Квартирный парадиз и древнее подземелье

Дмитрий Михайлович Володихин родился в 1969 году. Окончил МГУ им. М.В. Ломоносова. Профес­сор исторического факультета МГУ.
С марта 2014 года занимается научной работой в Российском институте стратегических исследований. Советник директора РИСИ.
Автор более 400 научных и научно-популярных работ, рецензий, в том числе 30 книг по истории России (монографии, справочники, сборники статей, учебные пособия).
Лауреат премии Президента РФ в области образования, Макарьевской премии, премии им. А.С. Хомякова, кавалер Карамзинского креста.

В советской и постсоветской литературе о Москве есть несколько вдохновенных певцов квартирной идиллии. «Москва квартирная» мыслится ими как истинный рай, обретенный в детстве, в молодые годы, а потом навсегда и безнадежно утраченный благодаря черному прессу сталинщины.

Что за прекрасные люди жили в тех квартирах! Истинная, неразбавленная интеллигенция. Носители светлого идеала, личности, устремленные к развитию, к знанию, к справедливости, тонко воспитанные, обладающие высоким чувством собственного достоинства. По вкусам своим в области литературы, искусства, философии — утонченнейшие, безупречные. По этическому устройству — бессребреники, хотя и занимающие порой довольно высокие посты в советской управляющей громаде. По складу характера — культурные, хорошо воспитанные люди, иногда несколько робкие и трогательно неуклюжие, но хранящие в себе внутренний свет. Они любят собираться за чаем или хорошим вином, обсуждать вечные проблемы, устраивать диспуты по эстетическим вопросам. Таким приятным и таким родным становится для них узнавание в собеседнике себе подобного — прекрасного квартирного юноши, столь же утонченного, столь же правильного, столь же порядочного...

Среди таких певцов квартирной ретроутопии первое место занимает Анатолий Рыбаков. В его книгах «Дети Арбата», «Тридцать пятый и другие годы» эпический плач по тому уютному ковчегу, разбитому в щепы, слышится постоянно. Он повторяется на разные лады, но всегда с отчетливыми тонами ностальгии.

Москва Рыбакова это в основном и есть Москва квартирная. Действие происходит главным образом внутри каменных сот. Иногда — в высоких кабинетах, ресторанах, «клубах творческих работников», вузах, но все же чаще всего — на камерной сцене, в окружении семейной мебели.

Прекрасная молодость довоенной поры и «квартирный рай» для него стоят в одном ряду. В сущности, первое нерасторжимо соединяется со вторым: «И вот они сидят за столом, покрытым белой скатертью. Во главе стола — Нина, справа от нее — Максим, Саша, Варя, Серафим, слева — Вадим, Лена, Юра и Вика. Все блестит и сверкает, все расставлено, вкусно пахнет, вызывает аппетит, возбуждает веселье. За окнами морозная ночь, а им тепло, девушки в фильдеперсовых чулках, в туфлях на высоких каблуках. Планета несется по своему неумолимому пути, звездный мир совершает свое вечное движение, а они встречают от рождества Христова одна тысяча девятьсот тридцать четвертый год, у них водка, портвейн и рислинг, так они встречали одна тысяча девятьсот тридцать третий год, и селедка у них есть под горчичным соусом, и ветчина из коммерческого магазина, так они встретят и тридцать пятый, и тридцать шестой, и тридцать седьмой, и еще много других годов. Они молоды, не представляют себе ни смерти, ни старости, они рождены не для смерти, не для старости, а для жизни, для молодости, для счастья».

Разве не этим прекрасным людям в прекрасных жилищах на роду написано управлять страной? Ведь они столь хорошо подходят для этой роли: знания есть, идеалы верные, понимание перспективы имеется, воля к работе и обширный культурный багаж тоже в наличии. И некоторые из них действительно взлетели высоко. По труду, по способностям, все законно и закономерно! Вот квартира одного из них: «Книги, газеты, журналы, проспекты, русские и иностранные, лежат на столе, на этажерке, на стульях, на полу. Карта полушарий, испещренная пунктирными линиями пароходных сообщений, висит над кушеткой. Юра заметил черные цифры трехзначного номера на бюллетене — Будягин закрыл его и отложил в сторону: секретный документ, рассылаемый только членам ЦК и ЦКК. Юра отметил еще заграничную ручку “Паркер”, сигареты “Тройка”, ботинки на каучуке и пиджак особого покроя, какие шил дипломатам высшего ранга знаменитый Энтин». Состоятельный функционер, но ведь к тому же интеллигентный человек! Это сразу видно — по книгам, газетам, журналам, проспектам, русским и иностранным...

Людям, которые вписываются в круг высококультурных, робких, интеллигентных... хозяев жизни, разумеется, положены небольшие льготы. Просто они естественным образом соответствуют их кругозору и интеллектуальным запросам, создают, так сказать, приличную обстановку для работы. Почему бы нет?

Таким людям надо культурно отдохнуть. Например, так:

«Это были два упоительных дня. Специально поданный автобус привез их в подмосковный закрытый санаторий для научных работников... Дом шикарный... Все ходили без пальто, женщины закатывали рукава на платьях, холеные, породистые бабы. Играли в волейбол, в крокет». Да и дети их нуждаются в закрытых, кастовых, «опытно-показательных» школах. Надо ведь как-то передавать своим сыновьям и дочерям и собственный культурный уровень, и собственный культурный код... Чтобы не смешивались.

Когда мрачная сталинщина принимается жрать эту волшебную страну, жадно отрывая от нее кусок за куском, выжимая из нее — то прямо, то косвенно — живые соки, для прежних столпов теплого улья это означает великую трагедию. Крушение мира, обустроенного любовно и с надеждой на вечное процветание. Во всяком случае, на вечное обладание им. Разверзается пропасть.

Вот показательный диалог одного из старых интеллигентов, «лордов» квартирного королевства, с представителем молодой поросли, своего рода живым зубом сталинской мерзоты. Молодой, хоть и родная кровь, напирает: «Нам придется разменять эту квартиру. Я буду жить отдельно».

Такая угроза ошеломляет старика. Ведь он «не мыслил, не представлял себя вне этой, известной всей Москве квартиры. Конечно, сейчас, без Вики, дом стал не тот, гостей стало меньше. Умер Сумбатов-Южин, умер Анатолий Васильевич Луначарский, постарела Екатерина Васильевна Гельцер, и Качалов постарел, и Игумнов Константин Николаевич, но звонят, вчера, например, Мейерхольд звонил, поздравляют и с Новым годом, и с днем рождения, навещают, просят совета. Театральной молодежи, правда, стало меньше... но она и раньше утомляла Андрея Андреевича. И из-за рубежа гости приезжали реже; новых знакомств профессор не заводил, но старые друзья, оказавшись в Москве, обязательно объявлялись, и он их принимал у себя. И вообще, он не мыслит себя вне этого дома...» Немолодой интеллигент произносит: «Это очень жестоко с твоей стороны», — и слышит укор в «старомодных понятиях».

Разве можно не сочувствовать человеку, теряющему рай? Пусть грешному, но все же столь трогательному в своей неподдельной боли? Какое сердце не обольется печалью?

Квартирный ковчег противостоит океану холодной грубости, варварства, низких понятий, волны которого он бесстрашно бороздит. Стихия простонародной дикости время от времени заливает палубу, но прекрасные шкиперы с отважными лицами, старыми трубками и мужественными бородками не дают ей запачкать родное пространство. Откачивают, сливают, чистят, берегутся.

Иными словами, отталкивают чужое.

И черта между своим и чужим отчетливая. Не перепутаешь.

Когда встречаются два мира — тот, что рос внутри ковчега, и тот, что существовал за его пределами, — притом встречаются, не отгороженные друг от друга мореным дубом фальшборта, о, сколько тут знаковых слов и поступков, четко разделяющих то, чему не следует смешиваться!

Вот, например, встреча влюбленных. Он — из шкиперов, она — из пучины морской...

Итак: «Саша Панкратов вышел из дома и повернул налево — к Смоленской площади. У кино “Арбатский Арс” уже прохаживались парами девочки, арбатские девочки, и дорогомиловские, и девочки с Плющихи, воротники пальто небрежно приподняты, накрашены губы, загнуты ресницы, глаза выжидающие, на шее цветная косынка — осенний арбатский шик. Кончился сеанс, зрителей выпускали через двор, толпа выдавливалась на улицу через узкие ворота, где к тому же весело толкалась стайка подростков — извечные владельцы этих мест. Арбат кончал свой день. По мостовой, заасфальтированной в проезжей части, но еще булыжной между трамвайными путями, катили, обгоняя старые пролетки, первые советские автомобили “ГАЗ” и “АМО”. Трамваи выходили из парка с одним, а то и двумя прицепными вагонами — безнадежная попытка удовлетворить транспортные нужды великого города. А под землей уже прокладывали первую очередь метро, и на Смоленской площади над шахтой торчала деревянная вышка.

Катя ждала Сашу на Девичьем поле, у клуба завода “Каучук”, скуластая сероглазая степная девчонка в свитере из толстой деревенской шерсти. От нее попахивало вином.

— Выпили с девчатами красного. А тебе праздника нет?

— Какой праздник?

— Какой... Покров.

— А...

— Вот тебе и “а”...

— Куда пойдем?

— Куда... К подруге.

— Что взять?

— Закуска там есть. Купи водки.

По Большому Саввинскому переулку, мимо старых рабочих казарм, откуда слышались пьяные голоса, нестройное пение, звуки гармоники и патефона, потом по узкому проходу между деревянными фабричными заборами они спустились на набережную. Слева — широкие окна фаб­рик Свердлова и Ливерса, справа — Моск­ва-река, впереди — стены Новодевичьего монастыря и металлические переплеты моста Окружной железной дороги, за ними болота и луга, Кочки и Лужники...»

А вот два этих мира сталкиваются друг с другом не на уровне личностей, а на уровне... квартир. Семейного быта, точнее сказать.

Сначала тот, «забортный». Его представляет семья Шароков.

Доброго в ней мало. Это, так сказать, огрызки старого мира: «Респектабельный до революции, дом на Арбате оказался теперь самым заселенным — квартиры уплотнили. Но кое-кто сумел уберечься от этого — маленькая победа обывателя над новым строем. В числе победивших был и портной Шарок... Мальчик в модной мастерской, закройщик, мастер и, наконец, муж единственной дочери хозяина — такова была карьера Шарока. Ее завершению помешала революция: ожидаемое наследство — мастерскую — национализировали. Шарок поступил на швейную фабрику и подрабатывал дома. Но попасть к нему удавалось только по надежной рекомендации — предосторожность человека, решившего никогда не встречаться с фининспектором». Портной Шарок «шесть вечеров в неделю стоял... за столом с накинутым на шею сантиметром, наносил мелком линии кроя на материал, резал, шил, проглаживал швы утюгом. Зарабатывал деньги. Воскресенье проводил на ипподроме, его страстью был тотализатор». Так-так, одновременно трудяга и мот. Необычное сочетание. Один его сын выучился на повара, но подался в ворье. Другой сделал карьеру в «органах» и по характеру своему сделался редкой мразью. Конечно, откуда другое может появиться в семье, которая боится новой власти в лице домо­управления, а еще более боится жадных до метража соседей, в семье, где припрятанное (странным образом не промотанное на ипподроме) золотишко исподтишка тратят на пошив сынку хорошего костюма: без него в люди не выйдешь. В семье, бесконечно чужой новому, прогрессивному быту: «Свободное время Шарок-отец проводил на бегах, мать — в церкви. На пасху дети получали кусок кулича, на масленицу блины — этим и ограничивались праздники. Старый Шарок в бога не верил, не мог простить ему своего разорения. Еще меньше прощал он это советской власти. Первого мая и седьмого ноября работал как в будни».

А что работает старый Шарок шесть дней в неделю и пытается изо всех сил дать потомству нормальную жизнь, которой сам лишился, так ему, темноте, иную долю как-то и несправедливо было бы обрести. Простакам из-за борта — только «в поте лица».

И ничего ждать от сего семейства не приходится, кроме ненависти, слепой бытовой ненависти к небожителям высококультурного рая: «Старики Шароки не любили Панкратовых. Не любили отца — инженера, мать — “чересчур образованную” и тем более дядю — одного из тех, из начальников. Во дворе Сашина мать сидела с “интеллигентными”, а мать Шарока с лифтершами и дворничихами».

Черта непереходимая. Жесткость крайняя. Черное и белое. Плюс и минус. Мы и они.

Другой мир, «ковчежный», раскрывается через дом профессора Марасевича.

Тут совсем другой уклад и совсем другие интересы: «Профессор Марасевич, известный московский терапевт, раз в месяц консультировал в поликлинике ЦЕКУБУ в Гагаринском переулке, записывались к нему за полгода. Клиника на Пироговской называлась клиникой профессора Марасевича; кафедра в медицинском институте — кафедрой профессора Марасевича. Дома он принимал только близких друзей. Дальний потомок какого-то украинского гетмана, Марасевич, так же как и его отец, тоже врач и профессор, был коренной москвич с давними и устойчивыми связями среди московской интеллигенции. В его доме на Староконюшенном бывали Игумнов, Станиславский, Прокофьев, Нежданова, Гельцер, Качалов, Сумбатов-Южин, Мейерхольд, бывал и Луначарский. Ни один знаменитый западный гастролер или модный исполнитель не миновал этой барской, хотя и безалаберной квартиры. Гостей принимала красавица дочь, доставали хрусталь баккара, стелили крахмальные скатерти. Молодые актеры, часто приходившие после спектакля, с удовольствием накидывались на телятину и бледно-розовую лососину. Молодежь всех будоражила, иногда прямо за столом начиналась импровизация, разыгрывались сценки... Профессор Марасевич попивал боржом, мог рассказать к случаю одну-две смешные истории из своей практики или из практики отца, но после двенадцати не засиживался, желал всем доброй ночи, говорил, что люди его профессии обязаны соблюдать режим».

Красиво? Культурно? Интеллигентно? Не то что у темных простецов, которые не празднуют 1 мая и пичкают детей куличами на Пасху.

К чему подлинно прогрессивным людям Пасха? К чему Покров?

И разумеется, вся эта придонная темень московская, все эти деревенские, степные, дворничишные, пасхальные, ипподромные закройщики с их подленькими сынками не могут не полюбить Сталина, когда он примется изводить «интеллигентных». Сталин окажется более своим. Он им с трибуны руку поднимет, а они ему: «Сталин! Сталин! Ура-а-а-а-а-а!» Пусть бьет и убивает тонкое, пусть корежит культурное, мы, тьма московская, мы, отродье глубин, будем рады, когда он примется крушить «неприкосновенные» квартиры, когда он всерьез возьмется за тех, кому мы завидуем, кого хотели бы уничтожить, да руки коротки. Отец наш! Отец!

Да-да. Конечно же.

Анатолий Рыбаков пускается в язвительные сочности, яростно подчеркивая родство одной тьмы с другой, меж которыми едва брезжит светозарный цветок гуманистического... чего гуманистического-то? Да чего угодно. Можно подставить слово по вкусу, а можно и так оставить.

К чему ирония в словах автора этих строк? В конце концов, ничего необычного и безнравственного нет в том, что одни люди живут получше, а другие похуже. Как и в том, что научным работникам нужны хорошие закрытые дома отдыха, а в закрытых школах могут дать более качественное образование, чем в общих. Это ведь и сейчас так. У кого-то знаний и культуры действительно больше, у кого-то — меньше. Кто-то способнее, а кому-то Бог не дал. Обычное дело! Жизнь.

Да все было бы хорошо, если бы не два обстоятельства.

Первое из них: вся красота «квартирного рая» основывается на сто-процентном забвении того, как он возник. Как, кому и за что достались эти чудесные квартиры в центре Москвы. Как, чем и сколь долго выслуживали те, кто владел ими много лет назад, возможность их сохранить, возможность жить в них без уплотнения.

Не помнить. Не произносить. Не судить. Молчать. Порядочные люди такие вещи не обсуждают. Так?

И до сих пор не обсуждают...

А ведь когда-то милые, милые Марасевичи, Будягины и Панкратовы ставили к стенке «классово чуждый элемент». Сажали, унижали, грабили, служили новой, разбойничьей власти не за страх, а за совесть, притом служили в самый волчий, в самый жестокий период ее существования. Когда многие из них въехали в квартиры, оставшиеся после прежних владельцев: дворян, священников, купцов, ремесленников, офицеров, профессоров, академиков — тех, кого прежде они сами или их товарищи уложили в сырую землю, или тех, кто бежал из страны, спасаясь от неминуемой смерти.

Вот что стоит за спокойными словами «национализация», «уплотнение», «домоуправление».

И не способности, не знание, не высокая культура и подавно уже не высокий этический идеал, а безжалостный штык красноармейца привел их в эти дома, дал ключевые посты, сделал «неприкосновенными». Кто-то из чистой корысти стоял рядом с убивающим красноармейцем, направлял его или помогал направлявшим его вождям, кто-то — из простого желания уцелеть, а кто-то — сознательно проводя в жизнь сектантский идеал царствия Божьего на земле. Идеал, который был в России чужим, губительным и фальшивым для огромного большинства.

Не помнить. Молчать. Демонстративно не понимать, почему у тех, кто остался в живых от огромной старой русской элиты, от богатого, хорошо образованного старомосковского населения, и безо всякого папаши Виссарионыча есть причины ненавидеть хозяев постреволюционной столицы. Закрывать себе глаза на то, что уют конца 20-х и начала 30-х — плод пользования награбленным. Плод прислуживания свирепой банде захватчиков.

А теперь второе. Какой рай был в московских квартирах 1934 года! И каким адом платило население далеких от Москвы сел и городов за это благоденствие. Задолго до господства Сталина. Не свалишь на него, как ни старайся, голодные, нищие, кровью напитанные двадцатые годы. Те, что минули при полном господстве «интеллигентных», обаятельных, трогательно не приспособленных к жизни, милых эрудитов... Так хорошо ли они управляли страной? Так ли безобидно их деятельное прекраснодушие? Стоит ли их любить тем, кто не относится к числу их прямых наследников?

Вот вопросы, которые опять-таки «порядочные люди» обсуждать никогда не станут...

Как будто в русской истории есть тайный каземат, лаз в который намертво забит каменной пробкой. Нечто, пребывающее на большой глубине, сокрытое и сокрываемое год за годом.

* * *

В 1931 году Петр Орешин написал стихи, навеянные подземной баталией Метростроя. Древняя Москва, Древняя Русь на краткое время показывала лик свой из могилы — кирки, лопаты и отбойные молотки заставили ее пробудиться от гибельного сна:

Строительству не видно берегов.

На улицах — за рвом глубокий ров.

Кирка, лопата, лом, рабочий крик.

Дымит котел, воняет грузовик.

К Арбату ближе — пестрая толпа

Разглядывает кости, черепа,

Осколки древних глиняных посуд.

Рабочие кричат: «Чего вам тут?»

Спускают трубы. И гудит толпа,

Топча безмолвствующие черепа.

О Метрострое ли...

Комментарии 1 - 0 из 0