Красная машина

Гарий Леонтьевич Немченко родился в 1936 году в станице Отрадной Краснодарского края. Окончил факультет журналистики МГУ.
Более 10 лет работал в Новокузнецке Кемеровской области на строительстве Западно-Сибирского металлургического комбината, был сотрудником многотиражной газеты «Металлургстрой». После сосре­доточился на литературном творчестве, переехал в Москву.
Автор около пятидесяти книг прозы и четырехтомного собрания сочинений. По произведениям Г.Немчен­ко сняты фильмы «Красный петух плимутрок» (занял первое место по числу показов на телевидении с 1975 по 1991 год), «Где Ложкин прячет золото» (об археологе М.Н. Ложкине), «Хранитель» (об известном паремиологе С.Д. Мастепанове) и др.
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

Улица антикварных лавок

Не помню, как я набрел на эту улицу. Осваивал, скорее всего, пространство вокруг отеля.

Но первая же витрина стала для меня окном в полузабытый, почти сказочный мир.

Чего только не лежало, не стояло, не висело по бокам на темно-красном бархате: иконы, шашки, кин­жалы... Колокольцы разного рода и медальоны на золотых и сереб­ряных цепочках. Причудливые курительные трубки. Табакерки и пуд­реницы.

В левом углу возвышался сверкающий начищенными боками старинный самовар. В правом — большая палехская шкатулка с традиционной русской тройкой на крышке и разудалыми молодцами в санях.

Сразу же возникло желание открыть рядом дверь, войти...

С каким любовным интересом, с каким упорством я собирал старинные вещи в Сибири и на Кубани!.. Есть у меня и несколько почтенных самоваров от промышленников Баташева и Копырзина. Есть поддужные колокольцы — «Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей», эх!..

Есть... да какой казак — не хвастун!

О том, как все это, с каким трудом добывал, еще десяток лет назад написал рассказ «Колесом дорога», и так вышло, что первым его прочитал писатель Юрий Казаков. Непревзойденный мастер прозы и признанный знаток русской старины.

И тут уж как действительно не похвастать? После недолгого спора с ним о верном написании одного словца я с удовольствием поднял, сдаваясь на милость победителя, обе руки. А он, не менее довольный победой, чем я своим поражением, слегка заикаясь, еще с текстом в пятернях, предложил:

— Не м-мог бы ты мне его п-п-посвятить?.. Это свое «Колесо...»?

Но что стоило все описанное в рассказе мое коллекционное богатство по сравнению с этим?

Мюнхенским.

Какие жалкие были крохи от этого! Какие нищенские!

Ведь я и правда все чуть не жалобно выпрашивал. Только после того, как мой рассказ уже вышел и книжечку «Колесом дорога» я подарил в станице Володе, заведовавшему тогда местным «Вторчерметом», стал платить совсем небольшие деньги. Ну, не мог же Володя драть три шкуры с писателя-станичника, с которым были и общие знакомые, и друзья. Ну, чуть ли не родня.

И он доставал амбарную книгу с записями, сколько кому за принесенное ему «вторсырье» заплатил. И брал с меня ровно столько же. Лишь бы себе не в убыток.

— Во! — говорил всякий раз. — Ты можешь, Гарык, себе прыдставить?.. Через трытцыть лет прыдеть сюда мальчишонок, что учера прынес бабкин самовар. Ут этот, что ты у меня узял. И спросить: а нету у вас старова самовара? Никто из дураков на утиль не сдал?.. Што ш мы за люди такие, Гарык? От интерэсно!

Еще бы нет!

Выкупил у него как-то довольно большой церковный колокол. Высотой с полметра, весом — на горбу в рюкзаке еле до дома дотащил.

Правда, с трещиной колокол. Как сбрасывали, видать, с колокольни. С тех пор.

Каких трудов стоило довезти его до Москвы!

А затащить на самый верх книжной «стенки», чтобы гармонировал с колокольцами, стоявшими ниже. На полке рядом с другими добытыми в разных краях дорогими душе старыми вещицами.

Уже дозвонился Савелию Ямщикову. Просил подсказать, где найти реставратора, который трещину заварил бы. Ребята из «Монтажспецстроя» за это дело не стали браться. Слишком нежная, сказали, работа. А стоять над головой колоколу с трещиной не дело: в резонанс с расколовшим его ударом станет что-нибудь и в доме раскалываться. Либо в тебе самом.

Все верно, поддержал Савва, общий русский заботник. Найду мастера.

И тут вдруг письмо из станицы. От старинного Друга-Учителя. От известного на Кубани краеведа-историка Ложкина. Михаила Николаевича. Не мог бы ты, пишет, подарить колокол нашему музею имени большевика Пузырева? Мы уже для него и место определили. И трещину заделаем сами. Тут на днях идет от нас в Москву машина с картошкой. На сельхозвыставку. Сдадут картошку — к тебе заедут. Для родной-то станицы не пожадничаешь?

Вот, значит, как. Они там колокола с церквей будут сбрасывать. Вместе с большевиком товарищем Пузыревым. А ты им потом уже из Москвы реабилитированный, можно сказать, колокол — дари обратно! В музей имени этого же товарища...

Или все это не они — я сам.

Продлившийся во времени. Хорошо хоть сумел!

Продлиться.

Дал Бог.

И вот сам сперва колокола с храмов сбрасываю. Потом сам же во «Вторчермете» их выкупаю. И сам себе в родную станицу уже из Москвы дарю... Русь-Тройка! Куда же ты мчишься? Дай ответ!

— Значка Сталина, прошу извинить, не привезли из России?

Ничего себе!

Откуда он взялся?

Только что никого и близко не было. Это точно. Потому что размышлял по привычке как бы вторым планом. Тем самым, где нынешние картины сходятся с прошлым знанием, а ты цепко вглядываешься в наступающее на тебя, стремительно набегающее будущее... Которое кто только не хочет у тебя отобрать. Тем более в незнакомом месте. В непредвиденных обстоятельствах.

— С чего это вдруг?! О Сталине?

— Гляжу, вы так внимательно смотрите на эти приметы старого быта...

Откуда все-таки на совершенно пустынной до этого улице, ну, откуда он взялся?!

Потом-то такое видел. Показали, спасибо. Но до этого приходилось лишь слышать. Что человек вдруг может возникнуть рядом с тобой. Ниоткуда. И так же потом пропасть. Раз — и нет его!

Этот не пропал пока.

— Это не вы ли ко мне в Дортмунде подходили? С тем же вопросом.

Он снова спросил:

— Я не первый?

— Ым... — отчего-то замялся я на черкесский лад. — Выходит, вы русский?

Он мягко улыбнулся:

— Душой.

Поинтересовался не очень умно, конечно:

— Это и все?

Он совершенно справедливо укорил:

— Разве это не главное?

— Вообще-то так. Но при чем тут вождь всех народов?

Незнакомец печально улыбнулся:

— Вот и вы, видите. Сразу ушли в иронию. А могли бы предположить? Что лет через сто, максимум двести все эти безделушки не будут стоить одного небольшого значка? С профилем... вождя народов, как говорите. Имею в виду давние изображения. Еще при жизни вождя.

— Вы не преувеличиваете?

Он едва заметно развел руками:

— Я только заостряю. Всего лишь.

— Но вы прекрасно говорите по-русски.

Он ответил со странной какой-то радостной горечью:

— Выучили!

— И где же?

— В Сибири...

— Вот как!

— Да, мы земляки.

— Вы — русский немец?

— Этнический немец. Чистопородный, если хотите. В Сибири был в плену.

— И в каких местах?

— В городе Сталинске.

Вот оно, вот оно что!..

— Потому и спрашиваете значок со Сталиным?

— Не только поэтому.

Незнакомец разжал кулак. На ладони лежала самодельная кержацкая лестовка, судя по всему очень давняя: два матерчатых треугольничка один над другим и ремешок с мельчайшими бусинками.

— Надеюсь, знаете, что это?

— Вообще-то раскольничьи четки...

Он посмеивался, чем-то явно довольный:

— По законам шпионских фильмов этого старого жулья из Голливуда... вы должны достать из кармана точно такие же. С собой у вас?

— Дома остались. На Бутырской... это улица в Москве.

— Знаю-знаю.

Я уже чуть ли не вскричал:

— Да откуда?! Или вы тут...

— Нет-нет! — опередил он понятливо. — Я не из вашей знаменитой разведки, нет. Более того...

— Что значит более... Из немецкой? Из цээру?

А он:

— Да ради Бога!..

Ну, так по-нашему!

Только вот говор, говор... Этакий усредненно-интеллигентский — и вдруг... Действительно, будто душу вдруг распахивает. Не зря, выходит, предупреждают: куда бы ни пошли — непременно вдвоем-втроем.

Были бы мы и правда с Василь Василичем — посмотрел бы я на него. На этнического немца, который по-русски лучше меня шпарит!

— Тогда откуда все-таки ваше знание... эта информация обо мне?

На кого же все-таки похож? Ну, так, так похож!

Подержал правую руку около груди, с нарочитой печалью произнес:

— Все оттуда же. Из бумажника.

— Сперва думал, скажете: из сердца!

— Сердце — это потом. Оно проверяет. Но информацию сначала надо купить. Как пишут в ваших газетах, на этом проклятом Западе все покупается и продается. В том числе и любые сведения. Все обо всем. И обо всех...

Я что-то такое бормотал: угу, мол, угу...

А он вдруг оживился:

— Послушайте, вы хоть что-то в хоккее понимаете?.. Понаблюдал за вами всего один матч и понял, что...

Мне оставалось только руками развести: ну, извините, мол!.. А разве я сказал, что так уж и понимаю?

— Зато вы человек искренний, это главное. Потому-то я решил не темнить с вами... так, кажется? Русский язык стремительно меняется... должен сказать, не в лучшую сторону.

И я, конечно, не выдержал:

— Уж это точно!

— Человек эмоциональный. Что только что подтвердили.

— Увы!

— А потому скажу вам сразу. Не упадете?

— Поднимите, если что?

— Это вам гарантирую.

Да вот же на кого похож, вот!.. Сухощавый, с внимательными глазами, крепкий блондин. Давно не виделись... ну, заработался. Да и не ожидал тут увидеть.

Я даже руку протянул:

— Уж не Алексей Алексеич ли?!

— Нет-нет, — сказал он. — К сожалению, к счастью ли...

А ведь вылитый Кадочников, ну точно! Глава русских рукопашных бойцов. Из Краснодара.

Или потому и решил, что это о нем рассказывали: неожиданно вдруг исчезнет. Неожиданно явится.

— Похожи на моего знакомого...

Кажется, он готов был рассмеяться:

— О, это моя особенность. Я всем кого-то напоминаю!

— Должен вам сказать...

И он подхватил:

— Да, я знаю. Это и ваш крест. Или это метка? Вы не задумывались? Знак! — незнакомец вскинул голову и будто попробовал поискать глазами что-то высоко над домом, возле которого мы стояли. Над улицей. Над округой. — Оттуда. В итоге все мы ведь друг на друга чем-то похожи.

— Так-то оно так...

— О вас я знаю достаточно. Вы обо мне пока ничего. Потому позволю представиться. В том образе, в котором ровно сорок лет назад оказался в вашем любимом Сталинске: капитан абвера Герхард Засс, военнопленный.

Конечно же я не сдержал удивления:

— Вы — капитан абвера?

— Тогда, — сказал он, посмеиваясь. — Мелкая сошка, да. Я ведь был очень молод... самонадеян, как многие из нас в ту пору. Тем более что занимался проектом «Аненербе», это льстило... вы-то, надеюсь, слышали? Что это за проект.

— Очень немного.

— Много о нем не знали даже те, кто в нем тогда участвовал. — И тут он будто спохватился. — Но что же мы стоим? Как у вас говорят, в ногах правды нет. Войдем в этот антикварный рай?.. Надеюсь, у хозяина найдется для нас чашка чая.

— У меня совсем мало времени...

— Это само собой. И не оглядывайтесь, нас никто не видит... Или чего-то боитесь?

— Я?!

Он сказал с пониманием:

— Интонация старого авантюриста, ее не спрячешь. Когда-то я тоже был рисковый парень... что же вы? Входите!

Опять разжал кулак со старообрядческой лестовкой: как будто собирался кому-то показать ее у входа.

— Что же вы? — повторил.

Мы вошли.

 

Трагическая ошибка 1955 года

Ну, не мог этот «Герка-немец», как Герхарда Засса прозвали в Сталинске, возникнуть рядом со мной в самом конце чемпионата! В самом-самом.

И я спокойненько, что, впрочем, мало подходит для настоящего, а тем более прилетевшего из другой страны болельщика, досмотрел бы все матчи, ничего бы не пропустил, во все вник... А тогда уж — тогда «пожалуйста»!

Пикируй с высоты на ледяные скалы красавца Эльбруса, который в хорошую погоду видать с порога нашего дома в Отрадной. Вцепляйся когтями в цепи, которыми я к родным местам навечно прикован. И начинай клевать печень...

Якобы немецкий орел. Русскому Прометею.

Но в том-то и дело: да немец ли? Этот Засс.

Или все-таки какой-нибудь русский Ваня, окончивший училище КГБ? В отличие от нас с другом Жориком. Теперешним министром культуры Республики Северная Осетия Георгием Ефимовичем Черчесовым.

Когда умер Сталин, он был председателем ученического комитета, я комсоргом школы. Сразу после траурной линейки, где вся школа отплакала, мы с ним отправились в райотдел, к майору госбезопасности Лукину. Бате Эдика Лукина, окончившего десятый класс годом раньше. Перебивая друг друга, заверили Лукина, что хорошо понимаем: Родина в опасности. Поэтому просим направить нас в училище МГБ: «контора глубокого бурения» тогда называлась так.

Эдиков батя нас внимательно выслушал и сказал, что у себя на календаре нужную пометку он уже сделал, но дома мы должны еще раз хорошенько подумать и написать заявление.

В тот вечер отец спросил меня: «Что вы там Лукину нагородили?.. Позвонил и сказал: с Ефимом я еще поговорю, а ты своему дураку скажи: чтоб ноги его в эмгэбэ больше не было!»

Может, строгий завет эдикова отца я до сих пор и блюду?

Другое дело, к исполнению его приступил не сразу. Так вышло.

Сначала мы с Жориком думали написать в Москву. Что в нашей Отрадной свил себе гнездо замаскированный предатель. Майор Лукин. А чтобы письмо не перехватили, отправить его хотели из Армавира или Невинномысска. Из Невинки.

Потом был этот вызов в спецчасть. Уже в МГУ. На философском факультете. На первом курсе.

Сказали в деканате, чтобы зашел в кабинет номер один, «что под лестницей, по дороге в столовую», и тут же я чуть не побежал туда: «деревня»!

Услышав мою фамилию, хозяин кабинета вышел из-за стола и крепко обнял меня: «Так вот ты какой!.. Ну, садись, будь как дома!»

Оказалось, листал личные дела, увидал название станицы: Отрадная. И на него нахлынуло: во время войны нашу станицу освобождал!

Тут уж я, разумеется, чуть не упал ему на грудь: да вы что?! Это не с первыми солдатами ли пришли, когда мы с мальчишками выносили на нашу улицу Красную кто последний кукурузный чурек, а кто, как мы тогда с меньшим братом, ведро воды с кружкой. Попить. Больше ничего в доме не было.

Нет-нет, сказал он, я — летчик. Я только пролетал над станицей...

Я — опять: это не вы тогда печную трубу у Щепотьевых снесли, побили на хате черепицу?..

Нет-нет, говорит. Со мной тогда все нормально. Ты-то как?

Взялся ему рассказывать: думал, мол, что на философском факультете только гуманитарные науки, а тут на тебе! Высшая математика, биология, коллоидная химия...

Ничего, он говорит. Выдюжишь. А что касается гуманитарных наук, на то и университет. Тут тебе и факультативы всякие, и кружки. Чего душа пожелает. Все найдешь. Только не ленись!

Спасибо, благодарю его. Это правда. Потому-то в «Высотник» теперь и езжу. Есть такое литературное объединение. В новом здании. На «Горах».

Ну и что там? — интересуется. Да так участливо! Нашел, что требовалось?

Я все радуюсь: да-а-а!.. Там у нас собрались такие талантливые поэты!

А он за меня радуется: здорово! Повезло тебе. А что было на последнем вашем «Высотнике»? Какие стихи читали?

И — как подбил влет. Я замямли-ил!..

Ну а стих Тер-Григоряна запомнил? Как он тебе? О чем он?

Запомнить-то запомнил. Да как теперь ему скажешь?

Если еще раньше этого на «Высотнике» пели:

Ханурик Тэр там главный был бухарик,

вино в стакан он Светке подливал.

Там с ними был хороший парень Гарик...

Они уже обо мне — вон как!.. А я их, выходит, заложу?

Ты заходи, — сказал он, прощаясь. Может, другой раз — чаю попить. Или там кому позвонить. Когда к телефонному автомату очередь.

Но я так и не зашел к нему.

А если бы стал на чай к нему заглядывать?.. Или там кому позвонить?

Тогда бы у меня и раньше было проблем поменьше, да и теперь, считай, никаких. Доложил бы «Василь Василичу» о бывшем капитане абвера Герхарде Зассе, и все дела.

А то ведь вон какая вышла закавыка с Василь Василичем.

Ну, есть у меня такая давняя привычка, есть. Кому бы то ни было уступать дорогу. И всех перед собой пропускать. Пожалуй, это еще со стройки. Если бежит работяга — значит, по делу. Не то что я. Если впереди толпа, то надо сперва какую-нибудь замурзанную температурщицу через нее просунуть. Или нового литсотрудника, которого никто пока не знает в лицо. Сам-то я везде свой. Успею.

Если впереди большое начальство, тоже суетиться не стоит. Иди чинно сзади, наши в нужный момент все равно тебя протолкнут, откуда все видать и слыхать: «Тебе, “пресса”, надо!.. Давай-давай!»

Для себя я даже придумал название этой привычки: комплекс замыкающего.

Может, какой-нибудь от предков доставшийся казачий?

Никого не бросить. Обо всех позаботиться.

В Адыгее, правда, этот комплекс подвел меня. На каком-то большом сборище начал пропускать перед собой молодых-зеленых — и вдруг услышал почти трагический шепоток одного из новых своих доброжелателей: «Что делаете?.. Вы потеряете лицо!»

«Кто-нибудь найдет, отдаст потом!» — отшутился.

Эге, брат!..

На чемпионате тоже теперь расслабился. Еще в Дортмунде. Опять впал в счастливое свое сибирское состояние: давай-давай вперед, я успею!

И раз так, и два, и три.

Василь Василич интересуется: а чего это всех вперед пропускаешь?

Ну, комплекс, говорю, у меня такой. Комплекс замыкающего!

Один раз попробовал и его впереди себя протолкнуть. Другой раз. Третий. На четвертый он говорит: может, меня не успели предупредить, что и ты поедешь?

Кто не успел? — спрашиваю. О чем предупредить?

А он вдруг переменил тон: в таком случае не пошел бы куда подальше? Со своим комплексом. Замыкающий тут один — я!

Да кабы... И тянулся бы тогда до полуночи с нашими дамами из ЦИТО. После вечернего матча. А я бы не дал себя обогнать нашим волкам: что-что, а это я могу — ходить быстро.

А то ведь получается что?

Тянусь за ними — ведь не бросишь, не убежишь.

Они о своем там то щебечут, то перешептываются, а мне только и остается: ломать голову насчет новокузнецкого своего «землячка»...

...и всякий раз, размышляя, как мне быть с этим «гауптманом Герой», стал замечать, что надолго задерживаюсь на каких-то второстепенных, зато предельно ясных подробностях... А вот сказать себе главное! Веришь ты ему или нет?!

С этим медлишь.

Задал мне «капитан абвера» задачку!

Второй уже знакомый мне гауптман из этой, будь она неладна, немецкой службы. Первый живет теперь преспокойно в Горячем Ключе на Кубани. Правда, другим спокойно жить не дает.

Ему бы утешиться полной реабилитацией и очень приличной, сам рассказывал, пенсией — нет!.. Решил навести порядок в горячеключевском Доме творчества художников и, коренной русак-казачок, завел там теперь такой железный «орднунг», что все эти любители «свободы и демократии» ну прямо взвыли!

Мне бы, конечно, свести «гауптманов» вместе и при их разговоре поприсутствовать, а?! Любопытное получилось бы дельце!..

Но!..

Или, как вставил в свою речь специально для меня этот «гауптман»-сибирячок, морозоустойчивый, значит, гауптман: однако!..

В антикварной лавке рассказ он начал со своего деда, известного в предвоенной Германии, с приставкой «фон», высшего офицера, увлекшегося оккультными знаниями... Дед и написал письмо философу и литератору Эрнсту Юнгеру, с которым вместе воевал еще в четырнадцатом. Попросил, чтобы тот любым приличным способом, который посчитает возможным, «ради общего дела» пригрел его «мальчика».

Этот Юнгер, судя по всему, выполнял особую миссию, порученную ему фюрером: наводил в Париже мосты между рейхом и французской культурной элитой. В этом деле он явно преуспел: в 1942-м, в самый пик войны, ему в виде поощрения разрешили поездку на Северный Кавказ, в Приэльбрусье... Не на Северный ли склон, где родился мой кабардинский друг Элик Мальбахов?

Не исключено, Юнгера специально отправили к нашему «Ошхомахо». В лагерь тибетских монахов, которые должны были предсказать исход восточной кампании.

Герхард Засс даже не подозревал о грядущих переменах в его судьбе. В чине лейтенанта-танкиста, уже с первым Железным крестом, воевал тогда в составе армии «Центр». Его перевели на Кавказ, а оттуда вызвали в Берлин. Сперва вразумили насчет «Аненербе». Провели, скажем, инструктаж. И представили Юнгеру. Он стал доверенным лицом писателя, а заодно его негласным охранником.

В Майкоп они прибыли уже вместе. Но вот в чем дело!

Как только немец произнес название этого городка, у меня в сознании одно с другим вдруг сошлось. Позвольте, говорю ему. А вы не родственник ли того самого Засса, русского генерала, о котором до сих пор там ходят легенды?

Поскольку человек я и в самом деле эмоциональный, две из них, самые, можно сказать, любимые, тут же возникли в памяти живыми картинами...

Вот великий стратег и, может быть, еще больший выдумщик Засс с горящей свечой в сложенных на груди ладонях в парадном мундире лежит в гробу, а мимо проходят и мирные черкесы, пришедшие почтить память Григория Христофоровича, и с гор спустившиеся «разбойники»: убедиться, что джинны наконец забрали Гришку.

Тут же они отправятся обратно в свои почти неприступные аулы. Рассказать, что собственными глазами видели.

В аулах начнется общий праздник, на котором до капли выпьют всю припасенную на зиму бахсыму. А Григорий Христофорович, он же Гришка, живой-здоровый, уже будет карабкаться по скалам впереди своего безжалостного отряда... а-ей!

Потом черкесы выкрадут его дочь-подростка, будут обращаться с ней как с княгиней и наконец пообещают вернуть: пусть Гришка ждет ее на своем, правом берегу Кубань-реки.

Генерал будет ждать, и с противоположного берега в воду войдет конь, на котором будет стоять всадник с его дочерью на руках.

Когда пойдет глубина, конь станет загребать ногами так мощно, что чувяки у всадника останутся сухими. С драгоценной ношей на руках он спрыгнет на берег и протянет ее жестокому обидчику черкесов... Ты все понял, Гришка?!

Кое-что генерал уже начал понимать и до этого: когда к черкесам переметнулся его главный лазутчик. А тут он затосковал окончательно.

— В семейных преданиях было что-то похожее, — сказал Герхард, когда я не утерпел — все-таки выложил ему обе эти истории. — А сказать вам, от кого я услыхал о них на Кавказе? От генерала Гирея! Еще в Ворошиловске... кажется, так тогда назывался ваш Ставрополь?

Конечно же я удивился:

— От того самого Гирея?! Султана Клыч...

— Келеч, по-моему, — поправил Герхард. — Он как раз собирался к землякам в свой родовой аул... не помню, как его.

И тут уже я восторжествовал:

— Уляп!

— Да, кажется.

— Так, может, вы знали и генерала Панвица?

— Командира несчастных казаков?.. Дядя знал Гельмута фон Панвица, вы о нем?.. Дядя был тоже лошадник. Одно время даже позволил себе играть на бегах.

Сказал так, будто речь шла всего-то о лошадях, о преимуществах той или иной породы... или это он рассказывал уже в другой раз?..

Что Адыгее предназначалась роль своего рода «расового полигона». Ведь в наследство ей достался такой человеческий материал!.. Как считали в «Аненербе», рядом с дольменами просто не могли жить носители «генетического мусора». В окружении удивительной природы, с такими же, как в Минеральных водах, живоносными источниками. Почти с такой же «живой водой», которую в серебряных канистрах отправляли для фюрера из-под Рицы... Недаром же дорогу через перевал и проектировали, и строили в предвоенные годы немцы!

Что делать: вожди лучше других знают, где им следует жить! Что пить. Чем питаться. И как править народом.

Говорили о «белом» генерале Султан Келеч Гирее, по сути дела спасшем черкесов от сталинской высылки. В Уляпе за общим хлебом-солью он бесстрашно сказал аульчанам: «Я с немцами пришел и с ними уйду. Вы жили тут с русскими и должны остаться тут с ними жить!»

Мне вспомнился передаваемый больше шепотком рассказ об открытом суде над генералами-предателями. После войны. В сорок шестом.

На последнее заседание, где должны были зачитать приговор, якобы обязали прийти советский высший генералитет. И в потайное окошко за всем происходящим якобы наблюдал Сталин.

Может быть, это уже чисто черкесский вариант полулегенды?

Когда подошла очередь Султан Келеч Гирея, он в последнем слове сказал: «Я — не предатель. Я присягал русскому государю императору и верным ему остаюсь до конца!»

Сказал якобы с таким спокойным достоинством, что приглашенные вождем явно для устрашения советские генералы, знавшие конечно же о потайном окошке, открыто утирали набежавшие слезы...

О, Русь-Тройка!..

Куда и в самом деле?.. Куда?!

Может, чтобы в очередной раз это воскликнуть, надо было пережить и детские страхи, которые принесли с собой немцы, и радость возвращения наших?

— В Майкопе у нас был отдел, — рассказывал Засс. — И оттуда мне пришлось не однажды летать к Эльбрусу.

— На «фокке-вульфе», наверное?

— Да, на «разведчике». На «фоккере»...

— У нас его тогда — «рама». Вытянутый четырехугольник вместо хвоста... ну, фюзеляжа.

— Вы видели их?

Еще бы!

Немецкие самолеты летели над станицей чуть ли не каждый день, а то, бывало, и чаще. Летели низко, и вой слышался такой, что и до сих пор помнится.

И бабушка, и мама нас приучили: услышал в доме — тут же бросайся под кровать. Если он бросит бомбу и хата завалится, железная сетка все равно выдержит. На улице услыхал или во дворе — тут же прячься под деревом или под кустом. Чтобы летчик тебя не увидал и специально на тебя бомбу не сбросил.

Как-то прерывистый вой «рамы» застал меня недалеко от плетня, и я бросился под старую бузину, под которой уже не однажды пережидал опасность. Там даже имелось небольшое углубление, в котором удобно лежать вниз лицом. Но в тот раз оно уже было занято: в нем сидела большая серая курица. Наша «ряба». Которая эту ямку и выгребла. Пришлось согнать ее, но она ведь тоже слышала вой. И это было ее убежище. Не только не уходила, но стала даже пихаться боком. Пока с тихоньким кудахтаньем не устроилась наконец рядом.

«Рябу» тесаком пришибли румыны, которые выловили всех наших кур, и у меня появился свой персональный спрят, который приходилось иногда делить с младшим братом...

Как мало места нам надо было на беспокойной земле!

И как много было тех, кто даже его хотел отобрать.

Рядом с Юнгером Герхард провел конец сорок второго и начало сорок третьего года, когда положение дел на восточном фронте уже сильно осложнилось. Шеф, о котором «гауптман Гера» говорил не то что с бесконечным уважением — чуть ли не с придыханием, вернулся в Париж. А его доверенное лицо и охранник получил самостоятельное задание, выполнить которое он не успел: попал в плен.

Поплутав по советским лагерям, где он сразу понял цену золотым своим рукам электромеханика, Герхард оказался наконец в нашем Сталинске.

Надо ли объяснять, как разрушено и насколько измождено было мирное хозяйство округи, несколько долгих лет выживавшей под всемогущим, все силы пожирающим лозунгом: «Все для фронта, все для победы!»?

Для дипломированного немецкого инженера, умело утюжившего тяжелым танком русские города, здесь тоже сразу нашлась работенка...

«Только потом я начал соображать, — рассказывал он за жидким чайком в мюнхенской антикварной лавке. — Может быть, к той поре, когда со мной это произошло, я попросту заелся?.. Говоря по-русски — зажрался?.. Всем и везде был нужен. Я стал забывать, кто я и почему я здесь. Мне хотелось признания и даже благодарности... а?! Молодость-молодость!»

Он переделал не только всю, какую возможно было, работу по его части в окрестных лагерях. Без конвоира его отпускали в город: помогать просившим помощи инвалидам и вдовам.

Чуть не весь город знал: доберись до Левого берега, попроси, чтобы хоть на полдня тебе дали Герку-немца — он все тебе сделает.

Не было бытовых неполадок, нет, не было — чтобы не сумел помочь Герка-немец!

Конечно же он как мог подкармливал своих соплеменников: и в чинах, и без самого малого звания.

Конечно же на свой страх и риск начал создавать агентуру, которая успела пустить щупальца за пределы Левого берега. Покажите, ну, покажите настоящего разведчика, который позволил бы себе, как профессионалу, бездельничать!

И конечно же как бы сами собой начались эти обычные для разведчиков игры: двойные агенты, вербовка-перевербовка.

Не исключено, тут-то Засс и заигрался?

В управлении лагерей ожидали приезда высокой комиссии из международного Красного Креста. Дожидался ее и Герхард: в ней мог быть связной, который должен был передать информацию от новых шефов проекта «Аненербе». Уже — от американцев.

Как раз в это время потребовалась помощь Засса в одном из хорошо знакомых ему дальних лагерей: опять там забарахлила дизельная электростанция. Отношения с начальником лагеря были прямо-таки приятельские, он поехал чуть ли не с радостью. Все, что надо, сделал в первый же день, но среди ночи дизель заглох, и это же повторилось и на другой день, и на третий. Наш «морозоустойчивый» понял, что его обвели вокруг пальца: комиссия Красного Креста наверняка уже в Сталинске. Его отправили в горную тайгу специально. Как профессионал, он должен был с этим смириться, но... Или же — «однако»?

Однако, молодость!

Он не «ушел в побег» — сломя голову бросился.

Отношения «золотого работника» с администрацией Левого берега были столь доверительны, что своему лагерному начальнику он должен был передать новенький кавалерийский карабин от начальника лагеря, где чинил дизель: самое дефицитное оружие прежде всего отправляли в самую глушь. Для дела.

Этот карабин уже лежал в «гостевом» бараке, в отдельной избе, где Герхард жил с двумя его конвоирами, так что с патронами проблем не было.

Но когда во время коротенького привала раздался выстрел и приклад новенького карабина, который он не выпускал из рук, разлетелся вдребезги, «гауптман» понял, что надули его не только с электростанцией.

Догнать его отправили не конвоиров — пустили шорцев.

На мечте о Красном Кресте можно было ставить жирный зеленый крест. В силу вступало старое правило этих мест: «закон — тайга».

Когда во время очередного привала на него прыгнули с невысокой елки, он вспомнил о джиу-джитсу, но это было последнее, что промелькнуло у него в памяти. Перед тем как ему предстояло очнуться уже по рукам-ногам связанному.

Но очнулся он не от боли в голове. Очнулся от громких криков. На разные голоса что-то грозное кричали о Сталине.

Тут я снова попадаю в ловушку, которую сам на себя поставил.

Не исключено, что ты, дорогой мой и проницательный, не сомневаюсь, читатель, уже имел возможность заметить, что тщательно и подробно, во всех деталях, что называется, автор описывает лишь то, чему лично был свидетелем.

Но как временами хочется чей-то коротенький рассказ о том или ином событии развернуть не только в яркую картину — в масштабное, каких теперь уже и не пытаются создавать, полотно...

Тут, смею предположить, разгадка очень проста.

Герхард Засс, без сомнения, наступил мне на любимую сибирскую мозоль. Да и как, как еще наступил! Не европейским лакированным «мокасином», нет — наступил самодельным таежным ичигом из грубой кожи. В который для тепла и здоровья любовно уложена сухая загад-трава...

О, это почти волшебное растеньице!

Разве оно греет ноги?

Греет душу.

Был май, теплынь, где-то в пихтачах, совсем рядом, надрывалась кукушка — так громко и горестно, словно снова и снова пыталась не только верно угадать его, гауптмана Герхарда Засса, судьбу. Яростно хотела малая птаха не допустить, чтобы эта судьба тут же, может быть, на глазах у нее прервалась...

От земли густо тянуло острым духом черемши, дикого чеснока — понял, что размяли вокруг, пока топтались с ним рядом.

А потом до него потихоньку стало доходить, о чем, мешая с шорской русскую речь, горячо спорили догнавшие его аборигены...

— Не однажды потом я думал, — рассказывал он, когда мы сидели с ним в задней комнатенке антикварной лавки, ломившейся от изобилия старинных предметов. — Может быть, иногда они только для того и переходили на русский?.. Чтобы я это хорошенько усвоил: жизнь моя зависит совсем не от них. Зависит от товарища Сталина...

Можно и меня, пожалуй, понять: напротив Засса сидел я конечно же как на иголках... дался ему «товарищ Сталин»!

В памяти моей к тому времени почти стерлись детские воспоминания об оккупации, и чуть ли не одно из них по-прежнему оставалось ярким. Вместе со взрослыми мы с меньшим братом устроились за столом, на этом, как понимаю, настояли ночевавшие у нас немцы. Их трое, но сидит рядом с нами один. Двое стоят у него за спиной и только от одного к другому из нас передают фотографии: прабабушке Тане, самой старшей. Дочери ее, нашей крестной, которую мы звали «мамаша». И ее племяннице. Нашей маме, которую помню «при немцах» вечно испуганной...

На фотографиях — часть полуразрушенного дома в два этажа. Три открытых гроба с покойниками: большой и два маленьких. И печальные люди, большим полукругом стоящие к дому спиной, лицом к покойникам...

Рядом с нами сидящий немец то жалко всхлипывает, то вдруг начинает говорить что-то грозное. Тычет в фотографии пальцем, потом разводит над столом пятерни, что-то ими захватывает и один напротив другого крепко сжимает два кулака. «Гитлер! — трясет одним. И трясет другим: — Сталин!»

Мгновение как будто вглядывается в одного и другого, потом с силой сшибает кулаки и кричит так, что мороз по коже: «Капут!»

Мама подхватывает нас с братиком, но немец знаком останавливает: мол, пусть, пусть тут сидят. Пусть с детства знают!

Снова сшибает кулаки и говорит уже тихо и как будто без особой надежды: «Криг — капут!»

Обращается к нам ко всем: «Ферштейн?»

И бесстрашная мамаша, о которой вся станица говорит — «баба-ух!», по-местному «баба-ухо», начинает нам втолковывать: «Дом у его большой был. У Германии... англичаны разбомбили. Жену убило и двух детишечек... Конечно, сволочи!.. Англичаны. Стравили двух дураков!.. А их отак сцапать бы. Одного в одну руку, другого — в другую. И друг об друга — хрясь лбами!.. И война сразу кончится. И наши вернутся...»

Сколько раз я эту историю ну кому только не рассказывал!

Сталина, правда, иногда было жаль. С годами — больше и больше.

Особенно в последнее время. Когда каких только собак не стали на него вешать.

Но в мюнхенской лавке, чтобы поскорее отделаться от гауптмана, историю эту я рассказал без предпочтений: Гитлера за шею — в одну пятерню. Сталина — в другую. Бэмз! — и все дела. И — «мир-дружба».

Засс, кажется, вправду огорчился:

— И вам не стыдно? Сравнивать нашего психопата с человеком железной выдержки. Если начать хотя бы с этого... Для чего вам свою историю рассказываю? Как раз для того, чтобы вы увидели разницу. Представьте себе, что я, солдат вермахта... офицер абвера!.. взял бы в плен трех этих кузнецких татар... так их? Трех «недочеловеков»... или «недочеловек»? По фюреру. Ясно, что им прямая дорога на тот свет! И совсем другое дело — они. Почему их трое?.. Да потому, чтобы не могли между собой сговориться и обмануть лагерное начальство!.. А что выходит на самом деле? Когда татары догонят беглого, они устраивают свой суд. По примеру известных сталинских «троек». Если ты и действительно отъявленный негодяй, спасенья тебе не будет. Зачем такого оставлять на земле?.. Пристрелят тебя с чистой совестью. Но если ты в лагерь попал случайно... с кем не бывает. Как у вас?.. Не отказывайся ни от сумы, ни от тюрьмы? Если не виноват, они пощадят!.. Шорская «тройка» решила, все — это у них был закон.Более того — помогут тебе бежать!

Конечно, я усмехнулся:

— Что-то новенькое.

— А вот представьте себе!

Может быть, задел мое сибирское самолюбие?

— Трудно представить, — сказал я.

Герхард явно разволновался:

— И тем не менее!.. Один из них подошел ко мне и ножом спорол номер на груди курточки. Потом бесцеремонно потрогал уши: одно, другое... Я все понял. Но тут на него налетел главный из них: это он лишил меня карабина. Не то что оттолкнул его — отшвырнул. И опять они: Сталин!.. Сталин!.. Потом-то я сложил, что к чему. Когда надолго задержался в Сибири, уже якобы на свободе...

Он смолк, и я невольно спросил:

— Что значит «якобы»?.. Свобода или есть, или...

В голосе у Герхарда появилась явная насмешка:

— Поздравляю вас. Как в таких случаях говорят, вы хорошо сохранились...

— В смысле?

— Книжки моего учителя Юнгера вы обещали разыскать. Не забудете?.. В свое время он рекомендовал мне любопытного француза. Альфред де Виньи... кстати! Это вполне относится и к нашим с вами общим подопечным, да!

— У нас есть общие подопечные?

— А хоккеисты? Со всего мира, можно сказать. Или хотите, чтобы я их назвал «наши подопытные»?

— Да нет вроде.

— Книжка этого француза...

— «Неволя и величие». Принимается.

Он сперва уточнил:

— «Неволя и величие солдата»!

— Это само собой, да.

— И вы никогда не думали, что это целиком и полностью относится к игрокам... хотите так — к объекту нашего интереса?..

Стыдно, но это я до сих пор не сообразил: о них это — «Неволя и величие»!

Попробовал отыграться:

— Так что там с нашими шорцами?

Он тоже будто только что открыл для себя:

— А то же самое! Что о каждом из нас. С той разницей, что неволя — это для всех. Величие — кто достойно эту неволю перенесет...

Подумал: рассказать бы ему про Витю Райха! Как хорошо бы нам было сидеть тут с ним втроем... Или лучше все-таки с гауптманом Козловым? Из Горячего Ключа. Служившим в немецкой разведшколе «Сатурн». Он бы Герку-немца раскусил поди побыстрее Райха!

Немцу сказал привычное:

— Позволите достать записную книжку?

— Конечно же.

— Чтобы не забыть потом золотые слова Герхарда Засса.

Давно не встречался такой понятливый собеседник!

— Согласен, — сказал. — Вернемся к нашим кузнецким татарам.

Но проговорили мы, еще часа три, не только о них.

Может быть, в Мюнхене его точила та же ностальгия по далекой Сибири, которая временами накатывала на меня в Белокаменной? И в моем лице он нашел и понимающего собеседника и благодарного слушателя?..

Пусть кое-где он присочинял или что-то романтизировал, все равно и то и другое на моих глазах вырастало ну из такой хорошо знакомой, пахнущей хвоей и прелым листом таежной почвы!

Если вдруг проверял меня — сообщал при этом такие захватывающие подробности, о которых я размышлял потом не год и не два.

Но сначала о шорцах.

За пойманного и приведенного обратно беглеца они, конечно, получали награду. Если случалось убить его вдалеке от лагеря, должны были принести споротый с куртки или с ватника номер «зэка» и отрезанные его уши... тот самый «закон — тайга»!

Но Герхарда догнала необычная тройка шорцев. Верховодил в ней бывший фронтовик, вернувшийся с войны не только с многочисленными наградами, но и с непоколебимой верой в мудрость вождя. Понятие «тройки» толковал он по-своему... а вдруг, думалось мне потом, после рассказа Засса, именно в том смысле, в каком она изначально и замышлялась?

Так или иначе, пойманному беглецу эта шорская тройка устраивала своего рода пересуд. В случае полной «реабилитации» указывала безопасный путь, а то и провожала в надежное место. К староверам, исстари не терпящим государственной лжи.

Как сталинист с хорошеньким стажем, Герхард с явным удовольствием пересказал мне историю, услышанную им от верховода шорцев уже через пару лет своего пребывания у староверов: «Наши, однако, говорят: какая там тебе “тройка”?.. А то не знаешь, как еще до войны поехали в Москву просить у товарища Сталина свою шорскую республику, а “тройка” их в Москве задержала — до сих пор там!.. А я толкую свое: товарищ Сталин об этом не знает, а то бы им показал! Разве один за всем усмотрит?.. Старая сказка есть, на фронте мне абазин рассказал, их так же мало, как нас... В одном войске было много несправедливости, и доложили главному начальнику, когда он приехал. Почему такой дурной приказ отдаешь?.. Он велел войску в один ряд построиться. Слепил большой крепкий снежок и подъехал к первому солдату. “На! — приказал. — Передай последнему!” Сам на другой край поехал, спрашивает: “Где мой снежок?” А последний протягивает ему сухую ладонь с капелькой воды посередке: “Вот! Сказали, ты передал!”»

Герхарда решили оправдать, потому что хорошо знали: начальник лагеря не только прохвост, но и зверь, каких мало. А про Герку-немца инвалиды на базаре в Сталинске рассказывали в пивной: этот немец — человек! И среди них есть люди.

Номер у него с куртки содрали, хорошо.

А где уши?

Не лишать же Герку собственных ушей! Вдруг ему еще пригодятся?

И тут выяснилось, что самый младший из них, чья обязанность была всегда носить в вещевом мешке либо промороженные, смотря какой сезон, либо подсоленные, если жара, уши из городского морга, в этот раз оставил их дома. А зачем с собой брать? Если беглеца все равно застрелить придется: ну немец же!

Сам и пристрелит: у него отец с фронта не пришел. А дома на стенке газетка под стеклом висит, рамку еще в школе делал: «Убей немца!»

Тут-то верховод и стал молодого-горячего вразумлять. Забыл, что сказал товарищ Сталин?

Убивали на войне, и правильно делали. Но теперь не война!

Развязали Герхарда, дали ему оклематься, и охотничьими тропами двое из троих повели его к старообрядцам. На Маганакову гору, я тут же понял. В «Шешнадцатую республику».

Союзных республик было тогда в Союзе пятнадцать. «Шешнадцатая» ни на гербе не значилась, ни в каких-либо государственных бумагах. Но тогда — жила и здравствовала!

Еще не добрались до нее ни лесники, ни геологи. Даже сама советская власть не добралась. Первые переписчики с милицией да агитаторы с урнами появились там уже при Хрущеве.

Ну, это я и сам знал. Тем более что было кому потом о кержаках рассказать. Главный лесничий Кузбасса Ким Никифоров, Ким Кириллович, которого шорцы звали Кумом Курилычем, тоже начинал в нашей Кузне в то время, когда она была еще Сталинском. И чего только мне потом за рюмкой чая о кержаках не поведал...

Чтобы придать вес его сведениям, тут придется сказать, что это именно он, как раз он, впервые ввел в обиход ставшие потом во всем мире общепринятыми «встречи без галстуков». Уроженец упрямой мордвы, он возил с собой в портфеле ха-арошие портновские ножницы и, как только кто-либо из спецов-лесников появлялся на совещании у него при галстуке, тут же отрезал его самолично.

Но не в обиду старому другу будь сказано: задним числом он все больше сожалел — да почти прямым текстом каялся. Неужели не мог нарезать свои деляны подальше от «Шешнадцатой республики»?.. В крайнем случае — в обход нее.

Но что бы это дало? Само собой, только отсрочило исход кержаков «с Маганаковой».

А вот куда они ушли?.. Где поселились?

Жив ли хоть кто-нибудь из тех, о ком с большой симпатией и явной тоской рассказывал Герхард?

Жива ли старообрядческая традиция? Хоть в каком-то уже остаточном виде...

И вдруг в антикварной мюнхенской лавке поджарый, как хорошая гончая, благообразный, с проницательными глазами Гера-Герхард Засс кладет передо мной как будто бы некий ключик, который открывает дверь ну в такую удивительную страну!

И вроде бы знакомую до того. И — совершенно незнаемую...

По его словам, текут там чуть ли не те самые молочные реки с кисельными берегами, да-а...

Первая часть моего старого романа «Пашка, моя милиция...» называлась «Особая республика». Теперь же стало казаться, что новостройка, которой еще недавно я так гордился, — всего лишь уродливый, промышленными взрывами издолбанный, ковшами экскаваторов изгрызенный, ножами бульдозеров изрезанный антипод благодатной «Шешнадцатой республики» кузнецких старообрядцев.

О том, что избы с подворьями стоят там на отдельных горушках, на каждой из которых свой ключ-живец, — эту сказку мы слышали. Мол, самая верхняя вода для собственного питья и для скотины. Ниже по ручейку плетеный ставец для пойманной рыбы, он же холодильник для любого продукта. А еще ниже мосток для постирушки и отбеливания домотканой холстины.

Потом это подтвердил лесник Ким Никифоров, «Кум Курилыч». Основоположник затопивших теперь весь мир «встреч без галстуков».

Принимали его кержаки в гостевой, отдельной избе на крайней горушке и показывали все издали.

Зато Герка-немец, которому пришлось несколько лет прожить на Маганаковой, не только увидал все вблизи — чуть ли не все руками потрогал.

Обитал он сперва в гостевой, в «мирской» избе, куда пожилые женщины приносили ему поесть и куда приходил для «вразумления немчуры» набольший кержацкой общины старый-престарый отставной солдат Акакий Акакиевич, втихомолку называемый ребятишками «дед Атака».

Сам он воевал еще в «германскую», получил, слегка не дотянув до полного кавалера, три «Георгия», а потому, когда началась уже недавняя вой­на с немцем, смело нарушил раскольничье правило оставаться, несмотря ни на что, в сторонке: отправил в военкомат все немногочисленное мужское население Маганаковой. Наказав каждому перед этим крепко побаловать жену. Крепко-крепко.

Никто из мужчин домой не вернулся. Зато подрастали родившиеся в сорок втором ребятишки.

Их-то и привел с собой в «мирскую» избу Акакий Акакиевич, когда шорцы, угостившись медовушкой, ушли, а оставшийся гость отоспался после дальней дороги и мало-мало привел себя в порядок.

— Гляди, немчура! — сказал «дед Атака». — Гляди, душегуб. Кака разница меж тобой и тем жидовским Иродом?.. Никакой! Тот хуть сразу убил детишек. А ты сперва отцов унистожил! Куда они без их?..

Приглядывался между тем к Герхарду, зачем-то смотрел то на одного, то на другого из ребятишек и поманил потом пальцем единственную из них девочку:

— Побеги скажи мамке, пусть всю отцову одежу соберет. Летошную пока... донесешь?

Пока девочка бегала, продолжал шпынять Герхарда:

— Ты, должно, плохо учился, немчура? Или учителя тебе не сказывали, что ваш хитромудрый Бисмарк говорил? Не вздумай воевать с русскими!.. С имя дружить надо. Потому и сидишь тут побитый: не послушалси!.. Ну, рости теперь сирот наших. Воспитывай. Учи, чему сможешь.

Но учили сперва они его.

Различать хорошие и плохие грибы. Находить целебные травы. Скручивать и сушить для заварки зимой кипрей, который потому так и называется: «иван-чай». Деревянным гребком собирать лесную смородину. Копать золотой корень, не зря видом похожий на человечью фигурку: избавит от всех болезней. Срезать с берез полезный для здоровья нарост — чагу, а с кедра, для крепости зубов, сдирать «жевательную» серу-живицу. Кедр тебе чего только не подарит: и орешки, которые можно так есть, а можно горячей кашей запаривать. И кедровое, выжатое из этих орешков молоко...

Рассуждая о кедре, Герхард настолько увлекся, что снова достал с кармана пиджака свою бордовую, с зеленой окантовкой лестовку и пальцем качнул тряпичные треугольнички один над другим:

— Только спустя много лет я понял, что здесь не только символическое изображение святой троицы! Это еще и священное таежное дерево, это — кедр!

Конечно же голова моя шла кругом — ну до того его тон был искренен.

Постепенно становилось понятно и кто его русскому языку «выучил», и где он его потом совершенствовал.

Я спросил:

— Почему вы пробыли у них так долго?

Он помолчал, словно тоже недоумевая на этот счет. Выпятил грудь, будто к чему-то в себе прислушиваясь. Сунул руку в боковой карман пиджака, вынул плоскую фляжку, совсем крошечную, и стремительно отвинтил колпачок. Плеснул себе в чайную чашку и на миг запрокинул голову.

Пахнуло то ли хорошим коньяком, то ли валерьянкой.

Немец словно выдохнул:

— Женщина!

Как из игрального автомата, из подсознания вдруг высыпалось: «трубку взял ее хахаль и по дурацкой своей привычке спросонья брякнул...»

Куда оно завело меня, это якобы интригующее начало!

— Там, в Новокузнецке?

— Там! — сказал он твердо. — Но тогда то был Сталинск.

Достал бумажник, положил на стол новенькую банкноту. Из-за ширмы тут же вышел хозяин лавки и, поглядывая на меня, быстро заговорил.

«Руссиш шрифтштеллер», как всегда, ловил лишь отдельные слова. Герхард понял и взялся переводить:

— Наш новый знакомец сказал, что мы можем быть друг другу полезны, да. Он тесно сотрудничает с некой богатой фирмой. Она занимается кладами, спрятанными в Советском Союзе. В основном они на западе и на юге России... но вообще, это не имеет значения. Лишь бы были известны точные географические координаты... бытовые приметы, где это спрятано. Наследство... Предметы старины. Украшения... что всегда люди прячут в минуту опасности. Эта фирма обеспечивает надежное прикрытие... сопровождение этого мероприятия. Разумеется, все связанные с этим технические работы. И тайную переправку через границу. Доход обычно делится пополам. Если вы сами знаете расположение клада или знакомы с людьми, которые таким знанием обладают, то мы сумеем договориться...

Все это хозяин лавки говорил без эмоций, а Герхард почти так же, чис­то механически, переводил, но, когда мы уже поднялись из-за стола, в дружеском до этого его тоне прорвалась вдруг жесткая горечь.

— Вы полагали, что все в этих магазинчиках награблено моими соотечественниками во время войны с Россией? Это не так, мой друг!.. Это добровольно отдаваемые на продажу трофеи вашей гражданской войны. Надеюсь, вы понимаете, что она еще не окончена?

Отошедший было от нас хозяин лавки вернулся. Дождался, пока Засс договорит. Поглядывая на меня, взялся ему что-то втолковывать. В ответе у Герхарда прозвучало слово «Кубань». И опять оно меня словно обожгло... Неужели память до сих пор хранит и чужой акцент, и старые страхи?

В речи у торговца появился едва ли не восторг: «Кубань, о, Кубань!»

Заговорил почти лихорадочно, и еще до того, как Герхард взялся переводить, я уже догадался, о чем речь: Крым. «Симпоропол». «Кубан». «Фармафир»... путь «золотого чемодана» с древним кладом из скифских курганов!

— Это из вашей открытой прессы... Было много статей, как в сорок втором году, когда подходили... войска противника... из музеев Крыма сотрудники увезли драгоценные реликвии. Сперва через пролив, потом...

— На лошадях, на подводах, да. И ваша зондеркоманда на машинах да мотоциклах рыскала за ними по следу...

— Примерно так.

— До Армавира!

Рука судьбы?

Немцы, считай, держали «золотой чемодан» в руках, когда у входа в Госбанк зондеркоманду накрыли их же бомбардировщики. Погибло несколько наших. Золото!..

Здание банка было сильно разрушено, но чемодан с бесценным сокровищем остался стоять посреди одной из служебных комнат. В городе было не до него. Но нашлась-таки добрая душа. Нашелся человек понимающий. Единственной оставшейся в живых сотруднице симферопольского музея выделили линейку с лошадьми, погрузили на нее чемодан, прикрыли сеном и указали путь на станицу Спокойную, где формировался партизанский отряд.

Почти сотня километров одиночества в незнакомой местности!

С «золотым чемоданом».

Или — с золотым, опять, молодым славянским сердечком?.. Которое спасало от варваров сокровища пращуров.

Никто почему-то не написал об этом романа, не снял фильма. Чтобы воспеть подвиг безымянной «музейщицы».

В деле о «золотом чемодане», не однажды повторяли газеты с журналами, имелась расписка партизан: симферопольский «груз» они получили.

А что уж случилось дальше...

— Наш гостеприимный хозяин говорит, что у него давняя связь с этой фирмой. Что вывозит русские клады... не только золото. Будет новая информация, и он... употребит, так?.. все влияние... весь свой капитал...

Как в нашей станице говорят: держи карман шире.

Или как научил меня уже в университете душевный друг Гена Бицон: «Сейчас!.. Только калоши надену...»

Герхард протянул мне крошечный глянцевый четырехугольник:

— Возьмите его карточку, возьмите...

Да что это, в самом деле!

Или у них все уже было до мелочей отработано — я не первый?..

Или... или...

Кто меня все же провоцирует?

Но карточку я уже держал в пальцах.

Вышли с Зассом на улицу, я первый, а он следом. Повел головой на дверь лавки:

— На всякий случай помните его предложение. — и почему-то повторил: — На всякий случай. А вдруг?

Я открыл было рот, чтобы возразить ему, да так стоять с открытым ртом и остался.

Того, кто назвал себя Герхардом Зассом, не было ни рядом, ни где-либо вокруг.

Только в ушах у меня ясно прозвучал его голос: «Скоро увидимся, я найду вас!»

Да что же это?!

И первым делом я подошел к роскошной, ну будто соответствующей антикварным лавкам, урне, порвал над ней упругую, как резинка, визитку. Швырнул вниз...

 

Амакан, или медвежья охота

Чем дальше в прошлое уходили события, о которых просто необходимо теперь поведать, тем неприглядней они казались... что делать!

Почти нереальными, как из другого мира, выглядели они из весеннего, цветущего Мюнхена. Зато воедино складывались с рассказом Герхарда о его таежных скитаниях.

Началось с нашей вроде бы привычной поездки «на Монашку». В укромную деревеньку на горной речке Средняя Терсь, где только изба «мирского» Савелия Константиновича Шварченко, общего нашего Деда, старой крепостенкой высилась на прибрежном обрыве. Кержацкие избы прятались из бока в глубокой низине.

Нынче вдруг подумалось: может, старый таежник заранее знал о берлоге? Потому-то и пошел с нами, когда собрались «пострелять рябка» не за рекой, как всегда, а на его, «монашенской», стороне. Потому-то и переспросил? Заряды «на зверя», мол, не забыли прихватить? На всякий случай.

Но патроны у нас в стволах и действительно были заряжены мелкой дробью — тут «Кузнецкий рабочий» против правды не погрешил, когда опубликовал потом провокационно-заздравную статейку «Молодой писатель убил медведя».

Один только этот заголовок — уже стыдоба! Ну, не «бандиты пера», действительно?..

Шли уже по зимней тайге, но еще без лыж. Мы с Дедом. Старый друг Алексей Багренцев, директор школы из нашего поселка, которого давно уже уважительно величали Петровичем. Больше, да простит он мне это, за успехи в охоте, нежели на поприще просвещения. Он был наш негласный бригадир.

С нами его двоюродный брат, водитель тягача Саша Осипов, по прозвищу Ёхан. И новокузнецкий коллега Багренцева Семен Ломунов, преподаватель географии, известный в городе краевед.

Этот недавно приобрел дорогущую лайку с богатой родословной, кобеля по кличке Изумруд, и теперь то и дело демонстрировал его паспорт на гербовой бумаге. Со множеством круглых печатей и треугольных штампов.

Почему-то он прихватил его с собой даже на охоту. И не успел в очередной раз спрятать в карман, как произошло вот что.

Обе дедовы беспородные собаки, старуха умница Пальма и отчаянный храбрец Булька, откусивший себе, когда попал в капкан, кончик правой лапы, то челночили перед нами от одного края цепочки до другого, то убегали вперед-назад. Моя, не так давно привезенная к Деду якобы чистопородная лайка Найда, откровенно валяла дурака.

И только Изумруд послушно шел на пять-шесть метров впереди хозяина, то и дело оглядываясь на него: мол, все правильно?

Когда убежавшая вперед старая Пальма вдруг недовольно взвизгнула и тут же раздался мощный рык, похожий на внезапно оборвавшийся храп, Изумруд так стремительно бросился к Семену, что сбил его с ног.

Дед Савелий враз изменившимся голосом приказал:

— Хватайте собак! Зверь!

Заклацали переламываемые ружья: все торопливо меняли «дробь» на заряды с пулями. Только дед бросил себе под ноги заткнутый за пояс топор, сдернул с телогрейки ремень и уже пропустил его под брезентовым ошейником Бульки.

— Сними пояс, Лявонтич, зацапи Найду! — приказал мне. — Перво-наперво надо собрать их в сворку...

И уже командовал Петровичу:

— Сбери их всех, подальше отташши, прицапи к дереву!

Как самый прилежный, но самый бестолковый из многих его учеников, почти шепотом спросил его:

— Зачем, дедушка?

— А чтоб от страху с копытков не посбивали! Тоже хочешь пасть, как Семен?!

Отдал Петровичу ремень с Найдой, и дед схватил меня за рукав:

— Пойдем, глянешь, как заломка ладится...

Чуть не единым махом снес заснеженную елку обхватом толще руки, быстренько стал вырубать из нее сучковатое подобие громадного ершика.

— Ты около меня пока стой, — наставлял. — Хуть не убьешь, потому я раньше убью, дак научишься. Тоже дело!

Скулили неподалеку привязанные к березе собаки, с ружьями на изготовку стояла около деда Савелия наша компания. Все друг дружку потихоньку подначивали. Храбрились.

Дед Савелий почти на цыпочках подошел к вывороченной старой пихте. Потому небось и упала, что стояла на взгорке, парусила под ветром. Долго всматривался во что-то невидимое нам под рваным, отороченным снегом полукружьем корней. Обернулся и потряс пятерней с направленным вниз указательным пальцем: там!..

К нам вернулся только с ружьем и молча стал расставлять нашу компанию. Кого за руку, кого только повелительным жестом. Петрович и Семен стали поближе справа и слева. Ёхан подальше от выворотня — почти по центру.

Там, где он решил меня определить, можно было тихонько переговариваться:

— Ты, Лявонтич, стань за сосну. Самый меткий, можешь ударить издаля. И на подстраховке останешься. Если прорвется зверь!

Я сперва даже загордился: самый меткий... на подстраховке!..

А Дед попросту боялся за меня. Больше, чем за каждого из остальных: не сибиряк!..

И он, конечно, нутром чуял, что в том же самом «Кузнецком рабочем» появится, если что, другая, тоже торжествующая заметка: «Медведь задрал молодого писателя». Ненадежного его ученика...

Все произошло настолько стремительно, что воедино первоначальную картину я потом складывал годами.

Куда-то почти под ноги себе Дед левой рукой мощно вогнал расшеперенную концами к нему заломку, и почти тут же из правой его руки грохнула одностволка.

В этот коротенький промежуток между работой одной руки и другой рванулся из-под земли тут же захлебнувшийся яростный всхлип, вскинулась на миг над берлогой и опала крупная медвежья башка, скрылись лапы, выкинувшие наружу длинный обрубок елки.

Успели бабахнуть двустволки слева и справа. Одновременно ударило ружье Ёхана. И даже я, стоя рядом с сосной-защитницей, успел «стрелить».

С бьющимся сердцем выждали долгую минуту. Попридержав нас на месте поднятой пятерней, Дед шагнул к вывороченному корню. Опять с одностволкой в правой руке заглядывал куда-то себе под ноги и с боку на бок водил седой своей бородой. И одним, и другим ухом, что там внутри берлоги, прислушивался.

— Готов, однако! — решил громко и с явным облегчением.

И мы все тоже опустили плечи и выдохнули напряжение:

— А как рявкнул, а!

— Уговорили-таки мишаню...

Снова залаяли смолкшие было собаки. Вся компания подтянулась поближе к округлому, с рыжеватым снегом по краям лазу, поперек которого лежала сделавшая свое дело заломка.

— Спасибо тебе, ёлушка! — сказал Дед, отбрасывая ее в сторону. — Прости старого дурака, что сгубил...

— Что тогда мишке скажем? — поддержал Петрович явно победным тоном.

А Дед вздохнул:

— Берложник. Не шатун. Хозяйственный. Успел лечь.

— Может, ты, Константиныч, договорился его не трогать? — ёрничал Ёхан.

— С ружьишком пообещал постоять, — снова подключился Петрович. — Чтобы никто чужой не набрел.

А Дед все смотрел пытливо на нас на всех:

— Домосед. Мишка-то... Уже, однако, хороший сон видел. А тут заявились городские...

— Живой! — не своим голосом закричал вдруг Ломунов. — Отходи, мужики, отходи!

С ружьями в руках напряглись. Снова закаменели. Прислушались.

Изнутри доносилось легонькое шевеление.

— Конвульсии! — определил Петрович.

Ёхан бесстрашно стал на колено, заглянул внутрь:

— Вот он, ребя!.. Лежит.

Затихшее было шевеление снова продолжилось. Более того, будто послышался легкий топот.

— Не хотелось ба ему шубу портить, — невесело сказал Дед.

— Придется, Константиныч!

И в темноту лаза первым выстрелил Ломунов.

Петрович поддержал:

— Только по заряду, не больше, парни! — и подтолкнул меня. — Чего как красная девица? Это зверь!

Придал решимости?.. И вслед за мной сам выстрелил в отдушину.

— Давай, Ёхан!

Дед подвинул свой старый, с кожаным верхом капелюх почти на глаза:

— Надо, однако, лезти... Хоть медведь живущой, не может быть, чтоб не стрелили!

Вызвался Ломунов. Спустился вниз и протянул руку за связкой из наших поясов:

— Стою на нем... агромадный!

Повозился там, внизу. Донеслось:

— Пусть кто-нибудь еще! Вдвоем отсюда будем...

Полез Ёхан, через минуту скомандовал:

— Вира, мужики! Вира!

Мы напрягались наверху, вытаскивали зверя поясами за голову. Они там подталкивали снизу.

Слегка оттащили от берлоги, разложили на истоптанном снегу. Шапками вытирали взмокшие лбы.

— Это сколько ж он, интересно, весит?

— Не видишь — это она. Медведица!

— Сколько, Константинович, на твой просвещенный взгляд?

Петрович уже возился с фотоаппаратом:

— Сядете на него, парни? Дед в центре!.. Или станете за ним? Чтоб лучше видать?

— Постоим, конечно.

Петрович начал командовать:

— Всем коллефтивом чуть в бочок... чтобы в кадре тайга была как тайга, а не дедов огород... приготовились!

И тут вдруг снова истошный крик Ломунова:

— Второй, второй вылез!

Приподнявшись на задних лапах, к нам двигался медвежонок...

Но это уж после разглядели: дитё малое!

Пестун, которого взяла с собой в берлогу до весны мать-медведица.

Но это потом все поняли. Потом.

А сперва...

Чьей только пули в бедном медвежонке не оказалось!

— Большая редкость, однако, — проговорил Дед задумчиво. — Надо константировать, что на Терсях такого момента давно не наблюдалось...

Мудрено завернуть Дед иной раз любил. Между собой его, случалось, звали Савелий Константирович.

— Придется идти за лошадкой, Дед? — спросил Петрович.

Дед снова двинул шапку на лоб:

— Однако мне и придется!

— А если послать Леонтьича?

— Не дадут Лявонтичу! — уверенно сказал Дед. — Хорошо еще, мне ба дали.

— Оскверним сани?

— А как ты думашь?.. И зверь нечистый. И охотники нехристи...

— Но помочь-то в тайге — закон! — не отставал Петрович.

И Дед насмешливо сказал:

— Ты это... как в воду! И нам имя придется подмогнуть. Кержакам. Жирком медвежьим и подмогнём.

— Дак так им и скажи сразу!

— Однако не утаю!

Дед пошел попросить у кержаков лошадку да сани. Мы занялись медвежьими шкурами.

Зрелище рядком лежавших на истоптанном снегу уже освежеванных зверей навсегда осталось в памяти не то что неутихающей — с годами будто набирающей силы щемящей болью.

До чего же звериные туши были похожи на тела человеческие! Ну всем. Всем похожи.

Особенно лапами, так напоминающими белые человеческие ладони с пальцами. И — ступнями.

Больше всего у медвежонка-малыша. Детские, чуть розоватые, пальчики. Детский, совсем как у мальчонки, писюн.

Мама и сынок лежали, мертвые, рядом.

Нами убитые.

Когда не стало, уже через полтора десятка лет, уже в Москве, нашего Мити, то в душевных мученьях не раз мнилось: может быть, это Сибирь-тайга передала мне горький привет?

Неужели так и не может простить?

И — за своего малыша.

И — за издолбанную взрывами, развороченную ковшами экскаваторов, изодранную ножами бульдозеров стройплощадку нашей «ударной комсомольской». От которой Сибирь-тайге пришлось отступать чуть ли не до тихой кержацкой Монашки...

Но и тут мы настигали ее. На стремительных лодках с моторами-водометами летом. На гусеничных вездеходах, на безжалостных тяжелых «танках» — зимой.

...После испуганного фырканья лошадки и недовольного лая собак, которых до самого дома так и не отпускали со сворки идущие с ними позади Петрович с Ёханом, на подворье Деда установилась наконец счастливая атмосфера охотничьего фарта и заработанного нелегкими трудами прибытка.

Одна только целебная медвежья желчь уже драгоценна. На какие только снадобья не идет, от каких только ничем другим не излечимых недугов не избавляет!.. А еще не израсходованный на зимние холода, не потраченный на долгую спячку жир!

И «баушка» Мария Евстафьевна не только сразу помолодела — будто преобразилась. От вполне понятной гордости, что «сам» ее иным молодым пока не уступит. От радости за городских постояльцев, которые перед этим чего только ей не навезли. И магазинных чаю-сахару да конфет-пряников. И дефицитной марли-бинтов, и даже бутылочку спирта. От врача Виктора Александровича. И новый полушалок да кой-какое завернутое в него женское бельишко — от городских «своих». От жен. От хозяек.

Когда несколько дней назад выкладывали все это богатство из рюкзаков, она вскидывала руки и причитала: «Ой, чем раш-шытываться буду, ой, чем?»

Ан вот оно!

И чего только теперь не было на столе. В центре исходившая аппетитным духом громадная сковорода с поджаренными на коровьем масле, плотно уложенными брюшками вверх осенними, из протоки, ельчишками. Рядом еще отдавала пар вареная в «шинелях» картоха с дедов кулак и лежало на тарелке нарезанное крупными ломтями сало с розовым мяском на макушке. Ждали своего часа соленые груздочки-огурчики да «капустка» одним вилком и «малированная» чашка густой, как будто замерзла на морозе, сметаны, в которую столовая ложка нарочно была воткнута торчком: не клонится!

Но что это все по сравнению со сладковатым запахом медовушки, которую Дед успел нацедить в пузатый поливной кувшин из потемневшего от постоянного трудового усердия логушка?

А от плиты натягивало еще и сытным запашком пельмешек «из трех мяс» и «с щепочкой». От старого корытца, которое ради этой самой «щепочки» городские прямо-таки готовы были извести, когда секли в нем свинину да баранину с хорошей долей лосятины...

Будет теперь к пельмешкам и другая добавка. Редкая!.. Даже в этих глухих местах.

Выпили уже и за удачу, и за «старую школу», которая не разучилась пользоваться заломкой, да и не только этому не разучилась, не только...

Хоть лежала на краешке стола добрая пригоршня вынутых из медвежьих туш смятых жаканов и сплющенных пуль, все сходились конечно же на том, что «взял зверя» выстреливший первым Дед.

Единственный, кто это первенство оспаривал, был Семен Ломунов. В доказательство того, что медведя сразил именно его выстрел, он снова почему-то показывал бумагу со штампами и печатями — родословную своего Изумруда.

Дед, которому, как хозяину, меньше всего хотелось за столом спорить, попробовал увести разговор в иную сторону.

— Все собиралси спросить тебя, Ляксандр, — заговорил с Ёханом. — Откуда у тебя нерусское прозвище?

— Да, а то сам он русский! — подколол Петрович. — Кто родился в васюганских болотах, уже какой-нибудь остяк!

— Знаю, тоже из ссыльных. Как все тут, — пытался уточнить Дед.

— Окромя Лявонтича! — живо отозвалась от печки Мария Евстафьевна. — У его энтот, как его... красный диплом!

Петрович расхохотался:

— Диплом «у его», я знаю, как раз с двойками. А комсомольской путевки красного цвета ему не дали...

— Не заслужил? — подключился Дед. — Или не добился?

— Добиваться, как понимаю, не стал, — отвечал Петрович. — Но если бы и добился. Комсомольская путевка теперь и есть билет на высылку!

Я наверняка поддел:

— Заговорили нижнеостровские куркули. Заговорили!..

Первой от моста через Томь раскинулась Верхнеостровская площадка, считай — пригород Новокузнецка, в котором жили исключительно поселенцы-«куркули». А рядом с нашей «ударной» тонула в картофельной ботве да капустных грядках Нижнеостровская. Точно с таким же составом жителей.

Не надо, конечно, думать, что имена свои поселки получили в память великого драматурга Александра Николаевича Островского, описавшего весь ужас жизни перед всеочистительной русской грозой. Нет. На них лежал героический отпечаток уже иной драмы. Описанной революционным писателем Островским Николаем Алексеевичем. В известном романе «Как закалялась сталь»... Ну, вспомните!.. «Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было потом мучительно больно за бесцельно прожитые годы».

Предписанный даже в названиях поселков, этот завет свято блюли и там, и тут. Держали коров и свиней, растили в изобилии овощи. И на базарах по левой стороне Томи, в самом Новокузнецке, а также и на нашей — может, не забыли еще «Берег правый» певца пролетарской славы Геннадия Емельянова? — так вот, по обе стороны Томи, и с молодых комсомольцев-добровольцев, и с вышедших в тираж ветеранов эти проклятущие куркули за плоды своего единоличного труда драли три шкуры. Лишь иногда по доброй воле снижая цену. Чтобы не было, само собой, мучительно больно.

— Расскажи, Саня, — попросил и я, хоть слышал эту историю уже не единожды.

— Училка мне кликушку дала в школе. По немецкому, — начал Ёхан почти в эпической, проверенной годами манере. — Школа тогда в бараке. А «немка» ну такая мерзлячка. Перед уроком заставляла переносить стол поближе к печке... А у меня с немецким всегда было швах. Похоронку на отца в сорок четвертом прислали. Чего б я его учил?.. Ну и опять начал дурака валять. Рожи корчить. Чтоб поскорее выгнала. Сидел на задней парте, а там такой дубарь!.. А выгонит — куда сразу? На чердак. Прислониться спиной к трубе от печки. Одна она, что ли, такая мудрая? Все двоечники около этой трубы годами толклись, в холода не отгонишь. А потолок был какой? Обрешетка да глина. Вот она опять: «Осипов — на чердак!» Уже знала, куда пойду. Я — бегом!.. Греться. Одного такого же «отличника» обгонял, чтоб место занять. С разбегу плюхнулся, фанера наконец проломилась, и я — прям училке на стол. Приземлился и с перепугу: «Ёханый мамай!» Училка не меньше меня перепугалась. Сижу перед ней на классном журнале, а она: «Что ты сказал? Ёхан?»

Когда опять вволю, да теперь еще под «баушкину» медовушку, насмеялись, Саня поднялся из-за стола:

— А то забуду!

Прошел на половину, где лежали наши еще не раскатанные на ночь матрацы... Вернулся с чем-то завернутым в белую бумажку в руке:

— Тебе, Леонтич! Помнишь, обещал?

— Орден за медведя? — отозвался Петрович.

— Можно и так, — поддержал игру Саня. — Тут надо всем бы, но у меня токо один.

В бумаге лежала старая, с округлыми боками, фигурная пластинка из тонкой, давно почерневшей под краской жести. Похожая на раскрытый на обе половины средних размеров медальон, в овалах которого два цветных, слегка потускневших от времени портрета.

Рядом со мной сидевший Дед вскинулся:

— Император с императрицей, однако! — и живо обернулся к Марье Евстафьевне: — Подойди-ка, баушка! Глянь.

Марья Евстафьевна подошла и, относя в сторонку мокрые руки, с оттенком важности в голосе подтвердила:

— Государь и государыня, так!

Я все держал в руке легонькую, с исподу начавшую ржаветь пластинку. сколько же ей лет?!

Марья Евстафьевна между тем вытерла руки о передник и поднесла палец к неровно отломанному верху:

— Туто-ка, над имя, царской орел должен. О две головы...

— Да ты-то откуда, баушка, знашь?!

И снова в тоне у нее послышалась гордость:

— Девочкой видела ешшо. В богатом доме!

Я спросил Саню:

— Откуда это у тебя?

— Тоже из богатого дома! — в нарочитой своей манере знающего все и про всех ответил Петрович. И голос его тут же построжал. — Ты от нас, гражданин Осипов, не скрывай. Кто твои предки? Крупные землевладельцы? Кровососы-помещики?

Саня с давним безразличием отмахнулся:

— Чего там, ладно!.. Середняки были. Самые настоящие. Только не захотели подстраиваться. Тетя вела русский язык. В приходской школе...

— Сразу, видишь, — «вела»! — снова поддел Петрович.

— Ну, так сама говорила. Она даже в Палестине несколько лет прожила. И в Сирии. Учила арабских детишек русскому... Это как раз ее жестянка.

— Ты-ко не говори так! — осудила Марья Евстафьевна. — Жестянка ему...

— Да я что?.. Это мать моя. Они вечно спорили. Когда нас раскулачивать стали... Берите, мол, с собой самое необходимое. А тетя хотела часы с кукушкой взять. Эта штука как раз оттуда...

— Навершие, да, — снова со значением подтвердила «баушка».

— А латыши... нас разоряли они, так вышло. Латыши... Один, тетя рассказывала, по этим часам прикладом. У нас теперь другое время, смеется. Она кинулась эту штуку забрать. А он еще раз прикладом. По руке ей. Она у ней ныла потом всю жизнь — на погоду... Отобрал, а другой латыш тете шепчет: скажи ему, это твои отец и мать. А тетка сирота была. Заплакала: так и есть!.. Ну, скажи ему, шепчет. Скажи! Сказала, а он тогда «орла» отломал, а карточки эти на железке — ей в лицо. Возьми своих отца-мать!

— Ты так трогательно тут рассказываешь, — пытался Петрович ёрничать.

— Дак а что я? Это она всегда так...

— Как понимаю, предлагается тост за трудное детство? — не унимался Петрович.

Подняли стаканы с медовушкой, и Марья Евстафьевна печально вздохнула.

— Тетя, поди, покойница уже?

— В прошлом году померла, — кивнул Саня.

— Так от!.. Зачем цокаться?.. За царство небесное для ее и пили ба. Как звали-то иё?

— Анфиса. Тимофеевна.

«Баушка» попросила:

— Налей-ко, Савва, и мне... Саму малость. Помянуть рабу божию Анфису...

Выпили, и Дед спросил:

— В каких краях, Лександр, разоряли? Не на Тамбовщине, как нас?

— Нет, мы — орловские. Тетка Анфиса всегда: «из самого сердца России».

— Орловски-то да, — подтвердила «баушка». — Самое русское сердечко. Самое.

— Спрячь, Лявонтич, государей-то, спрячь, — нарочито заботливым тоном Дед предложил. — А то «баушка» поставит их себе в красный угол.

— Нет-ка, — отказалась «баушка». — Они теперича ево, Лявонтича. Завт­ра пойдет с имя к нашим кержакам. Покажет — они его со своих кружек кислушкой напоют. Со своих тарелок накормят и спать у себя положат...

К монашенским кержакам я не пошел. Вездеход «АТТ», «артиллерийский тягач тяжелый», в обиходе у монтажников — «танк», нам дали на три-четыре денька. Забросить на Монашку новый движок, который пообещали Деду еще летом.

По случаю удачной охоты можно было, посчитали, прихватить еще день. Но ведь там-то, на стройке, «танк», пожалуй, тоже не помешал бы?

На зимнике, еще только начинающем подмерзать, догнали троих охотников-шорцев, медленно бредущих с тяжелыми тягушками — кожаными саночками-кульками с низом из лосиных голяшек.

Остановились бы и без того, но один из них, поняли — старший, тянул руку. У ног его настороженно переминалась одинокая псина. Еще две, когда повыпрыгивали на снег, увидали в тягушках.

Две понурые, с печальными глазами морды высовывались из-под телогреек, наброшенных на вздрагивающие собачьи тела.

Здоровались каждый с каждым, и Петрович понимающе кивнул одному и другому шорцу, так и не выпускавшим из рук брезентовые лямки от тягушков с собаками:

— С себя поснимали?.. Ватники.

— Как не снять? — с явной благодарностью за сочувствие сказал старший. — Сперва кормилицу сберечь. Потом сам.

Саня Осипов чуть не с почтением спросил:

— Заработали?

— Еще как, однако!

«Отсоболевали» шорцы на славу, у каждого за спиной тяжелый рюкзак с подсоленными шкурками. Но в конце охоты не повезло. Одна собачка-труженица, когда «выжигали» соболя, не дождалась, пока выскочит, — в горящее дупло за ним бросилась. Обгорела, еле спасли. Другую ударила срубленная лесина. Тоже не утерпела: прыгнула за зверьком, когда дерево не успело упасть.

— А паспорта у них есть? — нарочно строго, будто школяров своих допрашивал, спросил Петрович.

Один, помоложе, равнодушно переспросил:

— Зачем в тайге собачке паспорт?

Второй сказал:

— У меня, однако, у самого его нету!

Голос у Петровича сделался строже:

— Куда дел?

— Баба на его горячую сковородку поставила, он прилип. Хотела снова кашу греть. Поставила на печку, он сгорел...

— Толкан? — деловито осведомился Петрович.

— Толкан — каша. Толкан.

— Все равно безобразие, — осудил наш бригадир. — У нас в городе у собаки вон паспорт с семью печатями... покажи, Семен!

Этот, что жена сожгла паспорт, как бы обиделся:

— Мы тоже в городе живем! Однако нету...

Петрович не отставал:

— Дак а вы в каком городе?

— Мыска у нас, Мыска...

Жители Мысков, значит.

— И стрелки на часах так и не перевели? До сих пор живете по мысковскому времени?

Шутка, конечно, с бородой. И старший шорец, терпеливо пережидавший балаган, сказал не без укора:

— Хорошо смеяться, когда на таком «дураке» едешь!

— Возьмем, отец! — успокоил Саня.

Но Петрович не унимался:

— Это само собой. Вопрос в другом. В кузове растрясет... Как раньше на буровых у геологов? Стакан спирта поставят на «бардачок». Рядом с водителем. Что довезешь — твое!.. Но спирт у нас кончился...

— До магазина доедем — купим, — пообещал старший.

— Ты меня не понял, отец!.. Гляжу, у вас третий тягушок. А у нас тоже раненая собачка. Положить ее...

Старший не дослушал:

— Кто вашу поранил?

— Да тоже сама. Услышала, как в берлоге медведь рявкнул, бросилась хозяину в ноги, сломала об его колено ключицу...

— Эту пристрелить надо! — безжалостно решил шорец. — Такую уже не выучишь.

— А я думал, тоже в тягушок да все три за тягач зацепим...

Но шорец повторил жестко:

— Пристрелить. Тока со своего ружья нельзя. Обидится. Перестанет бить точно. Надо обязательно с чужого ружья...

Багренцев с готовностью спросил:

— Дать тебе ружье, Семен? Или лучше я сам?

Достал-таки Ломунова...

В кузове тягача лежали на соломе и полсть, и старый тулуп, но шорцы все равно, как малых детишек, держали собачек на руках. Добытых нами зверюг уважительно величали амаканами, и мы в своих глазах выросли еще задолго до магазина... Стоит ли говорить, что было после него?

И неизвестно над кем больше сжалился «доктор Виктор Александрович», когда с помощью своего «адского водителя» Вити Величко выгружал нас вместе с буторишком и всей добычей около двора петровичевой тещи в «Шанхае», частном секторе нашего поселка... А шорцев с их собачками пересаживал в свой служебный уазик. Довезти до того самого кузнецкого городишка, где все еще продолжают жить по «мысковскому» времени...

Немудрено, что он тут же получил приглашение от старшего из охотников, дяди Васи Акушева, приехать вместе с нами в Мыски, чтобы «пособолевать» уже в его доме.

Надо ли рассказывать, как мы наконец собрались и поехали вместе с женами: Виктор со своей Юлей, Петрович с Ниной и мы с Ларисой?

За дефицитнейшим в ту пору товаром: за соболями.

Но прежде мне предстояло пережить взлет славы, какого после у меня никогда уже не было...

И пережить очень скорую, ну прямо-таки мгновенную расплату за эту славу. Расплату в проклятущем прямом — финансовом смысле.

Денежными купюрами. Не менее тогда, как, впрочем, и сейчас, дефицитными...

Известие о том, что «Гарька-старик» со своими корешами ухлопали в тайге «двух прокуроров», разошлось по поселку еще до того, как в городской газете появилась эта злосчастная статейка... И если новости, предположим, об успехах «Металлурга» поднимали не только настроение, но и производительность труда на многочисленных новокузнецких производствах, то на нашей только недавно ставшей на ноги Антоновской площадке сообщение о победе над грозным «хозяином тайги» могло повернуть дела в обратном направлении...

Не скажу, что многие бросали работу задолго до конца смены: спешили, пока не было очереди, зайти в магазин за ней, проклятой, чтобы с парой бутылок отправиться потом «на медвежатину». Но что толчея у нас в доме не прекращалась около месяца — неоспоримый исторический факт.

Медвежатина сразу же была съедена. Но дабы не разочаровывать «первопроходцев», которые давно уже и полноценной говяжьей котлеты в столовых ОРСа не пробовали... ведь что такое этот ОРС?.. Отдел рабочего снабжения якобы? Досужие критиканы расшифровывали это сокращение иначе: Обеспечь раньше себя, остальное раздай сотрудникам.

Но ведь недаром же в одной из комсомольских песен поется, что ехали мы тогда в Сибирь «за мечтами», «за туманом и за запахом тайги».

Раненько утром, еще с туманцем в лихой головушке, автобусом с пересадками я отправлялся в город на базар и покупал там те самые почти мифические для нас «три мяса»: говядину, свинину и баранину. Которые трудяжка Лариса, взявшая в ту пору в своем строительном управлении «неделю без содержания», чудесным образом, с помощью обыкновенной мясорубки, превращала в самую настоящую «медвежатину»...

Поедавшие вечером котлеты из этой медвежатины старые дружки или новые герои только что вышедших рассказов, вместе с их прототипами начинали задумчиво рассуждать:

— То, что тайгой припахивает, — это само собой. Но вот чем именно?

Одному казалось, будто кедровым орехом, которого было особенно много прошедшей осенью. Говоря на сибирский лад: «кедрой». Другой ловил еле уловимый запах малины, тоже, рассказывают, хорошо в тайге уродившей. Третий...

В конце концов я стал даже думать, что не так уж неправы втридорого продающие мясо верхне- да нижнеостровские «куркули». Попробуй-ка обеспечить свою буренку кедровыми орехами!.. Попробуй накормить прожорливого поросенка малиной!

Потом мы отправились в Мыски.

«Соболевать».

Не исключено, надо сказать: это было еще одно унижение наших шорских друзей... Последнее?

Перед их возвышением в моих глазах.

А то и бесконечным почтением. Которое с тех давних пор лишь набирало полноты и уверенности.

Так было еще до этой, сбившей меня с панталыку, встречи с Герхардом Зассом. Что мне сказать теперь — после нее?!

Но — по порядку.

Петрович опять выступал «на грани фола», и присутствие рядом наших жен его, по-моему, только взбадривало.

Мало того, раз и два провел пальцем по влажной, с только что растертыми следами хлебных да картофельных крошек клеенке, от которой предательски пахло селедкой.

Когда тетя Катя, жена нашего нового друга — дяди Васи Акушева, поставила посреди стола большую глиняную миску с пельменями, Петрович у нее бесстыдно спросил:

— Жеваные?

Она понимающе рассмеялась:

— Мясорубка, однако, в порядке у хозяина!

Уже в спину ей, скрывшейся за занавеску рядом с широкой русской печью, он так же громко взялся уточнять:

— Так, а какая мясорубка?

— Железная, однако, — послышалось из-за занавески. — Железная!

— Так, а железных зубов разве не бывает?

— Ну, что ты такое, Алексей Петрович, говоришь! — просительным тоном укорила его жена, красавица Нина, и видно было, как она под столом щиплет своего Петровича за руку.

Будущий директор присмотрел ее девятиклассницей, когда сам еще вел уроки физкультуры и заочно заканчивал географический факультет новокузнецкого педа.

...Дядя Вася, как выяснилось, ходил к соседу не только за соленым харюзком к нашей «городской» водке. Собирался теперь выложить из мешка на стол пышную связку собольих шкурок, и тут на наших жен нашел второй приступ ну прямо-таки неодолимого желания помочь тете Кате, для которой наше появление конечно же было неожиданностью...

Нина Багренцева бросилась к тете Кате за занавеску, но Юля, жена Райха, жестом волшебницы уже достала из рукава беленький, с вышивкой в уголке носовой платочек и жертвенно привстала над злополучной клеенкой.

Напомнить сочиненные в нашем «Металлургстрое» для песни о сибирской стройке слова?..

Мы подругам в суровые дни

согревали дыханием руки...

Только для того, разумеется,

чтобы к звездам ушли корабли,

чтоб вели их упрямые внуки...

Ну, вот. А теперь эти руки перебирали «мягкое золото», предназначенное для красавиц далеких от тихоньких Мысков больших городов... да если бы для них! А то ведь для каких-нибудь уродин. Для жен и для дочек больших начальников, которые только и могут себе позволить это богатство приобрести. Для их любовниц, что...

...Нухман!..

Первый начальник на нашей стройке. Легендарный Абрам Михалыч, кто стал прототипом Платохина в моей «книжке про Пашку». В романе «Пашка, моя милиция».

«Разговорил» его однажды, что называется. А он: «Слабо тебе, “пресса”, написать прямо так, как расскажу?.. Ну, были, конечно, девочки, у которых горели глаза. Десятый класс из Байдаевки, что целиком на стройку приехал... моя опора! Но были, скажу тебе, уж такие оторвы из Москвы!.. Протягиваю ей лопату, а она: “Начальник!.. С ума сошел?! Эти руки ничего тяжелей мужского органа не держали!” Ты можешь так и написать, “пресса”? Можешь?!»

Уже через много лет опять вернулось...

Уверен, вовсе не для того, чтобы лишний раз укорить нашу Златоглавую. Нет.

Чтобы кого-то вспомнить, а кого уже — помянуть. Из наших сибирских девчат. Или из тех, кто очень издалека прилетел на тот, давний теперь новокузнецкий огонек.

И тоже, может быть, опалил тут себе не только крылья...

Оставим их в избе у дяди Васи и тети Кати Акушевых, наших подруг.

Пусть подольше ерошат этот ласкающий пальцы мех «дошлых» соболей знаменитого кузнецкого кряжа. Ту самую «мягкую рухлядь», что когда-то везли отсюда в царские, в государевы палаты...

А мы перенесемся мужской компанией прежде всего во времени.

В тот день, когда дядя Вася явился к нам на Антоновку с ответным визитом.

 

«А потом был праздник»,
или ответный визит дяди Васи

Однажды после поездки в Австралию позвали меня выступить перед студентами Металлургического института, я пришел, и вот, когда уже начались вопросы, очень модный такой и чистенький, «весь из себя», как тогда говаривали, молодой человек не без ехидцы сказал: объясните, мол, почему вы больше не о самой Австралии, а о русских, которые там живут?.. О казачьих станицах. А вдруг это мне и не очень-то интересно? А интересна как раз сама Австралия.

Помнится очень четко, пожалуй, еще и потому, что к нему вдруг прочно легло не находившее себе до этого из подсознания выхода давнее определение: липездрон.

Не знаю, признаться, там ли в нем стоят в нашем случае «и» и «е». Не исключено, что им надо поменяться местами. А то и победить бы чему-то одному. Здесь и там.

Дело в том, что мне еще давно надоело искать это в самых разных словарях, а на мой вопрос о его значении не мог ответить даже такой общепризнанный авторитет, как покойный ныне Лев Иванович Скворцов, близкий друг, профессор и бывший наш бригадир в астраханских банях. Профессиональный составитель словарей русского языка.

Словечко из арсенала незабываемого Александра Николаевича Смирнова, ссыльного генерал-полковника, доктора наук, преподававшего нам в станице физику. Однокашник и товарищ великого, якобы американского, «вертолетчика» Игоря Ивановича Сикорского, самолет которого «Илья Муромец» он «оснащал артиллерией», Александр Николаевич — особ статья, как говорится. И свет от него идет к нам, бывшим его бездарным ученикам, вот уже столько лет после его реабилитации и упокоения в родном Питере.

Это он иногда давал кому-то из нас это не совсем научное, судя по всему, определение: «Ты, Иванов (Петров, Сидоров), — настоящий лепиздрон!»

Сколько лет это словечко оставалось невостребованным!

А тогда вдруг явилось из давних, полузабытых лет...

Модному и чистенькому студентику из нашей Кузни я об этом конечно же не сказал. И он, скорее всего, не узнает, что в Мюнхене мне пришлось о нем вспомнить.

«Вот радости-то было бы нашему Лепиздрону! — подумал я бессонной ночью в отеле. — Вместо того, чтобы расспрашивать Герхарда о том, как тут живут-поживают немцы, мне с ним приходится все о России... да что делать!»

Но так оно тут все сошлось. Как раз в Мюнхене.

А год назад приснился мне яркий, цветной сон.

Будто странный широкий эскалатор несет меня вниз. Странный потому, что по сторонам от него не овальная толща метро, не стены какого-либо предприятия либо витрины торгового центра... Эскалатор открыт синему небу, а по бокам от него тянутся роскошные вазоны с диковинными цветами.

Внизу стоял открытый, сверкающий внутренней отделкой дорогой... нет, конечно же нет!.. Шикарный, красного цвета лимузин, да. А дорогой Леонид Ильич Брежнев был за рулем.

«Садись, подвезу!» — предложил дружески.

Сел с ним рядом, лимузин мягко тронулся, как почти тут же дорогой Леонид Ильич остановил его и до боли знакомым, не особенно внятным голосом заботливо сказал: «Ну, дальше ты сам!»

Красная машина тут же ушла, а я подошел к точно такому же, по какому спустился, эскалатору, ступил на него, и неслышно меня потащило вверх. Под ясным небом. Среди вазонов с яркими цветами.

Никакого значения сну не придал, только и того, что очень четко запомнил.

И то: не каждый день тебя подвозят вожди. Хотя бы во сне.

И вдруг...

Журнал «Наш современник» напечатал первую половину романа «Проникающее ранение» и следом должен был дать вторую. «Литературная газета» взяла у меня отрывок из нее: небольшую главку под названием «В другом краю...».

О дорогих сердцу видениях, которые неожиданно являются нам в любое время и в любом месте... может, новокузнецкому, коли жив-здоров, Лепиздрону это мое признание на руку?

В главке шла речь о духовом оркестре, инструменты для которого директор автобазы заказывает в самую тяжкую для большого строительства, начальную пору. Для автомобилистов тем более: вокруг бездорожье, всюду непролазная и непроезжая грязь.

Инструменты привозят ночью, задержавшиеся на работе замордованные руководители из любопытства открывают ящик за ящиком, и ностальгия по прошлым праздникам так бередит им душу, что молоденький водитель Колька, «офицер по особым поручениям», получает задание немедленно «достать хоть из-под земли» и конечно же достает. Ее, проклятую.

Сперва капнули на трубы, потом для начала маленько взяли на грудь. Первым попробовал задудеть в самую малую трубу тот же Колька, а в конце концов не удержался и сам пожилой, войну прошедший директор. И приложился конечно же к самой большой трубе — басовой.

Над притихшей стройкой загромыхало настырное сребромедное разнозвучие — символ предстоящих побед.

Когда уже перед утром дверь своей квартиры открыл парторг автобазы, жена еще у порога отвесила ему звонкую пощечину, а на жалобный традиционный вопрос: «Мама, за что?!» — приказала: «Подойди к зеркалу, глянь на свои губы!»

Ну, не милая ли история? Прямо-таки мелодрама в духе Радзинского!

Заголовок «Литературка» дала вполне соответствующий тексту: «А потом был праздник...»

Ну, что такого-то?..

Просил их предупредить, когда отрывок пойдет. Они накануне позвонили, и утром мы с Кветой спустились со своего двенадцатого этажа, и чуть ли не первым делом я потащил ее к киоску «Союзпечати»: бедная собака едва успела со своими делами.

Купил в киоске сперва один номер, быстренько глянул на полосу — и тут же попросил еще пять.

Как знать!

Может, мне надо было поторопиться скупить как можно больше экземпляров?

А то и все. И не только в Москве. По всей родине.

Когда на двенадцатый поднялись, я не стал мыть собаке лапы, железную миску с мойвой вынес ей в общий тамбур.

Экономя время, включил телевизор и сел перед ним с раскрытой «Литературкой».

А по телевизору вдруг сказали, что умер Брежнев.

Случилось это 10 ноября 1982 года.

«А потом был праздник»?..

Можете найти подшивку «Литературки». Ради любопытства...

А тогда, не исключено, я тут же вернулся в тамбур за оставленными там пятью номерами: куда бы их подальше затырить?

О странном совпадении конечно же я помалкивал. Но через несколько дней мне позвонил давний, хотя и «шапочный» в ту пору знакомец Слава Гурьев, работавший тогда в отделе печати МИДа.

Не мог бы ты, просит, чуть побольше рассказать о себе?

А зачем? — интересуюсь.

Прочитал в «Нашем современнике» начало твоего романа, отвечает. Увлекся, знаешь ли, а биографическая справка в журнале совсем краткая. Хоть знакомы давно, знаю о тебе очень мало... может, увидимся?

Ну, давай, говорю. А когда?

Да чем скорее, отвечает, тем лучше. Тут еще дело в том, что насчет тебя поступил любопытный такой запрос от американцев.

От американцев?!

Ну, да. И хотелось бы вместе поразмышлять, что им ответить.

С виду Слава — само простодушие. Русый гигант с добрым лицом и мощными пятернями, которые обычно зовутся «грабками». Дед Шварченко учил меня в тайге: «Первым делом, Лявонтич, зри на пальцы. Я от этим указательным ткнул утром в лоб уполномоченного — к вечерней трапезе еле отходили!» — «А где трапеза была, дедушка?..» — «Дак в избе у нас и была. Дома. У баушки».

Ну как после таких воспоминаний о «стране Сибирии» со Славой не встретиться?

Тем более за спиной у него маячат «штатники» с любопытным запросом. Может, хотели бы знать, найдется ли время посетить родину любимых еще со студенческих лет, со времен университетского литобъединения «Высотник», писателей-американцев? Шервуда Андерсена, Амброза Бирса, Эдгара По и Брет Гарта... далее, как говорится, везде. Сработал наконец — правда, с большой задержкой — исповедуемый мной «закон притяжения»? Подобного подобным.

Как еще в нашей новостроечной газетенке провозглашал в своем стихе Паша Мелехин: «Сибирь — Америка России». Пусть исторически неточно, но нам-то всем тогда было ясно, что он хотел сказать.

И вот — поди, позовут.

Не все же туда Евтушенке мотаться!

Уже небось остобрындело, а — надо!

— Знаешь, что их интересует? — спросил Слава, когда в свою большущую руку взял крохотную рюмочку: протокол! — Почему-то интересует, откуда у тебя могла быть... преждевременная, так скажем, информация о дне кончины Леонида Ильича. И это, насчет будущего праздника. Есть ведь... и немаленькая, скажем, группа граждан, для которых это и дейст­вительно стало праздником. О присутствующих, как это водится, не говорим...

— Да иди ты! — сказал я. — Ты что, Слава? Другое дело, что ему уже давно пора было уйти на покой, но желать уйти вообще... Как говорится, не по-христиански!

— Рассказать тебе, как мы провожали туда Иосифа Виссарионовича? — спросил вдруг Слава. — Мне как раз пришлось быть среди тех, кто видел его, считай, последним... Перед тем как закрыли гроб.

— Как это ты сподобился?

И Слава, будто сам над собой посмеиваясь, взялся рассказывать «всю свою жизнь с самого начала»: ну, почти как разговорившийся вдруг мальчишка-бетонщик на нашей Западносибирской Сечи.

Простые, без сокрытого дворянства, родители. Школа. Профтехучилище. Завод. «Вступил в ряды» в армии. После нее повезло: по рекомендации райкома попал на работу в Колонный зал Дома союзов и через несколько лет стал там главным осветителем.

Я спросил:

— Всего публичного политического действа?

— Представь себе!.. Когда умер Иосиф Виссарионович, день и ночь от пульта не отходил, пока гроб был в Колонном зале. Рядом полковник госбезопасности. Команды отдавал. Большой прожектор у нас был — «пушка». С узеньким лучом, который освещает только лицо, — «пистолет». Вот он: «Из “пушки”, Славик!.. Так, хорошо. Теперь — из “пистолета”. По товарищу Сталину!» Можешь себе представить?.. Одно дело — ловить лучом Лемешева или там Ивана Семеновича Козловского. А тут... У меня слезы на глазах, а он: «Поточней, поточней из “пистолета”!» По товарищу Сталину, как тебе?! Сам ты разве не плакал, когда он ушел?

Ох, было, было конечно же!

Но зачем он мне вдруг рассказал, как хоронили Иосифа Виссарионовича?

Уж не затем ли, чего доброго, чтобы этот якобы Герхард попросил потом у меня значок Сталина?

Неужели одна шайка-лейка?.. Или слишком грубая была бы работа, как говорится: там Сталин — тут Сталин.

Стоп, однако, «машина»! Стоп, красная.

Отрывок в «Литературке» — в каком-то смысле «цветочки». А «ягодки» посыпались в конце года.

В двенадцатом номере «Нашего современника» вышла вторая часть моего «Проникающего ранения». Но открывался номер, само собой, портретом Леонида Ильича в траурной рамке.

Так уж вышло, что дожидались своего часа новая повесть в «Сибирских огнях» и — дело дотоле небывалое — пьеса в «Современной драматургии». И то и другое вышло также в двенадцатых номерах. Тоже с траурными портретами Брежнева.

Ничего себе собрал я урожай в конце 1982-го!

Как тут и правда не решить: сон в руку!

Но стоп и правда что!

В Мюнхене вдруг пробила мысль, что и сюда, на чемпионат мира, «подбросил» меня не кто-нибудь — сам Леонид Ильич. Лично!

Кто-кто, а он-то был известный болельщик. Разве не видал его в Моск­ве на играх с канадцами?.. Один матч, сдается, из-за него тогда задержали. И тут же начали, когда он наконец появился на «правительственной» трибуне.

Да и вообще. И у Рогатина Бориса, и у Тяжельникова — кто был самый главный начальник? Дорогой Леонид Ильич. Леня.

К этому времени, правда, он уже почил... Ну и что?

Оттуда проследил.

Пообещал человеку «подвезти» — будь любезен.

Как мы раньше на ударной-то своей, на комсомольской: «Дал слово — сдержи его!»

Вот, сдержал!

Недаром же меня пытался духом поддержать батюшка Александр Борисов, настоятель церкви Козьмы и Дамиана в центре Москвы. Любимец наших леваков-«шестидесятников».

Увидел как-то на своем рабочем столе напечатанную на тонкой, на «папиросной», как в станице говаривали, бумаге книжечку американца Моуди «Жизнь после жизни». Спросил у сына: твоя, мол?

— Теперь твоя, — ответствовал как бы наставительно. — Маша мне принесла. Борисова. Отец ее просил тебе передать.

С Машей и ее сестрой-близняшкой в «третьем меде» учились в одной группе, и это делает отцу Александру Борисову честь: услышал от них о нашем горе, решил, что надо помочь...

Это теперь я ерничаю, а тогда помогла нам выжить в том числе эта книжечка.

Но грешное с праведным, известное дело, частенько хаживают рука об руку... чем же мне еще было спасаться теперь в лопающемся от жира немецком Мюнхене?..

Вот и давай, Леонид Ильич! — вел я теперь неслышный разговор с Брежневым. — Уж если решил послать сюда паренька — помогай теперь. Разобраться с этим уверенным в себе пожилым симпатягой Герхардом!.. Кто он, в самом деле? Откуда?

Грубо говоря: наш, не наш?

Или тут как раз это не подходит?

Может оказаться, что не наш по каким-нибудь хитрым спискам, по которым и зарплату выдают, и награды... А душой, душой!

Вернемся, однако, к нашему дяде Васе Акушеву...

К его ответному визиту на нашу Антоновскую площадку...

Штука в том, что, когда выпили у него в Мысках, он запел, да вдруг так, что все мы заслушались. Какой у дяди Васи был голос!

А к той поре, о которой речь, я успел купить очень хорошо звучавший магнитофон «Тембр». Добрый советский «стационар» в два пуда весом.

Первым, кого я записал, был наш «металлургстроевский» поэт Паша Мелехин. Очередной московский беглец. Блестяще продолживший традицию, начатую незабвенным Сережей Дрофенко...

В очередной раз стыжусь.

Из той братской плеяды, которую мы начали в редакции собирать еще с Геной Емельяновым, живы теперь только Роберт Кесслер и я. Так же как сам Геннадий Арсентьевич, наш общий учитель, ушли в мир иной Анатолий Ябров, никем за пределами нашей «Кузни» так и не оцененный мастер прозы и глубокий философ. Ушел тонкий лирик и умница Коля Николаевский. Ушел, оставив после себя в Мысках детский «Духовный центр», ставший школьным учителем русской литературы Геннадий Неунывахин. Успевший, слава богу, издать несколько книжек о Пушкине. Проницательнейший, как выяснилось потом, без единого титула ученый.

Один за другим покинула этот мир славная когорта московских поэтов: Сергей Дрофенко, Павел Мелехин, Владимир Леонович.

Кто о них обо всех расскажет?

Роберт слишком мало пробыл на стройке и никого из них, кроме жестоко школившего его Емельянова и бесконечно сострадающего коллеги-литсотрудника Толи Яброва, в глаза не видел.

И немалый этот душевный груз — обязанность обо всех «металлургстроевцах» рассказать — лежит на мне, многогрешном.

Если бы успеть!..

А тогда Паша Мелехин чуть не впервые появился у нас дома как стеклышко. И — даже при галстуке на белой рубахе. Роза Хайруллина, его верная подруга и благодетельница, тоже сознавала, скорее всего, важность мероприятия, ожидавшего ее ершистого, временами буйного возлюбленного.

Магнитофонную ленту в то время практически было не достать. Несколько бобин вынес для меня, что называется, под полой один из московских дружков, работавший тогда в Москве на радиостанции «Юность»... О, наша молодость! Без кавычек.

Потому-то, когда Павел прокашлялся наконец и я нажал на кнопку своего «Тембра», с ленты вдруг донеслось: «Не только пиво-раки мы пили и лакали!..»

Прости, дорогой Борис Абрамович! — вслух пришлось сказать модному тогда Слуцкому.

Здесь, мол, тоже «готовятся в пророки товарищи мои»!

На другом «переднем крае». В другой обстановке.

Так вот, с дядей Васей тогда договорились, что он непременно приедет к нам на Антоновку и я запишу на магнитофон шорские народные песни. Может он предварительно хорошенечко их припомнить?

Чтобы не «затыкаться» потом перед микрофоном.

— Все вспомнил. Все! — радостно говорил, когда я помогал ему раздеться в длиннющей нашей прихожей. — Одну даже на бумажку писать пробовал. Но лучша так...

— Нет-нет, давай бумажку, дядь Вась. Какой молодец!

Он сунул руку во внутренний карман пиджака, протянул мне сложенный крест-накрест мятый лист из тетради в клеточку. В самом верху четвертушки одиноко стояла криво написанная строка: «Двадцать второго ш июня». Ничего больше на листке не было.

Хотел было спросить, что это значит, но дядя Вася меня опередил. Приподнял видневшийся из-под пальто на вешалке край светло-серой шинели, подозрительно спросил:

— Кто такой-та?

— Сейчас вас познакомлю, сейчас...

Но он уже быстренько прошелся пятерней в глубь висевшей одежды, выпростал погон на плече:

— Капитан, однако!

Мимо моего кабинета прошли в гостиную, где колдовал над «Тембром» кемеровский друг Толя Лопатин, и я ему весело сказал:

— Теперь ты будешь не просто капитан. Будешь «капитан, однако».

— Это выше! — со значением согласился дядя Вася. — Когда шорец признаёт звание.

Поручкались, и дядя Вася задержал в своей ладонь Лопатина: будто все продолжал некое одному ему ясное исследование. Уверенно сказал:

— А ты нормальный мужик, Толька!.. Я сперва думал, тут засада!

Как не воспользоваться такой щедрой «подачей»?

— С нынешнего дня дружеская встреча с шорцами будет называться у нас «засада». Так, дядь Вась?.. Разве мы сейчас не засадим?

Это намерение мы, само собой, тут же осуществили, и через полчаса в гостиной дым стоял коромыслом.

— Скажешь бабе спасибо, что приготовила! — наставлял меня дядя Вася.

Я как бы возмутился:

— Для такого гостя?.. Несколько раз просила сказать спасибо за соболюшек...

— Хорошай, однако, соболюшка. Очень хорошай.

— Она думала, с тетей Катей приедете.

— Кате надо дома работу делать, пусть там сидит. — и будто бы с давним интересом обратился к Лопатину: — А что я тебя в лесу не видал?

— Да по лесу ведь не бегаю! — рассмеялся Лопатин.

— Это я уже по твоей шинелке, однако, понял. Зад сильна тертый. Потому и спросил. Конторским тоже надо тайгу знать!

— Учту, дядь Вася. Учту.

А старый таежник вдруг плюхнулся на пол и ухо приложил к полу:

— Кто там у тебя в подполе?

Расслышал-таки!

Сам я детские голосишки внизу слышал редко.

Наш дом, один из четырех в поселке, был «старого типа»: из кирпича. С толстыми стенами и высокими потолками.

Когда мама с отцом решили было продать дом в станице и «переехать в Сибирь», нам дали в нем четырехкомнатную квартиру на втором этаже: над детским клубом.

Жизнь так распорядилась, что старший наш сын подрастал на Кубани, а у нас жила моя младшая сестра... о, эти семейные узелки, которые не так просто распутать!

И на втором этаже, в нашей квартире над детским клубом, неплохо пока устроился, как понимаете, мужской клуб. Литературный?.. Охотничий?

Очередной, после мелехинских стихов, записью на новоприобретенный «Тембр» стал конечно же мой рассказ о несчастной судьбе матери-одиночки из медвежьего рода... Правда, звучал он тогда чуть ли не героически. И с заметной хрипотцой. Надо было записать сразу. Пока от бесконечного пересказа между «пельменями из медвежатины» не потерял голос.

Третьей должна была стать запись песенного фольклора кузнецких татар.

— Потом нам могут и помешать, — решил я поскорее приступить к делу. — Давайте, дядя Вася. Настраивайтесь!.. А как я вот тут нажму...

— А Витька будет? — в который раз переспрашивал дядя Вася.

— Будет, будет. И Петрович будет.

И он опять отмахнулся:

— А, Петрович!.. Балаболка. Надо, чтоба Витька был.

— Будет-будет. Готов, дядь Вася?

Рукой показал, что да, и сморщенное, как печеное яблоко, лицо его сделалось ну до того страдальческое!

Йе-ех, двадцать второго ш июня!..

Ровна в чи-ты-ри чиса!

Ки-и-и-в бан-били!.. Намаб-ивили!

Штона-чалася вайна!

В Мысках с тетей Катей они все затягивали бывшие на слуху нынешние песни, наши девчата даже пытались им вполголоса подпевать. А тут в горько всхлипнувшем голосе дяди Васи прорвалась вдруг такая давняя, такая застарелая боль!

Мы с Толей невольно глянули друг на дружку.

А дядя Вася опять не запел — вскричал:

Ув-вы-ы-ы!.. Друк-мо-о-ой!

Пишу ш я вам ле-е-е-евай рукой!

Бонба упа-а-а-а-а ла, кись-атар-вала!

Почир-кис-порти-ла-мой!

Опять ознобило дальнее, как тихая зарница, воспоминанье о рыдающей на послевоенном базаре гармошке. Играла девочка, пел ее безрукий отец, а мой, в черных очках и с тростью, громко вдруг спросил посреди песни: «Это ты, Иван?!»

Дослушали дяди-Васин вариант «Синего платочка», тут же, само собой, выпили. Тут же я отмотал ленту назад, и мы от начала и до конца проверили запись.

— Молодец, дядя Вася, молодец! — подбодрил я нашего гостя. — Теперь давай шорскую. Татарскую давай...

Он уже освоился с моей техникой, разрешил деловито:

— Втыкай!

Нажал на кнопку, сам сперва сказал:

— А теперь Василий Семенович Акушев споет шорскую народную песню. Пожалуйста, дядя Вася!

Как он опять взрыдал:

Йе-ех, двадцать второго ш июня!

Ровна в чи-ты-ри часа-а!

Разве можно перебить? Эту, мол, дядь Вася, уже записали! И мы дослушали до конца, опять прокрутили уже новую запись, выпили. Я попробовал объяснить, что нам от него надо. Что старую какую-нибудь народную песню прошу его спеть сперва по-шорски, а потом уже или перевести на русский, или по-русски спеть. Если есть русский вариант.

— Втыкай! — приказал дядя Вася.

Опять я «воткнул». И опять он зарыдал своим удивительно звонким и таким безысходной печалью наполненным голосом:

Йе-ех, двадцать второго ш июня!

Все-таки я нажал на «стоп»:

— Дядя Вася! Договорились — народную.

Он оборвал песню, но заговорил так же горячо и горько, как пел:

— А рази шорцы не народ?.. Татары. Кузнецкие. Не народ?.. А рази они не воевали?.. Или песню не помнишь? «Идет вай-на на-родная! Священ-ная вайна!» Ты не помнишь? Или Толька тоже забыл? У афицерской шинели, а?! И забыл! Спеть вам тада энту? «Вста-вай, стра-на огром-ная!» Эту спеть?! А я вам — про июнь... Самая главная моя. Шорская народная песня. Теперь иё многие поют. А ты знаешь, как я пел иё в госпитале? Када они мене все-таки подранили. Немцы!.. У их тоже снайпера будь здоров. Не все жа мне их подстерегать. На позиции намолчался, а када попал в госпиталь, запел один раз. У палати. А они собрались, бойцы. И в дверях, и на подоконниках. Еще спой!.. А потом врач пришел. Иди, говорит, Василий. Споешь лежачим... Шибко умный, однако, был. Очень пожилой. Старай совсем, можна сказать. Еще царской доктор!.. Он потом велел отдать мине и солдатские штаны, и гимнастерку. И медали мои опять повесить. Ты еще мальчик, говорит. Ты понимаешь? Ешо мальчик. А у тебя уже два ордена Славы. И руку мы тебе все равно спасем. Снова будешь в своей тайге стрелять соболишку. А пока пой солдатикам!.. Договорюсь, будешь ездить по другим госпиталям. По всему Воронежу, однако, я потом ездил! И даже в Курске был. Знаешь, как я им пел?! Двадцать второго ш июня!..

И правда, он был похож на шамана, который на наших глазах вошел в транс.

С кем же он там общался, в ином мире? С какими духами?

Или снова сопротивлялся духу войны?

Или поддерживал боевой дух таких же, как сам тогда был, солдатиков?

— Запиши еще раз, запиши! — попросил Лопатин.

Дядя Вася снова скомандовал:

— Втыкай!

И я опять нажал на «запись», а дядя Вася опять запел свою песню-плач.

Как оно все в нас переплелось!

С Лопатиным познакомились год назад на съезде комсомола в Москве и подружились безоглядно, как будто оба знакомства этого давно ждали.

Он был из Кемерова, служил там в управлении лагерями. В зале Кремлевского дворца съездов, во время скучного заседания, я нацарапал длинный стих о его имевшем якобы место бесчеловечном отношении к своим подопечным:

В Горной Шории, в краю,

где прозрачны реки,

беззаботно, как в раю,

вольно жили зэки.

Но случилася беда.

Ясно, что некстати,

с флота прислан был туда

лейтенант Лопатин.

Стал шмонать их каждый день,

бить по... кантом,

став за эту дребедень

старшим лейтенантом.

Дальше «героические» подвиги бывшего краснофлотца изображались еще ярче.

Настолько, что вечером уже прочно спаянная компания «единомышленников» посчитала необходимым побывать в Центральном доме литераторов.

В Пестром зале долго рассматривали настенные надписи, в стихах и в прозе, оставленные именитыми поэтами и писателями. А потом, когда я уже отстоял очередь в буфете и шахтерская братия из Прокопьевска перенесла рюмки с бутербродами за наш столик, стали соображать, как нам тоже увековечить свое пребывание в уникальном столичном заведении.

Лопатин в конце концов на стенке рядом с нашим столиком «от лица службы» черным фломастером написал: «Товарищи писатели! Ожидаю вас в Горной Шории!» И не только расписался — бесстрашно указал свою должность...

Не за это ли ему почти тут же «очередное воинское звание» и присвоили?

Теперь он из Кемерова привез мне в подарок новенькую форму «строгорежимника»: полосатые брюки из хэбэ. Полосатую куртку, которая сидела на мне ну до того ловко! Что-что, а это шить научились, точно. И полосатую шапочку. До того была мне к лицу!

— Вот, будет у тебя строгий домашний режим. Сиди и пиши. И — ни к кому! Ни чей-то орден обмывать. Ни квартиру. Ларису проинструктирую. Будет мне звонить, если что. Тут же с домашнего переведем на «общий строгий».

Лопатинского подарка она еще не видала. С порога вручил мне, когда она уже ушла на работу. И только я успел все примерить, как в дверь позвонил этот шорский «фольклорист»: пришлось все срочно запихивать под подушку.

— А када будет Витька? — опять спросил дядя Вася.

Еще в Мысках он все к нему поближе подсаживался, все о чем-то по-дружески спрашивал... Тоже закорешевали, надо же!

— Сказал, постарается пораньше...

— Мне ба у его кой-что спросить. И кой-что сказать...

— А нам не можешь, дядь Вась? — спросил Лопатин.

— Зачем тебе? Не усё равно? Ты знаешь, сколько я немцев пирколошматил?

Конечно, я не удержался:

— Это и хотите Райху сообщить?

— Я такой дурной? Или ты?.. За тех немцев я ему уже говорил.

— За дядей Васей теперь придется следить, — с нарочитой озабоченностью проговорил Лопатин. — На стройку к вам немецкие спецы едут. Из ФРГ.

— Ох, знал я одного немецкого спеца! — радостно сказал дядя Вася.

Толя уточнил:

— Из ФРГ?

Гость наш презрительно фыркнул:

— Твоёй фырыгэ до его — какать не докакать. Таких и в Мысках теперь один-два.

— Раньше было больше?

— Почему? — удивился шорец. — Сапсем раньше не было. Когда стали строить ГРЭС, они научились. Как русский директор потом сказал: большое дела многа народу учит!

— А почему ж теперь осталось один-два?

— Остальные уехали. Спецы. Кто домой. Кто другую ГРЭС строить. Побродяги!.. У их свербит. А наши остались.

Опять тут придется сделать отступ.

Требуют его не законы жанра, придуманные «шибко умными» грамотеями.

Подсказывает интуиция.

Потом, когда мы уже давно вернулись из Мюнхена, мне позвонил Олег Спасский, с которым когда-то вместе работали в «Смене», он там заведовал отделом спорта.

Не будешь против, спросил...

(...но вот ведь какое дело! Сейчас, ранним утром 6 ноября 2015 года, когда стал об интуиции писать, меня и прошибло: нападающий Сергей Макаров был на чемпионате лучшим снайпером. Это он тогда столько сил вложил в разгром Канады, который наши ребята им устроили в Мюнхене!

Верней как? Столько шайб вложил тогда в ворота канадцев?..

Это что же выходит: снайпер из нашей хоккейной сборной появился на страницах «Красной машины» в момент, когда мы загуляли на нашей Антоновской площадке со старым снайпером дядей Васей?

Что это? Игра подсознания?

В хоккей с шайбой, да.

Или какая-то куда более серьезная игра... но как они меж собою связаны, снайперы!

Или же — связаны игры?

Большие с маленькими... верней, большие с меньшими?)

...так вот, не будешь против, спросил Спасский, если в книге, которую с ним сейчас делаем, появишься ты со своим новым романом?.. Он из интеллектуалов, Макаров, «Вороного с походным вьюком» увидал еще в «Нашем современнике». В разговоре с ним как-то выплыло... Ты не против?

Сочту за честь, сказал. А Сергею спасибо и братский привет. Как он их тогда в Мюнхене разделывал!

Книжка вышла, Олег мне ее подарил, о «Вороном...» там есть, но я вот о чем.

Если «снайпер» Сергей Макаров, у которого вообще-то спортивное прозвище — Ловкач, довольно любопытно по тем временам, спасибо ему, рассуждал о литературе, как же мне о ней, о родимой, не размышлять постоянно?

Денно и нощно.

В этот раз вот о чем думал: всякий текст ждет, это как бы само собой, не только своего завершения — завершенности. И ради этого можно было бы опустить некоторые подробности... может быть, они второстепенны и вовсе не обязательны?

Но подсознание неумолимо ведет... или это оно-то и вручает нам одежку «строгого режима»?.. И постоянно потом следит: не нарушаем ли мы его, когда работаем?

Дело вот в чем. В тот день, пока мы ждали Витю Райха и Багренцева, мы досрочно — это любимый вождями тех времен термин! — опорожнили мои стратегические запасы. Ну, недоглядел. Просчитался, бывает же!

По неписаным правилам «бежать» предстояло, естественно, мне. Но почему я пошел тогда в гастроном в шинели и в шапке Толи Лопатина?

Разумеется, с его одобрительного разрешения: посмеиваясь, помогал одеваться. Он выше ростом, смугловатый лицом, с азиатским подмесом в чертах, крепак, и шинель для меня была длинновата и слегка топырилась на груди...

Зачем нам все это было надо? И мне, и ему. В чем тут секрет?

Просто выпили лишку? Или на ерничанье опять толкало что-то совсем другое?

Но свой поход туда и обратно в капитанской шинели помню так ясно, будто было вчера.

— Привет, старик!.. Ты чего это — к им перешел? Дали форму?

Это к кому, интересно, к «им»-то?

Может, это вечное противостояние вольницы — центральной власти? Другой вопрос — что это за «вольница», что за «власть»?

Помню, что таинственно отмалчивался...

Может, то было своего рода социологическое исследование?

— Ты чёй-то, старик? За тобой приехали, а ты надел да сбежал от их?

Кто приехал?.. Куда я сбежал?

Вечно бунтующий дух?

Тогда он еще был таким, был...

Толпа возле винного отдела встретила меня восторженным ревом:

— О, тебя надо без очереди!

— Дак он иё для того и надел!

— Не-е, хай стоит! Хуть поговорим.

— Пусть раньше! Посмотрим, что будет брать!

— Да тут не разгонисся!

— Низзя ему вперед! У в этой шинели. За что тада и сожгли милицию.

— Дак тогда майор сам лез, людей отпихувал, а теперь народ сам хочет пропустить.

— Тада майор, теперь капитан — да не один хрен, скажи?.. А, старик?

Незнакомые, командированные видать, теперь все больше из «пусконаладки», «пускачи», наклонялись друг к дружке: переспросить. Кто таков?.. Стоит поднимать хай или не стоит? Если «мент» свой, пусть, конечно, берет — может, куда спешит. По доброму делу. Разве такого не бывает?.. «Менты», в конце концов, тоже люди.

Когда вернулся с парой бутылок за просторной пазухой капитанской шинели, в квартире слышались отголоски горячего спора: неужели где-то нашли?! Или раньше меня успели сбегать? Может, кто-то пришел без меня — принес?

— Ну, ты каких князей знаешь, дядь Вась? — вроде миролюбиво, но куда громче обычного спрашивал охотника Лопатин. — Скажи!

— Каких князей?! — тоже почему-то выкрикивал шорец. — Сергея Ку­зякова знаю.

— Еще?

Урок истории у них, что ли?

— Пахома Носова! — выкрикивал дядя Вася. — Тольку Карпенко!

Поставил перед ними на стол два бутыльца:

— Что это вы с русскими князьями так панибратски?

Дядя Вася накинулся теперь на меня:

— А как с ими нада?!

— Такие княжеские фамилии слышать не доводилось. — Руками развел. — Другое дело... вещий Олег!.. Дмитрий Донской! Князь Пожарский. Барятинские. Шереметьевы...

Лопатин почему-то покатывался от смеха.

— А! — отмахнулся старый охотник. — Эти, может, где далеко. В Туве, может. В Хакасии. А, Толька?.. Красноярский край тоже большой.

Рюмок дядя Вася не признавал, я пододвинул ему граненый стакан, налитый «на два пальца»:

— Действительно, с вами без этого дела не разберешься!

— Сначала зайду за кустик, — оповестил дядя Вася.

Скрылся в туалете, чем-то там загремел. Спустил воду, перешел в ванную и на всю катушку открыл кран.

Лопатин поводил пятерней: мол, хорошо, хорошо — зато не услышит. Взялся торопливо рассказывать:

— «Князь» — это начальник лагеря. У зэков. Ну, и у тех, кто знает... Дай, думаю, этого хитрована прощупаю! У шорцев тут всегда был подсобный промысел: ловить зэков. Ну, беглых. Беглецов. За это давали охотничий припас. Даже в самое тяжелое время. Дробь, порох. А после войны стали и карабин, и патроны. Лишь бы догнал. Догонишь — мешок муки. Не приведешь — полмешка. Если покажешь номер с куртки. И уши...

— Какие уши?

— Ну, какие, какие... обыкновенные. Левое с правым. Вот он и стал тут мне... Заливать. Ты знаешь, Толька. Пока не разберусь, правильно или нет посадили, не стрелял. Бывало, что даже отпускал, если человек хороший. Спрашиваю: а уши?.. А он: а!.. Этих ушей у меня целый запас был. Летом на снежнике в горах держал. Или в ручье... А где брал? В город, говорит, ездил. В морг. Там за шкурку дадут что хочешь. Представляешь?! А ты все про своих монтажников. Вот где сюжеты, а? Если не брешет.

Дядя Вася закрыл в ванной воду, распахнул дверь. С порога сказал:

— Не так, Толька!

Лопатин оторопел:

— Что не так?

— А все, что ты говорил. И про припас охотничий перепутал. И про муку. Про уши тоже не так. И я тебе не брехун...

В азиатских глазах Лопатина вспыхнул, мне показалось, чисто профессиональный интерес. Который был выше мелких условностей.

— Ты что, все слышал, дядь Вась?

Шорец удивился:

— А как жа?.. Какой ба я был снайпер, када слуха нет? Какой разведчик?.. Какой охотник, када не слышу, как листик с осины обломался да упал?

В голосе у Лопатина послышалось неподдельное уважение:

— Опасный ты человек, дядь Вась!

А шорец поднял заскорузлый палец и расцвел вдруг улыбкой:

— Однако Витька!

— Витька? — удивился Лопатин. — Где?

— Чую, однако, открыват дверь у подъезде! Надо иво пустить.

Пошел открывать дверь.

 

Немчура

Не пора ли, однако, и нам снова «пустить Витьку» в наше повествование?

Познакомились мы в тот день, когда маленький такой ежик, которого, казалось мне, я случайно, не помню где, проглотил, на скудных столовских харчах все-таки подрос и запросился на волю... скажу я вам!

Нынче мы привыкли говорить о простых вещах: мол, и ежу понятно.

Так вот и тогда: ему-то, ежу, было ясно, что на воле оно как-то лучше. А мне-то — нет. Больно!..

И поплелся я среди ночи в нашу 29-ю больничку. И попал к дежурившему там молодому хирургу.

По гороскопу я Рак. Хирург, которому я на свои неловкие обстоятельства пожаловался, живо мне об этом напомнил. Предложил принять позу, соответствующую этому знаку зодиака. А потом вдруг и говорит:

— У нас обезболивающих и днем нет. Ночью — тем более. Если что, приходится — стакан водки... потерпишь?

— Без водки? — интересуюсь в неловкой позе.

— Да, — отвечает. — Ночь, все закрыто.

Говорю ему:

— Лишаете перспективы, доктор!

Успокоил:

— Свое мы, надеюсь, потом возьмем!

Как в воду глядел: так и было.

Когда боль стала невтерпеж, прошу его:

— А можно, я буду со своей «пятой точкой» разговаривать?

— Конечно, — разрешил он. — Давай!

О, это была поэма о «пятой точке»! Которую я называл, правда, несколько грубей.

Я каялся, что не берег ее, и обещал, что впредь этого больше не будет. Что нос теперь не высуну на улицу без кальсон. Без ватных штанов не стану больше садиться на промплощадке ни на бетонные блоки, ни на стальные фермы.

Голос мой иногда становился чрезмерно громким, и доктор тогда, не отрываясь от дела, спрашивал:

— Она у тебя плохо слышит?

И я тут же подхватывал:

— Обещаю также купить тебе наушники... ой-ё!

— Это марка наушников?

И я взвывал:

— У-у-у!.. Марка, марка!

В конце концов он сказал:

— Поверь, я сделал все, что мог. Но в наших условиях... Если «ежик» твой снова зашевелится, придется почистить еще разок. Уже с предварительной подготовочкой.

«Ёжик» через месяц-другой зашевелился. Я опять пришел к Райху и выложил на стол взятку: несколько завернутых в газету электрических лампочек.

— Как это тебе удалось? — спросил он. — А главное — где?!

— Секрет фирмы, само собой. Но не скрою...

— Тебя-то мы на недельку потом заклеим, — пообещал Райх. — В туалете без света обойдешься. А кой-кому... в женский попрошу вкрутить, вот! Девчата жаловались.

Ну, так мы тогда на своем «переднем крае» строили светлое будущее! Без света в туалете. Без этих лампочек...

Днем меня сестрички хорошенько промыли.

А поздним вечером на край кровати подсел ко мне дежуривший в ту ночь очень уже пожилой врач с печальным лицом, испуганным — показалось мне по молодости, очень давно и навсегда.

Совсем тихим, разумеется, голосом, чтобы не разбудить уснувших моих соседей, принялся меня просвещать: мол, в медицине есть такой раздел — проктология. Чуть ли не самый сложный. Английская королева, которой сделал удачную операцию русский профессор, настолько расчувствовалась, что подарила нам клинику. В Москве она так и называется: клиника профессора Рыжих. Неужели у меня в столице не осталось друзей и доб­рых знакомых? Которые могли бы устроить меня в эту клинику?!

Это не тот случай, когда проблему можно решить в провинции, нет! Тем более что оперировать меня будет молодой специалист. Да к тому же... к тому же... надеюсь, я его понимаю?

Совсем недавно мы были врагами, причем какими! Заклятыми!.. Вторая война на протяжении жизни одного поколения. Да еще какая война!

Нет-нет, надо, пока не поздно, отказаться от операции в нашей 29-й!

А меня почему-то как раз это в немцах и не смущало: бывшие враги! Откровенные.

Это ведь куда лучше, нежели лживые друзья!

Да и потом, потом...

Может, это из-за нашей фамилии, из-за которой дразнили в школе?..

Немец-перец-колбаса!

Купил лошадь без хвоста.

Поехал жениться —

Жинка не садится!

Да кабы только так!

Кабы только в школе!

В университете взрослый дурак с философского факультета только так меня и звал: «Фашистенко!..»

Когда наконец схватил его за горло, он прохрипел: «А что?! Твой отец вернулся, шлет теперь тебе переводы, а мать посылки, а ты знаешь, где мой отец, ты знаешь?!»

И я заплакал первый.

Так вот, может быть, из-за фамилии жизнь меня ну как нарочно постоянно сталкивала с немцами, а их ну прямо-таки на меня выносила?

Что там об оккупации, когда все это началось. Это как бы само собой. Но сколько я потом о немцах понаписал!

О русских немцах. Из Вановки в том числе, под станицей Тбилисской на Кубани. Где перед войной был большой зверосовхоз: до сих пор помню мордочки нутрий за негустой проволочной сеткой, через которую можно было просунуть палец. Когда сказали, началась война, я сперва так и понял: с этими немцами, из зверосовхоза. Когда узнал, что отцу пришлось их выселить, это дело одобрил. А то: «Не просунь палес, малтшик!»

Когда через пятнадцать лет в экспедиции на Южном Урале, возле печально известной речки Течи, под поселком со скучным названием Сенохозяйство, рубил дрова для поварихи Вали и она сказала, что родом тоже с Кубани, я вздохнул: «Не из Вановки?.. Не мой ли отец вас выселял?»

«Из Вановки, да! — сказала. — И твоего отца видела. Наши потом все вспоминали. Не проклинайте, говорил. Не поминайте лихом. Это не я такой плохой человек. Это — война!»

Может, немцы вернули ему добром?

Уже другие. Занявшие нашу станицу «немецкие» немцы. Заграничные.

Наши эвакуировать оттуда нас с мамой и младшим братцем не смогли, а знавшие отца местные полицаи отказались прописать у родни: «Припишем 22 января вместе с жидами!»

Узнавший об этом немецкий майор, тетин квартирант, велел спрятаться у нее в подвале и поставил у входа наверху молоденького часового, своего денщика, — уже другая тетка, наша крестная, бесстрашная «мамаша Карпенчиха», отбивала его потом у наших разведчиков, первыми пришедших в станицу: хорошо, что были учителями из нашей школы и оба тут же все поняли...

А сколько я написал потом о немцах, высланных в наши сибирские края!

А все кажется — мало.

И не так убедительно и правдиво, нет!

Чтобы в третий раз русско-немецкое кровопролитие, не дай бог, не слу­чилось.

Разве это в зачатке не потенциальная классика, что рассказывала в тихой Монашке «баушка» Мария Евстафьевна?

В Осиновом плесе в пик войны пожилому немцу, бывшему пастору, доверили развозить хлеб по участкам леспромхоза.

Немец доверием этим очень дорожил, поскольку в маленькой колонии Осинового плеса продолжал и сплачивать, и защищать своих соплеменников.

Весной сорок третьего, в пик войны, на санях с полным ларем он спешил переехать первую из Терсей — Верхнюю. Река уже готовилась принять большую воду, льдину с двумя лошадьми и санками оторвало от берега и понесло по течению. Возница успел выпрыгнуть на берег и бежал, пока было можно, вслед за санками, но, когда они скрылись за речным поворотом, упал в отчаянии без сил.

Один вернулся на конюшню в Осиновом, нашел обрывок старых вожжей и сделал петлю на перекладине...

А через несколько часов в раскрытую дверь конюшни измученные лошадки втащили санки с полным ларем. Остановились под безжизненным телом пастора, трогали мордами безвольно висевшие ступни в изношенной обувке и потихоньку ржали...

Выскочили, оказалось, и вынесли санки, когда в самом устье льдину прижало к берегу мощным ледоходом, уже начавшимся на Томи...

...И вот лежал я тогда, Немец-перец. В затихшей ночью палате нашей 29-й больнички. И думал, как в местной присказке о шорцах, «как жить дальше». Принимать ли мне безропотно утром на операционном столе положение астрологического своего знака... Либо все-таки под каким-либо благовидным предлогом отказаться, пока не поздно, от операции и срочно «поставить под ружье» своих московских дружков...

Пусть ищут выход на «клинику профессора Рыжих»!

«Разрежут» меня там — разве тогда все вместе не станем ближе, что там ни говори, и к английскому двору, и к самой ее величеству королеве?

Что тогда во мне победило?

Подукрепившаяся на стройке приверженность пролетарским традициям?

Или солидарность со всеми, какие работали тогда на нашей Антоновской площадке, молодыми специалистами?

Сам я к этому времени уже исповедовал и доставшееся от соседей-черкесов, и родовое казачье: слово острее кинжала и стремительней шашки.

А сколько в своем «Металлургстрое» я успел настрогать фельетонов, где открыто значились имена и фамилии прогульщиков, разгильдяев либо «злостных расхитителей социалистической собственности»...

Которые потом, когда приходили с «опровержением», оказывались вовсе не таким уж кончеными людьми, а то и настоящей гвардией стройки... гвардией!

Может, и хорошо, что за такие дела мне теперь придется расплачиваться не чем-либо иным — всего-то, как бывало когда-то в детстве, собственной задницей!

И я, конечно, доверился «немчуре».

Пока лежал потом «заклеенный», успел и порадеть «родной 29-й» своим перышком и крепко подружиться с однокашником Райха по медицинскому институту Глебом Шульженко, перед которым и нынче остаюсь пока в неоплатном долгу.

Глеб Васильевич куда старше нас с Виктором. В Отечественную войну, или, как нынче уже справедливо принято, во Вторую Отечественную, летал на бомбардировщике. Как сам любил говорить — на «бомбере». Уже весь в орденах, был сбит, бежал из плена и снова летал. До конца войны. Когда в немецких архивах вдруг нашлась штурманская карта с его сгоревшего «бомбера».

И отправился боевой капитан, потомственный ленинградец, «питерец», как всегда о себе говорил, уже в другой плен. В свой. В родной сибирский. В котором пробыл куда дольше.

В Томский медицинский они с Райхом поступили в один и тот же год. Подружились. И решили потом вместе податься в манивший своими легендами соседний Новокузнецк. Не куда-нибудь — на «ударную комсомольскую».

Время всеобщего помешательства? Или — время надежд?

Московский «доброволец», я стал младшим в нашей компании.

Но оба с Райхом и нынче ощущаем в себе духовное влияние «командира звена» — несгибаемого «ведущего».

Знаю, здесь не место описывать портрет Глеба.

Но, может, самое время?

Потому что исчезают, бесследно исчезают на Руси красавцы богатыри с полными благородства и достоинства лицами, в которых нераздельно слиты черты прошедшего суровые испытания воина и так и не сокрушенного ничем, с открытой душою добряка...

Недаром в больнице ходил потом анекдот о первой операции Глеба.

Ранней осенью на стройку привезли дедка-кержака, которого чуть было «не разобрал на запчасти» задравший перед этим его корову медведь...

Каким-то чудом дед оставался жив. Спасти его могла только срочная операция, но упрямый кержак не подпускал к себе «нечистых неумех».

В ту пору еще здравствовали, слава богу, светила, приехавшие в Новокузнецк с эвакуированным из Ленинграда ГИДУВом: Государственным институтом доусовершенствования врачей. На двух «волгах» их привезли из города на консилиум. Хирурги с громкими, похожими на фамилию Райха именами, известная всей стране профессура, покачивали головами и переглядывались.

И тут дедок выцелил в толпе Глеба, впервые в тот день пришедшего на работу. Наставил на него палец и твердо сказал: «Пусть он меня сшиват... Без наркозу. А вас штоба близка не было».

Договорились в конце концов, что они, так и быть, побудут рядом.

И впервые в истории чего только не пережившей новокузнецкой медицины оперировал «тяжелого дедка» вчерашний студент. А ведущие хирурги знаменитого ГИДУВа, чуть не в полном своем составе, ему ассистировали.

По этой же, кроме прочего, причине — из-за своего внушавшего бесконечное доверие вида — Шульженко первым, как говорится, сделал карьеру: уехал в старую часть города, в Старокузнецк, заведовать отделением хирургии.

Мы с Виктором оставались в поселке. Усердно продолжали работать над совершенствованием так необходимой трудящимся всего мира «системы Райха–Немченко».

Одно из самых успешных ее испытаний, хорошо это помню, провели в осенней Монашке.

Несколько дней перед этим я один гостевал у Деда и «баушки». Долгими вечерами выслушивал их рассказы или читал Библию: тогда она оставалась на Монашке, они еще не успели мне ее подарить. Утречком пробовал работать, но больше бродил по монашенским горушкам, желтым от берез да пламенеющих багрецом тихо облетавших осин.

«Вывершивал» очередную малую сопку, садился на самом взлобке и долго вглядывался в разноцветную картину противоположного берега Терси, где золотом горящие под солнышком такие же островки были впаяны нижней оторочкой уходящей вверх по увалам бескрайней «черной» тайги...

Какая чистая голубая даль висела над хвойными темно-зелеными пиками!

Счастьем было увидать в это время будто простроченный в небе журавлиный клин, уловить едва слышное курныканье... Как, должно быть, красива с высоты пойма реки со стальной рябью остывающего русла, какой вид на снежники, на ледяные гольцы откроется птицам за перевалом!

Оттуда и появился вдруг почти безмолвный вначале, сквозящий лопастями кружок идущего на посадку вертолета: ну, будто я его выждал!..

Вырос в небе, оформился, с грохотом сделал круг над Монашкой и завис над прибрежным галечником... да неужели?!

Ну, ясно: серый Ми-8 с крестом на борту. Санитарный.

Первым, как полагается, с лесенки соскочил на землю пилот, быстренько огляделся, и рев мотора почти тут же перебился, стали замедлять вращение лопасти...

Конечно, я уже мчался к приземлившейся машине.

А на землю уже сошел Райх, взялся помогать остальным:

— Мы к тебе, старик!

Ничего себе компания: трое мужичков и две дамы. Областные чиновнички «от медицины». Осматривали прилегающую к Алтаю Горную Шорию: мол, как использовать в целях рекреации... Знаем мы это дело. Уже играли, как говорится.

Кто бы сейчас отказался хоть чуть да сверху взглянуть на красоту божьего мира: на светло-синие, еще с темными верхушками, гольцы да под солнцем сверкающие снежники!

К Поднебесным Братьям, поди, летали. К Зубьям. Может, даже к Белухе?

— С дедом, с бабушкой договоримся, старик?.. Медовушки попробуют, слегка закусят и — в Кемерово.

Но тут-то и пронесся этот снежный заряд, даже для наших мест такой ранний. А потом вдруг начался дождь...

Пилоты вертолета, к общей радости, конечно же взлетать категорически отказались и объединились наконец не только с жующими. Уж эти-то ребята медовушку где только не пробовали... но стоп, стоп!

Разве дотошный читатель не должен знать, что в таежных краях медовуха делается, как правило, трех сортов? Для себя. Для друзей. И — для врагов.

И хоть кемеровские чиновники, как почти все остальные на изобильной родине, были конечно же ее настоящими врагами, дед угощал их все-таки первосортным напитком. Что с него возьмешь?.. Тайга глухая!

Или же народная глухая защита?

Так вот, после обильной медовушки начальство с пилотами уснуло в избе, а мы с Райхом попросили у «баушки» малосольных огурцов и ночевать отправились на сеновал.

Никогда не закусывали югославский коньяк пятилетней выдержки малосольными огурцами?..

По вполне понятным причинам теперь-то вам этого уже не отпробовать!

Ушла из жизни щедрая умелица Мария Евстафьевна.

И нет больше Югославии, которую мы еще недавно называли братской...

Но тогда!..

По дощатой крыше сенника мерно стучал дождь, и под его умиротворяющий аккомпанемент о чем только мы с Витей в тот долгий вечер не говорили.

Все больше о русских да о немцах.

Если бы были вместе!..

Расходились только в одном. Может быть, в самом главном?

Райх был неисправимый, непробиваемый сталинист.

 

Комсомольское поручение от «невольников»

Сосед Женя встретил меня возле отеля.

— Куда ты запропал? — заговорил возбужденно. — Думал, успеем еще сегодня, но придется на завтра отложить... не смоешься опять?

Мелькнуло: рассказать ему?.. Стоп! Проговорил насмешливо:

— Тут смоешься, как же!..

— Пойдешь со мной завтра в «Квэлли»?

— Ты, я вижу, разбогател...

Надо полагать, он вздохнул:

— Я-то нет. Ребята должны разбогатеть. Когда возьмут золото.

— А возьмут?

— Можешь не сомневаться. Главное, они-то не сомневаются, нет. Вот что важно.

— А при чем мы с тобой?

— Погляди на календарь, — взялся просвещать меня Женя. — Последняя игра у них третьего, а билеты на самолет, как и у нас, пятого. Но мы-то, как могли, уже отоварились, у нас было время. А у них не будет. Получат гроши, и — сутки на все про все. Где там что разглядишь?.. Тем более у многих головка будет бо-бо. Вот и просят. Зайти в этот универмаг, в нем все есть. И принести рекламный проспект. Там фотографии товаров и цены. Каждый что надо выберет, запишет для себя...

— Прекрасно!.. Для поднятия духа.

— Боевого духа, не забывай!

— Разумеется, боевого.

— А потом они на автобусе сюда — всем шалманом.

— И возьмут этот «Квэлли» штурмом.

— Сообразил?

Нет, не надо пока с Женькой советоваться: сначала надо хорошенько подумать. Пошутил:

— Понял наконец, чем научная группа занимается!

— Смейся-смейся.

— Да тут бы и заплакать самое время.

— Это в методику не входит. Это нам с тобой комсомольское поручение... или ты «в рядах» давно? Тогда считай — партийное. От самого Виктора Васильича.

— Тихонова?

— Само собой. Он-то давно «в рядах»! Составишь компанию?

— Не бойся, я с тобой! — ответил названием фильма, среди актеров которого появился у меня еще один добрый знакомец: Лев Дуров. Дуров-Дортмундский, да...

О чем только я не передумал в тот вечер! Чего только мне не примстилось бессонной ночью!

А на следующий день мы с Женей отправились в самый роскошный мюнхенский универмаг.

Зачем описывать капиталистический рай?

Все это нежнейшее с виду бельишко, которое наши «ледовые рыцари» привезут потом своим верным женам... Все эти богатые шубки, сапожки, шляпки.

Которые они по картинкам будут выбирать в своем жестоком затворе.

Меня пробило: а ведь и в самом деле — неволя!

Неволя уже есть, да! У них — почти всегда и везде.

Их неволя — режим. Кроме прочего.

Но ожидает ли ребят и в самом деле величие?

И неужели только этим будет оно потом обозначено? И вознаграждено?

Общим большим хапком.

Оплаченным разграблением «Квэлли», где мы должны получить эти рекламные проспекты дамских трусиков...

По залам роскошного магазина шли мы с Женей, почти не глядя по сторонам. «У советских собственная гордость», — как сказал Владимир Владимирович. Маяковский. «На буржуев смотрим свысока...»

Мы по этому «капраю» будто неторопливо прогуливались...

Но в царстве джинсов все-таки надолго остановились...

Как подумаешь: «из дерьма — пирога!» Любимая поговорка задушевного друга Славы Победоносцева. Внучатого племянника графа Константина Петровича, обер-прокурора Святейшего Синода. Ответственного секретаря журнала ЦК ВЛКСМ «Смена», в застенках которого вместе маялись... тоже была еще та неволя! Но где ее нет?

Она повсюду.

Понять бы, что с величием. Грядет ли?.. И — какое-какое?!

И вот из-за этих поганых джинсов, без которых нынче ни один уважающий себя «строитель коммунизма» не обойдется... да что это?

И правда — наваждение!

Ну, то ли дело синие китайские штаны из хэбэ!

На своей ударной, на комсомольской за дружеской пирушкой как-то договорились. Комсорг Слава Карижский. Тот самый, да. Который потом, поработав секретарем парткома Гостелерадио, отправился Генеральным директором в Госцирк. Юра Лейбензон. Теневой комсорг, оставшийся таковым с тех пор, как привез на стройку первую партию «добровольцев» из Москвы. Главный механик ЖКХ. «Главный сдергиватель». Как называл его Гена Емельянов, делая при этом выразительное движение сжатой пятерней сверху вниз. Словно над унитазом, «значитца». И я. На ту пору — уже японский шпион. Побыть американским успел чуть раньше.

Сидели мы не за какой-нибудь местной «косорыловкой» либо, известное дело, — «стенолазом». За государственной бутылкой синеватого цвета с немудрящей наклейкой: «Спирт питьевой». Девяносто шесть градусов. А?! Цена 5 рублей 67 копеек.

В благодарном сознании отпечаталось навсегда!

Сидели, значит, и кто-то первый и говорит. А что, ребята?.. В народе, мол, говорят: последние штаны пропил! А не сделать ли нам наоборот? Чтобы этот зловредный стереотип разрушить до основанья? А затем...

Конечно же тут началось:

— А затем — «мы наш, мы новый мир построим»?

— Ага, «кто был ничем, тот станет»...

— Славка пойдет в бетонщики.

— Лейбензона кинем на профсоюз...

— А Гарюша...

Но поступило предложение иного рода: не сдавать бутылки до тех пор, пока на трое китайских штанов не накопим. Они тогда семь рублей стоили... Договорились? Кто за?

Против нет. Воздержавшихся тоже нет. Принято единогласно.

Копили бутылки. И все вместе, и каждый в отдельности. Терпеливо подсчитывали. Долго!..

С безразмерными, набитыми бутылками рюкзаками на мотоцикле с коляской поехали наконец на соседнюю Нижнеостровскую площадку и там сдали.

Вернувшись, купили у себя в магазине трое штанов и бутылку «Спирта питьевого»: ничего иного в гастрономе тогда не имелось. Передний край! Трудности...

Каждый надел эти новые штаны, и уселись их обмывать... а вы говорите: мол, последние штаны пропил. Кто?!

Только не мы, во всяком случае.

И сколько-то дней или даже недель были форменно счастливы... да что там!

Вот и в хмурый подмосковный денек, когда сижу за компьютером над «Красной машиной», просияло для меня далекое сибирское солнышко моей молодости...

Но ведь к нам-то из Москвы ехали тогда — все в джинсах да в джинсах...

И корреспонденты, и артисты. И даже один комсомольский деятель из Москвы в американских джинсах был замечен...

Мы с дружком Колей Шевченко, знаменитым на всю страну бригадиром монтажников, на выездах в столицу образовали тогда такой тандем: красавец и говорун. В каком-нибудь нужном нам магазине он только загадочно улыбался продавщицам, а я заливался соловьем... И уходили с «дефицитом» для наших жен-терпеливиц. Было!

Когда-то на стройке рассказывали, что примерно так поступил Петр Михасенок, белорус. Умница и симпатяга, комсорг бригады монтажников, почему-то остававшийся в тени своего «бугра», кубанца, «харизматичного», как бы сказали теперь, а то и «брутального» Виктора Цыся... какая вообще была бригада!

Один к одному гвардейцы, это в прямом смысле. Ведь на ударную стройку еще надо было попасть, был почти конкурс! И наши «покупатели» брали крепких пареньков из гвардейских частей.

Как все, ходили сперва в армейском. А пообносились-то побыстрей других — работяги!

И вот тогда-то и поехал на свою родину, в Белоруссию, Петр. На запад! С деньгами, которые ребята собрали. С общим снимком бригады. И — с отдельным листком, на котором были расписаны приблизительные номера костюмов и точные «размеры» каждого.

Уж как он там, Михасенок, провернулся, кто теперь скажет?

Может, Петру одному пришлось в двух лицах шустрить: и говоруна, и умника. Да ведь таков и был!

И привез он из Белоруссии полтора десятка черных польских костюмов и столько же белых рубах: на всю бригаду.

Может, «скорая» тогда подбирала наших девчонок? Падали!

Когда пошли они шеренгой по «Сорок лет комсомола»...

А тут оно, в этом «Квэлли», все — бери не хочу. Были бы марки.

Ну, почему — не наши рубли?!

И ажурное дамское бельишко. И крепкие мужские башмаки. Мечта каждого приличного скифа... ведь «скифы мы. Да, азиаты мы...». И куртки «адидас»... нет!

«Кто носит куртку “адидас”, тот первый родину продаст!»

Господи! Да за что?

О том ли думаем?..

Нам не прода-ать.

Нам бы наконец ее выкупить.

Давно измученную. За столько лет какого только горя горького не пережившую...

...У Жени с немецким тоже было не гладко, но наконец нас поняли.

Для русских спортсменов?.. Хоккей?.. О, хоккей!

И дали нам пять толстенных книжищ в разноцветном глянце.

Три для русской команды. И по одной — каждому из нас.

В знак благодарности.

Да, пусть наши с Женькой бабенки хоть полистают!

На работу отнесут. Чтобы подружки проглядели. Что носят в проигравшей войну Германии. В изобильном городе Мюнхене.

Где есть богатая фирма, которая обеспечивает вывоз кладов из нашей победившей немцев страны...

 

Мюнхенская Либерия Иоанна Грозного

В магазин «Русской книги» мы пошли с тренером харьковского «Динамо» Виктором... ну, что теперь у меня спрашивать фамилию? Прошло три с лишним десятка лет.

Самого-то его как будто вижу: был в нашей группе один из самых доброжелательных и самых деликатных. Насколько это понятие к хоккейному тренеру применимо.

...Все-таки я попробовал.

Поискать фамилии временных «запорижцев» нашей вольной «хоккейной Сечи», то и дело нарушавшей тогда обывательский «орднунг» утопавшего в роскоши Мюнхена.

Для начала на ближней полке из ряда разноформатных книжек указательным пальцем наклонил едва не самую меньшую и, когда уже оказалась в руках, радостно удивился...

Не знак ли снова?!

«Стихотворения» Константина Симонова. Истертый множеством рук крошечный сборничек в потемневшей, некогда голубоватой обложке. Напечатанный московским «Гослитиздатом» в грозном 1942 году. Под обложкой синими чернилами дата: «5 октября 1957 г.» Инициалы: «Ю.Х.»

Алтайский подарок Юлы Хрущевой. С переписанной ею на последней, перед задней обложкой, страничке песней, сводившей тогда с ума журналистов-студиозов. Казавшейся в ту пору чрезвычайно глубокой и безысходно печальной: «Шеф нам отдал приказ лететь в Кейптаун...» Чем вам не Кьеркегор?

И опять — о неволе?

Как нынче любят говорить: да уж!..

По сравнению с той, под портретом Симонова на форзаце книжки, неволей. За портретом следует вводный стих:

Товарищ Сталин, слышишь ли ты нас?

Ты должен слышать нас, мы это знаем:

Не мать, не сына — в этот грозный час

Тебя мы самым первым вспоминаем.

И окончание стиха:

Мы знаем, что еще на площадь выйдем,

Добыв победу собственной рукой,

Мы знаем, что тебя еще увидим

над праздничной народною рекой.

Как наше счастье, мы увидим снова

Твою шинель солдатской простоты,

Твои родные, после битв суровых

Немного постаревшие черты.

Последним в сборничке из 200 страниц напечатан известный стих Конс­тантина Михайловича «Если дорог тебе твой дом». Тот самый, который тогда в обиходе звался «Убей немца».

Конец стиха, воплощающий его смысл:

Так убей же хоть одного!

Так убей же его скорей,

Сколько раз увидишь его,

Столько раз его и убей!

Нам еще предстоит вернуться и к Юлии Леонидовне, так щедро осы­панной Господом Богом и милостями, и горестями нашего по-прежнему чрезвычайного времени. И вернуться к Иосифу Виссарионовичу Сталину.

Но пока мы в магазине «Русская книга» в Мюнхене...

Проницательный читатель воскликнет: наконец-то!

Иначе где же та духовная планка, которую предлагает автор?.. В чем, в конце-то концов, его профессиональный интерес не только русского писателя, но вдобавок теперь — издателя? С немалыми, судя по всему, полномочиями.

Кабы!..

Перед этим мы с Виктором пешком добрались до главного мюнхенского вокзала, где, по слухам, был самый широкий выбор мировой периодики... Но что же мы — будем искать комментарии хозяев чемпионата либо попытаемся разобраться во впечатлениях итальянцев, чья команда стабильно оставалась последней?

Под любопытствующими взглядами киоскеров мы конечно же просматривали родные наши газеты. «Ленинизм — живое творческое учение, верное руководство к действию». В «Правде». Доклад Горбачева на пленуме ЦК. Верного приспособленца, да...

Или этот заголовок — еще из Дортмунда?

А тут — «Ответы В.Ю. Андропова журналу “Шпигель”»... О, «туристо совьетико»!

В книжном магазине Виктор первым делом бросился к альбомам русских авангардистов: что удастся купить, обещал привезти другу-художнику.

Я заскользил глазами по бесчисленным книжкам Солженицына, составленным плотно, как щиты непробиваемой римской центурии... или для русского читателя, за чье сознание который век идет ожесточенная схватка, больше подходит название иного воинского подразделения древних?

Манипула!..

Виктор между тем начал произносить полушепотом интеллигентские мантры:

— О, Малевич!.. Наконец-то! Марк Шагал. Кандинский, о!..

Перехватил полунасмешливый взгляд, которым окинула его скромно одетая женщина средних лет, негромко спросил:

— Простите, вы русская?

— Да, — сказала она, сразу посерьезнев и будто к чему-то приготовившись. — Впрочем, это не имеет значения.

В действие пошел арсенал, наработанный еще на нашей Антоновской площадке:

— Как же, простите, не имеет? Земляки!

Она печально ответила:

— Сегодня это понятие слишком мало стоит...

Как такою подачей не воспользоваться!

— Разве мы только о дне нынешнем?.. Как бы кому-то в заграничной книжной лавке ответил наш Николай Васильевич?

Она сначала продолжила свое:

— Тем более среди русских! — и тут же будто спохватилась: — Николай Васильевич — Гоголь?

— Разумеется!.. Кто больше него по Европе путешествовал?

Она ответила таким тоном, что я почувствовал, как у меня остро щипнуло в уголках глаз:

— Он-то по своей воле. Не корректно сравнивать.

— Извините.

Печальная жена кого-то из моих несостоявшихся авторов?.. Сперва — в «тонком» журнале. Далее везде, как говорится.

Как я надеялся напечатать в «Смене» Аксенова! Правда, не очередную партию «апельсинов из Марокко». Что-нибудь похожее на его «Полпути к Луне» с главным героем Кирпиченко! Сибиряком-строителем.

Аксенов по телефону пообещал рассказ. Я сказал, что очень хотел бы с ним встретиться и по иному поводу. Как я его тогда назвал: по «магаданскому». В интонации у него появилось куда больше интереса: «Так даже?.. Это меняет дело!»

Пожалуй, как раз в это время он помогал своей маме с ее «Крутым маршрутом». Даже если не помогал, привет наверняка передал бы!.. От бывших товарищей по несчастью.

Об этом просил друг моего родного дяди Георгия Лизогубова, станичник и тоже музыкант Николай Прокофьич Смирнов, с которым десять лет, «от звонка до звонка», бедовали они на Колыме. От самого дяди Жоры на этот счет разговоров не дождешься. Когда пришла бумага, что может «подать на реабилитацию», вглухую запил. Уходил с утра за бутылкой, чуть ли не в полдень надевал старый ватник и укладывался на стружках в уголке сарая, где еще недавно какая только не кипела работа. Дело вроде бы странное. Его сломали не лагеря — сломало государственное признание, что он не виновен.

Смирнов, уехавший из Отрадной и на государственные «отступные» заимевший «латифундию» в Дагомысе, под Сочи, не однажды возвращался в станицу. Пробовал подбодрить дядю Жору.

Когда мы встречались с ним, спрашивал: что, мол, так и не связался с Аксеновым?.. Это ведь Георгий на Колыме пристроил в лагерную больницу «дураковать» маму его, Женю Гинзбург. По сути, спас ее тогда. Пусть Василий передаст маме магаданский привет. Видишь, что с ним случилось?.. Георгий никуда не хочет лезть и ни во что встревать. Но получит от них дружеское словцо — знаешь, как будет рад!.. Может, воспрянет?

Потом погиб мой сын Митя, и мне надолго стало не до того. Аксенов эмигрировал в Англию.

Но в Западную Германию уехал Георгий Владимов!

Кто видел большой артельный труд и хорошо знал горькую его цену, просто не мог не сказать Владимову братского слова благодарности за его «Большую руду»!

А «Три минуты молчания»?

На квартиру Владимову позвонил даже раньше, чем Аксенову. Но он уже не брал трубку: собрался уезжать. Полным обиды и боли голосом разговаривала жена.

В мюнхенском магазине теперь показалось, будто в речи этой достаточно молодой женщины слышны те же скорбные и чуть ли не материнские нотки, слышанные тогда по телефону в Москве...

— Простите меня за любопытство, которое вдруг покажется вам нелепым... Не с вами мы разговаривали в Москве, когда от журнала «Смена» я звонил на квартиру Владимову?

Несколько мгновений она смотрела на меня, словно решая: признаться или нет? Наконец сказала с достоинством:

— На такие вопросы здесь не принято отвечать... Но все-таки. К Георгию Николаевичу отношения не имею. К Александру Александровичу тоже.

— Александр... Александрович, простите?..

— Не знаете Зиновьева?

Мой спутник Виктор буквально подлетел к нам с альбомом Кандинского в руках:

— Вынужден перебить, не осудите! — и торопливо обратился уже ко мне: — Со шведским тренером общались по-английски, только сейчас дошло: ждет меня возле отеля! Найдешь сам дорогу, не потеряешься?

— Найду, найду.

— Тогда я помчался!

Протянул руку, но я чуть замешкался: хотел извиниться перед дамой, которая сразу же отошла от нас.

И тут же знакомый голос насмешливо произнес:

— Если вы ищете Либерию Иоанна Васильевича, она не здесь!

Виктор исчез. В моей пятерне лежала ладонь Герхарда.

— Вы?!

Он сказал еще громче:

— Здесь в основном — ересь жидовствующих!

Я снова глянул на недавнюю собеседницу. Она крутанула пальцем у виска, прикрыла глаза и повела головой в скромной шляпке: мол, что с него возьмешь?.. Сумасшедший.

С нарочитой независимостью шагнула к двери.

Само собой, все слышала... Видит немца впервые? Или уже как раз тут-то и встречала?

— Пойдемте-ка на воздух и мы, — предложил он ну с такой русской интонацией.

Мы вышли.

Сперва меня снова обступили сомнения последних дней...

Кто таков, в конце концов, этот Герхард Засс — якобы Герка-немец?.. И не тихий ли, деликатный с виду харьковский тренер, как по уговору в урочный час, привел меня в этот книжный магазин?

И вдруг меня теперь пронзило: да вот же, вот!..

Этот Герка-немец и действительно сумасшедший. Самый настоящий. На всякий случай небось с медицинской справкой в кармане. Заверенной какой-нибудь немецкой печатью. Есть же и у них такие справки? Наверняка!

Что блестяще шпарит по-русски — тоже от этого. Был и в самом деле в плену... ну и шорцы перестарались. Дали по башочке сильней, чем следовало, — тут новая программа и включилась. Сколько об этом в популярных журналах писано!

«Быват!»

Старинный Мюнхен затопило ярое апрельское солнышко. Как он был светел, как чист, как сегодня почти прозрачен. Тщательно подстриженные газоны, клумбы с благоухающими цветами. Резная нежная зелень только что распустившихся листьев на почтенных по возрасту, с грубой корой на темных стволах деревьях.

А какое безоблачное, какое ясное, тонкой голубизной сиявшее небо!

Нечастые, аккуратно одетые прохожие так были внешностью похожи на фарфоровые, в национальном духе фигурки за витринами магазинов!.. Будто оттуда они на улицу и сошли.

Ожили, стремительно выросли, поправили на себе кто тирольскую шляпу, а кто расшитый чепец и чинно двинулись по только что вымытому тротуару из керамической плитки... Прогуляются, подышат весенним воздухом и вернутся обратно на витрину?

Казалось, я даже ощутил легкий запах нафталина от традиционной одежды мюнхенских горожан.

Как нам этого всего не хватало на нашем «переднем крае»!

Среди бесприютного однообразия серых типовых зданий из сборных железобетонных конструкций... Среди наполненных черной жижей выбоин, сразу же покрывших поселок...

«Новой стройке — новый быт!», да...

И вот тебе заграничный, умно устроенный рай. Сравнивай!

Даже наглые зазывалы у раскрытых дверей борделей не казались в тот час чересчур навязчивыми... Да и мало ли что?

Разве в сладко пахнущей духами полутьме не может скрываться очаровательная, с искренней душой Чио-Чио-сан?.. Тоскующая по чистой любви?..

А этот Герхард, бескомпромиссный неофит Севера, долдонит все об одном и том же: что собачий холод сближает людей. Жестокий мороз огнем выжигает в человеке все дурное и подлое... Что на бескрайних просторах Сибири, как живой ручей под панцирем льда, упрямо течет обустроенная давними предками русская жизнь, которой суждено стать прообразом будущей спасительной цивилизации.

Что именно там вызрела и окрепла больше всего остального необходимая нынче миру теория самоограничения, основой которой является освященная артельным духом народная община, где довольствуются малым с маленькой буквицы, но каждый миг помнят о Великом — с большой.

Это он, он-то, Герхард, вдруг меня учит — да где, где! в жирующем Мюнхене! — что «казак из ладошки попьет, из шапки пообедает». Что в итоге мир спасет русская нищета, а не эта немецкая обжираловка...

Неужели такое и действительно могло быть?

Что «экзамен на документы», которые добывал ему живущий «в миру» кержацкий связной, у Засса «примал» старый терский казак «из конвоя Его Императорского Величества»?

Или время в синь-тайге идет по другим законам?

Или и тут всего лишь соблюден принцип «триединого зерна»?

Что с нами, русскими, происходит?

Германцы со своим «Аненербе» замахнулись на планетарное наследие предков! А мы отказались от своего исконного, только нам принадлежащего! Недавнего, еще живого и теплого...

Но, может, не такой уж он неофит?.. Герхард.

Тем более на северах да в Сибири не зря ведь год засчитывается за два, а то и за три годка, нет — не зря!

Или все-таки — сумасшедший?

Но какой, скажу вам, обо всех новомодных теориях осведомленный!

Я-то гордился, что дал рекомендацию в Союз писателей непонятому в ту пору фантасту Володе Щербакову, известному завихрениями по поводу Атлантиды.

Дома на Бутырской у меня стоит бутылка из-под шампанского, наполненная морской водой из якобы подземного, размера больше иных морей видимых, доисторического водохранилища. На тонкой поверхности которого беспечно расположилась «столица всего передового и прогрессивного»...

Но это, как говорится, еще что!

Володя открыл рецепт «пищи богов», обеспечивающей человеку бессмертие, и скоро должен начать испытывать ее на себе. Приглашал, если не побоюсь, составить ему компанию. Мне, кроме прочего, предстояло решить, соглашаться ли.

Герхард, судя по всему, «копал» ту же тему, но брал еще глубже...

Нашими общими прародителями, втолковывал, были гиперборейцы, самые северные славяне — арии. Это они при помощи учителей из космоса начали строить на земле дольмены, пирамиды, все эти мегалиты, которые теперь поражают наше воображение. После катастрофы вселенского масштаба, когда сдвинулись полюса земли и началось великое оледенение, они устремились на юг, и путь их до Индийского океана тоже отмечен разного рода мегалитическими сооружениями — их остатки показывал ему в Горной Шории «дед Атака» — кержак Акакий.

Выходило, знаменитые русские первопроходцы открывали «хорошо забытое старое», отголоски которого сохранили книги старообрядцев. Лишь — отголоски.

Наученные горьким опытом, суть тайного знания гиперборейцы схоронили в неприступных Гималаях. По предсказаниям, к прямым потомкам древних ариев, к славянам, оно должно было вернуться еще в конце девятнадцатого столетия, ставшего для России «золотым веком». Но не дремал враг рода человеческого, нет.

«Золотой век» стал для России роковым.

Сперва началась война на Востоке. С японцами. Потом — междоусобная война ариев. На Западе. Вышло так, что старший брат просто обязан был проучить младшего... но что сказал перед этим Герхард Засс?

Что не дремал дьявол, да.

Обе страны, Россия и Германия, были разорены и унижены. Но ни та ни другая не сделали выводов и не раскаялись. Наоборот, обе отвернулись от Бога. И обе продолжали готовиться к новой войне.

— Вы слишком поверили в ваш Интернационал! — горько посмеивался Герхард. — Но он... как это?.. И вашим, и нашим. Надо прямо сказать, что нашим даже досталось больше... От тех самых знаний, за которыми ходили к ламам в Тибет хазарские посланцы Ленина... надеюсь знаете, что сам он тоже хазарянин?.. Доверенные люди чека за эту проклятую валюту мировых бандитов-американцев, которой оплачиваются чуть ли не все предательства на земле, — эти ваши интернационалисты передали Германии секреты древних технологий, да. До которых и нынче далеко самым новейшим разработкам... Вы думаете, атомную бомбу придумали эти неучи американцы?.. Они ее, считай, вывезли из германских лабораторий. Фюреру не хватило времени испытать ее. На нас с вами... имею в виду человечество вообще. Сталин вымолил вашу победу у Богородицы. В прямом смысле. Это вы знаете наверняка: он был верующий. Но многое на подводных лодках немцы успели вывезти в Антарктиду. В ту самую земную полость, откуда теперь появляются «летающие тарелки»... Понимаете, что произошло? Из-за излишней славянской доверчивости берлогу русского медведя... она принадлежала ему по праву прямого наследования!.. в эту берлогу успел залечь самонадеянный и наглый германский волк, который флиртует там теперь с англосаксами...

И веря в возможность этой достаточно складной версии, и одновременно не веря как бы нисколечко, спросил — хорошо помню этот момент — у Герхарда:

— Вы, я понял, считаете, «волк» ваш — тоже наследник?

— Второй очереди! — горячо откликнулся Герхард. — Третьей, если хотите... пятой-десятой. Теперь так надо считать еще потому, что первородство было украдено. Космос не терпит воровства. Господь!.. Учитель наш. Он не терпит. Назовите это многозначащим у безбожников словом природа. В порядке исключения она это допускает. Но это не тот случай.

— Вы в этом уверены?

— Абсолютно!

— Но почему?..

— О-о!.. Словами это не объяснить. — Герхард приложил к груди правую руку. — Это здесь. Внутри. Музыка! Это Бетховен, если хотите... Вагнер. И непременно — орган...

— Орган?!

— Да, представьте. Только не с ударением на первом слоге, как получилось у вас в России. Партийный орган... правительственный. Нет!.. Божественный орга-а-ан!

Было в этом что-то, ну — было!.. Но я только, вроде бы насмешливо, бормотал:

— Угу, угу...

— И еще, если хотите — казачье пение! — сказал он вдруг.

Мы с ним уже сидели за круглым мраморным столиком под зеленым широколистым платаном, ели мороженое — я поперхнулся. Сдерживал в себе холод, пока он не растворился во рту.

— Где вы его слышали, Герхард?

Казалось, лицо его не только просветлело — на нем как бы отразилось сияние проглянувшего сквозь листву апрельского солнышка.

— Задолго перед войной мой дядя водил меня в Вене слушать хор Жарова... Еще мальчишкой. Хор донских казаков. Эмигрантов. В их голосах звучала тоска по утраченной родине. Но дядя мой говорил, что это моление Создателю. С покаянной просьбой вернуть утерянный рай.

— И вы это помните?

— Очень хорошо! Я был впечатлительный мальчик...

— Удивительно, да, — бормотал я. — У меня дома полузатертая кассета, и то...

— Кое-какие из тех песен после мне пришлось услышать в кубанской станице, посреди тайги-матушки...

И я снова напрягся:

— В к-какой станице?..

— Тоже в старообрядческой.

— Но где, где?

— То был Красноярский край. Самый глушь!

— Самая?

— Ах, да! Глушь — она.

— Но откуда там станица взялась?

Его это явно развеселило.

— Как понимаете, вопрос не ко мне. Я пробрался туда с провожатым Акакия. Наладить там генераторы... что-то еще по мелочи.

— И большая станица?

— Совсем крошечная. На картах, как понимаете, ее нет. Три-четыре семьи. У них даже песня есть: «Станица-тайница...»

— Станица-тайница?

— Я вспоминаю иногда, о!.. «Станица-тайница в Сибири таится...» Но когда они пели старинную песню... одни мужчины... их голоса как будто перекликались с донским хором Жарова. Я вспомнил там и заплакал. В России. Первый раз!.. Потому что подумал: есть эмиграция на запад. Но есть на восток. Внутренняя, так?.. Это слово я понял там: «сокровенная».

Меня вдруг пронзило: не легенда ли о Светлояр-озере?.. О русском городе, от монголов укрывшемся под водой. Который в урочный час должен всплыть. А пока в утреннем тумане над Светлояр-озером слышен лишь тихий колокольный звон...

«Либерия Иоанна Грозного»... Сумасшедший?

Да как знать! Кто в нашем перевернутом мире сумасшедший, кто нет? И где она, нынешняя эмиграция? В какой живется трудней?.. В мюнхенской ли? В той ли, сибирской?

Или тоже в сибирской, но — в иной?

В какой имел счастье-несчастье жить и я.

Трудное счастье.

Как через много лет назовет его Валя Распутин в беседе, что я по-братски выцыганю у него для «думского» журнала, в котором стану работать: «Многобедное наше счастье — жить в России».

Нет разве?

Примерно же в это время от Валеры Симакова я вдруг узнаю, почему так радушно давным-давно приняла меня в редакции газеты «Кузбасс» в Кемерове, в этой подкрашенной химией деревеньке Щегловке, маленькая колония выпускников нашего факультета двумя годами старше меня... Оказывается, им прислала письмо обо мне Наташа Горбаневская... маленькая, подслеповатая и чуть шепелявая Наташка, поэтесса из нашего «Высотника», ставшая потом бесстрашной воительницей парижской эмиграции...

Ты, Гарик-Гарюша, давай — на восток... в р-революционной песне-то было иначе: «Дан приказ ему на запад, ей — в другую сторону...» А тут, значитца, как Геннаша Емельянов любит говаривать, ей на запад приказ. Может, и действительно — приказ. Только чей?

Чем в Париже не жизнь?..

А тебе тут на съезде писателей приказ: «Партгруппу во время перерыва просят собраться...»

Что я, лез туда? В ряды. Рвал на себе рубаху?

Как вольную лошадку заарканили: не хватает тяжеловозов! На переднем-то крае. И — «натягивай крепче гужи». Наш старый «Высотник», эх! Его школа.

Едем мы, друзья, в дальние края!

Станем невеселыми и ты, и я...

«Новоселами» конечно же. Как было в песне Эдика Иодковского из «Высотника».

Неволя и величие добровольца?

Добромольцы мы потом станем.

Когда хоть что-нибудь начнем понимать. Добромольцы.

Но подумать-то!

На какие части, совершенно не похожие друг на друга, распался наш тогдашний «Высотник»...

Нынче-то чего только не напишут. Что высотное здание МГУ якобы строили исключительно наши зэки да пленные немцы. Пусть даже так — рабочих рук тогда и действительно не хватало. И мы, кто решил потом после учебы не отсиживаться в Москве, а уехать в Сибирь или еще дальше на восток, невольно увезли потом с собой эту ауру человеческого горя... да что ж тут?

Как без этой ауры всеобщего страдания и неустроенности мира вообще жить, ну как?!

У нас это превратилось потом в известную шутку: в Сибири, мол, наше поколение перепутало усиленный конвой с почетным караулом.

Даже и это пусть так?.. Даже и тут —

Жила бы страна родная,

и нету других забот?

Иначе как же с «Неволей и величием»?.. Которые еще в антикварной лавке Герхард предложил, что там ни говори, примерить и на себя.

Может, всю жизнь неосознанно тем и занимаемся?

Все примериваем на себя серую солдатскую шинель.

Среди рабочих поэтов у нас тогда были два монтажника, строивших высотку МГУ: Петр Дятлов и Валентин Самохин. Писали вполне приличные стихи. Примерно такие же или «чуть лучше, чуть хуже» мы давали потом на литературной странице нашего «Металлургстроя»...

Но для меня, на всю жизнь задружившего на стройке с этими ухарями-верхолазами, разве не стали они «крестными отцами»?

Чтобы поменьше пафоса — «крестными дядьками».

Тем более что и высота имеется в виду вовсе не нравственная. Не духовная. Обычная какая-нибудь «отметка 80» или «отметка 110», куда упрямо лезешь вслед за кем-либо из будущих своих «героев».

«Молитвы», которыми проверяли тебя на вшивость коллеги Дятлова да Самохина, были — хоть уши затыкай.

Но ведь какой заводище мы все вместе отгрохали!

...Приходил на собрания «Высотника» одессит Игорь Шаферан, только что сошедший тогда на берег с одного из судов китобойной флотилии «Слава». До сих пор помнится его строчка:

Не за славой, а просто — на «Славе»

уходили мы...

Не один год, не два!

Это «Высотник» сделал его известным поэтом-песенником. К сорокалетнему своему дню рождения, уже в Москве, получил от него шутливую телеграмму, которая греет и до сих пор:

От имени трудящихся всех стран

вас поздравляет Игорь Шаферан.

Не сомневаюсь, что послание точно такого же содержания получил не только я, но еще десяток-другой, а то и добрая сотня молодых «юбиляров»: сколько тогда у каждого было товарищей!..

Причастных к потному мужскому труду.

Куда потом, любопытно, подевался Слава Варущенко с географического факультета?..

У нас тогда говорили, что это его песня:

Я не знаю, где встретиться

нам придется с тобой.

Глобус крутится-вертится,

словно шар голубой.

И мелькают города и страны,

параллели и меридианы.

Но таких еще пунктиров нету,

по которым нам бродить по свету!

Где бродит-то?

Или, выработав отпущенный ему ресурс и отдавши Небесам приобретенный на земле бессмертный опыт души, благостно пребывает в той выси, которая дается не всегда и не всем?..

Где вы, мальчики?

...Саша Тер-Григорян работал потом собкором газеты «Труд» в Болгарии... или все-таки в Югославии? В тувинский Кызыл уехала и родила там семерых ребятишек — вот стезя, достойная настоящей поэтессы! — Светлана Козлова.

С Адой Левиной дружески перезванивались до той печальной поры, когда государством был грубо отринут опыт нашего поколения и чуть не все ушли в печальное одиночество...

Как мои предки в восемнадцатом, я тогда спасался у друзей-черкесов. Уехал на Кавказ.

Ах, Ада Львовна!

Все уверяла меня, что напечатанный в «Новом мире» мой рассказ «Красный петух Плимутрок» — ну чуть ли не «чисто Шолом Алейхем»! Худо ли?..

По-станичному выражаясь, я тогда «как на огне горел» в «Советском писателе», и вдруг она звонит из журнала «Работница», в котором отделом писем заведовала: непременно загляни ко мне — есть общее серьезное дело.

Как не заглянуть, если общее? Да к тому же серьезное.

Сперва усадила пить чай за маленьким столиком. Похвалила «Скрытую работу», книжку, за которую получил «премию профсоюзов», а после из бумажного крафт-мешка вывалила уже на свой просторный, как футбольное поле, стол гору писем: «Это почта за один день. Ты представляешь?.. Но не пугайся. Мешком не нагружу. Сама буду разбирать. А для тебя специально отобрала десятка три-четыре. После которых просто нельзя не заплакать. Сделаешь обзор для нас?.. Как обижают, кто уходит на пенсию. Ветеранов наших. Извини за высокий стиль — оплот державы. Ты не сможешь не отозваться, я знаю. Извини, что этим дружеским знанием пользуюсь так бесстыдно...»

Неужели все мы были наивными дурачками?

Над письмами я и в самом деле всплакнул — настолько оказались беззащитны и трогательны. И столько в них было веры, которую просто грех было обмануть.

Отложил все, даже самые срочные дела, и написал для «Работницы» обзор писем, который так и назывался: «Не сможет сломить в нас веру».

Дело, невольно думаешь теперь, удивительное: государство смогли сломать. А веру-то — нет!

В скольких она продолжает жить!.. И в скольких потомках, в скольких наследниках этой веры успела вновь укрепиться!

А тогда «обзор писем» вызвал так много откликов, что снова нельзя было не отозваться. В конце концов у меня составилась малая книжечка «Старая гвардия», которая вышла в издательстве «Советская Россия». В серии «Писатель и время».

Книжечкой этой целиком обязан Аде. Но вот какое дело!

Вновь приходится утверждать, что личные библиотеки и архивы, так или иначе вобравшие в себя проявления нашего духа, со временем начинают соответственно вести себя: что-то надолго от тебя спрячут, что-то в нужный момент потихоньку тебе подсунут. Живут, в общем, своей особенной, как бы непредсказуемой жизнью...

Для нас непредсказуемой.

Только не для того, кто из разрозненных во времени пазлов заставляет чуть ли не каждого складывать общую картину.

Из «Работницы» я тогда ушел со сборником «Дети военной поры», выпущенным двухсоттысячным тиражом «Издательством политической литературы». На внутренней обложке Ада красивым и ясным почерком вывела: «Почитаемому мною автору “Скрытой работы” от бывшей “военной девочки”».

В сборнике стоял и ее очерк «Дорогая военная цензура!». Скорее всего, что проглядел его мельком, а то и вовсе отложил до поры. Не в библиотеке ведь книжку взял? Своя! Личная. А будет время...

Неужели как раз теперь оно и настало?

Книжка, о которой и думать забыл, попала вдруг под руку.

«Жила-была девочка. Обыкновенная школьница, пионерка. Когда началась война, ей было десять лет, когда окончилась — четырнадцать. Она жила как и все ее сверстники во время войны — училась в холодной, нетопленой школе, собирала бутылки для зажигательной смеси, ходила в госпиталь читать бойцам книжки и гладить бинты, стояла в долгих очередях за хлебом, копала картошку...»

Рассказ Ады о своем детстве. О том, как однажды она послала в «Пионерскую правду» стихи о войне. Их напечатали и предложили прислать новые. Ей стали приходить письма от сверстников. А когда в «Пионерке» было опубликовано стихотворение «Родная», о маме, которая под бомбежкой в ночную смену трудится на военном заводе, писем от ребят стало столько, что в московскую 142-ю школу в Лесном переулке пожилая почтальонка приносила их сумками, а отвечать на них приходилось уже всем классом. Аде писали те, чья мама была жива и тоже работала для фронта. Рассказывали о себе те, кто теперь остался без мамы. Само собой — без отца.

Тогда-то и пришла в благодарность за стихи цветная картонка из детского лото. С картинкой щенка. Последнее, скорее всего, что осталось от мирной жизни: «На вечную память Адочке Левиной от воспитанницы детдома Суховой Нины». И доверчивая приписка: «Дорогая военная цензура! Очень прошу собачку не выкидывать!»

Не выкинула! Строгая цензура страшных времен.

Которая еще не осознавшего это в ту пору Александра Исаевича Солженицына, нежданно-негаданно для него, выдернула из армейских рядов и предательски бросила, несчастного, за колючую проволоку...

А я, когда вчитался наконец в «обзор писем» детишек военной поры (в рассказе у Ады их не менее двух десятков), понял не только логику «общего серьезного дела», которым мы некогда занимались вместе с «бывшей военной девочкой» из послевоенного «Высотника».

На неокрепшие плечи выжившего в Отечественную войну поколения десяти–четырнадцатилетних легла потом вся тяжесть восстановления порушенной германцами русской жизни. Это как раз они потом, отстояв многолетнюю вахту кто у станка, кто в поле, уходили в восьмидесятых «на заслуженный отдых».

Как можно было предать их?!

И даже то обстоятельство, что Лесной переулок в Москве, где находится 142-я школа, расположен чуть ли не рядом с Бумажным, где напротив Савеловского вокзала высится «журнальный», включая и редакцию «Работницы», комплекс, стало для меня своего рода подтверждением человеческого постоянства.

Неизбывной порядочности. И — верности.

А что вспомнить о Вале Сидорове? О Валентине Митрофановиче.

Первокурсниками философского факультета в знаменитом общежитии на Стромынке мы вселились в комнату, где перед этим жили перешедшие на пятый, на выпускной, курс. Один из них вернулся, чтобы забрать оставленные тетрадки со стихами, которые с наглостью юных завоевателей мы успели, разумеется, с жадностью прочитать.

Но, может, суждено было?

В ответ на мой извинительно-восторженный лепет пятикурсник спросил: тоже, мол, стихи сочиняешь? Давай тогда в «Высотник»! Не знаешь, где это? Ну, так и быть, поедем вместе.

И он потом дарил мне первые свои книжки. Подолгу расспрашивал о Сибири, когда встречались в Москве. Как старого товарища встретил, когда после мытарств на родине, на Кубани, я потом вернулся в столицу. Позвонил, когда у нас погиб Митя, и сказал: поезжай в лавру. Побудь возле мощей преподобного Сергия Радонежского, попроси главного русского святого о помощи...

...А Герхард, показалось мне, несмотря на нарочитое спокойствие, торопился. Будто кто-то собирался нам помешать.

— Не думайте, что это было просто — за годок-другой превратиться из Ирода... из «душегуба», как у кержаков почти все меня сперва величали, в «душегубчика»... больше того, в «миленького душегубчика», да!

Сказано было тем особенным тоном, который мужчины должны бы понимать и без слов. Я сочувственно улыбнулся:

— Было и такое?

Сначала Герхард подыскивал слова:

— Акакий — человек прямой... как бы вам?.. Однажды он сказал, да... На тебе кровь наших ушедших. Мы тебя выходили, ты снова силен... Отдай семенем!

Невольно у меня вырвалось:

— Неплохая работенка!.. На таежных харчах.

Герхард этого будто не заметил:

— Они как сговорились. В какую бы даль ни приходил, обихаживать меня в гостевой избе приставляли таких красавиц!.. Оборотная сторона войны!

Я сперва не понял:

— Имеете в виду... плотские отношения?

— Плотскую любовь, — он уточнил. — Когда видишь тоску в глазах, то просто нельзя без любви. Самой высшей, если поймете. Вы же христианин, должны понять... иначе зачем вы в Дортмунде почти всю службу простояли в кирхе?

— Вы следили за мной еще в Дортмунде?

Он попросту отмахнулся:

— Потому и говорю вам еще раз! Что нам нельзя больше воевать! Немцам с русскими. Иначе мы будем убивать своих детей... своих родных внуков. У вас там — наши. И ваши — тут. Это вы готовы понять?.. Думаете, отчего эта бандитская страна, которая по совету из Англии готова была всех немецких мужчин кастрировать?.. Отчего она занимается теперь духовной кастрацией Германии?.. Ваша Америка!.. В этом смысле восточная зона счастливей...

— Сам-то вы откуда, в конце концов, Герхард?!

— Потерпите, — дружески попросил он. — Хочу, чтобы сперва подольше обо всем подумали. Неизвестность тут помогает. Потерпите.

— Вам бы в хоккей играть, — сказал ему. — С вашей реакцией.

— Просто у нас мало времени. А вы сейчас на распутице. Вся страна. Не эта «Красная машина», как называют вашу команду. Она как раз на пике.

Пришлось перебить:

— Имеете в виду на распутье?

— Ах, да! — он потянулся рукой ко лбу. — Распутица в России наступит потом. Если ваши вожди ошибутся или вас предадут.

— Герхард! — невольно у меня вырвалось. — Свисток!..

И он снова припечатал ладонь ко лбу:

— Ах, да!.. Хоть уверяю, что никто нас не слышит. Как это на хоккейный манер? Проброс?..

— Пожалуй, запрещенный прием...

— Удаление?.. Штраф, одним словом. — он подобрался и даже шутливо расправил плечи. — Я готов! Прямо тут же. Жаль только, вы не пьете.

На краю столика, куда Герхард отодвинул фарфоровые чашечки с мороженым, боком поскакивали наглые, как везде, городские воробьи... Какие тут были чистенькие!

Не то что в Кузне, где лютой зимой они прячутся под крышей какого-нибудь горячего цеха и сажа с них сходит чуть ли не к середине лета.

— Готов соответствовать! — повторил Герхард — ну, прямо Григор тебе Поженян в Доме литераторов. Откуда слова-то эти знает?

Склевавшие остатки мороженого мюнхенские воробьи пытливо поглядывали то на меня, то на Герхарда. Вдруг да и нарушу свой кодекс?.. Вдруг он возьмет нам по стопарику?

Неужели каким-то образом и тут выгадают?.. Неужели, как говаривал дед Савелий на Монашке, даже воробушки тут, в Мюнхене, потребляют?

— Что такое хартленд, надеюсь, слышали?

Едва не ляпнул: «хенеси» — да, приходилось, мол, пробовать, а «хартленд»...

Чуть в пот не бросило: до чего же, выходит, приземлен! Если не сказать большего. Я ведь не теоретик, кроме прочего. Специалист по живому делу... только где оно нынче, это живое дело?

Хорошо хоть шевельнулось воспоминание:

— Срединная страна... что-то такое.

— Это ваша Сибирь! — произнес Герхард тоном наставника. И тут же счел нужным поправиться: — Наша!.. Да-да. Наша с вами. Духовный наш пластырь.

Я даже позавидовал:

— Красиво, конечно.

— Главное, верно. И не только для нас с вами. Лично. Не только духовный пластырь для России. Поверьте, для всей планеты.

Вовсе не хотелось его поддразнивать...

Сказал с сомнением:

— Хотелось бы верить...

— А вы верьте. Верьте! — и как будто запнулся. — О женщине потом все-таки. Об истинной сибирячке... или как? Истовой! Акакий первый понял, что она меня связала... привязала... как точней?.. Поверил мне окончательно, да. Стал посылать в сокровенные места. Это, конечно, чудо... чем еще объяснить? На Алтай. К Дионисовой пещере. И даже в Монголию. Офицер абвера перешел в подчинение к старому раскольнику. К кержаку... вы знаете, что такое было тогда «кержак»? Для русских немцев. Которых во время войны выслали с Северного Кавказа... из Поволжья... отовсюду! Слово «кержак» у немцев было ругательством! Чуть ли не самым страшным!

Герхард переменился в лице, черты стали не только презрительными — брезгливыми:

— У, ты, кержак поганый!.. Жадина... Ти ни тшеловек! Таше ни скотин — сверь!

В речи его даже послышался акцент, которого раньше не было... кажется, даже сам он к нему прислушался?..

А на меня пахнуло родным Кузбассом... сколько я такого акцента слышал!

Немудрено.

В мое-то время, когда после учебы приехал. Чуть ли не все знаменитые доярки — немки. Чуть ли не все шахтеры-проходчики — немцы. В наших краях даже самый известный медвежатник был — Федя Богер. «На Мутной» жил. Рядом с Монашкой. Само собой — Теодор.

А «русский богатырь» Рудольф Плюкфельдер, штангист?

Свои-то русские богатыри, сибиряки-чалдоны в том числе, чуть не поголовно полегли. Кто еще под Москвой, которую они-то и спасли... Кто еще дальше потом от родины. По всей Европе...

А немцев в Кузбассе было так много и делами своими так славились, что даже с нашими морозоустойчивыми «сибираками» случилось очередное превращение: только вчера был — польский еврей, а нынче — немец. Баварец, да. Чистый!

Но вкалывали и те и другие, но, скажу я вам, вка-алывали!

— Ну, хорошо — Алтай, — сказал я. — Это еще могу понять. Но Монголия?

— Там, где есть духовная тропа, найдется и земной след, — с загадкой в голосе произнес Герхард.

— По дороге в Тибет? В Шамбалу...

— Хартленд — сама по себе Шамбала. Монголия — ее часть. С землей и духом.

Мне вспомнились меняющиеся очертания холмов на горизонте бескрайних дорог. Почему-то пришло в голову: нотные знаки Монголии. Переводчик Уарянхай тогда обрадовался: «Да, так, так!»

— С ее протяжной музыкой, — сказал теперь Герхарду.

И он вдруг тоже оживился:

— Это музыка, которая в нас живет. Внутренняя... Жаль, не все ее слышат. Как Бетховена. Как хор Жарова... кстати, в Монголию я ходил к семеновским казакам.

— Атамана Семенова?

— Разумеется!

Для него, видишь ли, разумеется!

Меня в казачьи станицы в Монголии, как я ни просил, не пустили... А он еще сразу после войны «сходил» к ним. Чуть ли не пешочком.

— Остается вам только позавидовать...

Он, как я понял, продолжал свою мысль о внутренней музыке:

— Жаль, не все ее слышат, нет. Бывает заглушена стуком шайбы по бортику: тут мы все!.. Особенно поколение, какое не имеет понятия о внутренней музыке... о внутреннем голосе. Именно поэтому вы должны и этот стук... и крики на стадионе... обратить в свою пользу, вы понимаете?

Странный человек, странный.

Посреди высоких философских рассуждений вдруг вырвалось: мол, вся Россия должна быть в обязательном порядке зимой покрыта катками, а пространство за Уралом превращено чуть ли не в один сплошной каток... У каждого мальчика, начиная с самого раннего возраста, среди игрушек непременно должна быть клюшка. С пяти лет он непременно должен играть в хоккей, с четырнадцати клюшку с метами собственных побед может иметь при себе в любое время года. В любом месте. Носить как знак доблести. Как шпагу.

Тут я рассмеялся:

— Вы настолько хорошо знаете русский, Герхард... Что должны были вспомнить. Клюшка хоккейного игрока и клюка старца — слова одного корня!.. Древний дедушка тоже будет изображать на ней символы прошлых своих побед?

Он вдруг не только посерьезнел — он помрачнел:

— Именно так. Только не понимаю, что здесь смешного?.. Вспомните ваших древних бойцов. С их дубинками... Отсутствие духовного начала? Вспомните посох странника... Но ведь оба они бойцы. И каждый хорош по-своему. Тем более в битве, которая идет уже давно... или не ощущаете?.. Тогда зачем вы сюда приехали?

— В Мюнхен? В Германию?

— Вообще — на чемпионат. Мира!.. Это вы понимаете?

— Стараюсь вроде.

— Мало пока у вас получается! Не хотите ли допустить, что мы с вами, когда сидим на Олимпийском стадионе... присутствуем не на хоккейном матче. Мы каждый раз становимся свидетелями сражения двух цивилизаций!

Невольно вспомнился любимый с времен «Высотника» Киплинг:

— «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут»?

— В каком-то смысле, если хотите. Но это уже не игра в географию. Плата за бесконечную хитрость Запада... Как это? Хитрованство? Если грубей не сказать. За все его англосаксонские тайны. Потому и надо... о-о, как не вспомнить терпеливца Акакия!.. бить по ноздрям!

Я вспомнил:

— А то забуду опять. Почему его — «дед Атака»?

— Они ведь тоже сражались, кержаки... О, это настоящие воины. Это берсерки!.. Только без крика. Без лишнего шума... А когда он остался в общине чуть ли не один, все — к нему: а это как? Сделать. А тут как? Поступить. Он дух поддерживал чуть не криком: а так надо. А — так!.. Мальцы прознали. Оборванцы. Безотцовщина. Только чтобы голос мужской услышать: «А это как, деда?.. А другое?» Он-то старый психолог... «А так! — сверкает глазами. — А вот так!» Сам потом видал, как они играют в «деда Атаку»... выжили!

Почему в этот благостный весенний день мне хотелось ему противоречить? Может, потому, что так и не мог решить для себя: кто он, в конце концов?

Спросил с нарочитым сомнением:

— Они верующие. Кроме прочего. Кержаки. А вы хотите, чтобы отъ­явленные безбожники...

А он вдруг подхватил:

— Именно!.. Тут странная ситуация. Отъявленные безбожники прежде всего побеждают духом. Это понимаете?.. А скучные заграничные пасторы остаются ни с чем. Разве не так? Было в мировой прессе. Когда ваши повесили голову... пали духом — так это звучит?.. Ваш великий тренер Тарасов стал перед ними посреди комнаты, где отдыхали перед последним периодом. И запел советский гимн. И они вышли и — победили!

— Было и другое. Может, вы не в курсе? Когда канадцы начали драться на тех первых матчах в Москве. В семьдесят втором...

Герхард явно оживился:

— Говорят, что они только потому и состоялись, эти игры... что «дорогой товарищ Брежнев»... так у вас?.. очень хотел посмотреть настоящий хоккей. Ведь он был страстным болельщиком...

«А потом был праздник...» — пронеслось у меня в сознании.

Может, все-таки то было предсказание этого хоккейного праздника в Западной Германии?.. Только и всего.

Ничего себе «только и всего»! Сам факт совпадения... Что ж ты, Леонид Ильич? Отправил сюда соратника, можно сказать. Единомышленника. Заядлого болельщика!.. И тут бросил. На растерзание спецслужбам... хоть знать бы — чьим?

Вслух припомнил:

— Один матч даже слегка задержали, да... Ждали, когда он появится в правительственной ложе.

— И это тоже — дух! — одобрил Герхард.

— Погодите!.. Этого, должно быть, не знаете. Как на стадионе в Калинине канадец ударил нашего игрока. Ребята как по команде сбросили перчатки и кулаками положили канадцев на лед... в один миг!

— Прекрасно! — произнес Герхард чуть не мечтательно, и сухощавое лицо его тронула благостная улыбка. — Пре-крас-но!.. Но это лишь подчеркивает мою правоту. То было... было очень серьезное предложение перейти на духовный уровень. Неужели не понимаете? Что нам об американцах говорить?! Пустое место!.. Ваш хоккей куда умнее канадского. И надо не снижать...

— Но что значит «пустое место», Герхард?!

— А то и значит. Что значит «зеро»?.. Ноль! Вы не согласны?

— Только что утверждал, что это бандитская страна. Поносил англосаксов...

Засс прямо-таки возмутился:

— Какие они англосаксы?! Сброд! Спаянный одним: Голливудом.

— Но американская литература?..

— Она давно кончилась. Ее место он и занял. Голливуд. Эти актеришки... Помните, как в России величали артистов в стародавние времена? Подлое племя!.. Запрещали на кладбищах хоронить. Лицедеи!.. Обманщики. Потому — только за оградой. А теперь они — светочи! Мудрецы! Духовные наставники! А?.. В отношении чистоты духа канадцы — куда большие англосаксы, чем «штатники». Потому-то и надо побеждать их и побеждать. Бить и бить. Вы понимаете?.. Бить! Канада — великая страна. Там они еще могут одуматься. Как и в Австралии. Где размышляют так же медленно, как по стволу эвкалипта ползет их любимец коала. И тем и другим не хватает исторических поражений... потрясений, которыми наполнена судьба России. В каком-то смысле поражения куда важнее бесконечных побед... разве не это вы исповедуете?

Неужели и правда обыгрывает меня точно так же, как тот, настоящий Засс, черкесов обыгрывал?

До поры до времени, правда. До поры!

За разговором мы подошли к «Олимпик халле» и невольно остановились перед небольшой очередью из инвалидных колясок. Скопились у самого въезда на пандус, который серпантином тянулся на самый верх, — со своего места внизу я не раз уже пытался разглядеть это отданное колясочникам круглое навершие спортивного зала.

— Не могут его объехать? — кивнул теперь Герхарду на сверкающее никелем «чудо техники», стоявшее первым.

— Уступают дорогу, — сказал он потеплевшим голосом. — Не сам путь... честь. Они уступают честь...

Только тут я всмотрелся во владельца никелированного чуда...

Как он только им управлял!

У него был вид совершенно беспомощной, небрежно брошенной в полукресло большой тряпичной куклы в тирольской шляпе... Шляпа, скорее всего, была как-то закреплена, иначе давно свалилась бы с безвольно лежавшей на плече головы... А лицо!

Маска, небрежно вырезанная из гладкой кожи коричневатого цвета...

— Горевший летчик... или танкист, — почти шепотом попытался уточнить Герхард. И твердо произнес определенное: — Воин!

По спуску навстречу коляскам мчался нарядно одетый и что-то кричавший на бегу мальчик лет шести-семи. Припал к груди бывшего летчика, ткнулся губами к уху. Прокричал что-то радостное и бросился обратно.

Бесшумно скользнула за ним никелированная коляска.

— Внук! — растроганно пояснил Герхард. — Деда ждут наверху...

Вслед за первой инвалидной коляской двинулась вторая, третья, пошла четвертая. Вот из них уже выстроилась уходящая вверх цепочка.

«Ждут наверху! — слышалось во мне. — Ждут наверху...»

Глянул на очередного въезжающего на пандус и тут же невольно отвернулся. Так было обезображено его прикрытое черной полумаской лицо, такой странный и жалкий вид являла однорукая фигура...

Или наоборот? — тут же пронзило.

Надо было внимательнее глядеть и на тех, кто уехал прежде, и на этого, очередного колясочника, и на всех до единого остальных...

Которых ждут наверху.

Со мной что-то странное случилось.

Непредсказуемые игры нашего подсознания?

Увиделась достойная Босха картина, о которой перед самой поездкой толковал мне Рогатин.

Наши уже освободили его родную Паневку, когда через три-четыре денька в избе за скудным обедом все вдруг услышали за окном жалостно звучавшую на морозе скрипку. Вслед за матерью повыскакивали на крыльцо.

По улице мимо дома медленно проходил немец в светлой офицерской шинели со споротыми погонами. На нем была глубоко надвинутая на уши фуражка с лакированным козырьком, тонкие кожаные перчатки, на ногах — подобие соломенных валенок.

Немец отрешенно играл на скрипке, и по синему от холодного ветра его лицу текли слезы. За ним тянулись лошадки с розвальнями, на которых штабелями лежали мерзлые голые тела.

Одни сани с трупами, вторые, третьи, четвертые...

За последними, кто уже отмучился на земле и поднялся вверх, слышался гогот конвоиров в белых полушубках и в ушанках и поднимался дымок от курева...

На грешной земле.

Окончание следует.

 

Комментарии







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0