Красная машина

Гарий Леонтьевич Немченко родился в 1936 году в станице Отрадной Краснодарского края. Окончил факультет журналистики МГУ.
Более 10 лет работал в Новокузнецке Кемеровской области на строительстве Западно-Сибирского металлургического комбината, был сотрудником многотиражной газеты «Металлургстрой». После сосре­доточился на литературном творчестве, переехал в Москву.
Автор около пятидесяти книг прозы и четырехтомного собрания сочинений. По произведениям Г.Немчен­ко сняты фильмы «Красный петух плимутрок» (занял первое место по числу показов на телевидении с 1975 по 1991 год), «Где Ложкин прячет золото» (об археологе М.Н. Ложкине), «Хранитель» (об известном паремиологе С.Д. Мастепанове) и др.
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

«Хофбройхаус», или реквием славному Бутырскому полку

Настал­таки, настал наконец долгожданный час, когда нас повели в знаменитую мюнхенскую пивную «Хофбройхаус».

В «Придворную пивоварню». Начало которой в 1607 году положил добрейший, не однажды потом снижавший цены на истинно народный напиток баварский герцог Вильгельм Благочестивый.

Как хорошо, что расположена «Придворная пивоварня» неподалеку от Мариенплац, откуда рукой подать до отеля!..

Иначе на обратном пути наш «красный десант», разогретый «баварским темным», «баварским свет­лым» да «пшеничным», мог бы в самом деле разграбить Мюнхен, и еще одна немеркнущая страница была бы вписана не только в богатую летопись почтенного питейного заведения, но и в историю Баварии, а то и всей разделенной тогда Германии... да что там, что там!

Не исключено, что и новейшая мировая история, которая во многом именно в Мюнхене вершилась, как раз тут­то и сделала бы внеочередной неожиданный разворот.

Впрочем, как водится, по порядку...

Представьте громадный зал, такой громадный, что в нем уместились 120 (сто двадцать!) крепких просторных столов. Таких просторных, что за каждым из них могут свободно расположиться десятка два, если не больше, ценителей волшебного мюнхенского зелья.

В центре зала высокий подиум, на котором оркестранты в народных костюмах неустанно наигрывают баварские мелодии, нет­нет да прерываемые лишь традиционным гимном пивной, заказанным вновь пришедшими посетителями: «В Мюнхене стоит “Хофбройхаус”! Раз, два, пей!..»

Словно подчиняясь этому, дорогому здесь каждому, повелению, рядом с тем или иным столом, и вблизи, и вдали, вдруг вырастает людская стенка из поднявшихся с литровыми кружками, наполненными янтарным напитком. Тут и там слышатся речи, раздается явное одобрение, а потом, когда садятся на место, раскинутые руки ложатся на плечи соседей, и все начинают покачиваться в такт песням — и вроде одинаковым за соседними столами, и явно разным, в общем шуме не разобрать.

Покачиваются где благостно­умиротворенные, а где и разгоряченные лица, туда­сюда плывут плечи с лежащими на них пятернями, под которыми видны слегка приподнятые на груди разноцветные кожаные жилеты на белых рубахах... Ну чем тебе не съездовская массовка, о которой толковали когда­то с Рогатиным?

По проходу между торцами столов неторопливо шествуют явные завсегдатаи, еще в шляпах, в кожаных шортах, с гетрами над крепкими башмаками, и ты понимаешь, что и сидящие неподалеку, которых видишь по грудь, тоже, скорее всего, в шортах, с гетрами, в таких же крепких, на толстой подошве башмаках...

Качнется поднятая в приветствии крупная ладонь, мелькнет золотом кольцо, сверкнет на перстне камень... или так оно все кажется уже издали?..

По залу туда и сюда бесшумно катят многочисленные тележки на резиновом ходу, уставленные литровыми кружками с пивом, темным да посветлей, с красочными, аппетитными на вид мясными закусками.

Высота столов и тележек одинакова, и создается впечатление, что кельнер, тоже одетый в национальный костюм, толчком уверенной руки отправляет пенящиеся кружки в путешествие по толстой столешнице, не выставляя их перед этим на край, а прямо с тележки...

Пожалуй, в этом особый шик.

Когда не такая легкая кружка, преодолев расстояние в несколько метров, но ни капли не расплескав, замерла передо мной не только с хорошо рассчитанной — будто с уважительной — точностью, каких только мгновенных ассоциаций не возникло в моем сознании!

Почему­то, правда, касались они все больше черных от дыма горновых, графитом усыпанных сталеваров да шахтеров с их синими крапинами угля под глазами — разве не они были общими для всей нашей Кузни учителями настоящего мастерства да бытового изящества?

И как бы сам собой, да простится мне этот грех, отпал вопрос о моем зароке...

Прав Слава Егоров, прав!

Как он тогда: «Если через пару­тройку месяцев снова поедешь в Мюнхен, то можешь, конечно, и не развязывать. Уж пару­то месяцев можно и обождать!.. Но если вдруг — единственный раз. Первый и последний...»

Как знать! Но можно себе позволить небольшую, всего­то пивную, паузу? Тем более где, где!..

Спасибо тебе за братский совет, незабвенный Слава!

«Темное баварское» было конечно же отменным. Как, само собой, и остальные сорта, и раз­другой заказываемые потом уже в счет закуски.

«Да какие, к хренам собачьим, “свиные коленки”?.. Какие там “мюнхенские белые колбаски”?.. Захаваешь потом макаронами по­флотски, и харэ!.. Пивка еще пусть притаранит, еще пивка!.. Эй!»

Слышал бы эти речи великий герцог с полузабытым сегодня всем нынешним миром величаньем Благочестивый!

Или божественный Вольфганг Амадей Моцарт, сиживавший на более респектабельном втором этаже... Не здесь ли ему впервые услышалась его бессмертная «Аве, Мария»?!

Неугомонный гид, тоже отхлебнувший пивка, рассказал сперва, что во всех залах пивоварни и в прилегающем к ней летнему саду могут одновременно разместиться четыре тысячи человек. Что даже в нашем общем, самом демократическом, зале есть большой сейф для хранения именных глиняных кружек, принадлежащих почтенным завсегдатаям...

Значит, не приходится им стоять над душой у сидящих за столами?.. Спрашивать жалостным голосом: мол, кружечка скоро освободится?..

Как в нашей пивной на крошечном асфальтовом островке, клином врезанном в Беговую... На нашем бывшем «Бутырском хуторе».

Сама пивная в тесном подвальчике, куда ведут сберегающие внутреннее пространство крутые ступени. Все равно внизу, разумеется, теснотища. Счастливчики, дождавшиеся наконец своей очереди у автомата с пивом, выбираются с полными кружками наружу. В хорошую, разумеется, погоду.

Но тут с одной стороны треугольного островка мчит плотный поток шинами шелестящих машин. Почти такой же, с другой, нетерпеливо ревет моторами, дожидается у светофора своей очереди.

Обстановка, прямо сказать, боевая. Недаром же негласное, но всеми знаемое название пивной «Малая земля».

Но мало для нее этих явных бед! Плюс ко всему она позднехонько открывается: в девять.

Как быть тем, у кого «трубы горят» ранним утречком? Дело известное, с пяти.

Потому­то другая пивная, на пересечении Нижней Масловки и Пет­ровской­Разумовской, в которой можно опохмелиться на час раньше, чем на «Малой земле», в народе называется «Возрождение». Тоже в честь литературных подвигов писателя Брежнева...

Прошу, дорогой Леонид Ильич, многоуважаемый коллега, простить издержки журналистской профессии: чуть ли не постоянное ёрничество!

Надо признаться, ко мне и прежде это стучалось... Коли сон, в котором Генеральный секретарь подвозил меня на роскошном лимузине, был в руку, то, может быть, он все­таки не о том, о чем я сперва подумал. Ну какое это пророчество?.. Насчет публикации сразу в трех журналах.

Всего­то!

Это как бы одно из подтверждений будущего «везенья».

А настоящее везенье — вот оно.

Франкфурт­на­Майне. Дортмунд. Мюнхен.

В одном многочисленном экипаже с этими волчарами: тренерами да судьями... при чем тут Борис Рогатин, при чем Тяжельников?

Может быть, они, как опытные партийные медиумы, всего лишь транслировали высокое пожелание главного — еще недавно — в стране болельщика, которому кто­то подсунул, может быть, мой «Хоккей» еще при жизни? Или вдруг шепнул в невидимое ушко уже в ином мире?..

Разве не везенье этот гигантский зал, в котором шум и гам, музыка, сытый стук полных пивных кружек и требовательный перезвон пустых бокалов с фирменными синими буквами готической вязью на боку: «НВ»?

И пиво, конечно. Удивительный, благословенный напиток!

В каком это году?

Пожалуй, в шестьдесят втором, когда еще не пробурили вторую скважину­артезианку и вода в поселке выше третьего этажа не поднималась... Тогда у каждого, кто жил выше, обязательно имелось ведро, а то и пара ведер, с которыми всегда можно было спуститься к соседям ниже: уж извините, братцы... водицы бы!

Но однажды, однажды...

Однажды по поселку пронесся слух: из города приехали сразу три машины с желтыми пивными бочками на прицепе. Остановились у «шестого гастронома». Бери сколько хочешь. Хоть залейся!

Пустой народишко, которому лишь бы поболтать да советский строй опорочить, тут же не преминул предположить, что от этих бочек отказались в Кемерове: пиво уже маленько подкисло.

Как пал, который пускают навстречу лесному пожару, тут же от одного к другому побежала старая шутка: да нам­то!.. Нам пиво только для запаха, а дурные мы и без пива!

К бочкам бежали с бидончиками, с трехлитровыми банками, с чайниками, со всякой другой посудой, о которой раньше нельзя было и помыслить, что когда­либо пригодится для пива... Какой­то от предстоящего счастья совершенно ополоумевший комсомолец­доброволец примчался даже с громадным ночным горшком. Сперва его безжалостно вытурили из очереди и впустили обратно только тогда, когда он поклялся, что горшок этот — исключительно детский и, кроме его трехлетней дочки, никто и никогда им не пользовался.

Зато обладатели эмалированных, цинковых и жестяных ведер!..

Еще недавно несчастные жильцы верхних этажей.

Гражданский их статус, особенно в собственных глазах, сразу настолько вырос, что некоторые из них, сидя на балконе с полным ведром и пол­литровой баночкой в руке, даже не замечали проходящих внизу и жадно поглядывающих вверх старых знакомых... А если к тому же ты принес два ведра...

Зато другие!

Попростодушней.

Эти благородно отдаривались в тот день за многолетнее беспокойство, которое невольно доставляли живущим ниже.

Еще поднимаясь по лестнице, привычно стучали в хорошо знакомую дверь:

— Теперь ты ко мне. Только быстро! А то один по дороге уже прямо из ведра отхлебнул, видал бы — сколько! Еле ребята оттащили...

О, родная сибирская стройка!

Великая мать­учительница артельного духа!..

Дух мюнхенской пивоварни тоже, конечно, сплачивал...

Больше того!

Гид уже рассказал, что русские вожди успели тут отметиться куда раньше германских. В раннюю пору эмиграции Ленин со своей Наденькой бывали тут чуть ли не постоянно, и она даже якобы записала потом на немецком в своем дневнике: мол, особенно охотно вспоминаем «Хофбройхаус», где прекрасное пиво стирает все классовые различия...

Эх, кабы!..

Или в том и беда, что Засулич сперва стреляла в петербургского градоначальника Трепова, а мюнхенского пивка отпробовала уже после. Доведись Вере Ивановне сначала посетить пивоварню — и одной террористкой на белом свете было бы, глядишь, меньше...

Надежда Крупская, просвещал нас гид, насчет «терактов» только пошучивала. Им с Ильичем казалось, что готические «НВ» — «Хофбройхаус» — это русские начальные буквы гремевшей тогда выстрелами да взрывами «Народной воли».

Это к пожилым годам приобрела вдова вождя скучный вид! А тогда пря­мо­таки источала, выходит, юмор.

Не белый, конечно. Как «дамский танец», нет. Но такое тогда было черное время!

Чаще тут Ильич бывал, правда, со своими соратниками по партии, с мужичками... тьфу ты! С господами конечно же. С Плехановым, Мартовым, Аксельродом, Парвусом. На квартире у которого в Мюнхене готовили они первый номер знаменитой ленинской «Искры»... вот где ее сперва высекли, эту легендарную искру, от которой столько потом всего на белом свете заполыхало, — вот где!

А любопытно ведь. О себе: сбежал с философского. После четыре года томился на лекциях по истории советской партийной печати на журналистике... Ни разу потом не пошел на политзанятия на стройке: да вы что, мол, дорогие товарищи?! В университете — во! — всего этого нахлебался.

А в мюнхенской пивной попался как кур в ощип!

Прямо­таки ликбез по марксизму­ленинизму.

Даже если мимо ушей что пропустишь, то по неписаному закону вредности соседи твои по столу, тоже несостоявшиеся теоретики бессмертного учения, тут же вдруг начнут тебе это втолковывать: «Не, ты поял, чё он там?.. Ща те обисню!»

Были накануне в Пинакотеке, и у большого холста с печальным сюжетом, где Фома неверующий вкладывает персты в разверстую рану на груди  Иисуса Христа, надолго остановились с Игорем Тузиком — уж больно выразительной была картина старого мастера!

Рядом с нами встал еще один из наших. Всмотрелся в полотно, сочувственно вздохнул:

— Й­ё, травма!.. — И пошел дальше.

— Он что, совсем?! — спросил я у Игоря.

— Два года учился в высшей тренерской школе, — стал рассказывать Тузик, посмеиваясь. — Со специальными дисциплинами порядок: игрок был классный и тренер теперь стоящий... А все остальное — ну что для них?.. Ля­ля­тополя!.. На выпускном по обществоведению преподаватель говорит: ну, хорошо, мол, тогда скажите хоть, в каком обществе сегодня живете... Он думал­думал. Потом спрашивает: «Трудовые резервы»?

Грехи наши!.. Показалось, даже Иисус через силу улыбнулся.

Или труд так никогда и не станет «владыкой мира»? А работяга так и останется презренным «гегемоном», которого только ленивый и не обманет...

Может быть, гид как раз об этом?

Судя по всему, человек тоже с юмором. К сожалению, говорит, Ленин и Гитлер бывали тут в разные годы. А то бы, глядишь, смогли договориться. В конце­то концов, не одно ли и то же?

Там союз «Освобождение труда». Тут — Немецкая рабочая партия. Это потом уже Адольф зачитал тут свои «двадцать пять пунктов», которые неизвестно кто ему надиктовал. И партия стала Национал­социалистической рабочей партией Германии. А начиналось...

Неужели все­таки наш «коленвал» берет верх над «мюнхенским светлым» и оно на глазах становится еще светлей?

Принесли­таки! Наши. С собой. Поллитрец.

Сам Василь Василич вроде незаметно подлил гиду в бокал из обернутой салфеткой бутылки...

Русский «ерш» в мюнхенской пивоварне.

«Ихов», как сказал бы Геннаша, легкокрылый Бахус схлестнулся­таки с нашим тяжеловесом Бухасом. Скорешевались!..

Кто­то уже запихивал в сумку стеклянный бокал с «нашими» буквами «НВ» на боку.

Через стол спрашиваю:

— Не рано ты?.. Сказали, сами потом дадут.

— Да я две хочу!

А что?.. Это ли и правда не народная воля? Две хочет.

— А, ну, тогда...

— Да тут чем больше у них скоммуниздишь, тем им выгодней, — кто­то втолковывает сквозь шум. — Хозяин больше получит по страховке.

— Смотри­ка!

— У их так! А ты думал?

По проходу между торцами столов пробежал вдруг в сторону подиума одетый с иголочки белокурый мальчик лет шести­семи... откуда вдруг взялся?

Ему почтительно уступали дорогу, а за столами стали с поднятыми кружками приподыматься, явно в приветствии, и это покатилось волной... вон в чем дело!

Вслед за мальчиком на инвалидной коляске мимо проехал бессильно лежавший в ней человек, похожий на большую тряпичную куклу с прикрытыми пледом ногами... тот самый? Бывший танкист с обожженным лицом. Или летчик... по пандусу въезжавший на верхний ряд Олимпийского дворца. И тот же мальчик с ним. Внук?..

Или вдруг какой­нибудь совсем малый по возрасту волонтер... тут от немцев всего можно ожидать. Чего­чего, а этого от них не отнять. Почитания старшего. Как у черкесов?..

Как его тут, этого танкиста, встречали!..

И кельнер, поди, уже доставал из сейфа его именную кружку старого воина...

Но стоп опять! Опять — стоп!

Что это за идущая вслед за ним замурзанная толпа жалких мальчишек­оборванцев?..

Одеты кто во что. На одном даже старый немецкий китель болтается. Многие босиком. В руках — у кого пустая консервная банка с проволочными дужками, у кого видавший виды, весь во вмятинах, солдатский котелок, а у кого и попросту сумка тряпочная. Как нищенская сума.

Стал даже различать их лица... вот будущий дружок Женька Подчасов, живший в селе на самом краю Прохоровского поля. В центре России. Вот белорусы Серега Шклянко и Коля Пужевич, выживавшие в партизанских землянках Полесья... а этот на коне. Верхом! Впустили?! Умница и добряк Коля Тертышников. Со Ставрополья.

Когда в жарком августе 1942 года корпус добровольцев, состоявший из пожилых «нестроевых» казаков, из допризывников и даже молодых баб с девчатами — или, на скифской­то Кубани, не амазонки? — так вот, чуть не начисто вырубил под станицей Кущевской элитный полк «Зеленая роза». Неосторожно выбравший местом укрытия кукурузное поле... разве им, бедным, самим потом не досталось? Добровольцам.

Подошедшие на подмогу тяжелые танки — не «Вестланд» ли то был? не «Германия» с «Нордландом»? — так разметали эту «народную кавалерию», что потерявшие седоков колхозные кони, совсем недавно впервые оседланные, до этого были в бричках, неслись, обезумев, и неслись потом, уходя от грохота и от выстрелов не одну, не две сотни километров в глубь Северного Кавказа.

Нерасседланные, они больше не давались в руки ни отступавшим солдатам, ни беженцам, ни кому­либо из парней и девчат...

Боялись, что вернут их в ад под Кущевкой?

Подходили лишь к малым детям. Только от них, прозрачных от голода, принимали огрызок свеклы либо пучок травы...

У ребят оставались жить. Мои земляки­ровесники хвастали потом на нашей Антоновской, у кого было сколько лошадей зимой 1942/43 года. «Пока наши не вернулись...» Сколько у кого было седел.

У Коли Тертышникова, рассказывал, было три лошадки и три седла.

Представить — и в самом деле, какая шла бы по залу «Хофбройхауса» толпа вслед за обгоревшим танкистом!

И в ней были бы и эти совсем взрослые теперь мужики, сидевшие рядом со мной за кружкой мюнхенского темного или светлого, — ведь это как раз война, как раз безотцовщина сделала многих из них безжалостными либо бескомпромиссно грубыми. Бойцы! Гладиаторы...

Хранящие генофонд победителей...

Шел бы хорошо понимающий это Рогатин, мальчишкой раздававший по санитарным вагонам мамины пирожки, — не без надежды конечно же, что в отдарок получит брусок мыла или несколько кусков рафинада...

Шел бы Тяжельников... или до Урала­то они как раз не прошли. На Волге выдохлись.

Но кого еще только не было бы в этом траурном марше посреди этого колбасно­пивного мюнхенского изобилия!

Может быть, шкандыбала бы и кубанская бабушка в глубоких калошах на шерстяной чулок среди лета. От слез полуослепшая солдатская вдова, ну да — с золотой медалью на груди, за европейское хоккейное первенство...

Последним шел бы я — замыкающий!

Шестилетний парнишонка с зажатой в руке немецкой конфеткой. Мать еще не успела отобрать... Ох и дала же она за нее мне «духопели»!

Бесконечная, казалось тогда, колонна немецких машин спускалась к Урупу по Мостовой, и мать закрыла нас с меньшим братом: ни шагу за дверь, ни шагу!..

Каким­то образом я сбежал, догнал ребят с нашей Союзной улицы, вместе с ними понесся «встречать немцев»: конфеты с машин кидают, что ты!..

Буквы еще не разбирал, но эту черную надпись на белой цистерне до сих пор вижу ясно: «На Баку!» Может, первое, что в жизни прочитал?.. Подсказали соседские ребята чуть постарше.

Какой там вообще­то Баку?.. По этой дороге и сейчас не так просто до Петровки на самую гору выехать!

Но вот ехали, орали песни и с машин бросали конфеты. Может, был у них какой­то своего рода агит­пробег? Который у станичников должен был вызывать окончательный повес головы.

Я тоже в пыльной траве нашел конфету, до сих пор помню — в спорыше. На наш, на кубанский лад он «шпарыш».

Забыл, что без спросу убежал, — тут же помчался домой похвастать, ну и получил так, что придушенный мамин шепот чуть не до сих пор в ушах: отец на фронте, а он, дурак такой, у немцев берет эту гадость, тьфу! Может, вообще они отравленные, а ты съел бы да еще и братика угостил. Отец вернется: где мои сыночки?! А сыночков нету — умерли от немецкой отравы!..

Или еще не все прошли — оглянись!

Как нам тут обойтись без старого­престарого саночника, который веками из подземелья все тащит наверх уголек?

Изнемогая, тащит и тащит. Чтобы наверху его беспрестанно бросали в топку революций и войн.

— Слышь, чё он? Слышь?

Мы уже стоим возле стола с пустыми кружками: «айне кляйне сувенир». Собираемся на выход, и ребята перемещаются от одной группки к другой.

Витя из Харькова подводит ко мне кого­то из тренеров, тот спрашивает:

— У тя полный комплект? В чемодане?..

— А что у тебя? — интересуюсь.

— Цепочка. Золото.

— Это можно. Золота пока нет.

— Потом отдать? Или щас?

В карман пиджака сует мне пластиковый пакетик.

— Не забудешь? Отдать...

Комплект всего, что можно через границу провезти, в чемодане у меня теперь будет полный: чужая кассета, у самого пока нету «видика». Пара бутылок виски, тоже чужих. Пакет с лекарствами. Швейцарские часы. Только золотой цепочки и не хватало!

— Так ты слышь, — пытается продолжить сидевший неподалеку здоровяк, чуть не в последний день обретший во мне задушевного товарища. — Слышь, что он тут?

Его перебивает хозяин золотой цепочки:

— Дак а ты хоть где живешь­то в Москве?

— У Савеловского. На Бутырской...

— Возле тюрьмы?

Далась им эта тюрьма! Всем.

В любом конце Союза назови адрес, как тут же тебе: возле тюрьмы?

Да что мы за народ такой: все о суме да о тюрьме!

Одно время собрался было напечатать на машинке и размножить специальную памятку. И о Бутырском хуторе. С его Писцовой улицей. Где жили писцы. Главная задача которых была точность записи соблюсти. И в наше время — газетчики­«правдисты». Которым ну просто нельзя не приврать.

И отдельно в такой «Памятке» — о Бутырском полке.

Какой славный был полк! Строчки о нем нет­нет да всплывут в памяти... сердчишко кольнут, а то согреют душу: старейший в России 66­й пехотный полк, основан в 1642 году как стрелецкий... на флаге «Центавр, а именно: по пояс человек, а ниже туловище, ноги и хвост лошадиные, белые, в руке лук со стрелою, поля красные, лук и стрела желтые»... полк пережил бунт, высылку, воссоздание... Суворовский поход 1799 года... 21 ноября 1905 года в списки полка навсегда зачислен портупей­прапорщик Николай Кокурин за спасение ротного знамени в сражении под Аустерлицем в 1805 году и сохранение его в плену во Франции... в честь столетия солдатского подвига, а?! Как помнили!.. при Бородине полк отличился у батареи Раевского... В Крымскую войну под Севастополем 4 августа 1855 года, стремительно спустившись с Телеграфной горы, под сильным огнем англичан по пояс в воде перешел Черную речку и дерзко атаковал Федюнинскую высоту, за что уже вторично получил Георгиевское знамя... полковой праздник — день Святой Троицы — скоро, вот­вот... а мы все «тюрьма, тюрьма»... А то «Хофбройхаус» не тюрьма?

Только и того что цивилизованная, да. Как — иначе?

Василь Василич в толчее нашел мою руку, за локоть подтащил к нашему гиду. Глаза у того пылали, как Севастополь — когда уже обороняли от немцев.

— Парвус — разрушитель России! — почти кричал гид. — Но, господа, господа!.. Германия только пропустила через свои земли вагон с большевиками... собрали их английцы!

А кто­то тянет за другую руку:

— Глухой? Угостил бы сигареткой!

Толпа наша вывалила на улицу, пошла, перестраиваясь на ходу, через площадь. Впереди замаячил шедший наискосок человек, и кто­то крикнул:

— Эй, дал бы закурить!

Тут же послышалось:

— Даст он тебе...

— Так он тебя и понял.

Общие сомнения явно подзадорили просившего:

— Эй, немец, ты что, не слышишь?!

И свистнул. Да так резко, что у того голова рывком ушла в плечи. Он и без того уже ускорил шаг, а тут бросился бежать.

— Ты куда­а­а?! — заорал наш курильщик. — Стой, немец!.. Хэнде хох!

— Хоть не матерились бы! — пытался урезонить собратьев Витя из Харькова.

Но на громкий мат, как щука на блесну, как раз и бросился этот Миша, польский еврей. «Коммерсант на пенсионе».

Радостно закричал чуть не с противоположного конца площади:

— Земляки!.. — И продолжал уже на бегу: — Да­да, я слышу, я ищу вас на помощь!..

Его тут же обступили, оказался в середине кружка.

— У меня с собой нет, я не курил, — радостно вертел головой, будто стараясь разглядеть каждого. — Это будем покупать по дороге, но дома у меня есть много выпить, есть много закусить. Приходите ко мне гостить? Соглашайте. Это совсем близко­недалеко!

Послышался негромкий электрический разряд: все дружно чесали репу. А он все продолжал называть себя: Миша... коммерсант... пенсион.

— Да некогда нам...

— И низзя!

— Вам кто­то запретил? — спросил Миша расстроенно. — Ходить в чужие гости?

Тут уже взяла свое эта самая «собственная гордость: на буржуев смотрим свысока»:

— Кто б нам запретил?! Просто поздно.

— Но мы земляки! — убеждал наш потенциальный благодетель. — К русским открыта моя душа... лежит сердце!

Я спросил:

— Что, жили у нас?

Он заторопился:

— Так было, я челнок... туда­сюда. Много родных там, тут... и я там, тут. Как у вас. Рыба ищет, что дальше...

— Где глубже.

— Нет, она ищет хороший корм... как вы теперь.

Пришлось мне опять:

— Тут корм лучше?

— О да!.. Правда, и только правда.

Кроме того, что добровольный замыкающий, я еще с давних времен, так почему­то выходило, и парламентер, и толмач­переговорщик.

— Сразу о правде, Миша?.. Вы — сразу в корень... Понимаете?

И он заторопился так, будто все мы только для того и собрались вокруг, чтобы прервать его:

— Это понимаю, да. Это хорошо. Потому что был в концлагерь у поляков и должен был умирать. Пришел мой час... о! Что лучше? Печка?.. Или камера газа?.. Как я думал! Как я рыдал! Но утром был рассвет и пришли ваши танки... о, это радость не скажешь! Но я заплакал и сказал: Миша, с этих часов ты будешь русским говорить только правда, правда и правда. Потому вам честно сказал: тут лучше. Кругом одни дураки, но что делаешь?

И тут я, пожалуй, прокололся. До «нового мышления» было, что там ни говори, еще далеко, и я наивно спросил:

— Но как можно жить среди дураков, Миша?.. Если понимаешь, что они дураки?

Он изумленно воскликнул:

— А где я хочу?.. Я — коммерсант. Это профессия. Я только могу, когда одни дураки! Если кто умный, я — совсем бедный. Миша будет нищий, это не так? Потому хорошо, что дураки!

— Так, пожалуй, нельзя. Под одну гребенку... как тебе объяснить?.. В России тоже много дураков...

— У вас много, да. А в Баварии — все. Это рай коммерсантов. В Германии — все!

— Так не бывает. Что значит — «все»?

И он снова возбудился так, будто его подключили к невидимой трансформаторной будке:

— Были умные, разве пошли на Советский Союз?.. Гитлер был умный, он хотел убить Англия. Но Англия сама умней. Она... как это у вас? Сбивать толк!.. Она сбила с толку наших мудрецов... о­о! Родной человек одного такого мудреца был потом в нашем лагере. Он все рассказал. Их обманули?.. Их купили?! Но наши мудрецы стали в один круг, друг другу положили руки вот так!

То, что я на время оказался в роли еврейского мудреца, это точно. Помню, как вчера.

Может, вторым был Валя Гуреев?

Потому что я потом несколько раз его переспрашивал. И давно, и уже недавно. Так это было? С коммерсантом на пенсионе, который решил раз и навсегда, что русских больше никогда не станет обманывать?

И Валя подтверждал: так!

Сейчас я грустно посмеиваюсь. Может, точно так же делают и хоккеисты? Когда сбиваются в тесный круг, кладут друг дружке руки на плечи и разом выдыхают свои якобы магические слова?

Которые должны сломить волю соперника.

А тогда, в Мюнхене, пожилой коммерсант Миша как будто священнодействовал.

Туда и сюда качнулся вместе с Валей и мной и громким, трагически­горьким голосом сдавленно прокричал:

— Они заставили Гитлера передумать! Для Англии было спасение: фюрер отдал приказ «дранг нах остен»! Идти на восток!.. Это была его большая беда. Но где остальные умные немцы?!

И в тот вечер об этом думал, и нынче в недоумении.

Ну, будто сговорившись, некие тайные силы разыгрывали перед нами спектакль. Заставивший вот уже столько лет о нем вспоминать...


«Словак у Гарри добивался...»

И вот она, главная игра!

С чехами.

Кто такие и в самом деле канадцы?

Теперь­то поняли: били и будем бить!

А чехи!

Может, дело еще и в том, что они, как бы то ни было, наши главные хоккейные учителя, наши первые тренеры, наши наставники?..

А нынче мы с ними спорим за мировое «золото». И учим, случается, иному, чем они нас когда­то. И наставляем так жестко, что они по лицу кровавые слезы размазывают...

И неволя, и величие, ребятки!.. Что делать!

Когда пошла игра, начал с того, что обратился к первой нашей «тройке» с пламенной речью. Мысленной, разумеется. «Давай, мальчики! — настраивал их. — Давай!»

В Новокузнецке, когда «Металлург» наш выигрывает, и сталь идет высшим сортом, и уголька дают столько, что не хватает вагонов отгружать. А душа!..

У кого, пусть даже незаметно для него, на место становится, а у кого прямо­таки торжествует душа, поет!

А в Мюнхене, со сборной­то страны, дело посерьезней.

Тут как будто одно большое сердце пытается выпрыгнуть из металлической клетки всех этих призывов, постановлений и лозунгов... И общенародная душа вольно парит не только над бескрайними нашими просторами — парит над всем миром.

Думали вы об этом когда­нибудь, мальчики?

Что в стремительные мгновения атаки, в те счастливые секунды, когда все у вас получается, ваша тройка нападающих вдруг чудесным образом превращается в ту самую, летящую в небесах гоголевскую Русь­Тройку?

Для кого­то малопонятную. Загадочную. Чужую.

А для нас такую свою: вот оно!

Единение народное, о котором так душа изболелась... ах ты!

Да что ж так мало­то его, так бесконечно мало...

Ничего.

Собирайтесь, мальчики, с силами... собирайтесь! Начинайте снова.

Атаку.

Но такая тяжелая игра шла. Потому что мастерская. Умная. Во многом почти одинаковая.

И тогда я стал обращаться к каждому из нападающих уже персонально: Снайпер, мол!.. Что ж ты, Сережа?.. Дава­ай, Макаров!

Как раз он­то наконец и расслышал?..

На тридцать шестой минуте почти непрерывной моей мольбы к ним.

А вот до Ларионова никак не мог достучаться. Хоть тут у меня было куда больше шансов. Мол, что ж ты, Ларец?

Ты, пожалуй, даже не знаешь, что однажды я приезжал в родной твой Воскресенск. Болеть, правда, за родную Кузню.

...Жил еще в Майкопе, но тут случилась поездка в Москву. Оттуда специально позвонил Емельянову: не будет ли «Металлург» встречаться с какой­нибудь из столичных команд? Хоть повидался бы с ребятами!

Гена там справился, отзванивает: можешь съездить в Воскресенск? Я поехал.

Наверное, оттого, что явное большинство болельщиков составляли работяги, атмосфера во дворце была ну до того знакомая! Такая своя.

Наши тогда выиграли, но как все было достойно. Никакого недружелюбия со стороны фанатов, уж тем более — оскорблений. Что­то такое хором стали кричать в конце игры, я сначала не понял. Только потом дошло: переманивают нашего капитана!

Пе­ре­ез­жай, мол, Олег! Пе­ре­ез­жай!..

Свои кричали бы: Ка­ля!

Может, оттого он тогда и не переехал?

В раздевалке посмеивались: а что на что, мол, менять?

Черный новокузнецкий снег на здешний желтый? Металлургию на химию?

До сих пор помню лица ребят как раз в воскресенской раздевалке. Молодых да ранних уже успели в Москву забрать, в «Динамо», — не было ни Моти с Самочерновым, ни Войтёнка. Была несокрушимая, во главе с Короленко, старая гвардия: Мишаня Григорьев, Володя­Бедарь, Гена­Груздь, Юра Заруцкий и Юра Дужий, Толя Окишев, Миша Гомберг, далее — везде. Вратари Гера Жариков и Валера Смирнов. Вся команда.

И братский привет передавал с ними еще благоденствовавшему тогда своему новокузнецкому коллеге. Сане Гольцеву...

На Ларионова и без того было приятно смотреть: само изящество. А откуда бы оно — без ума?

А если еще знать, что «свой парень»? Только и того что воробьев видал в детстве не черных, как в нашей Кузне. Рыжих наверняка! Города­по­братимы.

И я кричал теперь в Мюнхене, как уже давно не кричал: «Давай, Игорь!»

Да только ли к нему взывал своим ором!

— Давай, Бил! Д­давай! — кричал Зинатуле Билялетдинову, ну будто за всех наших татар, которых мой друг Рафик Айзатулов, Стальной Раф, попристроил чуть ли не на все теплые места на Запсибе. Кого ни окликни у печки у огонька в горячем цехе — да что такое! Опять татарин!

И я надрывался за всю нашу орду:

— Д­давай, Зина!

Что на трибунах творилось!.. Конечно же стадион был за чехов. Возникла и постепенно набирала силу общая кричалка, явно для нас малоприятная.

Долго вслушивался и все равно не мог разобрать: что они там? Все.

Так вышло, что нашу группу разбавило чужими, не у кого было спросить, и в перерыве я давай от немцев добиваться. Как, мол, чешская кричалка переводится?

Долго мне объясняли, что по­немецки это «шайзе, я­я», и только тут до меня дошло... Чего его и переводить­то? Чехи кричат­то всего­навсего: «Шваль!»

А что «шваль», что «дерьмо» — уж такая большая ли разница?..

И не только до последней минуты матча — достаточно долго после него отчетливо слышалось скандируемое уже в разных концах стадиона уже больше немцами: «Руссиш — шваль!»

Может, не так уж они неправы?

Если глядеть с «иховой» колокольни. С чешской?

...Дело было летом шестьдесят девятого. В Новокузнецке. Не помню, по какому поводу очутился я в городе в кассах аэровокзала. Достаточно долго стоял в очереди за человеком, который никак не мог приобрести билет в Бийск. Говорил он с явным акцентом и когда у окошка печально развел руками, я, уже не сомневаясь, тронул его за локоть:

— Извини, брат... Чех?

Он согласно закивал: да, да!

— А что ты тут у нас делаешь?

— Трамвай, — сказал он. — Мы делаем вам трамвай. Наши вагоны...

— А ну­ка, погоди, — попридержал его за руку. И наклонился к окошку, громко и с укором заговорил: — Неправильно, девочки!.. Он нам тут помогает с трамваем, а мы мало того, что танки в Прагу ввели, — не можем его отправить в Бийск. нехорошо!

— Там тоже наш инженер, тоже трамвай, — заговорил чех. — Позвонил, хочет, я был его гость... Праздник... на праздник.

— Ну, во­от! — продолжал я громогласно укорять. На языке нашей Антоновской площадки это называлось блажить. — Он хочет к дружку на День строителя, а мы, значит, лишаем его... неправильно!

— Кого­кого, а чеха надо отправить, — поддержали в очереди.

— Слышите, что народ говорит, девчата? — продолжал я митинговать. — Может, еще раз там у себя поищете?

— Надо поискать, надо!

— Да мы и не поняли, что он чех, — сказала кассирша.

— Ну, вот, как танки вводить, так все ясно, а тут...

— Вернитесь, товарищ!

Чех вернулся, билет ему выписали, и мы с ним потом долго хлопали друг дружку по плечу и пожимали руки.

Вечером я сидел в кафе, в «Юности», пили «Охотничью», как он вдруг появился в проходе между столиками.

— О­о! — встал я навстречу. Мы обнялись. не знаю, как чех, а я уже был примерно в той форме, в какой чуть не постоянно была наша компания год назад, на фестивале Дружбы русской и чешской молодежи в словацкой Нитре.

Наша компания — это мы с поэтом Олегом Дмитриевым, старым дружком, и два «примкнувших к нам» уже хорошо известных тогда скульптора: москвич Олег Комов, тут же давший мне новую фамилию — Глухонемченко, и свердловчанин Лев Головницкий, придумавший название крошечной дозе, к которой хотели нас приучить хозяева фестиваля: выпить по двадцать пять — тридцать граммов стало у нас называться «взять по массарику». В честь бывшего президента «буржуазной» республики Чехо­словакии Томаша Масарика, тень которого возникла из небытия во время Пражской весны...

Куда ясней уже ощущалась тогда другая тень, куда более грозная: Олег записал в те дни в мой блокнот «Подражание Уткину»...

Словак у Гарри добивался:
Что у тебя, брат, на уме?
А он в ответ лишь улыбался:
Мол, ничего «не понимэ»!
Он парнем был довольно хитрым
Назло идейным всем врагам.
И били Гарика пол­литром
По знаменитым жемчугам.
И он, судьбу свою приемля,
Сливовицей упившись в дым,
Упал, обняв чужую землю,
Которой мы не отдадим!

Ну а коли так, не отдадим­таки, как тогда думали, разве не надо подневольную нашу дружбу хоть чуть одухотворить?

Чеху тут же налили, и, прежде чем выпить, он присмотрелся к этикетке на бутылке:

— Мысливска?

Во мне начал оживать словарный запас, накопившийся во время фестиваля: разве я им там не заливал про медведей?

— Мысливец, да! — ткнул себя в грудь. — Охотник!

Чех наш оглядел ближние столики, на которых стояли бутылки точно с такими же этикетками:

— Это все — мысливцы? Тут клуб?

Подначивает?.. Или еще не все в сибирской­то нашей жизни дошло до него?

Попал бы в нашу Кузню три­четыре года назад, мог бы подумать, что в городе живут сплошные любители чистого спирта: ровно год, кроме него тогда — ну, ничегошеньки! Только синие бутылки с наклейкой без затей: «Спирт питьевой». И циферка сверху: мол, девяносто шесть градусов. Цена внизу: пять шестьдесят семь. Плати — и я весь твой.

К нему тогда быстро приспособились. Брали вместе с трехлитровой бан­кой зеленых помидоров, красные к нам почему­то не доходили. И вот, чтобы не усложнять процедуру, как говорится, наливаешь сразу полный стакан и открываешь банку. Прямо из нее делаешь хороший хлебок, пропускаешь вслед за ним спирт и тут же из банки запиваешь: все дела!

Говорят, что первая рюмка идет колом, вторая — соколом, а остальные потом — мелкими пташечками... Все эти отполированные веками филигранные детали при таком, как у нас тогда на Антоновской повелось, употреблении «питьевого» конечно же пропадали, зато каким орлом ты себя сразу чувствовал! Сиди потом и весь оставшийся вечерок разбавляй в себе спирт глотками того же рассола от помидоров, а то и простой, если на тот момент в кране была, водичкой.

Уж куда трудней приходилось в памятный год, когда в магазинах не было ничего, кроме шампанского. Чтобы хоть что­то в конце промозглого либо морозного дня почувствовать, брать приходилось не меньше трех «огнетушителей». А если намечалось какое мероприятие или должны были прийти гости?

Из «гастронома» каждый выходил тогда, как «Иван Никулин, русский матрос», перед атакой немецких танковых полчищ... это тебе не «по масарику»!

Чеха было звать Иржи, а так как все подчеркивал, что он — инженер, Геннаша Емельянов тут же прилепил ему: Иржинер.

— Европейский стандарт, значитца! — насмешничал в своей обычной манере. — Не обижайся, старик!.. Но вы там все одинаковые, как эти ваши трамвайные вагоны!

Пришлось объяснять, что друг мой — мастер слова, да, сибирский писатель, по­чешски списывател — это я тоже знал со времен фестиваля Дружбы, сразу после которого в Чехословакию и вошли наши танки: дружить так дружить, чего там!.. Это сегодня мы путаемся в соплях уже на своих исконных землях.

Может быть, наш новый друг решил доказать, что не такой уж типичный он «иржинер»?

И пил он с нами на равных, и, когда кафе стали закрывать, почти с восторгом принял мое предложение взять такси и продолжить нашу дружескую встречу в поселке, у меня дома. От администраторши, успевшей к концу рабочего дня разделить с завсегдатаями не только несгибаемый дух нашей Кузни, но и то, что его обычно подпитывало, я позвонил домой, и сонная жена с привычным вздохом спросила: а чем ты этого Иржинера, или как его, кормить думаешь?

— Дайте мне трубку, дайте! — загорячилась оскорбленная в лучших чувствах администраторша: в поздний час телефон в нашей Кузне переходил на режим громкоговорителя.

Но я докладывал уже сам:

— Тут девочки отдают нам кастрюлю отбивных...

— От семьи отрывают! — дурашливо закричал Геннаша, и администраторша поднесла к его носу сжатый кулачок.

Левой он перехватил руку у запястья, а указательным правой взялся постукивать по кольцам и перстенькам на ее кулачке:

— Правда везде пробьется!

Ребята мы были палец в рот не клади!

Жена уже заранее ушла в детскую, как бы освободив для нас с Иржи три остальные комнаты, и, прежде чем надолго пристроиться на кухне, я не без некоторого бахвальства провел по ним гостя... Он все как­то странно смотрел на меня, потом потащил в кабинет, где на стальной, со сплошным кругом внизу подставке висело еще не окончательно доеденное молью чучело глухаря, стал подбирать слова:

— Это мысливец, да... Это вижу. Почему ты списывател?.. Такая шутка?

— Ты так считаешь?!

На письменном столе из польского, между прочим, кабинетного гарнитура, только что по великому блату приобретенного, взялся выкладывать перед ним книжку за книжкой:

— Детская повестушка. Другая. Сборник рассказов. Роман. Еще роман... чей тут снимок? Чья фамилия? Тебе что, паспорт показать?

Теперь уже он повел меня по всем комнатам и, когда вернулись на кухню, к отбивным, сказал сочувственно:

— Бедно живешь, списывател!.. Тут был вор? Они все украли? Кто это украл?

Тогда­то я расхохотался так, что заспанная жена выглянула из детской, с укором развела руками...

Где ты, «Иржинер»?.. Жив ли?

Или вдруг тоже сидишь на мюнхенском стадионе и вместе со всеми тут скандируешь: «Руссиш — шваль!..»?

Но ведь и правда!

И сами не научились. Жить по­человечески. И другим не даем!

...Дома у нас, когда не поверил, что перед ним — русский писатель, значитца, меня, само собой, забрало. Запоздало взялся наводить, как говорится, мосты. Пытался втолковать, что во время фестиваля Дружбы попал в небольшую группу, которая из Братиславы летала в Прагу и прожила там несколько дней... да все мы, брат, тогда видели, все!

И эту знаменитую выставку документов, которые в пух и прах разносили КПСС: перед Октябрьской революцией чуть не половина ЦК — агенты, мол, царской охранки.

И другую, которую, узнав, что кубанец, устроили для меня чуть не в частном порядке. Показали архив казачьей эмиграции.

После революции, после гражданской войны беженцы из России где только не пытались перебиться. В Сербии в основном осели военные. В Болгарии — аграрники, так сказать. В Чехословакии — техническая, научная и казачья интеллигенция. Это она там, веруя в светлое русское будущее, придумала девиз непременного возрождения: «Слово. Меч. Перо. Техника».

Слово прежде всего как Слово Божие. Меч — духовный прежде всего. Перо — умение и то и другое выразить письменно. Техника — железная необходимость идти в ногу со временем.

Разве это не здорово, Иржи?.. Может, и обождем?

Потому что мы тогда в Праге видели также колонну американских танков. Пришедшую якобы для съемок художественного фильма. Хорошенькое было бы кино, Иржи!

Или ты хочешь, чтобы вместо славян в Праге твоей навсегда обосновались америкосы?

Но бедность моя так тогда потрясла Иржи, что он уже ничего не воспринимал. Скажи ему, кто тебя обокрал, и — все дела!

А то, что обкрадываем себя сами...

Как в том анекдоте: «Не поймё­о­от!»

Или кто­то нам все­таки крепко помогает?..

Самих­то себя обкрадывать?

Когда уже сижу за компьютером, опять почему­то вспоминается кладбище в Казани, где не так давно торжественно открывали памятник опальному адмиралу Галлеру. Одной из «сталинских жертв»...

Но не символично ли, что в двух шагах от обновленного мемориала, буквально в двух, находится почти полузабытая теперь могила еще одного казанского страдальца? Василия Джугашвили. Василия Иосифовича.

Бывшего генерал­лейтенанта ВВС, военно­воздушных сил, Василия Сталина. Одного из самых первых радетелей отечественного хоккея с шайбой.

Настолько горячего, что аббревиатура команды «ВВС» сразу после вой­ны многими толковалась иначе: «Взял Василий Сталин». Имеется в виду лучшего в те поры игрока. Взял из «Динамо». Взял из команды «Спар­так». Взял...

Недаром же люди поотчаянней давали «ВВС» иную расшифровку: «Вор Василий Сталин». Из­за неограниченного, будем считать, самоуправства погубившего в авиакатастрофе половину лучших в то время игроков своей команды...

Но он, считается многими, — всего­то сын главного вора и разбойника, чего только у России не укравшего и кого только ее не лишившего. Вора, которому не должно быть ни оправдания, ни прощения.

Ну кто таков по сравнению с ним давным­давно ставший чуть ли не народным любимцем душегуб Кудеяр?!

И вспоминается мне еще один город. Сказочно красивый и тихий. Солнечный, благословенный Майкоп.

Когда прибаливать стала достигшая весьма почтенного возраста Ларисина мама, уже давно овдовевшая, из солидарности с женой мне тоже пришлось гостевать в Майкопе куда чаще прежнего. Побывавший у нас в ту пору старый друг Ромичев, когда­то командовавший на стройке управлением каменщиков, а нынче давно обосновавшийся в знаменитом Новокубанске и уже заработавший там орденов не меньше, чем на Запсибе, критически осмотрел наше ветшающее без строгого присмотра жилище и подступил ко мне с категорическим вопросом: тебе не стыдно? О ком твой первый роман? О строителях! А эта ваша халупа вот­вот завалится. Завтра сюда придет машина с прицепом. Привезет кирпич. Мобилизуй народ разгрузить. И найди лучших, какие есть в городе, мастеров. Вон какие дворцы стоят — не может быть, чтобы приличных каменщиков тут не было!..

И глянул на Ларису, которая некогда у него ходила в прорабах:

— Обложите дом, приеду принять работу... вопросы есть?

Я родился в тридцать шестом. В год Крысы. Но «крыса» больше она. Сперва, после работы на линии, на сибирском морозце, — «конторская крыса». Потом, уже в Москве, — «министерская».

Ошарашенно сказала бывшему своему начальнику:

— Нет вопросов, Владимир Михайлович, ну, что вы!

А новостроечное прозвище Ромичева припомнила, когда они с Галиной, с женой, уже укатили обратно в свой Новокубанск:

— Раскомандовался Наполеон!.. Помнишь, как его у нас?

Больше помнил другое: так «величали» Ромичева вовсе не за его весьма скромный рост.

«Настоящих мастеров» искала жена. Ждать, пока освободятся для работы у нас, пришлось долго. А потом начались загадки для меня.

Или не знаю шабашников?.. Господи, еще с каких пор!

А тут вдруг дружелюбные, прямо­таки интеллигентные голоса. Уважительная, спокойная речь. И — ни одного дурного слова друг дружке.

Работали очень чисто и четко. Иногда собирались возле подсобника, которого, как мы поняли, всем небольшим своим мирком школили. Или около старого бригадника, выполнявшего непростую кладку. Тогда вдруг раздавалось насмешливое:

— Да­а! Тут бы товарищ Сталин по головке не погладил!

— Уж это точно!

— И к бабке не ходи — не погладил бы!

Бывало наоборот. Уже без упоминания приснопамятного имени:

— А что?.. Ведь, пожалуй, погладил бы!

— Да, тут погладил бы, да!

Какая­то странная, одним только им понятная игра?

Был солнечный конец марта, перекусывали они в беседке с черными плетями виноградника, врезанными в удивительную небесную голубизну. Однажды выбрал момент, когда они уже надевали кепарьки свои да береты, подсел к ним.

Спросил у пожилого, с военной выправкой бригадира:

— Валера, а что у вас у всех за присловье?.. Насчет «товарища Сталина»?

Снова расслабились, каждый улыбнулся, а бригадир принялся рассказывать. Мол, было ему семь лет, жили на Побережье, когда на станции остановился правительственный поезд. В последний раз вождь ехал к озеру Рица. В полном одиночестве прохаживался по пустому перрону. Может, уже прощался с любимыми своими местами?

Отец Валеры работал тогда диспетчером, сбоку маленького вокзала стоял его велосипед, и, пока ему было не до сына, сын решил возле станции прокатиться.

Нынешние мальчишки уже небось представления не имеют, как на «взрослом велике» тогда это делалось. Как приходилось посреди рамы изгибаться и корячиться, чтобы пятернями удерживать руль, а носками башмаков доставать до педалей.

Велосипед, в общем, помчался совсем не туда, куда хотелось мальчишке, и остановился лишь тогда, когда передним колесом уткнулся в шинель генералиссимуса.

— У, какой ты молодец! — сказал Сталин. — Сколько тебе лет? Как зовут?.. В школу ходишь?

Подбежавшие наконец охранники отобрали велосипед, но Сталин ска­зал:

— Пусть сам! Он уже большой. И обещает хорошо учиться. Так, Валерий?

Будущий бригадир каменщиков, конечно, кивнул, и Сталин протянул руку, погладил его по голове:

— Не забывай, что мне обещал. Договорились?

Правительственный поезд ушел, а для Валеры начались тяжелые дни.

— Вы себе представить не можете, что в нашем городишке началось! — рассказывал, посмеиваясь, Валера. — Мчусь по своим делам, а с базара навстречу пожилая грузинка с тяжелыми сумками: стой, ты куда это сломя голову?! Ставит сумки на асфальт. Слегка отдохнуть. А мне: ну, рассказывай!.. Только честно. Что там у тебя в тетрадке? Какие отметки?.. Не обманул товарища Сталина?.. Армянка остановит: а это правда? Что собачка тебя не трогала, а ты в нее кинул камнем?.. Видел бы это товарищ Сталин!.. Разве погладил бы тебя по головке?..

Даже Валериного однокашника запилили родители: мол, плохо учится. А что его дружок обещал товарищу Сталину?

Вдвоем они сбежали из дома, нашли их в Новороссийске. Пороть обласканного «вождем народов» сынка отец не стал, зато «разбор полетов» провел основательный.

Я тебя понимаю, сказал. Но и ты нас пойми. Всех. Кто виноват, что так вышло? Отцовский велосипед взял без разрешения. Наехал на товарища Сталина. Испачкал ему шинель и даже не извинился. А товарищ Сталин — нет бы дать за это по шее — еще и по головке тебя погладил. ничего себе!.. И что теперь остается делать? Остается в самом деле одно: хорошо учиться. Прилично вести себя. Со старшими первому здороваться. Для всех быть примером. И все — жизнь наладится!

Жизнь его и в самом деле наладилась: с медалью окончил школу, поступил в танковое училище. Прошел не только Будапешт и Прагу. Инст­руктором был на Кубе и в Анголе.

Перестройка застала его в Академии Генштаба. Тут без пяти минут полковник сказал себе: ну, нет — за этот бардак товарищ Сталин по головке бы не погладил!

Ушел из армии и вернулся в Майкоп. Сперва научился сам класть кирпич. После собрал бригаду. За которой мы и стояли в очереди.

Неисповедимы пути Господни!

Об этом обо всем Валерий рассказывал в той самой беседке, где мой тесть Гавриил Павлович, тоже подполковник, годами старший и прошедший войну, не однажды приступал ко мне за стаканом ароматной «изабеллы»: «Сынок!.. Ты знаешь, как я к тебе отношусь... Потому и прошу: не ругай Сталина! Ты из простой семьи, “волосатой руки” у тебя не было. Если бы не он, может, ты и не поступил бы в университет... Может, и не стал бы писателем...»

Как раз в это время, когда турлучный наш дом в Майкопе обкладывали кирпичом, по каналу «Культура» шла серия передач Эдуарда Радзинского о Сталине.

С Радзинским были не только знакомы, считалось — дружили. Дважды в один и тот же сезон работали в Доме творчества в Гаграх и в один из них заняты были, кроме прочего, тем, что бесконечно бродили и по прибрежным улицам, и повыше в горах — подыскивали коттедж, который Эдик собирался приобрести для увлеченной «огородничеством» любимой жены.

Чего мы только о себе во взаимных откровениях тогда не нарассказывали!.. В том числе и то, что Эдуарда «успел подсадить» на уходящий «театральный поезд» его отец, сам автор пьес и высокого класса инсценировщик. А я, в этом смысле безотцовщина, слишком увлекся прозой и безнадежно «отстал от поезда». Ну, что делать, бывает: в мире стало больше еще одним «драмоделом­графоманом».

Потом случилось это мое неожиданное восхождение по литературной чиновничьей лестнице. С Борисом Тихоненко, заместителем, мы составляли очередной годовой план, в котором для драматургии отводилось всего­то «шесть жалких позиций», и Боб с укором сказал мне: «Шеф!.. Конечно, ты поставишь своего дружка Эдика! У которого только в Нью­Йорке пьесы идут в девятнадцати театрах... А вот безродный сибиряк Степка Лобозеров... который только начинает... который еще не стал твердо на ноги... Он у нас так сиротой и останется!»

С Радзинским разговаривал я.

«Старичок! — сказал. — Правильно поймешь?.. Давай с тобой подсадим в этот самый “театральный поезд” одного молодого сиротинушку... У тебя, сказали, идут пьесы в девятнадцати театрах Нью­Йорка. А представь себе это его сибирское одиночество...»

«А при чем тут Нью­Йорк?» — вспыхнул Радзинский.

Шагнул к двери, не дослушав остального моего лепета...

...Не знаю, как сложилась судьба «сибирского сиротинушки» Степана Лобозерова.

Но тогда в Майкопе, прикрыв ноутбук, то вглядывался в экран телевизора, на котором весьма артистичный, эмоциональный Радзинский вещал о «вожде народов», а то посматривал на окно, за которым неспешно, с явным удовольствием работали каменщики... И безмолвно говорил Эдику, посмеиваясь: «Нет, братец, нет!.. Товарищ Сталин не погладил бы тебя по головке...»


Незыблемый постулат Юры Ляпкина

Каюсь!

Сколько я потом об этом рассказывал. И даже пробовал изобразить его чрезвычайно спокойное в тот исторический момент лицо и пытался подражать философски­задумчивой интонации...

Но обо всем по порядку.

В Мюнхенский аэропорт нас доставили вовремя, но по каким­то причинам рейс отложили, и у каждого появилась возможность еще на полтора часа задержаться в капиталистическом рае...

— Только не опаздывать! — наставлял старший, отпуская всех пошататься по райским бутикам. — Ровно через час все должны быть как штык!

Но больше и не требовалось. Только в последний раз поглазеть. Марок ни у кого не осталось.

Прохаживались малыми группками, стояли кружком. Делились последними новостями. То тут, то там слышался сдержанный хохоток, угнетаемый и вчерашней выпивкой, и сегодняшними да завтрашними заботами.

— Не, ну токо представить. В автобусе три раза спеть «Мечты сбываются»...

— Была б гостиница дальше, пять раз бы спели.

— Ну, так сбылись же.

— А то ты б не пел: хоть на свободу наконец вырвались!

— Ларец «отвязался» так, что всю ночь потом искали по городу...

— А тебя бы — почти месяц в наручниках?!

— Ты уж совсем!

— Да, считай, только их и не было, а что?

Неволя, да. А потом этот проход по резиновой дорожке, где в конце стоит «папа» с ведрами со льдом по обе руки:

— Тебе, сынок?.. Шампани? Чистой водочки?

А давай и действительно и того и другого. Вместе!

У нас это когда­то был и «Слон», и «Полярная звезда», и «Северное сияние»... как у них­то?

А потом — «Мечты сбываются». Три раза подряд. Это и есть величие?

Да нет! Только и того — чтобы маленько расслабиться.

А величие... Ну, где оно? В чем?

Может, как раз в этой медали на груди у полуслепой бабушки из забытой и Богом, и начальством станицы?

— Отовариться­то успели?

— Да успели, успели...

В назначенный срок группа снова сгрудилась неподалеку от выхода на посадку, и старший взялся вопрошать: мол, все наши здесь?.. Оглядитесь! Пусть каждый вспомнит соседа по комнате в отеле, по месту в автобусе.

И почти сразу послышалось:

— Нету Ляпкина!..

Было раннее утро, но все происходящее стало напоминать «вечер вопросов и ответов»:

— А сюда он с нами приехал?

— Да как же, как же!

— Эт сам собой...

— Так, а где может быть?

— Дак, а хрен его знает!

Решено было всем разбиться на тройки, и я опять вспомнил горношорскую погоню за зэками... Ушел в побег?!

На волю наконец вырвался.

Как ночью Ларец.

Вскоре обежали все туалеты, все бутики, все, какие были в аэропорту, сувенирные лавки и многочисленные буфеты — как в воду канул!

Но не в воду, однако. Нет!

Когда все уже потянулись на посадку, когда и до взлета, как неожиданно выяснилось, оставалось всего ничего, наша «тройка» в последний раз кинулась обследовать все мало­мальски пригодные для кратковременного обитания аэропортовские места.

Нюх старого «бойца» толкнул меня в дорогой бар, куда мы до этого просто не посчитали нужным заглядывать.

Ляпкин с наполненной всклень рюмкой в руке величественно восседал за отдельным мраморным столиком. Перед ним стояли уже порожняя такая же рюмка и полупустой фужер оранжада с косо торчавшей в нем соломинкой.

Помню свой истошно­радостный крик: наконец­то!.. Юра, мол!.. Не только ты — мы все можем опоздать! Посадка, считай, уже закончилась. Мы просто не улетим!

Как тут не вспомнить родную Кузню?! Вместе с творцом ее неистощимого фольклора Геннадием Арсентьевичем?

Ляпкин посмотрел на меня «как старый солдат на молодую вошь».

Сперва опрокинул рюмку. Вытер салфеткой губы и не торопясь потянул из соломинки жидкую закусь. Только потом лениво на меня посмот­рел и назидательно, хоть не без расслабушки в голосе произнес:

— Здоровье дороже!

Это стало потом на много лет нашей семейной поговоркой. С моей по­дачи вошло в лексикон друзей. Чуть ли не притчей во языцех, когда опять стал туда похаживать, сделалось в расположенной меж Нижней Масловкой и Петровской­Разумовской пивной. Разве мог я не поделиться знанием золотого правила, привезенным из далекого Мюнхена?

В так соответствующем этому правилу заведении под названием «Возрождение».

Надеюсь, простишь мне, милый Юрий Иванович? Это и впрямь дорогое русской душе воспоминанье...

Но это нынче я позволяю себе пошучивать. А тогда!..

Показалось, я и действительно очутился в любимой роли замыкающего. Как на пожар, мчался последним.

Весь предполетный запас нервных сил был, вероятно, растрачен полностью, и, когда на грудь мне бросилась, что называется, очаровательная молодая особа, я просто оторопел. Молча замер с открытым ртом, а она стремительно накинула мне на шею цепочку и деловито расстегивала пуговицы на рубахе, заправляя под нее какую­то невидимую мне плоскую штуковину.

С приятным уху акцентом тараторила, ни на миг не смолкая:

— Хоросо, насла тебъя, дружочьек!.. Это васа Мадонна. От дедуска! Говориль, своей передас. Она тозе твой сибирьячка?.. Тозе как охотникловиль тебья пьетлей лес­тайга? Как наса своя­моя молодая бабуска так ловиль деда...

Схватил за руки, ошарашенно спросил наконец:

— К­кто такая?

— Русска, однако больсэ испанка. Папа эспаньоль.

— Твой дедушка — Герхард?!

Она сунула мне в карман пиджака почтовый конверт:

— Тут всо узнаес... чао!

— Пока!

Она обернулась уже на ходу. какая красавица, Боже мой!

Согнула раз и другой ладошку: пока­пока!

— Она и меня чуть с ног не сбила, зараза! — вынырнул откуда­то из­за колонны Василь Василич. — Ты чего, остаешься, што ль?

— Чего б это я оставался?

— Дак вот и я так думаю!

...Рубашку наконец хорошенько застегнул на все, на какие можно, пуговицы, но правая рука как бы сама собой все пыталась нащупать округлый, чуть выпуклый предмет, спускавшийся на цепочке почти до пояса.

Ишь ты — Мадонна ей! Богородица?..

А что в письме? Любопытно, что?..

Достать конверт из кармана, начать читать вроде неловко: в салоне «броуново» движение, один над другим склоняются, о­о!

Ну, само собой. Кто­то специально оставил в сумке бутылку, пошла гулять по салону.

Пойти в туалет... тоже нехорошо! И письмо читать. И тем более — образок разглядывать. Или медальон, или — что там?

Ну, «Герка­немец»!.. Сказать бы ему тогда, в Сталинске, какая у него будет очаровательная внучка... что она там — про бабушку?.. Про «свою», Герхарда, выходит. И где они сейчас­то живут?.. Почему сам, уж коли считал нужным, не пришел? Почему она­то встречала меня со всеми, какие возможны, предосторожностями...

Узнаешь, парень, дома. Уже в Москве. На Бутырской.

А то и на Бутырской, но не дома?!

Как там эти висельники из Кузбасса: квартира­то у тебя хоть на солнечной стороне?.. Твоя камера.

Как Райх однажды. Собирается на поезд и говорит: можешь, мол, справку такую дать: что три ночи я провел на Бутырской? Ребятам в Кузбассе буду показывать.

Да и вообще, говорит, мол, подумай! Может, тебе тут сообразить маленькую такую гостиничку? «На Бутырке». Земляки к тебе будут — валом. И кормить­поить. И денежку оставлять. Пусть небольшую. А ты брось работу, сиди себе и пиши!

Говорю же, как в воду глядели, висельники, со своим черным юмором. Давно уже квартиру сдаем. И все равно еле концы с концами сводим. С нашими пенсиями. В социальном... или как оно там теперь?

Наше царство­государство.

Эх, ты, «чаша Грааля»!.. Алтайская пшеничка в ладошке Юлы Хрущевой.

Уже — в 2016­м!

А то и открытия, сделанные куда раньше нашего...

Старый мой друг Айтеч Хагуров, черкес­адыгеец, доктор социологии и академик, блестящий русский прозаик, и на этой стезе, как это нынче ни странно, оставшийся глубоким философом, вычленил о времени у Августина Блаженного: «Совершенно ясно теперь одно: ни будущего, ни прошедшего нет, и неправильно говорить о существовании трех времен прошедшего, настоящего и будущего. Правильней было бы, пожалуй, говорить так: есть три времени — настоящее прошедшего, настоящее настоящего и настоящее будущего. Некие три времени эти существуют в нашей душе, и нигде в другом месте я их не вижу. Настоящее прошедшего это память, настоящее настоящего — его непосредственное созерцание; настоящее будущего — его ожидание».

Хотел было сделать это послесловием «Красной машины», но вдруг потом понял, что лучше ему, пожалуй, состоять из авторского вывода Хагурова на сей счет... Дождетесь?

...Так вот, не вытерпишь, спрашивал себя в самолете?.. Прочитаешь сразу во Внукове?

Чего снова­то пятерню суешь под рубашку?

А у этого­то, из Маньчжуричмонда, самая настоящая «идефикс» была. Насчет советской власти. «Идея­фикс» по­нашему. По­простому. «Зафиксированная» идея по­научному. Постоянная!

«Господа офицеры, путч!..»

Тогда, в Калининградской дивизии. Занимавшей первое место по общественному питанию и последнее — по боевой подготовке.

Во Владикавказе потом рассказывал, как сдала его жена, когда работал собственным корреспондентом «Социндустрии» по Красноярскому краю. Была у него такая цель: собрать тысячу анекдотов про дедушку Ленина. Создал для этого специальную картотеку.

Тогда это было модно. Научная организация труда — НОТ. Пластмассовые ящички с «иглой поиска». Картонки с просечкой: перфокарты. На каждой такой карточке у него был отдельный анекдот. Всего уже свыше пятисот.

И вот когда в дальний район уехал, жена «иглу поиска» вытащила, значитца, а все карточки в хозяйственную сумку сгребла и вместе с сумкой у первого секретаря крайкома в приемной оставила. Вот, мол, кого на ответственной­то работе держите! Полюбуйтесь!

Когда Алешка во Владикавказе у Жоры, у министра культуры, дальше рассказывал, меня, признаться, «скупая мужская слеза» прошибла!

Потому что секретарь крайкома позвал его и спросил: где ты нашел такую сучку, сынок?

Был уже поздний вечер, и секретарь велел принести в кабинет из буфета пару бутылок водки и кой­какую закуску. Алешка прочитывал анекдот, оба они как дети ржали, выпивали по рюмке, и секретарь со вздохом сжигал в пепельнице очередную карточку. Опять Алешка читал, они выпивали, первый секретарь жег. И говорил: сколько, мол, многолетнего труда пропадает, а?.. Но я ведь должен этой... твоей... что­то ответить!

И Алешка опять читал, а он жег.

Сибирь­матушка! Привечавшая в Шушенском Ильича как на вольном, на природном курорте...

Перед утром секретарь вызвал машину и отвез Алешку в обкомовскую гостиницу.

Домой тебе, парень, сам понимаешь, нынче нельзя, сказал. Ночуй тут. Только не увлекайся. И велел водителю достать из бардачка бутылку­«энзэ», отдать Алешке.

И такую­то власть — долой?! Ну не сумасшедший?

За неимением полумифической «чаши Грааля» опять воспользуемся обыкновенным пшеничным зернышком... может, еще с колхозного двора, с разоренного какого­нибудь совхозного тока?

Разве Алешка не был провидцем, когда в рванье бязевом подпрыгивал на втором койко­ярусе казармы в славном городке Шуе?

— Господа офицеры, путч!..

Там он и случился, путч. В Междуреченске. На шахте Шевякова. В тот день и час, когда после ночной смены нечем было не то что хорошенько помыться — хотя бы руки отмыть. Не было мыла.

Еще через пару­тройку лет мне пришлось сидеть в Москве на пленуме НПГ — якобы независимого, значитца, профсоюза горняков. Человек богатырского сложения Борис Немцов, которому хоть в шахте бы мантулить, хоть где, призывал шахтериков снова приехать в столицу да постучать перед Кремлем касками. Сидевший рядом со мной бригадир с Шевяковой, в кармане у которого лежала, на всякий случай, золотая звезда Героя социалистического труда, мучительно пробурчал куда­то себе в воротник рубахи: «Мыла надо было срочно! Мыла вагон, и никакого бы не было бардака! Неужели никакая сука не догадалась?!»

Догадалась она «перед тем, как»... Спрятала мыло. Которого, банного­то. На крайний случай хозяйственного. В стране было — завались.

А потом на Шевяковой произошел взрыв. Уже в прямом смысле. Под землей.

На глубине 381 метр.

На кладбище, где ребята лежат бригадами, отпевали первых погибших. Тоже почти бригаду. И молодой священник, отец Василий, сказал: это Божия кара — за то, что начали тут Россию разваливать.

Одних схоронили, а другие, под землей, еще догорали и догорали. Горноспасатели не могли потушить пожар, все бушевал.

На краю тайги, на поляне, которая находится над подземным пеклом, не только растаял снег — трава ударила в рост. И распустились цветы. Тепло!..

Решили, наступила весна.

Не так ли и мы сперва всей Россией подумали: весна пришла!

А оно горит в глубине. Все горит!

...И все тянулась ладонь к выпуклости под рубахой. Будто к собственному сердцу рука.

Ишь, Мадонна ей!

Все­таки — Богородица?!

Мучительно это, конечно, — терпеливо стоять в очереди на досмотр. Особенно если ты — по привычке — замыкающий.

Тут уж Василий Василич на эту малопочетную роль не претендовал: прошел досмотр первым.

А мне не повезло еще потому, что устроился вроде бы за приличным, за милым человеком, с которым все продолжали разговаривать. За тренером рижского «Динамо».

А у него среди вещей вдруг окажись все три, значитца, технические новинки. И транзистор. И «система». И «видик».

А?..

— Что же это вы, дорогой товарищ?

Это уже, конечно, не я ему. Это — таможенник.

И все он то вроде складывал опять свои вещи, а то снова, бедный, выкладывал. И сам писал какую­то бумажку. И сочиненное таможенником что­то подписывал.

А я все упрямо стоял за ним в очереди... привычка!

Если садился на реке в лодку, бывало, а она вдруг с каким­то изъяном оказывалась, в соседнюю никогда не спешил перебираться. Эту как бы обидишь. Первую!.. И за недоверие к ней может отомстить тебе уже вторая. А останешься верен первой — выручит в нужную минуту. Несмотря ни на что.

Ну, такие мы!..

Но вот уже нас двое осталось из нашего рейса: рижанин, бедный, и я. Больше никого в досмотровом помещении. Ну, кроме скучающих таможенников за другими стойками.

А вдалеке, уже в зале для встречающих­провожающих, машет рукой жена. И вскидывают из­за ажурной решетки головы доверившие мне свои бесценные сокровища мои спутники: ну, ты чего там?.. Паразит. Уж не зажилить ли хочешь?

Говорю наконец этому, который печень клюет рижанину:

— Если вы тут еще не скоро закончите... Может быть, мне можно к другой стойке?

Он отчего­то так радостно осклабился:

— Да почему нет?.. Что вы тут действительно как присохли?

И это — плата за верность, а?

В обе руки забрал свой бутор, перешел на другую досмотровую линию. Опустил сумку на пол, а чемодан тут же положил перед таможенником. Протянул раскрытый паспорт, и он, не заглянув даже, ну, будто отмахнулся от меня, как от мухи посреди лета:

— Проходите!

Спросил у него с явным недоумением:

— А чемодан?

Он будто потешался надо мной:

— Вы что, не знаете, что в нем?

Ответил чуть ли не обиженно:

— Я­то знаю!

— И мы знаем.

По­моему, он тогда даже зевнул. От скуки.


Привет из Аргентины

Дома Квета едва не сбила с ног — так радовалась моему возвращению. Пришлось отвечать ей лаской, и, гладя по лохматой башке, стал виниться: мол, ты уж прости, Собака! Ничего тебе не привез. А знала бы ты, какие там ошейники!.. Какие поводки!.. Какие намордники!

Так расчувствовался, что сперва даже не заметил в словах двусмыслия. Мол, только ли для собак — ошейники?.. Эхма! Только ли для них — и поводки, и намордники?

По всему миру!

Спросил жену, снимая с себя цепочку с медальоном:

— Можно сперва — тебе подарок?

Сам глянул наконец. На старой эмали Божья Матерь с младенцем. Казанская?

Чуть ли не одну Ее тогда и мог угадать. Ну, Донскую еще. Казачью. Ну, «Утоли печали». «Нерушимую стену»...

Ободок был серебряный, цепочка тоже.

Лариса рассматривала образок уже на себе:

— Так, а откуда у тебя такие деньги?! Больше ничего не купил?

Ответил со вздохом:

— Можно, сперва я сам разберусь?..

Достал наконец конверт с письмом Герхарда.

Прошу простить, Гурий, что не смог тебя проводить, — было написано на гостиничном фирменном листке. — Обстоятельства всегда сильнее нас. Говорят, охота пуще неволи, но очень часто грань между тем и другим не различима. Поэтому тебя проводит Долорес.

Мне пришлось срочно броситься в наш Буэнос. Там безопасней не только для меня.

Сдается мне, что Господь тебя туда приведет. И мы со «своей» еще будем живы. А пока прими от нас этот малый дар. Как понимаешь, не тебе.

Кланяйся от нас всей Великой Сибири. Как хотелось бы Всю, такую холодную, обнять. Не забывай, что холод хранит. Тепло портит. Кроме одного тепла: человеческого. Которое впервые я так остро ощутил в Горной Шории.

По­моему, ты тоже теплый человек. «Своя» у тебя, не сомневаюсь, такая же.

Будешь на Северном Кавказе, в Прекрасной Черкесии, ей тоже поклон. От потомка нашкодившего там в свое время Григория Христофоровича. Хорошо, что мне это не удалось! Пусть великолепный Эльбрус всегда остается высок и чист. И пусть его никогда не запятнает стопа коварного англичанина!

Не упрекай меня. Я не искуситель. Если заставил тебя в чем­то усомниться, а другое пересмотреть — это ради наших общих интересов. Поищи книги Эрнста Юнгера! Там есть об этом. Что немцы и русские, несмотря ни на что, еще станут союзниками.

Протоиерею Льву Лебедеву поклон. Его проповеди вызывают все больший интерес не только у нас в Буэносе, но во всей «Русской Аргентине». Среди старообрядцев и духоборов тем более.

Как только «железный занавес» еще чуть­чуть приподнимется, первым делом направлюсь в Дивеево, к преподобному Саровскому Серафиму. А потом к отцу Льву Лебедеву. В Курск.

Храни Господь тебя и твоих родных и близких!

До возможной, надеюсь, встречи.

Доктор, профессор

русской литературы (вот Шамбала!).

Консультант по России

Герхард фон Засс.

P.S. Никогда не забывай, что у наших с тобой земляков есть полное юридическое право, как только представится возможность, первыми в России вернуть многострадальному городу имя И.Сталина.

Случись такое, вспомнил бы свою «боевую молодость», которую раскольник Акакий направил в другое русло, и вместе со «своей» появился инкогнито. Друзей у России куда больше, чем вам там кажется. Главное — их не растерять.

Твой Герка­немец.

Новокузнецк — снова Сталинск?!

Мне бы его заботы, как говорится!

Хотя что ж, умение остаться благодарным на долгие годы не самая плохая человеческая черта. Может, нам ее как раз не хватает?

Но что это за «протоиерей Лев Лебедев»? При чем тут Курск и при чем Дивеево?

Пожалуй, его проповеди хоть чуть, да отличаются от репортажей моего однокашника.

Позвонить Леве в «Правду»? Пошутковать?

Но кто бы знал, как в ту пору мне стало не до шуток!


Командир десантного батальона «просит огня»

Мало того, что началась вполне ожидаемая расплата за три недели безделья. «Да где еще, где?! — восклицал директор издательства Еременко примерно таким же тоном, каким мы дома корили давно ставшую любимицей нашу Квету. — Когда мы тут... а?! А он — в Западной Германии!»

Понять его было можно.

«Русская проза» была, считай, главной кормилицей «Совписа», а время андроповских строгостей в первую очередь ее, считай, и коснулось.

Мало того, что «в кратчайшие исторические сроки» нам с Борей Тихоненко, с заместителем, предстояло наметить большой список самых известных и самых активных авторов, которым надо незамедлительно дать «социальный заказ». Заключить договор, значитца, на роман с «ярко выраженной гражданской позицией».

Эту самую позицию раньше нас уже проявила цензура: там почти безнадежно застряли сразу десятка два наших книжек.

Повспоминать, как мы «ставили мертвому припарки»?

Или же это будет горькое размышление о том, что «пациент» был больше жив, нежели мертв?..

А то, несмотря ни на что, почти здоров.

С таким­то чего только до этого не вынесшим организмом...

Одну из малых, как оказалось, проблем удалось решить сразу. Не насмешка ли судьбы?.. Пока заведующий пропадал на чемпионате мира по хоккею с шайбой, цензура зарубила добротный роман Александра Кикнадзе «Игры в футбол». Мол, очернительство!

Может, его­то милое «очернительство» тех времен мы на нынешнюю «чернуху» в итоге и променяли?

А тогда я за ночь одолел роман, а утром позвонил Борису Рогатину: «Не прочитаешь ли? Ничего тебе предварительно говорить не стану. Поймешь, в чем там дело, — поговорим».

Как оно потом обернулось!

Снова пересыплем из ладошки в ладонь теплые кубанские зернышки: алтайские нам еще пригодятся.

В 1998 году издательство «Советский спорт» выпустило в свет книгу воспоминаний Александра Кикнадзе «Тайнопись». С подзаголовком: «События и нравы зашифрованного века». Одну из тайн читатель узнавал тут же: мемуары помогли издать сыновья Александра. Спортивные журналисты Кирилл и Василий.

Всем оставленным нынче без государственного призора русским писателям, всем бы таких детей! И понимающих. И — могущих в трудный час отца поддержать.

Еще одна малая тайна... да почему они малые? Если и там, и тут речь о благородстве, которого так не хватает веку нынешнему?

В «дарственном автографе» Александр написал мне: «Дружище, спаситель одного моего романа (см. с. 64)! Почему бы тебе не предложить свои услуги (и опыт) Министерству по чрезвычайным ситуациям? Их стало бы меньше! Братски обнимаю! Твой Александр».

Не менее сердечный автограф достался Борису Рогатину. Когда оба мы, два недотоптанных либералами «совка», были приглашены на презентацию «Тайнописи», где Кикнадзе­отец и рассказал об истории с «Играми в футбол», и громогласно прочитал оба автографа.

Презентация мне запомнилась еще тем, что не однажды обласканный «Совписом» талантливый прозаик и глубокий философ Чингиз Гусейнов, азербайджанец, крепко обнимая меня, горько сказал, считай, на ушко: «Что вы, русские, с этой перестройкой наделали! Народ мой отброшен на три века назад!»

Сколько я потом вспоминал этот страдающий шепот Чингиза!

Однажды из подсознания походя, как бы между делом, выпал коротенький стих. Тот самый. «Катрена»:

Сват приезжал. Мы поспорили всласть,
Кто из нас продал советскую власть.
И уж когда он собрался в дорогу,
Оба решили: все понемногу!

И все думаю: может, посвятить его Чингизу Гусейнову?..

Но тогда, после возвращения из цветущего Мюнхена, до нашего разговора оставалось еще несколько лет... И вслед за «Играми в футбол» мне предстояло срочно «вытаскивать» из цензуры еще полтора десятка залегших там книг.

Помогла Собака! Та самая: спасатель Квета де Кора. Не верите?

...Владимир Николаевич, директор, вызывает меня и говорит совсем дружески:

— Знаю, что не пьешь, молодец. Но это тот случай, когда выпить тебе ну просто необходимо. Ради всего коллектива. Считай, лечь на амбразуру. Я договорился, что Солодин, главный цензор, примет нас у себя дома. Но кто к нему пойдет? Я улетаю в командировку. Скачков болеет. Придется тебе вместо зама сопровождать главного редактора: одного его, сам понимаешь, нельзя отпускать. А то обратно, чего доброго, не скоро дождемся... Решайся, брат! Страна от тебя ждет подвига. И прежде всего — наш коллектив.

Пошли мы с главным редактором. Жена Солодина расставила на добротном круглом столе принесенные нами дары... ну, что оставалось делать?!

— Давайте без церемоний, господа! — предложил Солодин, поднимая рюмку. — Мы ровесники — будем на «ты»...

Что оставалось­то? Если оскоромился в «Хофбройхаусе», то тут­то?.. Ради родного коллектива!

Не успели закусить после первой, как главный цензор произнес редкостное тогда:

— Говорят, батька Махно ставил к стенке тех, кто медлил. Считал, что между первой и второй рюмками пуля не должна пролететь.

И тут сработала интуиция, что ли.

Я в него все внимательней всматривался, а потом, будто догадавшись, в чем дело, сказал радостно:

— Понял, старичок! Представляешь?.. Ты похож на мою собаку!

Наш главный поперхнулся и закатил глаза, явно отмежевываясь от хам­ского моего заявления.

А Солодин деловито спросил:

— Какая у тебя собака?

С гордостью я сказал:

— Ньюф. Девочка. Шесть лет. Квета звать. Квета де Кора, если полностью...

Давно раздобревший, с широким одутловатым лицом, Солодин сделался вдруг еще вальяжней. Привставая, умильно спросил:

— Можно, я тебя расцелую?

Тут же потом отошел к двери, открыл ее, и в комнату, будто давно ожидая этого момента, протрюхала лохматая черная собака огромных размеров...

— Володя! — закричал я. — Родной!

Бросился его обнимать, и, пока мы стояли, хлюпая на плече друг у друга, ньюф Солодина протиснулся между нами и плюхнулся под ногами...

Об этом уже не однажды рассказывал: в ту пору в Москве было не больше сотни ньюфаундлендов, и самыми известными из них были два «мальчика», два знаменитых кобеля: Рэд Стар, само собой — «Красная Звезда», подаренный канадцами нашему тогдашнему председателю Совета министров Алексею Николаевичу Косыгину, и Сэр Кузя, любимец Ростроповича.

Мы­то завели Квету не от хорошей жизни... Умный и добрый ньюф и в самом деле оправдал свое предназначение спасателя — потихоньку вытащил нас из бескрайнего моря печали и горьких слез.

Не знаю, чем дорога была Солодиным их собака. «в каждом дому — по кому, — как говорится в старом присловье, — а у кого и два». Так или иначе, хозяин явно нашел во мне родственную душу, и пес это горячо подтвердил.

Как ни переодевайся перед прогулкой с собакой, сколько потом под душем ни стой, чуткий собачий нос на другом конце города непременно начнет обследовать тебя с особым тщанием.

Так было и на сей раз.

И гроза авторов, пугало издателей с явным умилением одобрил:

— Понял, сукин кот, что у тебя дома «девочка»! Ведь понял!

Я от чистого сердца подтвердил:

— Ну, еще бы не умник!

— Неси, мать, неси! — громко попросил наш хозяин через открытую дверь.

Гостеприимная хозяйка почти тут же появилась с большим, уставленным разносолами подносом, но Солодин значительно поднял палец:

— Это чуть позже. Сначала официальная часть.

Жена его понимающе кивнула и поставила поднос на краю стола. Через минуту­другую снова появилась, уже с толстой папкой в руках. Раскрыла ее перед Солодиным на столе, сама отошла к подносу с яствами, и тут началось ну прямо­таки особого рода «социалистическое соревнование». Кто из них быстрее справится со своим делом: или она угощенье перед нами расставит, или муж ее подпишет поистине драгоценные для «Совписа» бумаги.

Может быть, еще и потому я хорошо запомнил тот вечер, что победителем в семейном состязании вышел тогда неумолимый Главный цензор?..

Вели речь о пазлах?

Но как не скоро они на место становятся!

Куратор «Советского писателя» из «Детского мира» — было тогда в ходу такое название — вошел ко мне в кабинет, когда я разговаривал с девяностолетним прозаиком Федором Моисеевичем Пудаловым.

Рукопись его романа уже долго лежала у нас, обрастая все новыми и новыми рецензиями из отдела идеологии ЦК КПСС, Академии наук, Центрального архива: Федор Моисеевич был то ли старый большевик, то ли меньшевик — теперь уж запамятовал. Главное, человек был вроде хороший.

Указав куратору на стул, продолжал утешать Пудалова: мол, талантливый роман, Федор Моисеевич, прочитал с большим интересом, но противостоять бюрократам от науки не в силах. Что с меня взять?.. Если со второго курса философского сбежал на факультет журналистики!.. Вот придет еще одна рецензия, из Института марксизма...

— Меня ведь к вам добрые люди за руку привели: стремительно слепну, — вновь жалобно заговорил Федор Моисеевич, и на глаза его, это хорошо помню, набежали слезы. — Если роман не выйдет в ближайший год, я его просто не увижу!

Пришлось налить воды, присесть рядом, погладить, когда вернул стакан, по плечу.

И все это время на меня чуть не с презрением смотрел куратор. Время от времени рукой делавший знак, означавший: гони ты его, наконец!

Когда проводил Пудалова и вернулся в кабинет, куратор сказал:

— Я бы этого дедульку в два счета...

Ответил что­то такое: мол, может, и я бы так поступил, если бы был уверен, что дело и впрямь касается безопасности государства...

— А давай пройдем в заднюю комнату! — предложил он чуть ли не с вызовом.

В «задней комнате», всеми нами любимой еще и потому, что посреди нее стоял стол с почти не остывавшим электрическим самоваром, по бокам были высокие, чуть не до потолка, шкафы с рукописями, давно ждавшими, как говорится, своего часа...

Дверцы почти всех шкафов были приоткрыты, а некоторые ну прямо­таки гостеприимно распахнуты. Толстые папки где прямо­таки теснились, поддерживая лежавшие на них плашмя сверху, а где стояли в наклон, а то и валялись на боку...

— Ну не бардак тут у тебя? — спросил явно довольный куратор, и я охотно, почти радостно согласился:

— Конечно, бардак!

И правда, не тот ли редкий случай, когда родная «контора глубокого бурения» совершенно права?

— Надеюсь, теперь понимаешь, что эти книги, прежде чем будут изданы у тебя, могут выйти в Париже?

Эта возможность избавиться от того, что Еременко называл серятиной, так меня вдохновила, что я широко повел рукой по корешкам папок, сказал чуть ли не восторженно:

— Да если бы они там забрали у нас это дерьмо!

— Дошутишься! — не без напускной строгости пообещал куратор.

И только годы спустя я сообразил!..

Почему рукопись романа «Дети Арбата» лежала потом в сейфе у Владимира Николаевича, а не у нас в редакции!

Разве можно было ее «этим разгильдяям» доверить?

...Когда Анатолий Натанович звонил, что приедет в редакцию, то с третьего этажа, с высоты «русской прозы», я спускался на второй, к директору. Извиняясь, что приходится отрывать по такому поводу, молча разводил руками. Он шел к сейфу, доставал папку с рукописью и, тоже молча, выразительно стриг указательным пальцем: мол, смотри у меня!

Я молодецки расправлял плечи и что­нибудь такое говорил, чаще всего из духоподъемных солдатских песен:

Стоим на страже... всегда-всегда!

Или там:

Броня крепка и танки наши быстры!

Он понимающе улыбался:

— Вот, наконец­то ты!..

Отношения с Рыбаковым установились не только деловые, но и как бы даже товарищеские. Держался он просто, не чинился, и, лишь когда, листая рукопись, мы натыкались на редкую, сделанную почти каллиграфическим почерком правку черными чернилами, голос его становился уважительно­строгим:

— Рука Александра Николаевича!

В первый раз я не понял, и он тут же пояснил:

— Яковлева, да­да. Они там все посмотрели...

Проза была не в моем вкусе, но ведь он был гость, к тому же — старший по возрасту. И я сказал дружелюбно:

—  Сдается мне, Анатоль Наумыч, что автор знает Сибирь не понаслышке?

— Пришлось побывать, — ответил охотно. — Но жил там, правда, совсем недолго...

Часто и с благодарностью вспоминаю, как прохаживался однажды по кабинету с сигаретой в руке, а он, оторвавшись от рукописи, категорическим тоном вдруг предложил:

— Так!.. Остановитесь. И поглядите на свои туфли.

Остановился. Взглядом прошелся по своим английским башмакам: вечером должны были идти с Ларисой в театр.

— Изучил, Анатоль Наумыч. И?..

Он сказал категорически:

— Перспектива — тромбофлебит. Выбирайте!.. Либо вы бросите курить, либо никогда больше не наденете эти туфли. Запомните: только с широкими носами. Исключительно!

Курить я вскорости бросил. Вместе с одним из наших авторов, с полковником Юрием Прокофьевичем Помченко, хорошей и честной руки прозаиком, мы съездили на недельку в Ленинград. Полковника тромбофлебит уже заботил больше других проблем, и в клубе «Оптималист» мы неделю отсидели на лекциях русского заботника Юрия Соколова: «Отвыкание от табакокурения и алкоголизма».

Носить туфли с узкими носами тоже давно перестал. А выбирая тупоно­сые башмаки, всякий раз с благодарностью вспоминаю Рыбакова, нет — правда.

И всякий раз, тоже правда, принимаюсь размышлять, почему в «вопросе о башмаках» мы сошлись, а в понимании дорог, по которым предстоит в них идти, — нет, никак!

Может быть, свою роль тут сыграло мое новострочное прошлое, из которого эти столичные танцы вокруг «Детей Арбата» выглядели как «семь сорок» на разудалом сибирском мальчишнике?

Как раз в то время мне пришлось повидаться с Юлой: предложила принести ей в театр Вахтангова мою пьесу, о которой ей рассказал Леонид Зорин, тоже, разумеется, наш, «совписовский», автор.

Оба с ней, так вышло, спешили, договорились подольше посидеть да поразговаривать чуть позже, когда она прочитает мою «нетленку». Уже убегал от театрального подъезда, когда Юла остановила:

— Да, чтобы ты знал... О тебе тут расспрашивал Рыбаков. И я дала самую лестную характеристику.

— А при чем тут ты и Рыбаков? Какая связь?

— Дружим с его снохой, — сказала Юла как­то очень по­студенчески. — С Наташкой Ивановой...

Не помяни она «Наташку Иванову», разговор бы закончился иначе... о эти критики! Львы современной литературы.

А ежели еще — она? Львица?..

Да к тому же не откуда­нибудь. Из «Знамени». Меняющего свой пролетарский цвет куда стремительней редакции русской советской прозы.

Не исключено, суть была глубже и печальней. И мне, старому обманщику, потихоньку вступающему в пору сильно припоздавшего раскаяния, стало попросту обидно за Юлку.

Добро бы, голову дурил по­прежнему наш брат мужик. Но тут уже были не сердечные дела.

Неужели — бессердечный расчет?

И я невольно поменял тон:

— Да кто такой Рыбаков?.. Чтобы от лестной характеристики я, как мальчик, прыгал от счастья?

Юла сказала тоном любящей учительницы, наставляющей любимого ученика на путь истинный:

— Он написал роман «Дети Арбата»!

— Ты уже прочла?

— Да, конечно.

Предложил ей:

— Тогда согласись, это черно­белая фотография. К тому же, как пони­маешь, — до пояса.

— Пусть так, — согласилась Юла. — Но он вбил осиновый кол в могилу Сосо!

Бедное Юлино сердечко!.. Которое не может конечно же простить гибели отца. Измены матери. Из­за чего ей пришлось подрастать в семье у деда, у бабушки.

Когда через несколько лет она расскажет, что подала в суд на оболгавшего ее отца писателя Владимира Карпова, совершенно искренно воскликну: «Зачем ты связалась с этим волком и с этой стаей? Зачем?!»

Только вот с «осиновым колом», который вогнал Анатолий Натанович в могилу Сосо, как­то все же не совсем ладно...

Ну, хотя бы уж кортик, если на то пошло. За повесть о котором получил Сталинскую премию. Тогда понятно. Ну, как бы вернул ее. Все осознав. И — опомнившись.

А с дрекольем осиновым...

Пусть теперь уж спокойно лежат. Только не посреди площади, как известный дедушка. А на кладбище.

И не надо их клясть.

Мой старый друг полковник Медянцев, некогда глава новокузнецкой милиции, возивший в роли коменданта в Москву знаменитую «горняцкую тысячу», теперь затыкает уши. Грохот битья шахтерскими касками по кремлевской брусчатке, считает, все же звучал слабее, нежели теперь стук наперстками либералов. На том же месте.

Не то же ли самое, что с лозунгом, висевшим в свое время в артиллерийской академии? «Наша цель — коммунизм».

А попали и в самом деле в Россию.
............................................................................
Эх, вы, крепкие башмаки с широким носом!
Эх, вы, трудные дороги Руси­России!

...И тут вдруг в редакции русской советской прозы раздался странный звонок. Был сильно занят, но Люда, секретарь редакции, заглянула в дверь и сказала: придется, мол, взять! Трубку.

И началось!.. Ну, сначала чужая секретарша: мол, с вами будет говорить... Кто­кто?.. Кто­о­о?!

И голос не без насмешки предупредил:

— А вот сейчас узнаете, кто!

— Это Николай Митрофанович, — сказал уверенный, густой баритон. — Мирошниченко. Начальник «Главвторсырья». Главный в Советском Союзе мусорщик... Ты меня, может, и не знаешь, ну да это неважно. Зато я тебя знаю. Прочитал твой «Хоккей», вижу — кой­что соображает мужик. Башка в нужном направлении, да. И умно выражается. Без дури. Не то что мы, матерщинники. Вот и хочу тебя на работу взять. Пойдешь ко мне?.. Референтом!

Не помню, что там для начала мычал в ответ, а он все свое гнул:

— Соглашайся. Сразу. Немедленно. Какой у тебя оклад, я уже разузнал. Положу тебе вдвое больше. А будешь стараться — втрое!.. Ты только представь мое хозяйство: дерево, бумага, металл — все ко мне. И богемское стекло. И какой­нибудь фарфор севрский, да­да, только представь себе. А цацки из какой­нибудь бронзы! Склады по несколько гектаров... чего только нет! Старые книги. Академики просятся поработать как грузчики, а вечером уходят с пачками книг. Вместо денег. Да и сколько бы он там получил?.. Пятнадцать, двадцать рублей? Пусть полста. А книгам, говорит, цены нет... мне бы разобраться! Чему есть цена, а чему действительно нету. Ты в своем деле разобрался?.. А я пока нет. Но, как Василий Иванович в анекдоте, душой чую: дело мое важнейшее. И промышленность кормить... И красоту не порушить. Важнейшее, понимаешь?.. Но как это доказать? Как?! Чуть не каждый брешет. И чуть ли не каждый норовит из­под меня, из­под стоячего, подметки вырезать... а?! Или ты москвичей еще не понял? Это тебе не сибиряки, брат! Ваньку валять — это они пожалуйста. Нет, я не отрицаю, есть нормальные люди. Есть. Но все­таки... чтобы от души поработать? Как у нас в Кузбассе...

— В Кузбассе?!

— А то где? Чего и звоню тебе. Или ты не расслышал? Фамилию. Ми­ра­шни­ченка!.. Да ты что? У­у­у, брат! А говорят, ты жил у нас! Да и по рассказу видать. А чем же ты занимался, если про меня не слышал... ну, ты давай соглашайся, а остальное потом. Прислать машину? Или у тебя своя?.. Не­е­ету?! Да как это? Да ты что?!

Хорошо, что позвонил к концу дня. После такого разговора ну какая работа?!

Неужели, размышлял, мы сами торим тропинку собственной судьбы?.. Или кто­то нас по ней направляет?

Более того — нам сопутствует. Чтобы с пути не сбились.

Как не вспомнить деда Савелия с любимой Монашки?.. Здоров, не здоров и в каком бы состоянии духа ни пребывал — каждый Божий день идет зимой через замерзшую Терсь, через мысок леса за ней. Протаптывает дорожку до зимника, поправляет занесенные снегом вешки. Вдруг гость?.. Или самому вдруг придется добежать до редкого зимой лесовоза или уазика с почтой?

Ну, кто меня заставлял собирать по таежным деревням все эти коло­кольчики­бубенчики? А потом писать об этом рассказ. «Колесом дорога». Кто по этой «дороге колесом» направлял?..

Чтобы не журавли, как в рассказе было, возвращались в родные места.

Но я возвращался. Не только на Кубань, но и в ставший родным Новокузнецк.

Чтобы Россия вернулась на проложенный предками путь...

Никогда не заикался об иконах, но сколько раз очень уж пожилые женщины доставали из дальнего уголка створку медного складня или образок Николы Угодника старого, с эмалью, литья: «Пусть у тебя останется. А то помру и кто­нибудь выкинет...»

И в тоне у них, и в невысказанных словах слышалась не только надежда на то, что так продлится память о каждой из них... Сокровенное, глубинное звучало желание: чтобы продлилась русская вера.

И вот теперь эти у кого­то не взятые мною «цацки» лежат, может быть, среди хлама на многочисленных складах «Вторсырья»... да только ли они, только ли?

В родной станице просил оставлять на «сдаточном пункте» старинные самовары... Надоедал замшелым дедкам, стоящим вдоль «железного ряда» на толкучке старого базара в Майкопе: а нет ли старинных щипчиков?.. Сахар колоть кусковой? Для калмыцкого чаю, который научила варить еще прабабушка Таня?.. Варю! Да, в Москве. А сахар приходится заворачивать в край посудного полотенца и разбивать молотком...

Может быть, во всем этом тоже не только сокровенное желание сохранить родовую память?

Сохранить нечто большее. То самое — великое. В малом.

И вот он там стоит посреди такого разнокалиберного, среди разнооб­разного такого хозяйства, этот Мирошниченко... А какой­нибудь здешний ухарь вырезает из­под него, из­под стоячего, подметки...

То ли еще будет!

Так в строку и просится тут, конечно: Толя еще будет!

Годы спустя. Со своими ваучерами. С «толькиной грамотой». Завидуй, полузабытый Филя!

...Вечером, после разговора с «главным мусорщиком Советского Союза», я позвонил старому дружку Вите Вьюшину, бывшему новокузнечанину, работавшему уже в промышленном отделе ЦК. Рассказал о неожиданном предложении, и Вьюшин взялся меня допрашивать.

— Сильно матерился? — первым делом спросил.

— Ни единого дурного слова, что ты!

— А из телефонной трубки не пахло? Ни коньячком, ни водочкой?

— Тоже нет.

— Во сколько звонил, говоришь?.. После обеда? Часа в три?.. Значит, он заранее записал свою речь. На магнитофон. Рано утром, когда еще не взял на грудь. Это «агитпункт», Гарюша! Откажись!

Ну, старый юморист!..

— Да почему ты так?

— Да потому что в Кемерове, в обкоме, кабинеты были рядом. Правда, у него куда просторней: чином был выше. Ты хоть слышал о нем? Я тебе не рассказывал?.. На войну пошел сыном полка, а закончил командиром десантного батальона... а ты думал? И орденов у него не меньше, чем на его складе «цацок», как ты говоришь...

— Про «цацки» — это не я, это он.

— Неважно. Главное, орденов больше. А теперь трудоголик. И сам с утра до ночи не разгибается. И кого хочешь в бараний рог согнет. Пока работу не сделаешь, ни шагу!

— Приказ 227?

— Сейчас смеешься. А после заплачешь. Ты был и сам игрок будь здоров. Так?.. Так! А если начнете вместе? Отказаться нельзя. Попробуй ему сказать, что ты завязал. Что не материшься. Это как у вас с Геннашей было. С Емельяновым. Вместе пображничали, а потом он в город поехал. Спать. А ты к утру должен — очерк и фельетон. Так?.. Но тогда — другое здоровье. Молодость!.. А теперь через пару месяцев или он тебя пошлет, или ты его. Ведь не здорово!.. И для русского писателя. И тем более — для героя войны...

О чем только я в те дни не передумал!

В том числе и о Мюнхене, в антикварные лавки которого продолжал течь почти неиссякаемый ручеек русской старины...

Что же это была за война? Еще та. Братоубийственная гражданская. И уже эта. Тоже, как понимал ее дворянин Герхард фон Засс, прошедший в Сибири «Крым и Рим» Герка­немец, между близкими родственниками война.

...В родных своих местах, на Кубани, в дни коротких наездов все продолжал совместные со старыми краеведами походы в наше просторное отрадненское Предгорье. Через которое кто только перед этим не прошел. Сарматы. Скифы. Булгары и албанцы. Хазары. Аланы и черкесы. Ногайцы и монголы. Китайцы, конечно. И европейцы. По «шелковому пути».

И красные с белыми, само собой.

И — немцы.

С мадьярами. Румынами. Итальянцами.

В один из таких приездов домой Слава Филиппов, младший дружок, работавший тогда редактором районной «Сельской жизни», предложил:

— Выберешь время? Тогда айда с нами. Кой­что любопытное увидишь. Будешь готов — Миша заскочит, возьмет тебя.

«Куда?» — на Кубани нельзя спрашивать. Можно дорогу «закудыкать». Интересуюсь поэтому:

— Далеко ли поедем?

— На Зеленчук­Мостовской, — Слава отвечает.

И я переспрашиваю:

— На Японский?

У этого хутора два названия: раньше он был Японский. Потому что возник в 1903­м. В японскую войну. Больше всего название это нравилось живущим за Зеленчуком, в ауле Бесленей, черкесам да абазинам. Одним — потому что маленькая Япония такую большую Россию на место поставила, ым?! Другим — потому что дед либо отец вернулся с «Японской» с георгиевской медалью. Снова опять же: ым?..

У адыгов было даже имя Япон, некогда очень модное. По тем же самым, по двум разным причинам. В третий раз произнести «ым»?

Или оставим его для иного случая?

Вот для какого. В 2012 году в московском издательстве «Флинта», оно же «Наука», совсем малым, крошечным, можно сказать, тиражом вышла удивительная книга: «Сводный словарь личных имен народов Северного Кавказа». Составил словарь немалый коллектив разноплеменных авторов во главе с доктором филологии, профессором Адыгейского государственного университета Розой Намитоковой. Я посчитал за честь написать к нему предисловие. Назвал его «Доброе имя, или Несколько слов в пользу Словаря».

Сам по многим причинам давно не знаю, кто я — то ли приписной казак, а то ли, «приписной» тоже, черкес... Но кинулся теперь искать в Словаре любимого — все по тем же причинам, что и в ауле Бесленей, — своего Япона, и что же?

Нету!

И Якут есть. И даже Испан.

А Япона — как не было!

А ведь включите в Словарь Япона, и можно было бы рассчитывать на дружественную помощь Японии, этой чтущей гуманитарные науки страны. И не надо было бы напрягаться отставному генералу Зязикову, чтобы из личных средств финансировать так нужное на Северном Кавказе вообще, а нынче тем более издание. И тираж его был бы не четыреста экземпляров, а, глядишь, сорок тысяч. А то и сто!

Что же это вы, дорогая Роза Юсуфовна, ым?..

Так вот... Заехал за мной неизменный водитель «Сельской жизни» Миша Габрилян, взяли мы остальных и направились на хутор Зеленчук­Мостовской, он же Японский.

Перед хутором Миша молча повернул на почти не наезженный проселок. Мимо бескрайнего кукурузного поля редакционный уазик пошел в гору, и Слава коснулся Мишиного плеча:

— Не проскочи!

— Да там уже нельзя проскочить...

И точно: справа открылась вдруг замятая боковина поля. Не то что Мамай прошел, но много народу, видать, прошло, много.

— Осторожно! — успел сказать Слава.

Совсем недалеко от дороги посреди кукурузы была глубокая прямо­угольная яма: метр на два, на два с половиной. И вокруг — ни малой горушки вырытой земли.

— Тут уж кто только не успел побывать, — сказал Филиппов. — И наша милиция, и краснодарские кагэбэшники. Сначала даже охрану выставили, каких­то экспертов ждали... Но единственное, что на дне ямы обнаружили, — скол дерева. Предположительно, говорят, от старого сундука... И обрывок промасленной бумаги...

— Оружие?

— Да кто ж его знает.

— А хуторяне?.. Никто ничего не замечал?

— Да вроде мелькал, говорят, в кукурузе ночью слабый огонек... мало ли...

И вот что это могло быть?

Не тот ли самый «золотой чемодан», давно ставший легендой нашего Предгорья? Уже — мифом.

Спустились обратно, поехали через хутор, и я спросил Славу:

— Заколдованное место? Этот хутор Японец?

Он понимающе рассмеялся:

— Считай, так!

Несколько лет назад тут случилась такая история. В заросшем саду деда Шкорбута.

Сперва он вообще­то был Скоробуд. Этот дед.

Сам нездешний, из кацапов, вселившихся потом в хаты раскулаченных, увезенных на Север казаков. Всю жизнь работал сторожем в сельсовете — чего там было, интересное дело, сторожить? Кроме стоявшего на столе у председателя телефона.

Заодно за магазином, стоявшим рядом с сельсоветом, присматривал. Когда выходили из него, матюкаясь, хуторяне — мол, и того, и этого нет, вообще нету ничего, — он всегда утешал:

— Ничё, ничё, скоро все будет!

Прозвали сперва Скоробуд. С годами зубы выпали, стал шепелявить, а в магазине так ничего и не было: превратился в Шкорбута. Фамилии никто не знал, да и зачем? Шкорбут и Шкорбут.

Знаменитостью он стал после того, как однажды у повалившегося его плетня остановилась легковая машина и вылезшие из нее двое мужчин у деда спросили, а не продаст ли на матицу во­о­он ту белолистку, что стоит на краю сада?

— Да почему нет­то? — спросил дед Шкорбут.

— А можно на нее поближе глянуть?..

— Да будьте такие добренькие!

Топтались вокруг громадного дерева, и один из двух приезжих спросил:

— Водка­то в магазине есть?

— Это всегда, — сказал Шкорбут.

— Тогда возьмешь, может, пару бутылок, дед? А мы копать пока начнем. Для крепости нужна с комлем.

— Сичас как раз пелерыв, — сказал дед.

— Вот и посидишь, обождешь. Чтобы взял потом первым...

С деньгами на пару бутылок «коленвала» Шкорбут ушел в магазин, а когда наконец вернулся, машины возле его плетня уже не было, а под белолисткой виднелся бугор чернозема. Кинулся глянуть и, когда посыпалась земля из­под ног, свалился в огромадную ямку.

— Хорошо, хуть бутылки крепко уцапил! — говорил потом дед Шкорбут, когда его принялись расспрашивать, что там, под белолисткой, могло быть спрятано. — Ни одна не разбилась. И лопатку вгорячах бросили, все прибыток...

— Дак у тебя теперь две лопатки?

— Гдей­то и моя была, да.

— «Гдей­то»!.. А если б ты лопатой — почаще? Копался бы в земле. Перекапывал. Глядишь, ты б сам этот клад нашел.

Но он отмахнулся:

— Ничё! И так шкорбуть... усё! И без энтова.

Милая моя родина!

Я не о Кубани, нет.

О России.

Один забыл, когда лопату в руках держал. Другой не знает, за что хвататься. Как немереным богатством под ногами честно распорядиться.


Призвание: сибиряк

Потом­то, конечно, Кемерово сильно подпортило известный всей стране свой имидж кузницы «стальных кадров». Ой, сильно!..

Не понимаю, как такое могло случиться в стане «птенцов гнезда Ештокина». Даже я, разгильдяй и ерник, десятилетиями ощущал в себе прилив ответственных сил, когда размышлял об Афанасии Федоровиче. О несгибаемом, уральской выучки первом секретаре обкома пролетарского Куз­басса.

Или так оно и бывает?

В 1976 году журнал «Смена» опубликовал мой очерк «Учитель, перед именем твоим...». О нашем школьном «математике» Алексее Сергеевиче Колеснике, бывшем боевом летчике, одном из членов Комитета ветеранов войны. Станичный учитель с горечью рассуждал: почему беспросветные двоечники и помнят своих наставников, и пишут им письма, а бывшие отличники — нет? Ты, говорил он мне, «золотому» медалисту, — исключение!

Так, может быть, в случае с Ештокиным я — подтверждение правила?

Да только ли!.. Я не был прилежным учеником вообще у советской власти. Как тогда называли в школе — неуспевающий. В крайнем случае так, жалкий троечник. А многие ее хорошисты и отличники вон теперь где! В миллионерах.

А я не успел!

И сохну теперь по Советам. И пишу письма.

Вроде большого этого. О Красной машине. Которая вдруг повернула уж в такое болото, в такую непролазную грязь!

И временами бывает ну до того грустно, что многое я делал не так. И не поддержал тогда «главного мусорщика Советского Союза». Не пошел к нему разгребать его многосложное хозяйство.

Более того, с рвением, достойным, как говорится, лучшего применения, взялся пополнять безразмерные его свалки новой макулатурой. От издательства «Советский писатель». С которым не захотел тогда расставаться.

Ну, как же, как же! Нельзя сдавать духовную высоту...

И сколько у одного меня только осталось дома этой макулатуры!

С благодарными авторскими надписями. В которых я, разумеется, не только бесконечно талантлив, но также добр, умен, бескорыстен, заботлив, щедр, обходителен... что там, что еще? Или хватит и этого? Для одной­то персоны!

И вот однажды забрался я на дачный чердак, где хранились все эти свидетельства моего внеземного происхождения. И плотоядно воскликнул: «Вот вы где!.. Лжецы! Злые обманщики! Что ж, что пионеры нынче не ходят по домам, не собирают утиль и рухлядь бумажную! Думаете, не найду на вас управы?!»

Десятки способов избавиться от всего этого добра проносились один за другим в разгоряченной моей башочке! Пока я открывал слуховое окошко: для начала все сбросить вниз.

Но надо же такому случиться!

Как доказательство злого умысла, который должен быть неотвратимо наказан, раскрыл первую попавшуюся под руку книжку, поправил очки и...

Синими чернилами на титульном листе было выведено: «От сибиряка по рождению — сибиряку по призванию. Евгений Богданов».

Женька!..

И я опустился на эту гору изданных «Советским писателем» книг и беззвучно заплакал...

Прямо там же, возле подслеповатого окошка, взялся перечитывать полузабытый рассказ Богданова «Сибирский цирюльник». О том, как чудаковатый заезжий парикмахер от щедрости душевной взялся делать колхозницам такие прически, что коровы от умиления стали давать больше молока. А замотанный секретарь райкома перешел вдруг с доярками на «вы».

Рассказ о том, что «красота спасет мир».

Жаль, что самого Женю, честного русского прозаика, она не спасла.

Но выбрасывать книги я не стал. Передумал.

Как сибиряки в морозном декабре сорок первого спасли столицу, так Женя спас тогда многочисленные творения двуличных московских вралей...

Но как непросто призванию «быть сибиряком» соответствовать!

Это мне­то? Вдали от нее.

А им?

Там!

Кто только нынче на Сибирь не замахивается, кто только на нее не покушается!.. А родина медлит.

В свое время горько пошучивал: мол, когда­то на подвиг провожали нас на восток, а героев потом почему­то встречали с запада!

Не то ли нынче?

Мало того, что капиталы свои не везешь в Сибирь, — ты, сукин кот, еще и кровные сибирские деньги в европейские офшоры уводишь!

С постоянно пустеющей, оставляемой ровесниками день ото дня возрастной возвышенности, которую принято называть теперь «дети войны», так печально выглядит нынче поле сражения за Сибирь...

И так ранит всякое известие о новых потерях на поле брани. Оскудеющей силе сибирской.

Заканчивая работу над «Красной машиной», обзванивал и своих московских давних товарищей, и, конечно, сибиряков. Что­то полузабытое пытался уточнить. Что­то, без чего нельзя обойтись, по возможности выяснить.

На столе уже лежала четвертушка листка с выписанными на них для удобства номерами телефонов. И первый был — номер домашнего телефона Олега Короленко, прежнего капитана новокузнецкого «Металлурга».

Побывавшего в свое время в роли капитана «Сталеплавильщика» Виктора Данилова — Дани. Всеобщего любимца не существующего на земле «сибирского города» Сталегорска.

Потянулся было к пульту телевизора, чтобы тут же, как закончатся новости, выключить — и вдруг услыхал: от удара шайбы в шею скончался во время игры шестнадцатилетний нападающий новокузнецкого «Металлурга»...

Фамилию не запомнил, тут же выбили из сознания налетевшие образы, лица, крики на стадионе... и долгие, невыносимо долгие рыдания дома. Когда ушел из жизни наш мальчик.

Это не проходит. Не забывается.

Если до сих пор помнишь тягостный вой немецкого «фоккера», когда лежал в огороде под кустом бузины, как же забудешь это солнышко, счастьем осветившее несколько лет твоей уже взрослой жизни... И осенней печалью — всю оставшуюся твою жизнь.

А потом вдруг хоронишь очередного мальчика. И вместе с ним опять — своего.

Теперь еще один ушел. Как же так?!

У кого­то на лице шрам на шраме, к перемене погоды ноют старые переломы на ногах и руках, спина почти не разгибается — да вообще, что такое, кроме прочего, хоккей?..

Тяжелое хэканье, хряск, кровь на льду. А тут, может, первый в жизни такой удар... «в шестнадцать мальчишеских лет», как пели когда­то в «красных» наших песнях о гражданской войне. И в «белых» песнях наверняка. На тот же мотив, только с иными словами.

Какую массу народа мы положили в этих братоубийственных разборках! И — давно. И — совсем недавно.

Сколько мальчишек, сколько парней чуть постарше лежат на новокузнецком кладбище, на горе Соколухе. Лежат неподалеку от «красных директоров», которых охраняли при жизни. От начальников объединений. Начальников шахт. Внешних управляющих, которых так и не смогли уберечь.

В «лихие девяностые» новокузнецкая «пехота» во всей России считалась самой надежной. И — самой жестокой.

А этот мальчик, коли был капитаном юниорской команды, наверняка рос достойным воином еще небывалого по масштабу сражения.

За Сибирь.

Хотя играл в тот раз как раз против «Сибири». На выезде. В Новосибирске. В бывшем Новониколаевске.

Так вышло, что хоккей, как и многое другое, давно уже стал неотъемлемой частью большой игры, которая геополитиками всего мира так и называется: Большая игра.

Помните у Шекспира? «Пусть Гамлета к помосту отнесут как воина четыре капитана...»

Так бы надо хоронить наших мальчишек, которые гибнут во славу родного города.

С которой начинается немеркнущая слава Страны.

Ее Величие. И — Неволя.

Короленко я позвонил только через час­другой. Никак не мог успокоиться.

Но можно ли не соболезновать городу, сообща переживающему и эту трагедию?.. Как гибель шахтера под землей. Как смерть сталевара от огненной лавы. Ну, такой это город...

— Газета вот на столе, — со вздохом откликнулся по телефону Олег. — «Не приходя в сознание» статья. В «Кузнецком рабочем». Я тебе своими словами. Капитан юниоров, да. Саша Орехов. Один сын у матери... Как тут рыдала, когда во дворце в нашем отпевали! Они приехали болеть в Новосибирск. Когда упал, первая прибежала к нему через поле. А «скорая»... какая там «скорая»! Ни опытного врача, ничего... А ведь мальчишки особенно стараются. Неиспорченные ребята, искренние... бьются до последнего. За три секунды до финального свистка, представляешь? По идее там должен, конечно, автомобиль этот, с реанимацией. А у кого на это — деньги?..

Но ведь мальчишки!

И в то же время — бойцы.

Как бывший сын полка, ставший к концу войны командиром десантного батальона... Как многие, чего только не вынесшие, другие «дети вой­ны».

Прошлой.

А ведь они — дети уже давно идущей войны нынешней.

Которых родители не откупили от армии.

Позвонил Валентину Гурееву, и мобильник взяла его Зинаида Алексеевна, бывшая учительница, преподаватель литературы. Иногда, когда прежде пробовал связаться по городскому телефону, а Вали не было дома, непременно припоминал нашу общую поездку и то, как полушутливым наставничеством мне скрасил ее хозяин дома.

Сказал теперь Валентину, что звонил в Новокузнецк, что ему передает привет Олег Короленко: только, мол, правда, жаль, что родная его команда нынче замыкает таблицу.

Мы, мол, кому под восемьдесят, на вопрос о здоровье часто отвечаем: по годам!.. Так примерно ответил мне бывший капитан «Металлурга» о положении дел в команде: «По деньгам!» Что означало: последние...

— А мы ведь, считай, как раз перед ними! — горько сказал Гуреев. — По той же самой причине.

И я невольно воскликнул:

— Твой «Спартак»? По той же причине?!

— А ты думал?

Через месяц Валентину должно было «стукнуть» семьдесят, и до меня дошло:

— Может, и перед своим юбилеем грустишь по тому же поводу?

— Юбилей­то ладно, — ответил он с явной неохотой. — А вот что жизнь стала... Не по духу. А «по деньгам»! Это, скажу тебе... или и сам знаешь?..

Когда включился мобильник Тузика, сразу напомнил Игорю:

— Спасибо я тебе уже говорил, но скажу еще раз: за совет есть изюм... Жена ворчит: покупать не успевает. А помнишь, ты мне рассказывал о волшебной рисовой каше? В которую надо бросить горсть ядрышков кед­ровых орешков? По­прежнему варишь кашу?

— Кашу варю, — ответил Игорь почему­то чуть ли не грозно. — И рисовую, и овсянку варю, и, бывает, гречку...

— И в гречневую тоже можно бросать? — спросил я, как тут же понял, наивно.

Он переспросил даже:

— Что бросать?

— Ну, кедровые орешки?

— А ты знаешь, почем эти твои орешки в Москве?

И голос его звучал так, что казалось: будь я рядом, непременно дал бы по шее.

Но почему вдруг — мои?! Кто кому об этих самых орешках рассказывал? И вообще, я­то тут при чем?!

Но, может быть, как раз — я?!

Три года назад в Кемерове вышел мой сборник «Дух черемши», названный так по одноименному рассказу, посвященному в свое время славному сибирскому земляку — летчику­космонавту Алексею Леонову. Первому «космическому монтажнику». Дело в том, что Алексей Архипович не только сам отдает должное этой народной, родом из таежных краев кормилице, но и с годами приохотил к ней чуть ли не весь Звездный городок.

Вышло так, что «Дух черемши» появился на свет как раз в те дни, когда в Кемерове должны были состояться торжества по случаю присвоения городскому аэропорту имени Алексея Леонова. Областная пресса уже успела рассказать, что прилетевший на «крестины» космонавт пошутил: мол, «стать аэропортом» готов лишь при условии, что не будет нести ответственности за капризы непредсказуемой сибирской погоды...

Книжку для Алексея Архиповича, самый первый, только что появившийся из печати экземпляр, я решил подписать в том же, свойственном ему ироническом ключе.

На обложке «Духа черемши» — наша с Владимиром Чивилихиным фотография в полный рост, много лет назад сделанная во время перерыва между заседаниями писательского съезда России. И в «дарственном автографе» для Леонова я посмеивался: о чем могут, мол, толковать два сибиряка в Георгиевском зале Кремля? Конечно, о самых главных для державы заботах. Владимир Алексеевич, светлая ему память, рассказывает о будущем задуманного им Кедрограда. А я, жалкий эпигон, пытаюсь отстоять свой замысел Колбограда. «Колба» — это на наш, на кузнецкий, лад черемша.

Но разве так и не воплощенный в жизнь чивилихинский замысел «Кед­рограда» и впрямь не был государственным? Как бы он выручил нынче и страдающий от техногенных перегрузок Кузбасс, и всю большую страну!

Но я, хорошо знавший Владимира Алексеевича, разделявший его взгляды и воззрения, от богатейшего его наследия отделался, вышло, плоской шуткой. А кто впряжется в тяжкую лямку продолжателя?

В старинном Мариинске, на родине писателя, совсем недавно прошли памятные торжества, приуроченные к 90­летию этого Сибиряка с большой буквы. Поведать о них по старой дружбе мне позвонила писательница и журналистка Алевтина Попова — Аля. Бывшая дозировщица с «бетонно­растворного» на нашем Запсибе.

Осенью, кроме прочего, рассказала, путешествовали с мужем по Алтаю и неподалеку от Телецкого озера увидали на краю дороги видавшую виды табличку: «Кедроград». Не тот ли самый?

Посомневались, повздыхали, но ничего определенного на этот счет так и не решили.

Неужели так и затеряется в бескрайней пока тайге печальный след еще одного самоотверженного «саночника»?

Со спасительными дарами тайги...

Через несколько дней я снова позвонил Короленко, нашему Кале...

Может, в пору, когда заканчивал «Красную машину», мне особенно необходима была связь с родной Кузней?

Как мифическому Антею, чтобы набраться сил, надо было приложиться к матери­земле, так мне невольно хотелось приложиться душой к Сибири.

От несущегося над бескрайней тайгой верхового ветра, в каких только дальних краях не побывавшего и чего только в мире не разузнавшего, услышать: смог ли, как старый болельщик, доброе слово сказать и знаменитым мастерам, и мало кому известным игрокам? Радующим не такой широкий круг почитателей. Во всем ли я прав? Нигде я не перегнул?.. Никого не обидел?

И у кого бы мне нынче надо просить разрешения на публикацию «Крас­ной машины»?

Понимаю: уж само собою не в Кузне! Не у Олега Короленко.

Но — хотя бы в России?

Или — за рубежом?

У того же «батьки Лукашенко», предположим. У которого в Минске живет нынче наш славный защитник Юра Дужий. А что?.. Мало ли!

И тут неожиданно пришла поддержка... от кого бы вы думали?

От коллег по журналистскому цеху.

Из еженедельника «Аргументы недели», к которому отношусь с братской симпатией. Может, кроме прочего, потому, что на его страницах нет­нет да появится с дотошной публикацией то один любопытный паренек («стариками» мы назвали друг дружку в молодости, а теперь мы — давно седые, бородатые «парни»), то, башковитый тоже, — другой. Из тех нескольких журналистов, как понимаю, «международников», которые были тогда с нами на чемпионате мира по хоккею 1983 года. В рабочем Дорт­мунде. И конечно же в кипящем отголосками исторических событий загадочном Мюнхене.

Ну так вот, шестой номер «Аргументов недели» вышел с большой фотографией на первой странице. Наш президент с двумя известными всем раввинами. И крупный заголовок: «ЕВРЕЙСКАЯ ЗАКУЛИСА — ЗА ПУТИНА».

Слава Богу! — подумал. Разрешились и кое­какие проблемы «Красной машины». Не надо больше к Вале Гурееву приставать: так ли все было в Мюнхене, когда мы вышли из «Хофбройхауса» и на известный многим клич, давно ставший, к несчастью, интернациональным, на помощь нам бросился «коммерсант на пенсионе», польский еврей Миша?

Что, если его сородичи и впрямь осознали упущения прошлых времен и тоже, вроде него, наконец благородно решили вернуть России старый должок?

За все.

И фигу, спрятанную в карман еще со времен князя Святослава Игоревича, показать наконец­то нагло... тьфу, прошу простить, конечно же англо­, англо­... Да, англосаксам.

Нам­то наш древний «хартленд» делить бы не следовало.

А может, «Красную машину» как раз самому Владимиру Владимировичу первым делом и показать бы?

Как многолетний певец хоккея мировому — как мы раньше говаривали, мол, на «во!», на большой палец! — нападающему. В одном лице и — защитнику. Нам бы еще толкового вратаря. О котором понимающие люди тоже сказали бы: да это вовсе и не вратарь, это — стена!

Прочный тыл.

От которого нынче тоже напрямую зависит наш общий выигрыш!

В еще небывалой по масштабу игре...

Ехал недавно в метро, и на одной, где не так шумно, станции увидал симпатичного кнопаря с малой, по возрасту, хоккейной клюшкой. Почти неподъемный его сумарь с доспехами тащила либо заждавшаяся его появления на белый свет мама, либо совсем молодая бабушка.

Говорил уже. Разливанное мое дружелюбие — родом с ударной стройки.

— Ох ты умничка! — сказал ему. — Молодчина!.. Хочешь стать хоккеистом?

— У­у, — мотнул головой.

— А кем?

— Президентом!

Я прямо­таки оторопел:

— Да ты что? Ты сперва — хоккеистом...

Он опять свое:

— У­у.

Перевел взгляд на бабушку, которая охотно, чтобы хоть чуть передох­нуть, поставила сумарь на каменный пол, и та, явно довольная, развела руками:

— У нас так!

А этот будущий­то, по моему первоначальному мнению, Славик Фетисов или Владик Третьяк опять взял слово:

— Хоккеистом я потом.

Ну, все уже просчитал!.. В «Ночной лиге»! У Сергея Макарова.

Так что не такое спокойное будущее ожидает нашего президента: вон уже сколько претендентов на высокий его пост!

А если всерьез...

Нынче и он, и все мы как в Кузне грозной военной поры. В горячем цехе. В пышущем жаром обжимном.

И впрямь, обжаты со всех сторон!

Как тут не вспомнить императора Александра Третьего, Александра Александровича, которому кто­то из высших чиновников однажды нервно сказал: «Государь! Россия на краю!..»

На что государь спокойно вопросил: «А когда она была не на краю?»

Так вот, позвонил Короленко. И снова подключился к щедрой подпитке общим прошлым любимого города:

— Юра Дужий и Юра Заруцкий в каком­то смысле две противоположности, ты их помнишь?.. Ну, их игру, манеру игры, — негромко говорил Олег, Олег Иванович, мне в наушники, и по тону было ясно, что ему это радостно говорить. — Дужего мы так и звали: Созидатель. Он не только защищал, он уже думал об атаке. Он ее организовывал, понимаешь?.. Вроде того, что как же можно не поддержать?.. А Юра Заруцкий — исключительно Разрушитель. С большой буквы, о­о­о! Так и звали. Это страшное дело! От любой атаки ничего не останется... как успевал? И богатырская комплекция, и скорость. Будь ты хоть трижды, хоть четырежды мастер — налетит, ничего от мастерства твоего не останется.

У Олега спросил: как, мол, он? Юра Заруцкий. Говорят, по городскому асфальту тянется теперь, как на лыжах. И всем улыбается. Всем встречным...

— Не выходит он теперь на асфальт, — стал рассказывать Короленко. — Совсем плохо стало с ногами. И еще беда: жена упала дома, сломала шейку бедра... Видел бы, как он за ней ухаживает. Все улыбается, это правда. А по лицу — слезы...

Может, тут вспомнить?

Что в жестокие римские центурии не брали воинов, которые не умели плакать.

Опять? «Неволя и величие солдата».

— Приедешь, обязательно зайдем к нему, — пообещал Олег. — Ты приезжай! В апреле. На черемшу...

— А Гена Груздь?.. Тоже ведь: шел по площадке как слон... все отлетали по сторонам.

— Он же снова в русский хоккей ушел. Переманили обратно в Кемерово. Алика Поморцева помнишь? Он и переманил. Сам потом ушел президентом федерации в Москву. А Гену, конечно, обласкали: открыли ледовый дворец его имени. Здорово!.. Что значит — русский хоккей.

— Шайба пока — не русский?

— Ну, может, пора бы и русским окрестить. Наши ребята в НХЛ доказали. Но чтобы это не только в Канаде или в Москве. Тут поняли, в Сибири... Ребятишки из Интернета вытащили, мне принесли. Московскую рекламу... Тут начинается хоккей! Тут! Каких только нет школ. Ну, дорогие, само собой. За большие бабки. И для крутых мужиков, и для крох. И все — тут, тут!.. В столице. А ты же знаешь. Не там он начинается, хоккей. Все­таки не в Москве. В глуши в нашей...

В наушниках послышался какой­то бытовой стук, приглушенный разговор, смех:

— Извини, — сказал Олег. — Пока с тобой говорили, дружок пришел в гости.

— Привет ему, — попросил я. — Раньше говорили: товарищ по партии. Теперь — друг по пенсии?

Олег рассмеялся:

— Правнук!.. Самый верный дружок... придет, знаешь... Жизнь сразу приобретает краски.

— И сколько ему?

— Полтора года.

— Обогнал, обогнал, Олег Иваныч. У меня пока нету правнуков... и как звать?

— Данил, — сказал Короленко. — Деда гулять зовет!

— Прадеда! — поправил я.

— Ну да, прадеда.

Попрощались, и я снял наушники, сидел молча.

Представил, как они выходят из своего подъезда, идут по Кирова... В сторону драмтеатра, к проспекту Металлургов? Чтобы повернуть потом к малому скверику с бюстом Бардина.

Как рукой без перчатки бережно сжимает Олег крошечную ладошку в шерстяной варежке, а правнук его снизу задирает мордаху.

Из дальнего своего далека, из горнего мира, ему тогда незримо улыбается и прабабушка Лида. Покинувшая этот мир почти за десяток лет до появления малыша на белый свет.

О сокровенные загадки женской души!

В другом краю, у многострадальных черкесов, жив старинный обычай жертвенного сочувствия. Кому искренно желают помочь в минуты большой печали говорят: «Зиусхан!»

«Беру твою боль себе!»

Разве не это три с половиной десятка лет назад сделала по отношению к родному городу любимая жена капитана «Металлурга»?!

И город, хочется думать, стал и добрей, и чище.

Но стоп... стоп!

Даниил?.. Или Данила?

Правнук.

Но ведь в любом­то случае — Даня! Данька!..

Как звали в моем рассказе капитана «Сталеплавильщика» Витю Данилова. Из не существующего на земле города Сталегорска...

Есть ли тут прямая связь? Нет ее?

Знали об этом молодые родители, когда давали мальчику имя? Помнил ли сам Олег?

Или вышло случайно?

Но ведь случайного ничего не бывает!

Тем более — в испытанном и мужеством, и нежностью Новокузнецке. Бывшем жестоком Сталинске...

сентябрь 2015 — март 2016 г.
Подмосковье
, деревня Кобяково,
Кубань, станица Отрадная

 

Комментарии







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0