Амфиболия

Павел Пологий — образ вымышленный. Автор обозначил его так — «политолог среднего звена из Барнаула». У него свой жизненный опыт, свой характер и соответственно свой стиль письма, отличный от авторского стиля. Придумал этого героя барнаульский писатель Анатолий Егоров. Это позволяет писателю взглянуть на окружающую жизнь глазами своего героя и дает большую свободу выражения. В истории русской литературы такого рода персонажи не редкость, самый известный — Козьма Прутков.

Смерть чиновника

Berufsverbot, как говорят немцы, или, выражаясь по-нашему, запрет на профессию, — штука, что называется, обоюдоострая. Поскольку все здесь зависит от того, кто именно запрещает — начальство или же ты сам.

Нет, обычно речь, конечно, идет о начальстве: Оно, мол, самоуправствует (о, вольнодумцы!) и не дает публике индивидуально самовыражаться в труде на привлекательных для нее служебных местах. В смысле не принимает на работу каких-то конкретных граждан, зная наперед, чего от них ожидать. Или по другим каким причинам — не знаю.

И таким образом запрещает профессию.

Для них.

Короче, дискриминирует.

Но Начальство осуждать себе до-роже. Да и врожденная любовь опять же не позволяет... Поэтому расскажу я лучше одну притчу, не притчу... Одну, короче говоря, историйку, если не сказать, роман один неописуемый, в котором упомянутый выше пресловутый Berufsverbot исходил от простого человека, то есть был практически добровольным.

Хотя как сказать, от простого...

В общем, со стороны одного гражданина.

Да.

Короче, этот гражданин много лет трудился на своем обычном месте, не лучшем, но и не худшем в этом мире, и трудился, можно сказать, по призванию. То есть он не высовывался, и такая работа ему очень, просто очень нравилась.

Вернее говоря, не то чтобы она ему нравилась — он ее, признаться, отчаянно ненавидел, но поскольку ничего другого делать не умел, а здесь можно было все-таки особенно не напрягаться и при этом получать свой кусок хлеба с маслом и так далее, то он с нею вполне мирился. И не отказывался иногда чего-нибудь сделать в рамках должностного расписания.

И вот он работал себе на этой работе, работал, ни о чем особо конкретном не мечтая, но внутренне, конечно, надеясь на улучшение своей средней, по правде сказать, жизни.

Ну и жизни своей семьи, конечно, тоже.

Мечтал, что называется, о славе и деньгах.

Это бывает и не предосудительно...

И вдруг его приглашают в высокую инстанцию — на предмет обобщенной, так сказать, деятельности по этому же столь близкому ему профилю. А потому что у них там то ли кто-то скончался не вовремя, то ли расширение штата вышло в связи с кризисными мероприятиями... Короче говоря, нашему герою сообщают, что его готовы практически моментально взять на государственную службу, именуемую в просторечии руководящей работой, с которой массы связывают невесть что — вплоть до нереальных каких-то зарплат и всенародного уважения.

И наш гражданин, подумав для приличия минуты полторы, конечно, на данное предложение соглашается.

Ну не дурак же он, в конце-то концов!

А потому что он, конечно, думает, что это его профессиональные качества стали со временем такими выдающимися, что их заметили и поняли, что без них в высших сферах после этого уже не обойтись. Он думает, что теперь наконец-то начинается его долгожданный карьерный рост, который выведет его на такие высоты, с которых он наконец-то начнет давать указания, если не сказать, делать (gemacht) поучения. А все это, взятое вместе, как известно, не может не льстить — даже и немолодому уже, по правде сказать, самолюбию.

И вот он дает свое официальное согласие и, можно сказать, моментально переходит в новое качество своей трудовой деятельности, полагая, что сейчас все начнут признаваться ему в своем уважении и предлагать возглавить что-нибудь особенное, причем за просто невероятные оклады в виде натурально невероятных же сумм денежных средств.

И мечты его отчасти сбываются.

Да.

То есть он начинает получать такие оригинальные суммы, о которых, по бедности фантазии, на прежней своей службе даже не мог и помыслить. И даже оказалось, что один только новый его государственный оклад превышает прежний буквально втрое.

И это его, разумеется, радует.

Тем более что он видит, как его новые коллеги, уже работавшие здесь к его приходу, получают не одни только оклады. Они плюс к этим окладам имеют еще различные надбавки за что-то такое неопределенное, а в летние периоды минимума — просто мистические отпускные, подъемные и лечебные. Вдобавок же ко всему они получают деньги еще и как бы за красивые, что называется, глаза, и деньги эти рядом со скромными условиями его прежней жизни выглядят какими-то просто божественными, возведенными в кубическую степень факториалами.

И все это, что характерно, происходит, повторяю, в условиях глобального мирового кризиса и, следует заметить, с такой невероятной легкостью, что мнение о собственной гениальности у нашего героя не просто крепчает, но превращается уже в стойкую, практически кремнёвую (или кремниевую) убежденность, на которой не то что семейное благополучие — замок (здание) средневековый возвести можно.

На века.

А что же служба?

О, служба ему кажется совершенно пустяковой! Он, признаться, даже и не ждал такого. То есть какие-то ничего не значащие бумажки, именуемые почему-то документами, какие-то справки, какие-то «объективки» и отчеты, сводки и прочая аналогичная чиновничья дребедень, которую он раньше, конечно, видел и держал в руках как руководство к действию из более высоких инстанций, но которую, как и всякий нормальный человек, никогда во внимание не принимал.

И вот теперь он оказался в столь высоких сферах, где эта дребедень как раз и составлялась, откуда она, после полагающегося утверждения, и запускалась в водоворот всеобщей нижестоящей мелкой жизни.

В общем, ему уже кажется, что всю свою месячную работу он — со своими-то непревзойденными талантами! — мог бы запросто выполнять за один день, а все остальное время пускать на производство персональной литературной продукции, чем он давно уже грешил, не делая из этого тайны, и на которую, на продукцию, признаться, очень даже рассчитывал в смысле приобщения к вечности.

Ни больше ни меньше.

И с таким настроем он к ней и приступил.

К работе.

Однако скоро — то есть буквально чуть не в первую же неделю — выяснилось, как жестоко он ошибался, рассуждая столь поверхностно, если не сказать, легкомысленно. А дело в том, что какая-нибудь совершенно для него очевидная — да и на самом деле ерундовая! — бумажка требовала к себе, оказывается, такого внимания и такого труда, что не только занимала все его служебное время, но и вываливалась за его пределы.

То есть скоро оказалось, что восьмичасового рабочего дня ему на эту бумажку уже не хватает!

Более того, вдруг выяснилось, что бумажки эти, находясь в постоянной работе, вместо того чтобы продвигаться по инстанции, неумолимо скапливаются на его рабочем столе, никуда не двигаясь и всех задерживая, а вместо этого постоянно дорабатываясь и перерабатываясь! И при этом, конечно, скоро стало ясно, что он ничего не успевает!

То есть бумажка куда-то уходит, а когда возвращается, то ее исправление должно быть произведено буквально моментально, несмотря на то что у него на столе лежит как раз еще семь таких же «моментальных» бумажек, в то время как ушедшая и вернувшаяся пролежала там, куда уходила, ровно две недели, тогда как могла быть проанализирована и возвращена в течение пяти минут.

Но объяснения, разумеется, никого уже не интересуют, и ему приходится «все бросать» и переключаться на более срочную бумажку, требования к которой, выраженные Начальством, становятся для него в этот момент уже совершенно непостижимыми.

Это было просто невероятно!

Он был в панике!

Ему стало казаться, что он спит, а все происходящее происходит не с ним. Но в то же время он прекрасно понимал, что все это происходит именно с ним, и от этого понимания ужасался еще более, а от ужаса потел. То есть так резко, что называется, вспотевал, что становился совершенно мокрым и от этого ужасался еще больше.

Параллельно начались Начальственные разносы.

За что?

Да, собственно, ни за что.

То есть он не понимал, за что именно.

Не понимал, но зато все яснее и яснее осознавал ничтожность и никчемность этой своей новой работы.

И еще: рабочий день его стал не просто ненормированным, а просто абсолютно и беспредельно ненормированным.

Собственно говоря, его рабочий день и раньше, на прежней его службе, был ненормированным, но тогдашняя его ненормированность была больше как бы теоретической и имела скорее тенденцию к сокращению этого дня, нежели к его увеличению. То есть он мог запросто прийти на службу часам к двенадцати и ничего не делать, а пить чай и курить папироски, болтая с коллегами о различных неслужебных пустяках.

Здесь его приход отмечался в журнале.

Любая его отлучка отмечалась в журнале.

Причина отлучки также отмечалась в журнале.

Возвращение на рабочее место отмечалось в журнале.

Первое время он думал, что это все ничего, пустяки, что он привыкнет, что будет трудиться не покладая рук — работают же люди! — и со временем втянется. Но зато ведь с деньгами, какие платят здесь, жизнь его во многом изменится к лучшему, о чем он давно мечтал, и он и его семья смогут наконец-то позволить себе то, чего раньше никогда не позволяли, и так далее.

Но все как-то, знаете ли, не привыкалось.

Хотя, как говорится, время шло...

Скорее наоборот — он стал пугаться.

То есть буквально всего.

Кто-то входит в кабинет — он вздрагивает: а ну, как вернулась очередная бумажка и надо все бросать и в спешке заниматься ею, получая нагоняи за те, другие бумажки, которые он вынужден будет на это время отложить?

Телефон звонит — он опять вздрагивает: а вдруг это Начальство вызывает и сейчас ему придется срочно менять все планы и куда-то ехать, оставив работу, которую надо срочно сделать и за которую он опять-таки наверняка получит очередной разнос (а это было, как оказалось, нормой)?

Свой сотовый телефон — свой милый маленький складной аппарат, который он еще вчера так трепетно любил за предоставляемые им удобства! — он скоро возненавидел. Да-да, именно возненавидел, потому что тот стал его соглядатаем, который не позволял спрятаться ни днем, ни ночью, но всегда по первому требованию совершенно безжалостно выдавал своего хозяина.

Телефон стал его личным и буквально кровным врагом, потому что уже не предлагал ему зайти, скажем, в пивной бар к поджидающим приятелям, а требовал срочно прибыть лишь в одно место — на работу.

И спасения не было.

Он мог вернуться домой в девять часов вечера, совершенно разбитый бессмысленным своим трудом, и тут же быть вызван обратно на службу, чтобы «быстренько» внести в бумажку пустяковую правку, заново распечатать ее, отдать на подпись вышестоящему Начальству и дожидаться этой подписи до полуночи в злобе и голоде.

И никого никогда не интересовало, обедал ли он, ужинал ли, спал ли ночью, здоров ли...

Его брали и включали в работу.

Брали и включали.

И включали...

И он стал ощущать себя вещью.

То есть даже не рабом!

«Так вот за что здесь платят! — осенило его однажды. — Вот что означает это чертово управление и вот что значит быть Начальством!» И он стал ловить себя на том, что все чаще и чаще думает о... свободе.

То есть не о деньгах!

Он все чаще и чаще вспоминал свою прежнюю жизнь, и она, эта жизнь, изнурительная от частого безденежья, от попреков жены и несоразмерных зарплате просьб детей, уже казалась ему поистине райской.

То есть да, была бедность.

Не бедность, скорее — небогатость.

Но была и свобода! Свобода, которую он, впрочем, тогда не ценил, мечтая о деньгах, и лишь сегодня, получив эти деньги, понял, как она дорога ему, та незаметная, тихая и такая естественная свобода!

«А можно ли их совместить — деньги и свободу?» — спрашивал он себя, невольно отрываясь мысленно от срочной, как всегда, работы и глядя в высокий, прекрасно отремонтированный потолок.

И честно отвечал себе: «Видимо, нет».

И продолжал: «Видимо, там, где появляются деньги, свобода тихо умирает, ну а где появляется свобода — там не живут деньги. Одно вытесняет другое, потому что по всем законам земной физики на месте одного предмета никак не может находиться два...»

Да, много различных мыслей стало посещать в то время беспокойную голову нашего героя. Одни из них он, хотя и с трудом, все-таки доводил до логического завершения, но другие никак ему не давались. Он не мог даже удержать их, не говоря уже о том, чтобы проанализировать и сделать какой-то вывод. Видимо, это было следствием своего рода расширения рассудка за границы возможного опыта, которое прусский философ Иммануил Кант (1724–1804) мог бы, наверное, назвать амфиболией — от греческого amphibolos — двусмысленный, обманчивый.

А мог бы и не назвать.

Кант.

Сейчас определенно этого никто уже не скажет...

В общем, работа у нашего героя шла все хуже и хуже, и бойкие его коллеги стали даже над ним посмеиваться — правда, по-товарищески, то есть за глаза и практически беззлобно. Однако когда он попробовал — нет, не возражать! — просто давать Вышестоящим советы, причем советы, насколько ему казалось, простые и дельные, как насмешки прекратились, а на их месте выросло отчуждение.

И он, увы, не понял тогда закономерности этого отчуждения, не увидел логической связи между этими явлениями — между советами и отчуждением. Он просто почувствовал себя одиноким и от этого еще больше невзлюбил свою работу, и даже деньги, уже полученные или гарантированные ему в будущем, перестали радовать его.

«Что проку в этих деньгах, если нет от них радости?» — думал он, стараясь незаметно пройти мимо стоящего на входе полицейского. И полицейский, мельком глянув в его пропуск, конечно, не слышал этих странных его мыслей и ничего, конечно, ему не отвечал...

Ну? И чем все это могло закончиться?

Бог весть!

То есть известно, чем!

С небольшими, разумеется, вариантами...

И так все и закончилось: однажды наш герой не выдержал и нагрубил своей непосредственной Начальнице.

В кабинете, где проходила рядовая утренняя планерка и присутствовал весь отдел, повисла омерзительная тишина.

Осознав произошедшее, он моментально вспотел и тотчас замерз до зубной дрожи. Его сковал ужас от осознания предстоящих потерь, и при этом он почувствовал, как еще более и еще стремительнее отдаляются от него присутствующие коллеги. Вернее — как он, освобождаясь, отдаляется от них, отлетая куда-то вверх и в сторону, яростно ввинчиваясь в невесть откуда взявшуюся тесную бесконечную трубу, ведущую в бездну неизвестности — впрочем, как тотчас же оказалось, в бездну спокойную, светлую и радостную.

Он стал задыхаться, лицо его взмокло, и глаза наполнились слезами... Он, конечно, не мог впоследствии сказать, сколько прошло времени, прежде чем он очнулся на полу и увидел удивленные лица сослуживцев, окруживших его беспомощное тело. Хотя было ясно, что немного.

Не помнил он и того, как поднялся и, извинившись, вышел из кабинета, как шел по коридору, потом по городу, а еще потом — ехал в трамвае домой... Как ждал прихода жены...

Он мало что помнил из того рокового дня.

Он неуклонно заболевал...

И он заболел.

Он долго был болен и долго лечился от различных расстройств. И именно в дни лечения он принял решение уйти со своей новой работы. Нет, его никто не «просил» покинуть это место — напротив, коллеги даже звонили несколько раз ему домой и справлялись о здоровье; они были настолько тактичны, что даже не напоминали ему о случившемся, но он все же понял, что не сможет больше не только работать, но даже войти в свой бывший кабинет.

После этого он совершенно успокоился и пошел на поправку. И даже известие о том, что его старое место, с которого он ушел, планируя свой беспредельный взлет на государственной службе, сразу же было занято, не нарушило его покоя.

«Найду что-нибудь! — почти весело подумал он. — Главное — свобода!» — И мир снизошел в душу нашего героя.

— И что же, он так и не умер? — спросит несколько разочарованный читатель, мысленно возвращаясь к названию данной статейки.

— Не умер! — отвечу я радостно. — Он и по сей день жив, друзья мои! И я своей публикацией хотел лишь показать, как даже самая прекрасная работа, ведущая к любви со стороны Начальства и вытекающему из этой любви благоденствию, может легко и безвозвратно погубить человека нестойкого, не уважающего это Начальство и, главное, опрометчиво считающего, что Оно, это Начальство, и особенно служба Ему, — это все ерунда, пустяк, сопоставимый разве что с пресловутым фунтом изюма.

То есть как человек наш герой, конечно, остался жив, но вот как Руководящий Элемент нашего бытия, на коих данное бытие и зиждется, он однозначно и, полагаю, бесповоротно скончался, и более о нем мы, конечно, уже никогда ничего не услышим.

То есть такой вот получился Berufsverbot, который с гораздо большим основанием можно было бы назвать суицидом.

Виртуальным, конечно, суицидом.

И так мы его и назовем.

И на этом — все.
 

Дамская история

Женщины! — я заглянул в их ад...
Артюр Рембо. «Прощание»

Будем целый мы день состязаться в ужасном убийстве...
Гомер. «Илиада». Песнь вторая, стих 385

Вымышленный рассказ из реальной современной жизни.

У одной женщины из обычного сибирского города не заладилась личная жизнь. Годы шли, а ей все никак не удавалось выйти замуж. Ну и отсюда, конечно, нервные расстройства с алкогольными выпивками, легкие попытки суицида и вообще тотальный пессимизм.

А ей, конечно, не хотелось покидать сей мир, не оставив ему на память своего потомства. К тому же у нее еще много чего из любовных чувств было не растрачено... В общем, она пока еще имела в себе силы осчастливить мужчину, а может, даже и не одного.

Но мужчины, эти закоренелые сухари, никак не обращали на нее внимания, уделяя свое время другим дамам. Они проходили мимо нее, дерзко глядя в противоположную сторону, чем вызывали в нашей даме вполне естественную ненависть к своему сословию и даже полу.

Короче, годы шли и молодости не добавляли, и когда нашей героине исполнилось, по ее словам, уже «...дцать семь лет», она решила для себя следующее.

Нет, она, конечно, будет продолжать поиски на предмет достойного продолжения рода, но параллельно, чтобы не терять времени даром, быстро выйдет замуж за какого-нибудь престарелого козла и, переписав на себя все его имущество, избавится от него при помощи ловкого человека, способного за небольшие деньги на все. Тем более что об этом сейчас много говорят в различных кинофильмах, а себестоимость подобных услуг доступна не только солидной замужней женщине, но даже и безработному преподавателю вуза.

И она так и делает.

Она находит себе престарелого козла и быстро выходит за него замуж. Далее: тотчас же, то есть практически без передыха, она обменивает свою однокомнатную на окраине города и козлиную трехкомнатную в центре на прекрасную четырехкомнатную в центре же и мгновенно приватизирует ее совместно с козлом.

Параллельно она искренне радуется, что у козла есть не совсем еще сгнившая советская дачка и советский же автомобиль «Волга», при помощи которого можно в два счета на эту дачку добраться, а также вполне приличный счет на уже современной валютной сберкнижке.

Нет, она, разумеется, понимает, что в нынешних условиях массового обогащения все эти параметры не есть вершина достижений народного хозяйства и на них не купить даже одного футбольного игрока, не говоря уже о целом клубе. Но ведь и ей тоже не семнадцать же лет, и она прекрасно понимает, что в случае промедления она вообще может получить лишь шнурки от футбольных ботинок.

То есть дамочка оказалась вполне здравой и способной предпринимать разумные шаги на почве грамотного устройства собственного быта.

И она все так и устроила.

А надо сказать, что у козла был сорокалетний сынишка с собственной семьей, где царил полный разлад в преддверии развода на почве отсутствия детей, если не сказать, бездетности. И наша дамочка, эта алчная крыса, решила сыграть с козлиным отпрыском, тоже уже лысым козлом, обычную в таких обстоятельствах сценку. Короче говоря, во время одного семейного банкета по случаю чьего-то там дня рождения она резко признается ему в любви. И этот дурак, слепо приняв все за чистую монету, начинает не менее слепо отвечать ей взаимностью.

И вот они уже встречаются и говорят друг другу нежные слова, а старый козел об этом даже не догадывается. И неизвестно, чем все это закончилось бы, если бы наша дама неожиданно не скончалась.

Как так?

А такой вот совершенно неожиданный парадокс.

А она скончалась, это действительно так, причем самым банальным для нынешних суровых времен образом — на почве самоповешения.

Взяла и наложила на себя руки.

Влезла в петлю — вот дура!

И все бы шло своим чередом, но следователь попался дотошный — прямо из старого советского кино! Он чего-то там заподозрил, начал копать и пришел к выводу, что это почему-то не было самоповешением. Тем более что на теле жертвы были обнаружены многочисленные побои, говорящие о предсмертном насилии в связи с нежеланием дамочки плодотворно заниматься суицидом.

Тогда следователь не поленился и стал расспрашивать не только самых близких и горько скорбящих родственников, но также и посторонних людей. И кто-то ему рассказал, что еще совсем недавно семейство старого козла было по нынешним меркам весьма бедным, но в последние пять-шесть лет неожиданно поднялось и окрепло, расширив свои жилищные условия и поправив материальную базу.

Каким образом?

А таким, что старый козел в последние годы дважды кряду женился и дважды же в неописуемом горе своих жен хоронил.

Надо ли говорить, что имущество этих жен после скоротечных траурных мероприятий навсегда переходило в его собственность?

Думается, не надо...

В общем, в прокуратуре начались допросы с пристрастием, и сын старого козла, весь в слезах, наконец рассказал ужасную правду о семейной шайке.

Оказалось, что его папаша давно мечтал разбогатеть, но, опасаясь тюремного содержания, все никак не решался стать на криминальный путь. Однако жажда стяжательства в конце концов взяла свое, и он решил рискнуть, ибо жить, по его словам, ему оставалось не так много, как хотелось бы, а бедность стала слегка заедать и так далее.

Короче говоря, была сляпана простая схемка, по которой он представал этаким наивным дедушкой и бывшим ученым (при девяти-то классах образования!), который желает от жизни одного лишь семейного счастья и заботы со стороны любящей супруги.

Сын же его (этот лысый козленок, а по натуре — вполне уже сформировавшийся козел) по данной схемке должен был в процессе операции охмурять папиных жен и впоследствии якобы инсценировать их самоубийство с целью доведения до инфаркта любящего старика мужа (и последующего дележа наследства), совершенно, впрочем, здорового с сердечной точки зрения.

И все так и шло своим чередом, поскольку жены исправно кончали жизнь самоубийством, не получая со стороны молодого лысого козла своевременной помощи, как о том было уговорено, и все их имущество отходило в семейный котел двух козлов и их родственницы, игравшей роль жены относительно молодого козла. И они уже подумывали поставить дело на более интенсивный конвейер, как все сорвалось из-за упрямства последней папиной жены, нашей дамочки, которая почти выбралась из петли и, если бы не молодой козел, непременно раскрыла бы тайну этого страшного рода.

Но все хорошо, что хорошо кончается, и мы теперь знаем, на что может подвигнуть человека бедность, даже весьма относительная.

То есть следует обратить внимание отечественного Начальства на то, что реформы следует проводить весьма и весьма осторожно, дабы не навлечь аналогичной беды на всю страну и так далее...
 

Причина революции

Что связывает нас? Всех нас?
Взаимное непониманье.
Георгий Иванов

Вообще говоря, причин таких, конечно, много — причин для революции. Я бы даже сказал — чрезмерно много. То есть было бы лучше, если бы их было поменьше. И я об этом сразу заявляю, чтобы потом не было упреков по поводу моей революционности, — на этот счет, мне кажется, нужно внести ясность до того, как я приступлю к данной статейке.

И я ее и вношу.

А раз так, раз этих причин много, то я, чтобы не обнимать необъятного, хочу остановиться лишь на одной из них. А в дальнейшем каждый из моих друзей читателей на свое усмотрение может отыскивать и прочие революционные причины — меня это уже не касается.

Так что это за причина?

А вот я сейчас приведу обширнейшую цитату из книги классического русского писателя Ивана Алексеевича Бунина «Окаянные дни», а потом все и разъясню.

Однако прежде считаю непременным своим долгом заметить, что небольшая эта книжица сделала для понимания русской интеллигенции и ее роли в русской же революции, на мой взгляд, гораздо больше, нежели многие и многие тома воспоминаний прочих участников или свидетелей тех грозных событий, ибо автор ее — человек не только наблюдательный, но и просто гениально талантливый практически во всем, кроме политики. Он прожил честную жизнь труженика, выбившись если и не из самых низов российского общества, то по крайней мере оттуда, откуда многие и многие запросто уходили в социальное, а затем и историческое небытие. Он так развил свои способности, что суждения его были практически безошибочными — а уже одно это просто невероятно для современных писательских масс, и вовсе не имеющих никаких суждений. И...

И так далее.

То есть я хочу сказать, что данная небольшая книженция — «Окаянные дни» — это не какое-то брезгливое брюзжание бездельника-барина по поводу ненадлежащего поведения ленивого холопа. Данная небольшая книженция — это боль человека, принявшего на себя ответственность за любимую свою родину, боль человека, переживающего ее страдания и, возможно, даже и гибель. И об этом, мне кажется, надо постоянно помнить.

Итак, вот отрывок из воспоминаний Бунина:

«...стук в парадную дверь, через секунду превратившийся в бешеный. Отворил — опять комиссар и толпа товарищей и красноармейцев. С поспешной грубостью требуют выдать лишние матрацы. Сказал, что лишних нет, — вошли, посмотрели и ушли. И опять омертвение головы, опять сердцебиение, дрожь в отвалившихся от бешенства, от обиды руках и ногах.

Внезапная музыка во дворе — бродячая немецкая гармония, еврей в шляпе и женщина. Играют польку, — как все странно, некстати теперь!»

Конец обширнейшей цитаты.

Фигурально выражаясь, обширнейшей, разумеется...

Как читатель наверняка знает, книга эта представляет собой дневниковые записи писателя за январь — март 1918 года, проведенные в Моск­ве, и за апрель — июнь 1919 года, проведенные уже в Одессе и под Одессой, после бегства из Москвы от пролетарского гнева. Речь в ней идет именно об «окаянных днях» мытарств русского интеллигента среди революционного моря варварства, дикости, преступности и, конечно, несправедливости.

О чем приведенный отрывок?

О страданиях данного интеллигента по поводу грубого нарушения прав его личности, когда человек отдан в руки взбунтовавшихся дикарей, на полный их произвол — и это при всем том, что он, этот человек, этот интеллигент, не только умнее их всех, вместе взятых, не только тоньше их чувствует, но и лучше всех их знает, как устроить общую для всех жизнь.

Тупик!

Безысходность!

Катастрофа!

И к тому же он — Бунин, классический писатель, почетный академик Санкт-Петербургской академии наук по разряду изящной словесности, автор множества прекраснейших, тонких прозаических и стихотворных произведений, признанный и издающийся во всем цивилизованном мире, и так далее, а они — те, кто к нему постоянно вторгается по поводу каких-то «матрацев», не давая вести деятельную, разумную, полезную для общества жизнь интеллигентного человека, — всего лишь какие-то, по его же счастливому выражению, ничтожные и совершенно жалкие «хряпы».

Ну разве такое возможно?

Парадокс!

Нет! Все творящееся на его глазах должно быть если и не исправлено тотчас же, то хотя бы получить единственно верную оценку в глазах потомства.

И эта оценка дается прямо на наших глазах.

Некоторые, к сожалению, могут подумать, что я, среднезвеньевой провинциальный политолог, имею намерение данными своими высказываниями принизить Бунина, эту гордость русской литературы.

Нимало! Как читатель должен был понять из сказанного выше, я люб­лю этого прекрасного писателя и всегда с большим наслаждением его читал и читаю. Никто не смог так опоэтизировать русскую обыденность, обратить на нее внимание, показав ее божественную красоту. Никто также — за исключением, может быть, величайшего Льва Николаевича Толстого — не имел в себе столько здравого смысла, так остро необходимого каждому из нас в повседневной нашей жизни.

Но все это мы наблюдали лишь в спокойной, отвлеченной и где-то даже литературной деятельности Бунина. А вот когда в реальную и, так сказать, суровую жизненную среду попадает он сам, мы, наоборот, замечаем за ним весьма значительные упущения — хотя бы по части того же здравого смысла.

Какие именно?

Из приведенной мною выше цитаты каждый, конечно, заметил, что картина почти предсмертного состояния великого гения дана в его же описании весьма живо. Но я призываю дорогого друга читателя все же обратить особое внимание на самый конец процитированного мною текста:

«Внезапная музыка во дворе — бродячая немецкая гармония, еврей в шляпе и женщина. Играют польку, — как все странно, некстати теперь!»

Обратил внимание, читатель?

И что скажешь?

Ну? Неужели непонятно?

Вижу, что непонятно...

Тогда разъясню.

Вот представь себе, друг, жизнь данного уважаемого литератора в мирное, так сказать, время. Быт его был размерен. С утра он, скажем, творит, создавая свои бессмертные (кроме шуток) произведения. Затем сытно и изысканно завтракает какой-нибудь кашкой и яйцом всмятку, идет прогуляться, поразмышлять и почитать в сквере газетку про спокойную мирную жизнь. Вечером у него, например, заседание литературного клуба или какого-нибудь лингвистического общества, решающего животрепещущие проблемы правописания, потом встреча с Гиляровским или Шаляпиным — приятелями из аналогичных сфер деятельности, разговоры о том о сем, поездка в театр или поход в ресторан — за впечатлениями...

Наутро снова...

И так день за днем и год за годом.

То есть сам бы жил — изо дня в день и год за годом...

И вот, кстати, по утрам он и может иногда слышать «внезапную музыку во дворе — бродячую немецкую гармонию» и видеть в окно «еврея в шляпе и женщину», которые «играют польку».

Мизансцена, полная лиризма.

Очень трогательно!

И что характерно, данная мизансцена не выглядит для него странной! Это ему, как раз наоборот, — совершенно «кстати»! Так сказать, вот он — завтрак, а вот, за окном — «бродячая немецкая гармония»; очень мило и романтично.

То есть и этот еврей, и эта женщина, и их «внезапная музыка» под «бродячую немецкую гармонию» — это в условиях еще буквально вчерашнего мирного времени было для писателя Бунина совершеннейшей нормой. А вот в условиях революции, голода, грабежей и прочих бесчинств опьяненного безнаказанностью антинародника — «как все странно, некстати»!

Но... Некстати — кому?

Да ему же, великому русскому писателю!

А «еврею в шляпе и женщине»?

А у них-то, оказывается (и это совершенно ясно из контекста), ничего в жизни не изменилось. Они ведь как при сытной писательской жизни ходили по дворам, побираясь от голода, так и при голодной писательской жизни точно так же ходят и побираются. Вот только раньше это было как бы «кстати», а теперь стало как бы «некстати».

Почему то «кстати», а то «некстати»?

А писатель так определил!

Тот самый великий русский писатель, который не просто не понял, что такое революция, но на протяжении всего своего повествования о своих «окаянных днях» даже ни разу не сделал попытки понять это.

Прекрасный, еще раз говорю — прекрасный писатель!

То есть налицо полное взаимонепонимание!

Вот он пишет о прежней своей жизни:

«Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали всю эту мощь, сложность, богатство, счастье...»

Конец цитаты.

Уточняю: это про то время, когда «бродячая немецкая гармония» была писателю Бунину кстати.

И через 20 дней:

«...опротивел человек! Жизнь заставила так остро почувствовать, так остро и внимательно разглядеть его, его душу, его мерзкое тело. Что наши прежние глаза, — как мало они видели, даже мои!»

Еще раз конец цитаты.

А это про время когда «бродячая немецкая гармония» стала уже некстати. И виноват в таких переменах, конечно, оказался не писатель Бунин, а русский антинародный народ. И писатель так и пишет:

«А все-таки дело заключается больше всего в “воровском шатании”, столь излюбленном Русью с незапамятных времен, в охоте к разбойничьей, вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч отбившихся, отвыкших от дому, от работы и всячески развращенных людей».

И еще раз конец цитаты.

То есть «воровское шатание» виновато. Это оно постоянно плодило в стране «всячески развращенных людей», пока писатель Бунин кашкой завтракал под «бродячую немецкую гармонию».

Но как бы то ни было, а эти «всячески развращенные люди» все же вошли в дом писателя Бунина за матрацами и — «опять омертвение головы, опять сердцебиение, дрожь в отвалившихся от бешенства, от обиды руках и ногах».

А за собой вины — никакой!

Да, собственно, и не в вине дело — дело в осознании своих ошибок и в посильном их исправлении. Вернее, даже если и не в исправлении, то хотя бы в неповторении этих ошибок! А этого у носителя здравого смысла писателя Бунина как раз и не наблюдается, что очень и очень жаль.

То есть просто очень жаль!

Мне раньше казалось, что такое взаимонепонимание в одном народе наиболее полно было отражено А.П. Чеховым в его рассказе «Злоумышленник», повествующем о том, как два человека — простолюдин и интеллигент, — говоря на одном, казалось бы, языке, совершенно ни в чем друг друга не понимают.

Не понимают, не понимают — да так и не поняли.

И довели дело до 17-го года.

То есть вроде бы пора хоть что-то уразуметь...

Нет! Ничего!

Некстати побирушки поют — и все тут!

Вот горе-то...

 

Комментарии







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0