диккенс описывал, как человеку откромсывают ногу.

Инстинкт самосохранения будет заставлять не то что верить в небылицы, но воспринимать их как седативные таблетки или как очистительную жертву. Самой Ирине Васильевне по прошествии времени Присциллина макулатура уже не казалась кощунственной, не вызывала возмущения обманутыми ожиданиями, но, напротив, виделась защитной реакцией и правомерной поэтизацией приключившегося с чужестранкой недоразумения. И в финале размышлений, когда она уже окончательно себя успокоила, Ирине Васильевне вдруг стало до спазма жаль потерять подробно умирающего князя Андрея, лишившегося конечности шармера Анатоля Курагина, в честь которого Ян звал своего телохранителя по-французски, и «гробы с размытого кладбища», и глубокую дымящуюся рану «в полдневный жар в долине Дагестана», и всю русскую литературу, которая до мазохизма любила правду и в правду преображала всякий вымысел...

Зима встала до октябрьских праздников. Снег еще не валил неделями — лишь припорошил землю, будто огромную кулебяку на противне, присыпанном мукой. Но изменилось все — начиная с одежды, кончая запахами. Дороги окоченели, словно при игре в «замри», — на том, на чем застал их первый мороз, и сделались похожи на заветрившийся фарш. Скованная грязь уже не проседала под шагами, и на кочках и колдобинах спотыкались даже газогенераторные КТ-12. Ирина Васильевна снова прочно засела дома. Мусю развлекал приход соседских детей, или она сама шла к ним в гости. Анатоль все делал по дому и варил «бульоны», которыми кормил не только Тасю. Иной раз и Ян, довольно разборчивый в еде, хлебал это варево и не морщился. Продержаться в Чернушке оставалось еще два года. По лагерной системе отсчета «зима–лето, зима–лето» — сущие пустяки. Яну поступали предложения работы в европейской части страны, и он тщательно их сортировал. Анатолий однажды опасливо спросил:

— А мы куда денемся?

— Гвардия своих не бросает, — энергично ответил Ян. — Со мной поедете.

Черкешенка возникла, когда все успокоились, приготовились к брезжущему надеждой ожиданию и пытались строить каждый свои планы. В один из вечеров Анатолий, снова оставшийся недовольным светимостью, пошел встречать Тасю с работы. Не возвращались довольно долго. Ирина Васильевна уже начинала волноваться — после драки с Веркой и вколоченного перелома она стала нервной и подозрительной. Почитала Мусе, уложила. На минимуме слушала по радио «Аиду» с Соколовой и представляла себе новый золотой занавес Большого, фото которого видела в «Огоньке». Ян уехал на несколько дней в область, иначе, как идиллически мечтала она, внимали бы божественному Верди сейчас вместе. Наверное, задремала, потому что момент возвращения соседей не зафиксировала. Встрепенулась оттого, что под тяжестью в вёдро подсушенного и проветренного зимнего платья рухнула вешалка.

Ирина Васильевна, взяв лампу, которую ради таких случаев и не хотела вешать на стену, и трость, выковыляла в прихожую. Там в темноте и молчании возились супруги, пытаясь ликвидировать последствия обвала. Когда невеликое пространство осветилось, Ирина Васильевна обнаружила, что Анатолий не в ладах с координацией.

— Простите, выпил, — неожиданно громкозвучно заявил он и уронил на пол поднятый было резервный полушубок Яна.

— Надеюсь, причина уважительная, — скрывая неодобрение, допустила Ирина Васильевна. — Праздник?

— Праздник разочарования, — театрально высказался Анатолий Семенович.

— Хорош выступать, — урезонила его Тася. — Поднимай лаху давай.

Недовольство в голосе Таси было показное, на публику, за ним слышалось брачное предвкушение. Анатоль нагнулся и упал на ворох.

— Вассер, вассер, — бормотал он, норовя встать и лишь пуще путаясь в груде на полу.

— Извините его, — заискивающе сказала Тася.

«Вот и первые шаги к свободе», — подумала Ирина Васильевна. Она никогда не видела Анатолия в таком состоянии, и зрелище вызывало у нее чувства смешанные. Он не был безобразен — напротив, скорее трогателен беспомощностью и выкрутасами. В то же время это может принять повседневный характер, невольно думалось ей, — и что тогда?

— Я все приберу, — сказала Тася. — Только уложу этого папиюху.

Кажется, она заговорила по-белорусски, и это отчего-то насторожило Ирину Васильевну и несколько привело в чувство Анатолия.

— Ты как меня назвала? — полуугрожающе-полушутливо переспросил он. — Ты по-русски со мной говори!

— А ты гусей не гони! — отпарировала Тася.

— Вы, Анатолий, действительно идите отдыхать, — поддержала ее Ирина Васильевна, которой понемногу надоедало стоять с лампой и освещать выступление.

— Кое-кто уже отдыхает, — загадочно сказал Анатолий. — И, я почти уверен, в кемарке балдеет.

Если бы Тася так не всполошилась и повела себя умнее, Ирина Васильевна не обратила бы на замечание пристального внимания. Но та схватила Анатолия за шиворот и потянула через кухню. Если бы Анатолий владел собой, он бы стерпел от нее и это, но тут он стал вырываться и отбрыкиваться.

— Лазейку нашли, — совсем уже невразумительно и достаточно громко, чтобы разбудить Мусю, сказал Анатолий.

— Какую лазейку? — вместо того чтобы уйти, обескураженно спросила Ирина Васильевна. Интуитивно она начинала догадываться о скрытом смысле происходящего.

Анатолий вдруг резко протрезвел, крепко шаркнул обеими руками по лицу вниз ото лба.

— Распустился я что-то, — сказал он сквозь зубы. — Звякало разнуздал.

Но Ирина Васильевна уже поддалась этой словесной угадайке. Она вспомнила, как Анатолий был изумлен, когда узнал от нее, что многие слова блатного языка произошли от знакомого ей с детства идиша. Но поразившая ее «лазейка» была явно отечественного извода.

— Они вместе? — дребезжащим голосом спросила она скорее саму себя и, не дождавшись ответа, снизу вверх, по-дамски, бросила светильник — при этом бессознательно так, чтобы ни в кого не попасть. Но если бы угодила в еще не потухшую печку, пожар был бы неминуем.

Анатолий подхватил лампу почти на весу, порезался осколками стекла и замер. С руки у него закапало алое, посвечивающее в наступившей темноте, как новогодняя гирлянда.

— Не могу, когда босс в глухом формате, — безнадежно выговорил он. — Сам кобелировал по молодости, вроде все понимаю, а не могу. Колдовка она, бикса черкесская. Зава...

— Маучы, дурра-а-ань! — вперебив завыла Тася, снова переходя на белорусский.

«Уголовный Интернационал», — подумала Ирина Васильевна с жутким, деревянным спокойствием. Она вдруг поняла, что у Таси и Анатолия есть потаенная от них с Яном жизнь, а в ней разговоры, не предназначенные для хозяйского слуха.

— Мама, ты зачем лампу разбила? Нечаянно? — Муся стояла босая, в новой, еще не обмявшейся байковой пижамке, подаренной Яном. — А Колька Черенков говорит: «За нечаянно бьют отчаянно».

«Интересно, вместе пижаму покупали?» — мелькнуло в голове у Ирины Васильевны.

Наутро Анатолий был тише воды, ниже травы. Достал с полки запасную лампу, прочистил, постриг фитиль, залил керосин. Слова не проронил. Не оправдывался и не лгал. Тася тоже ушла в бухгалтерию безмолвно. Сомнений не оставалось.

— Анатолий, достаньте, пожалуйста, с антресолей мой чемодан, — решительно попросила Ирина Васильевна.

Он наливал в кружку воду из питьевого бачка, которую сам же рьяно кипятил. С ним на зоне сидел известный чтец Маяковского, который, по нескольким обмолвкам, и приохотил его к чтению, и Анатолий любил повторять Мусе, когда она просила попить: «...жил-де такой певец кипяченой и ярый враг воды сырой». Вода копилась медленно, как во сне, кружка была объемистой, и он дико смотрел на Ирину Васильевну, пока не потекло по пальцам, которые Тася ночью обработала йодом. Но и тогда среагировал не сразу:

— Вы чего это удумали?

Вопрос был риторическим. Во-первых, Анатолий сам все понял, во-вторых, Ирина Васильевна, видя это, пускаться в объяснения не собиралась. Он обтер руки о штаны. Антресоли были придуманы и обустроены им же. При довольно низком потолке Анатолий ухитрился соорудить этот склад вещей последней необходимости так, что пространство не скрадывалось.

«Присцилла, помоги», — внутренне взмолилась Ирина Васильевна о легкости решения — без рефлексий и метаний. «Просто собраться, найти машину и уехать», — дала она себе более определенную установку. Ей всегда не хватало толики Лериного легкомыслия.

Анатолий в обоюдном безмолвии потянулся рукой за занавеску, скрывавшую чрево антресолей. Его роста хватало и на это. На него посыпались свертки, летняя обувь и мелкие предметы неизвестного происхождения. Он выцепил темно-коричневый каркасный чемодан с металлическими уголками и кожаными ремешками внутри, для удержания вещей, с которым Ирина Васильевна без малого пять лет назад приехала сюда, предварительно месяцами обдумывая свой поступок.

— Там еще рюкзак для Муси, — сказала она, передернувшись всем телом.

Анатолий безропотно выудил и военный заплечный походный «колобок» с многочисленными пряжками и широкими лямками, единственный вклад зятя в их сборы. Впусте рюкзак походил на широколистное болотное растение.

«Не уговаривает, — отметила Ирина Васильевна. — Значит, дело еще хуже, чем можно представить».

— Вы Тасе изменяли? — неожиданно для себя спросила она.

— Нет, — просто ответил Анатолий. — Я за нее отвечаю. Она руки на себя наложит, если что. Такая вот! Ее немцы пытали, проволокой душили. Когда в Германию угоняли, она с состава сбежала и нашему патрулю попалась. Я, если ее обижу, дня не проживу.

Так и стоял, как человек рассеянный, с чемоданом и рюкзаком. Видимо, поняв, что сказал нечто бросающее тень на хозяина, смутился, поставил ручную кладь наземь. Ирина Васильевна вдруг остро поняла, как будет тосковать по этому долговязому, неглупому и несчастному человеку, по его маленькой жене, по твердому западнославянскому «ч» и по керосиновой лампе. Сердце у нее трепыхнулось.

— Машина на завтра будет? — спросила она возможно холоднее.

Он пожал плечами — не в смысле сомнения, а вместо «а как же».

Вечером Ирина Васильевна впервые видела Тасю плачущей. Она помогала Мусе собирать игрушки и незаметно утирала лицо краем халатика. В чемодан ничего не лезло, рюкзак расперло, как утопленника, и они уговаривали Мусю оставить хоть часть накоплений. Муся сопротивлялась, потом соглашалась и хотела отнести несколько кукол Гузенкам и Томке Сучковой, но ее отговорили под тем предлогом, что Тася сделает это в дни рождения подружек, а иначе сюрприз пропадет. Муся еще не знала, что такое прощание.

Сорок километров до Калиновки добирались по мерзлым комьям бесконечно. От тряски Мусю несколько раз вытошнило, а когда Анатолий покормил ее моченой брусникой в качестве панацеи от подобных неприятностей, ее вырвало и брусникой. До Штейнов доколтыхали уже вечером. Ирина Васильевна надеялась, что Цезаря Марковича не будет и она как-нибудь обставит Доре их появление. Штейн дружил с Яном еще с гражданской, как многие, был обязан ему неоплатно. Сидел в Карлаге, очень тяжело, на общих работах, но Ян вытащил и его и помог устроиться с семьей здесь, все-таки не на лесоповале, главным инженером на макаронную фабрику. Дора преподавала математику и физику в школе и вечернем техникуме и занята была под завязку, так что надежды Ирины Васильевны были напрасными.

Цезарь открыл дверь, непритворно удивился, потом замялся и стушевался. Обманывать он не умел, но попробовал:

— Вы одни? А Ян где?

Ирина Васильевна выдержала паузу. Ей не хотелось искушать добропорядочного Штейна на дальнейшую ложь, он это понял и гостеприимно захлопотал.

— Чай, чай и еще раз чай! — сказал Цезарь, как говорила Дора в случае простудных заболеваний.

Из-за плеча отца — Цезарь был приземист — выглядывали юные двойняшки Штейны, поздние, любимые до безрассудства, носившие княжеские имена Игорь и Ярослав. Муся любила с ними собирать конструктор № 2 на винтиках и играть в лото, и втроем они направились в детскую.

Цезарь обратился к Анатолию:

— А ты что? Чаю с дороги?

— Я в кабине отдохну. Ян Яныч не любит, когда машину бросают.

— Вы голодный, — растерянно сказала Ирина Васильевна Анатолию.

— Да нормально все. У меня там хлеб есть и сало. Гузенки дали. Завтра зайду, а там как решите. Может, еще передумаете.

Цезарь очень внимательно посмотрел на Анатолия. Очень внимательно. Он всегда отличался сообразительностью и в шахматы обыгрывал Яна с полхода.

— Ты вот что, — сказал он с нажимом. — Ты давай обратно. Мы тут сами разберемся. Дорочка завтра выходная.

Анатолий мялся у входа. На лице его изображалась мука. Наконец он выдавил из себя что-то вроде «всего хорошего» и сбежал по лестнице.

— Пойду прослежу, чтобы он уехал, — пробормотал Штейн торопливо. — Милиция обходы делает и все такое... — и он выскочил следом за Анатолием.

Ирина Васильевна испытывала одновременно облегчение и тяготу. Все выходило чрезвычайно нелепо и удачи не сулило, но в дороге у нее разболелась нога, и она думала только о том, как бы прилечь. Штейн скоро вернулся и неумело накрывал на стол. Ирина Васильевна хлебнула черного кипятка — чай заваривать Цезарь тоже был не искусен — и заплакала.

— Ирина, — сказал Штейн, неотрывно глядя на поставленный в угол багаж. — Мне кажется, ты совершаешь ошибку. Ян не сможет без тебя. Без Муси... — добавил он спекулятивно.

Ирина Васильевна замотала головой и уронила трость неосторожным движением руки.

— Это я не могу больше, — выговорила она через силу. — Понимаешь, я!

Такое внезапное местоимение из ее уст следовало обдумать, и Цезарь немо погладил ее по руке. Обмен стандартными в таких ситуациях репликами, как ни странно, несколько успокоил Ирину Васильевну.

— Утро вечера мудрёнее, — сказал Цезарь с неизжитой местечковой нотой. — Я сейчас поставлю пластиночку. А потом придет Дорочка. — имя жены он произносил с благоговением, словно имя пророка Израилева. — Дети улягутся. И мы все обсудим без спешки. Если ты, конечно, не уснешь.

Штейн обладал завиднейшей коллекцией грампластинок — и трофейных, классических, и довоенных, запрещенных. И Вяльцеву, и Лещенко, и Плевицкую Ирина Васильевна после перерыва в несколько десятков лет прослушала здесь — правда, тихо, чтобы не вооружить соседей излишним гражданским долгом. Уцелело сокровище в годы мытарств благодаря теще, Эсфири Соломоновне, а вот как уцелела она сама, оставалось полнейшей загадкой. Цезарь знал, что Ирина Васильевна обожает шумановскую «Любовь поэта» на стихи Хайне, который прижился в России под именем Гейне, в исполнении Иванова, Виноградова и Орентлихера, и довольно быстро вырыл пластинку из своих залежей. Но когда зазвучало: «Я не сержусь, пусть больно ноет грудь...» — Ирина Васильевна попросила выключить новомодный проигрыватель «Юбилейный». Перевод Берга всегда казался ей нарочитым и неуклюжим, но сейчас слова вонзались в рассудок, точно шипы, и она в который раз подумала о том, как обманчиво совершенство. В искусстве важны лишь совпадения восприятий, и «принцип Присциллы» тому порука.

Стеля постель, Цезарь продолжал говорить, нескрываемо боясь паузы:

— Представляешь, эти башибузуки нахватали в первой четверти троек по арифметике. И это дети Доры — с ее гениальнейшими математическими способностями! — о жене он всегда говорил в превосходной степени. — Как выросла Мусенька! — причитал Штейн. — Как бы мы хотели девочку! Но Дорочке нельзя больше рожать. Эти янычары ее чуть не доконали...

Возвращения Доры Ирина Васильевна не услышала. Успев прийти от себя в изумление, она уснула, едва соприкоснувшись с подушкой, — не уложив Мусю и не покормив ее ужином. Но Штейны были людьми надежными.

Утром, когда дети и взрослые еще спали и одна Ирина Васильевна поднялась и умывалась под фаянсовым рукомойником, раздался троекратный упругий звонок. Так звонил в чужие двери один человек на свете. Из спальни показался волосатый, как крестьянин Евтихеев из учебника естествознания, Штейн в пижамных штанах. Ян был спокоен и выбрит, как перед парадом.

— Аве, Цезарь, — с насмешливой торжественностью вымолвил он и одновременно посмотрел на жену глазами оттенка шинели учеников Николаевской Рижской гимназии.

— Сальве, магистра, — привычно отозвался Штейн.

Школьную латынь не выветрила из них никакая феня. Штейн попал в процентную норму и, как и Ян, окончил гимназию первым учеником. Это было особенно актуально на лесоповале и макаронной фабрике. Единственным, чего по возрасту удалось избежать поколению золотой молодежи, попавшей под каток революции, была Первая мировая. Между тем Ян об этом искренне жалел, считая, что поневоле пропустил нечто духоподъемное.

— Муся спит? — спросил он. — Тогда давайте спокойно позавтракаем перед дорогой. — Ян и в гостях был главным церемониймейстером и распределителем ролей.

Поднялась Дора, заметно располневшая за последние годы, а некогда ханаанская красавица с рюмочной талией. Судя по ничем не выдаваемому удивлению, она была хорошо подготовлена к встрече с друзьями.

— Ирочка, Янчик, — с неподдельной радостью сказала Дора. Ей одной позволялось называть Яна уменьшительно. — Какая удача — у меня выходной! Будем слушать музыку, печь печенье!

— Мы ненадолго, — сказал Ян категорически. — Домой нужно. Оборудование новое привезут, как пить дать напортачат при разгрузке.

Ирина Васильевна жалела о том, что заехала к Штейнам. Но податься ей с ребенком было больше некуда, а московский поезд уходил лишь через сутки. «Лазеек», то бишь официальных гостиниц, в Калиновке не существовало, а искать ночлег все равно пришлось бы при Анатолии. Не могла она и не понимать, что тот сдаст ее Яну в любом случае, особенно после того, как сдал хозяина ей. Будь она одна, переночевала бы на станции. Она отчетливо видела, что побег провалился, и от этого Ирина Васильевна испытывала двойственные чувства. С одной стороны, думать о возвращении в Чернушку было невмочь, с другой — хотелось привычной обстановки и, как ни парадоксально, света керосиновой лампы. И еще она ловила себя на том, что демонстративности оскорбленной женщины избежать не удалось.

Муся выбежала из детской и бросилась деду на шею.

— Мальчики Штейны подарили мне игру «Золотой ключик»! И «Переодевание кукол»!

— Это они для тебя к Новому году берегли, — гордо сказал Цезарь. — Но раз приехала раньше, получай!

Игорь и Ярослав завтрак проспали. Ирина Васильевна глотала чуть горьковатую пшенную кашу и размышляла о семье вообще и о Штейнах, не потерявших ни грана молодых желаний, в частности. Она примечала, как Цезарь при каждом удобном случае старается прикоснуться к Доре и как он на нее смотрит.

«В них древняя кровь, вечно кипучая, как в гейзере, — думала Ирина Васильевна без зависти, ибо недоступному не завидуют. — А нас нынешний век остудил и приморозил, как мечтал консервативный мыслитель», — фамилию его она забыла.

От этого пугающего остывания, осложненного родовой латгальской прохладностью, и бежал Ян в свои бесконечные адюльтеры. Так в топку подбрасывают дрова, не дожидаясь выгорания, загодя. Из горнила страданий они с Цезарем вышли с разной семейной температурой. Штейн накапливал, Ян расходовал.

«Неужели у меня к черкешенке классовая ненависть? — продолжала размышлять Ирина Васильевна. — Не ревновала же я к партийным женам. Даже к актрисам не ревновала — внешний лоск заменял им происхождение».

Ее немного насмешил марксистский подход к супружеской неверности в ссылке с поражением в правах. Она знала, что большинство мужчин полигамны и справиться с собой могут из них единицы: либо отчаявшиеся, либо аскеты. Ее отец изменял матери, и дед изменял. Насчет прадеда она точных сведений не имела, но предположительно и он тоже не хранил брачного венца в неприкосновенности. Ян выговорил «люблю» единственный раз во время близости, и она, открыв затуманенные глаза, увидела, что слово обращено не к ней. При этом он был прекрасным мужем, в чем ее горячо убеждали все, включая сестер и Штейнов.

— Смирись, — говорила Лера, последний возлюбленный которой, инженер-немец, бесследно исчез в первые дни войны.

— Не обращай внимания, — говорила Кира, чья семейная жизнь была приукрашена совсем уж пикантными обстоятельствами.

Ирина Васильевна по размышлении соглашалась с сестрами. Действительно — долгий период ее жизни можно было без преувеличений признать безоблачным. Она имела возможность не служить, иметь максимальный в советских условиях достаток, заниматься собой и Надюшей и пользоваться почти ничем не ограниченной свободой, которую, впрочем, после печального инцидента своего телесного ответа Яну никогда не употребляла во зло. Спасибо войне — она исподволь приучила к простоте отказа не только от необходимого, но, главное, от лишнего, как говорил у Достоевского мальчик Тришатов. Здешние неудобства не причиняли Ирине Васильевне особых тягот. И вот какая-то девица заставила пошатнуться строение ее нынешней жизни, вопреки наросшему слою защитной уверенности в собственной неуязвимости.

— Нам пора, — коротко сказал Ян, вставая из-за стола. — Спасибо за хлеб, за кашу — пищу нашу.

— Я бы еще поиграла со Штейнами, — неуверенно сказала Муся, но чувствовалось, что ее тоже тянет домой, тем более что есть чем похвастаться перед Томкой Сучковой.

Устраивать сцены при чужих, пусть и во многое посвященных людях совсем не хотелось, да и было бесполезно. Вердикт сюзерена обжалованию не подлежал — иначе бы Ян сюда просто не зашел. Он без сантиментов простился со Штейнами, подхватил чемодан и рюкзак, и они покинули дом восточной неиссякающей любви.

«Козел» был под парами. Ирина Васильевна отметила красные глаза и небритость Анатолия, отнеся это к душевным переживаниям.

— Заправиться надо, — сказал он на пониженных тонах.

— На трассе заправишься, — так же негромко и совершенно бестревожно ответил Ян.

Ирина Васильевна удивилась, что они сожгли за сорок, пусть и тяжело проходимых, километров бак бензина, — Анатолий сам говорил ей, что залился до упора перед дорогой, но она никогда не вникала в эти мужские технические детали. Они в самом деле остановились на дороге, Муся под присмотром Яна пробежалась, разминая ножки. Анатоль достал из-за заднего сиденья безбагажного газика канистру, которой вчера Ирина Васильевна тоже не заметила, и выцедил в бак.

За весь путь не произнесли и двух фраз. Только Муся без устали расписывала выгоды переодевания кукол из картона перед целлулоидными, у которых «ручки и ножки неповоротливые».

— На будущий год в школу тебя отдадим, — сказал Ян. — Хватит дома сидеть.

Ирина Васильевна оставила без ответа и эту мрачную перспективу.

Таси дома не было. Пока Ян переодевался в другой комнате, она не выдержала и обернулась к сутуло застывшему Анатолю.

— Предатель! Фуцик! — произнесла Ирина Васильевна чуть слышно почти в самое его ухо.

Он отшатнулся, красные глаза с черными обводьями сузились и налились кровью.

— Не надо так говорить! — вышипел Анатолий, словно рот его был полон горячей картошки. — Я вас уважаю, но никогда так не говорите!

— Что, унизительно? — шепотом не могла уняться Ирина Васильевна. — А мне каково, вы подумали?

Вечные мужские запреты: «Не делай этого! Не говори так!» — смешили ее, но изнутри поднимался безудержный волнообразный протест. Она хотела отразить притеснения хотя бы немощным: «Я вам не девочка!» — но Ян уже скрипнул сапогами и мог появиться на пороге каждую секунду. Он считал, что сапоги без скрипа так же неполноценны, как мужчина без гарема. Анатолий безответно цапнул телогрейку с починенной вешалки и выскочил наружу. Ирина Васильевна увидела, будто со стороны, что у нее дрожат руки.

Вскоре они умчались в контору, а Ирина Васильевна принялась разбирать вещи. За окном показалась Сучкова, явно двигавшаяся в направлении директорской квартиры, для чего ей всего надо было обогнуть дом. Они часто по-соседски ходили друг к другу за всякой хозяйственной надобностью. Ирина Васильевна здоровой ногой задвинула чемодан под стол.

Тамара, в идеально целомудренном платке, по-старообрядчески заколотом у подбородка булавкой, низко поклонилась и поздоровалась. Хотя свою дониконовскую веру Сучковы не демонстрировали, но обычаи старались соблюдать, и по большому доверию Тамара показала Ирине Васильевне настоящий азям, перешедший мужу от кого-то из прародителей, и праздничный старинный сарафан, непонятно как появившийся здесь, где и нововерческой-то церкви не водилось и мусульман по происхождению среди поселенцев значилось не меньше, чем исторических православных, и все они пили водку и дрались без оглядки на религиозные традиции. Сучковы, кажется, были из беспоповцев и свои обряды совершали тихо и за закрытыми дверьми. Только окладистая седеющая борода главы семейства и крайняя замкнутость выделяли его из Ордена телогреек.

Тамара исполнила все приветственные ритуалы, не пропустив ни одного полагающегося по правилам хорошего поселенческого тона вопроса, но Ирина Васильевна ощущала, что ее распирает какое-то знание, не поделиться которым с соседкой она по-женски не в силах, несмотря ни на какие запреты и ограничения.

— А я хотела к Томе зайти, — сказала Муся с сожалением.

— А и зайди, — сказала Тамара.

Муся накинула шубку, взяла под мышку гремящую фишками коробку с «Золотым ключиком» и умчалась. Сучковы почти никого к себе не пускали, и Ирину Васильевну такое радушие насторожило.

— Что-то случилось? — попыталась облегчить она положение Тамары и вывести ее из обрядового цикла.

Тамара с честью выдержала паузу благопристойности, но выпалила застоявшуюся информацию совсем по-девчоночьи.

— Черкеску зарезали!

— Где? Когда? — спросила Ирина Васильевна следовательским, лающим голосом.

— Ночью. На пилораме.

— Что она там ночью делала?

— Пилы привезли. Бензинотехнические. Цепные. «Дружба» называются. Она товар учитывала, наряды закрывала. Наверно, экспедиторы к ней полезли, а она гордая, воспротивилась, вот и... Располосовали, говорят, как телушку.

О бензопиле, сработанной где-то в шарашке под Киевом, Ян мечтал давно.

— Милиция приехала? — вскользь спросила Ирина Васильевна.

— Вызвали. Пока сами разбираются. И «бугор» там, и РОР.

Ирина Васильевна подумала, что проблемы лесодобычи ее так и не увлекли. Получалось, что Ян умел слушать с ней Верди, а она с ним визг бензопилы — нет.

— Пойду, — сказала Тамара, облегчившись от тягостного сведения. — Сам скоро на обед пожалует. Счастливо вам оставаться.

Ни шутливо, ни пародийно, ни вслух, ни про себя Ирина Васильевна ни разу не называла мужа вот так, по-русски, — Сам.

Она смотрела в окно на скрывающуюся за углом Тамару. Мелодия «Сказок Венского леса» гудела духовыми и вздрагивала, точно спросонья, ударными в ее голове. Ирина Васильевна поначалу не заметила, что пошел снег. Он повисел в воздухе рваной елочной ватой, потом измельчал и все учащался до тех пор, пока не обернулся непроглядной белизной.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0