Венок Булгакову

Вячеслав Вячеславович Киктенко родился в 1952 году в Алма-Ате. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького, работал в издательстве, в журналах. Автор пяти книг стихов. Лауреат литературной премии «Традиция».
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

Попав на отдых в один из подмосковных санаториев, слегка обустроившись, первым делом, как повелось, направился осматривать тутошнюю библиотеку. Заведение оказалось бесхозным: без хозяйки, без картотеки, а следовательно, и без формуляров, где обычно требуется твоя роспись, а порою и документ в залог. Ничего. Заходи, бери что хочешь. Посреди большого зала небольшой бильярд, в который никто не играет по причине, видимо, запредельных лет большинства обитателей санатория, да еще с проблемами опорно-двигательного аппарата, а вокруг, вдоль стен, — стеллажи с растрепанными книгами в два ряда.

Сжатая характеристика библиотеки: реликт! Такое нечасто встретишь даже в глухомани, а уж для ближнего Подмосковья редкость чрезвычайная. Сердце грустно-сладко заныло от одних только названий книг, в основном 50–60-х лет издания. А замасленный, зачитанный, затрепанный вид этих книг в дешевеньких переплетах, на серой бумажонке!..

Вспомнились первые детско-юношеские впечатления от посещения городских библиотек, вспомнилась страна Великих Побед, Деяний, Строек и, увы, не очень великой (в большинстве своем) издаваемой тогда современной литературы. Названия (редко авторы) говорят сами за себя: «Смело, товарищи, в ногу...», «Земля кузнецкая», «Простые дни»... Огромный ряд книжек знаменитой некогда серии «Пламенные революционеры» с говорящими названиями: «Книга о счастливом человеке», «Отец республики»...

Сразила тоненькая книжка без названия и выходных данных, в синем гибком ледериновом переплете. Издано в середине 90-х годов ХХ века, но вот кем, для кого? Осталось неясным. Вспыхнула было веселенькая мысль: «Не иначе для блондинок. Или дебилов». Но тут же погасла. Не предмет насмешек. Книжка, словно подготовленная в издательстве художественной литературы, предварялась аннотацией, начинавшейся фразой феерической: «Иисус Христосглавный персонаж...» А я и не знал, что Евангелие писано в жанре художественном, может быть, даже развлекательном. Книга, так сказать, с главным персонажем, а следовательно, и с второстепенными...

Чтобы окончательно не разочароваться в реликтовом заведении, собрался было покинуть его, но вдруг начались чудеса: с верхней полки бесшумно выпалаедва ли не прямо мне в рукиглядящаяся совершенно диковинно здесь книга «Мастер и Маргарита», изданная, как выяснилось чуть позже, двухмиллионным тиражом на самом исходе советских времен. Я подхватил ее буквально на лету, успев пробормотать, впрочем: «Здрасте-здрасте, Михаил Афанасьевич, узнаю, узнаю...» Первые чудеса...


* * *

Первым из чудес, если можно счесть его таковым, был тут же вспомнившийся мне факт: ведь именно теперь исполняется 50 лет со времени выхода романа в журнале «Москва». И еще — ведь не более чем месяц назад редакция журнала попросила меня и других литераторов откликнуться на это событие если не статьей о знаменитом романе, то хотя бы просто личностными впечатлениями от прочтения этой книги впервые, а также на протяжении последующих лет. Что подкупало? Свободная форма изложения. Что противилось? Слишком много написано о романе. И не только писателями, а литературоведами, булгаковедами. А еще и просто фанатами романа, а еще и священнослужителями. «Куда и зачем еще мне лезть в теологические и литературоведческие дискуссии?» — подумалось тогда. Понимая, что это ни к чему не обязывает, нечто неопределенное пообещал и почти тут же забыл: навалились предотъездные дела, беготня за медсправками и проч. А вот теперь — как обухом по голове свалившаяся на меня с верхней полки книга ударила в самую, что ли, совесть: хоть и неопределенно, а все-таки обещал! Да и времени свободного здесь предостаточно, да и есть что вспомнить, сказать, да и знак подан не такой уж случайный... Или случайный? Или — нечего, не о чем сказать, вспомнить?


* * *

Вспомнить, сказать есть, есть о чем! Есть кого. Во-первых, того недоросля, которому старшие знакомые с величайшей осторожностью дали почитать два номера журнала, вышедших не подряд один за другим, а почему-то через номер. Вообще-то нонсенс для периодики, на который тогда не обратил внимания. Понял гораздо позднее, будучи уже редактором, — как же трудно роман, даже с чудовищными купюрами, пробивался в печать! Но недоросль еще ничего такого не знал. Просто глотал страницу за страницей, ошеломленный новизной и туманными, еще тогда туманными, совершенно новыми смыслами. Да и самой формой тоже.

А кроме этого, открылся мне один любопытный факт, уже тогда заставивший задуматься о закулисной стороне литературного процесса. Кот Бегемот из романа Булгакова показался мне подозрительно знакомым. И не случайно. Я вспомнил о повестях позднего, авангардного Катаева, уже «мовиста», позволявшего в силу положения много такого, о чем рядовой литератор и помыслить не смел. Вспомнил, как в повести «Кубик» поразил говорящий кот. И вот теперь, по прочтении «Мастера», я стал догадываться (еще только догадываться) о литературном закулисье...

Ну, конечно, это мы, юные провинциалы, ничего не знали о романе, а внутри столичной писательской среды очень даже многие были с ним отлично знакомы. И Катаев с удивительной для умнейшего человека и опытного писателя детской наивностью, видимо, мог решить для себя примерно следующее: роман никогда не будет напечатан, а некоторые образы почему бы и не перетащить, слегка изменив, в свою прозу? Она же такая авангардная!..

Многие тогда думали примерно так, это ведь только теперь роман — легенда.


* * *

Легенда это или быль, не скажу, однако стоит ее привести, поскольку отчасти объясняет (или дает один из вариантов объяснения) сам невероятный факт публикации «непроходного» произведения в послеоттепельный период. По версии легенды, едва ли не главным виновником появления романа в печати явился... ящик коньяка! Ну, что тут попишешь? Чудеса как сопровождали, так и сопровождают книгу...

Главный редактор «Москвы», не весьма выдающийся литератор Поповкин, хорошо осознававший свою малозначительную роль как собственно писателя, тем не менее, по свидетельству современников, именно в литературе очень хотел оставить свой след. Да, в том самом деле, которому честно посвятил жизнь. И однажды, сидя за коньяком напротив Симонова в Дубовом зале ресторана ЦДЛ, уже хорошо разгоряченный, высказал мечту:

— Эх, напечатать бы, найти такую вещь, которая потрясет читателя... останется в литературе надолго... лучше — навсегда! Но вот есть ли такая, где?..

— Есть, — сказал Симонов, — знаю где... Спорим, не напечатаешь?

— Выдающаяся вещь? Напечатаю! Спорим? — бросил вызов Поповкин.

— Выдающаяся! На что спорим?

— На ящик коньяка! — лихо вскинулся воодушевленный редактор.

— По рукам! — самоуверенно улыбнулся многоопытный Симонов. — Считай убытки...

В итоге убытки (материальные, ибо в плане моральном — добрый прибыток) понес Симонов, но он стал и автором предисловия первого издания романа в Советском Союзе — и остался осенен краешком той легенды. Или — не легенды?..


* * *

Легенды о романе поползли сразу по выходе журнала. Почти все знакомые недоумевали: что же это такое? Как быть отныне с литературной иерархией, с «обоймами» и «эшелонами» советских писателей, прочно и, казалось, навсегда расфасованных по нишам? Ничего подобного наше поколение не видывало и не слыхивало...

Впрочем, захваченный и самим романом, и темой его, и самой формой изложения, в частности двуплановостью временных пластов, а также перебросами из главы в главу фраз, чем-то напомнившими закольцованность в изысканной стихотворной форме «Венок сонетов», я стал искать аналогов.

И нашел! Это был также роман, написал его португалец Эса де Кейрош. Роман «Реликвия» был довольно популярен в начале ХХ века, переведен на русский и даже издан в первой, еще горьковской (с бумажным переплетом), серии «Всемирная литература».

Действие романа разворачивается на океанском лайнере, плывущем меж разных островов, земель; главные герои — пассажиры, которые чудесным образом вдруг становятся свидетелями событий почти двухтысячелетней давности — времен Христа и Пилата. Как помнится, центральная, пятая глава романа полностью посвящена тем же событиям, что и в романе Булгакова. Только писан и тут же издан роман десятилетиями ранее. Знал ли о нем Булгаков? Серия «Всемирная литература» была популярна. Наверное, знал. Копировал ли прием? А вот это вряд ли. Если и копировал, то лишь внешне — сам временной переброс. Почему же роман «Реликвия» не стал таким же выдающимся фактом мировой литературы, как «Мастер и Маргарита»?..

Скорее всего, потому, что все же неравноценны таланты двух замечательных писателей, но главное — в «Реликвии» нет той невероятной, хотя до конца так и не случившейся булгаковской попытки слияния двух временных пластов, сведения двух людей разных времен воедино.

Да и никому этого не удавалось. Пожалуй, лишь в тончайшей повести Пришвина «Женьшень» удалась метаморфоза естественно, без напряга. Но повесть эта о природе, что многое объясняет, — и олениха Лу-Лу, и одноименная девушка к концу повести уже одно целое, природа их выдохнула по отдельности, а приняла обратно уже вместе. Да, Пришвину удалось, но там ведь и нет таких социальных пластов, переплетений такого множества персонажей, как в романе Булгакова, где причины — все-таки! — неслияния, не до конца слияния, кроются в ином, в разных измерениях.


* * *

В разных измерениях, да и в разных «весовых категориях», если можно так выразиться, находятся они — Иешуа и мастер, один из которых, по авторской проекции, едва ли не Сам Господь (стал бы с бродячим философом церемониться сатана!), а другой всего лишь сочинитель, почему-то именующий себя мастером, но ни в коем случае не писателем. А чем, собственно, мастер лучше писателя? Неясно. Впрочем, неясно лишь в том случае, если золотая буква «М» на шапочке не намекает на причастность к масонской ложе мастеров, вольных каменщиков. Но оставим в покое конспирологию; скорее всего, здесь просто брезгливость, или, скажем, идеосинкразия Булгакова к пресловутому Союзу писателей как бюрократической организации, основанной в начале 30-х по партийной указке сверху и нередко травившей перьями рьяных, ныне забытых писак большого писателя. Мастера, если угодно.

Да, Иешуа и мастер фигуры очень разные. Несопоставимые даже. Когда говорят, что Булгакову просто физически не хватило времени дописать роман, додумать его до конца, меня охватывают сомнения. А мог ли он вообще быть дописан? Могли ли быть в нем органично сведены две эти линии — религиозная и литературная — воедино? Все более прихожу к убеждению, что нет. Замах в романе взят грандиозный, и можно только восхищаться мужеством и даром писателя, рискнувшего на подобное — свести воедино мастерство и веру. Жуковский писал: «Религии небесной — поэзия сестра...» Очень глубокая мысль. Спору нет, корни двух явлений одни, но ведь недаром сказано — «сестра». И это многое объясняет. Сестры, даже единокровные, бывают такие разные, что диву даешься! Жизнь подтверждала и подтверждает такое неоднократно — одна чуть ли не монашенка, другая весьма ветреная особа. А ведь росли рядом, в одной семье, в одних традициях, и вот поди ж ты — разные! Со стороны глянуть — чужие...


* * *

Чужие? Нет, скорее разные тональности у двух временных пластов романа.

Перечитывая книгу, вдруг поймал себя на безотчетном чувстве: почему-то все больше тянет читать ту, «бытовую», московскую часть, а другую, «философско-религиозную», как-то уже не очень. Какие разные тональности! Если в московской части автор прост, по-мягкому лукав, добродушно улыбчив, а то вдруг едок, желчно-насмешлив — и тогда сам стиль приобретает этакую гаерскую, вихляющую походочку Коровьева, то в другой части автор словно становится на котурны, стиль обретает торжественность, звон, гул, тугоплавкость: «...четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат... в белом плаще с кровавым подбоем...тьма, пришедшая со Средиземного моря...»

Так и хочется воскликнуть: «Торжественная латынь!» А вот другая часть. И вот уже идут перебивки, звучат иные, куда более веселые, снисходительные ноты, автор уже запанибрата с читателем (который долго-долго еще не увидит написанного), легко и ловко фамильярничает, отвязно восклицая: «За мной, читатель!..», подмигивает, уверяя в том, что он сейчас читает «правдивейшие строки», хотя сам на каждом шагу лихо мистифицирует его, и делает это блистательно, феерически!


* * *

Феерически выведены даже второстепенные персонажи, вроде Алоизия Могарыча, одного из самых загадочных персонажей, благодаря которому ослепленный мистерией читатель так и не осознает до конца мистического эффекта знаменитой теперь фразы: «Рукописи не горят». Горят они очень хорошо, если вспомнить печку в подвале мастера. Но за дымкой и блеском мистики скрадывается реальность, и как-то само собою подзабывается, что не все копии рукописи сгорели, одну он все-таки дал почитать тому же Алоизию, несмотря на предостережения Маргариты. И мутный Могарыч, имевший виды на домик мастера, а скорее всего, еще и бывший секретным сотрудником компетентных органов, одну копию наверняка передал в соответствующие надежные руки, и легла она в действительно несгораемый сейф.

Кстати, откуда пошли слухи о том, что Сталин лично читал роман и даже оставил на нем красные карандашные пометки? Сказать не могу, здесь я только вспоминаю и попутно анализирую некоторые детали, так или иначе связанные не только с романом, но и с захватывающей историей его создания, с самой атмосферой времени. Откуда пошли слухи?.. А что, если предположить — из ближайшего окружения писателя?..


* * *

Писателя окружали самые разнообразные люди. Отрывки по мере написания (а писалась, варьировалась книга более десяти лет) читались многими, легенды о необыкновенном романе, о самом замысле его росли изначала. Более того, сам Булгаков, кажется, способствовал распространению их. Более того, сестра Елены Сергеевны, будучи работником секретариата компетентного органа (это очень захватывало писателя, склонного по натуре ко всякого рода феерии, если не авантюре), перепечатывала на машинке главы, которые, гласит легенда, и ложились прямехонько на стол Самому. Чего, по-видимому, втайне и добивался писатель.

Был ли некий мистический роман у Булгакова со Сталиным? Вопрос сложный, щекотливый вопрос. Исходя из свидетельств современников, а также фактов — был. Пьесу «Дни Турбиных» Сталин лично смотрел что-то около пятнадцати раз — факт столь же реальный, сколько и фантастический. Ну кто еще из первых лиц государства способен был на подобное? Не припоминается что-то. Но тут опять попахивает мистикой...


* * *

Мистикой Сталин был увлечен, привержен ей с ранней юности. И неудивительно, что его наставник и старший друг по семинарии, впоследствии всемирно знаменитый мистик Гурджиев так до конца и не простил своему бывшему ученику отступничества от высокого метафизического учения, которое всесильный уже вождь подменил грубым и довольно-таки примитивным применением его на практике.

«Зло побеждается злом» — это, как один из начальных мистических постулатов, усвоил он крепко. Принятой и приведенной к действию максимы ему хватило почти на три десятилетия полновластного правления. Усвоил он несколько мистических начал на сугубо земном уровне, в отличие от Гурджиева, который вышел на мировой.

В Сталине увидел мистика и понял его — Булгаков. А Сталин понял это в Булгакове — понял, что тот его понял: «Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо...» — недаром именно этот эпиграф из Гёте взял Булгаков к роману «Мастер и Маргарита». Впрочем, Сталин оценил и Пастернака, буквально прокричавшего свое мистическое: «Я быть хочу как все, но век в своей красе сильнее моего нытья, и хочет быть как я».


* * *

Сталин понял самое простое и нужное ему в математике (в ее мистике): минус на минус дает в итоге плюс. Плюс на плюс — также. Но это гораздо реже, да и нереальней по отношению к жизни. Толстовская утопия — не злые, а добрые люди должны взяться за руки и улучшить жизнь. Должны-то должны... Не получается! Получается у злодеев, наперсников князя мира. Царствие же Его, сказано, не от мира сего.

А вот плюс на минус дают только минус. И жизнь в основном состоит из этих — плюс-минус — сочетаний. Сталин хорошо это понял. И задался решением сугубо земных вопросов с помощью математической мистики.

Ну вот, к примеру: бывает ли доброе зло? бывает ли злое добро? и может ли злое добро победить доброе зло? Знать это ему было жизненно необходимо — как Хозяину, руководителю государства. И он мысленно прикидывал всякие схемы, которые потом проверял на опыте, схемы примерно такого типа: вот ласковый, интеллигентный враг или милейший маньяк. Они добрые, но несут зло. А вот злющий полуграмотный следователь. Он раздавит этих «добрых». И тот и другой — дерьмо, но результат достигнут, минус на минус дали плюс. Враг и маньяк обезврежены.

А злющего следователя можно убрать, если что, он свое дело сделал. Минус на минус — плюс. Злое добро (пусть даже добро поневоле, в силу профессии) победило доброе зло. А в итоге обществу и государству — плюс. Это схема. Но схема-то реально работала добрые четверть века!..

А дальше мистика была ему попросту не нужна. Да он ведь и не Гурджиев, у него другие заботы были. А Гурджиев так и не простил своему бывшему дружку отступничества от высокой мистики...

Но вот загвоздка — Сталин почему-то, особенно в последние годы, искал встречи с ним. Но Гурджиев прятался, уклонялся от старого семинарского дружка. И в итоге Сталину пришлось довольствоваться не Гурджиевым, а Вольфом Мессингом.

Парадокс, но Булгаков встречи тоже искал, во всяком случае — ждал...


* * *

Ждал встречи или хотя бы звонка от Самого, хотя бы письменного ответа. Чуял — мистическая ниточка протянута и уже однажды спасла от безработицы, безденежья, изгнанности. На работу в театр его взяли по высочайшему звонку, факт широкоизвестный. Как и факт звонка Пастернаку. Мистический «роман со Сталиным», о котором много что говорили, был ли? Очень похоже на то...

Возможно, через Воланда писатель так обращается к Сталину: «Ты же часть той силы, что (опуская предыдущее) вечно совершает благо? Ты же в глубине души добр... ко мне, во всяком случае, был щедр и даже великодушен, спас меня в самый безнадежный момент!..»

И оба писателя ждали, и оба не дождались повторения чуда...

Да ведь и весь роман о дьяволе не пронизан ли ожиданием подобного чуда? Если отвлечься от мистики, от эпиграфа ко всей книге, получится не роман о дьяволе, а... ну какой, к дьяволу, московский гость Воланд — дьявол? Да это же Дед Мороз с мешком новогодних подарков! И холодом веет...

Всех достойных — одарил, всех недостойных — наказал. Ну чем не добрый старичок под елкой? Правда, две непонятки и тут выбиваются из щедрого ряда праздничной раздачи щедрот. Под Вальпургиеву-то ночь дело было. Значит, аккурат под 1 мая. А Новый год, кстати, отмечался у наших предков, древних славян, именно весной... уж не под самый ли Первомай? И вот тут некоторые непонятки в той раздаче щедрот явно выбиваются из общей картины праздничного пиршества. Но какие? Почему?


* * *

Почему, к примеру, лишением головы реально наказаны лишь два персонажа (конферансье не в счет, ему-то голову вернули), а именно: писатель Берлиоз и барон Майгель? Чем таким уж очень особенным в суете и месиве сплошных грешников они отличились от других? В атмосфере 30-х годов слово «шпион» не было таким уж безусловным и позорным клеймом, едва ли не половина репрессированных в те годы удостоена была этого звания.

А другое, примененное к барону, слово «доносчик»? Вспомнить только язвительную усмешку Довлатова, обращенную в сторону слишком рьяных борцов с «ужасным» Вождем: «А пять миллионов доносов тоже Сталин написал собственноручно?» Нет, про Майгеля что-то явно недоговорено Булгаковым.

Ну а как в этом плане обстоит дело с Берлиозом? Атеист в стране атеистов... тоже клеймо? Даже воинствующий атеист, даже на руководящей должности в идеологической сфере атеист — клеймо? Так ведь должность обязывала. И наверняка уж не одни только богоборческие глупости высказывал Берлиоз, пребывая на своем посту, но и путевки раздавал писателям, и квартиры... кстати, квартирой не обделен был, в частности, и Булгаков.

Так почему же столь жестоко и даже не без глума над покойником (голову-то зачем красть?)? Почему не критику Латунскому, к примеру, погубившему мастера, была оказана столь «высокая честь»?


* * *

Почему самая высокая честь в романе была оказана именно Воланду? Вспомнить только, какой на прощание гимн ему пропели Маргарита и мастер: «Здоровье Воланда!..» (Маргарита), «...не продолжайте! Вы тысячу раз правы...» (мастер), «Великий Воланд! — стала вторить ему Маргарита, — Великий Воланд!..». Кто он, в конце-то концов, такой? Злодей? Добряк? Если последнее, это некоторым образом сглаживает и даже выправляет ситуацию, ведь его кудесничество так подкупает, а человек так беспомощен, так слаб на земле, особенно слаб к подаркам, добрым к себе делам и словам!..

А кто такой Иешуа Га-Ноцри?

Вдова Булгакова говорила впоследствии: «Мишу совершенно невозможно понять, если не держать постоянно в голове факт — отец его профессор богословия». Но почему отец не захотел дать сыну, своему наследнику, духовное образование? Вопрос, твердого ответа на который дать не в силах уже никто.

А вот исторически-богословская библиотека отца — это предмет фундаментальный и безусловный. Тут нельзя не прислушаться к словам Елены Сергеевны Булгаковой, не задуматься над ними. Мальчик, юноша, с детства находившийся рядом с полками богословских книг, впитал не только христианские догматы, но и многие ереси. И наверняка его отношение ко всей церковной конгрегации не было столь однозначным, как у большинства рядовых православных. Пожалуй, это можно понять...


* * *

Понять, пожалуй, можно и отношение некоторых попов (телевизионных «поп-звезд») к роману: Единого Бога там словно бы и нет, но всюду — боги. Рефрен-восклицание: «О, боги, боги!..» — проходит через всю книгу. Возможно, избегая и словно бы опасаясь буквальной прямолинейности, писатель предпочел в художественном тексте обойтись более нейтральными, морально-философскими категориями вроде «совесть», «нравственное начало», «категорический императив»? Вполне возможно. Не отсюда ли и многобожие в романе, и, можно сказать, язычество? Не абсолют, не сущность, не верховный монолит, но языческая многофункциональность, веерный разбег божественных натяжений, индивидуальных стяжаний светлых сил.

Темная же сила, напротив, персонифицирована, монотеична, и она (верховная, во всяком случае) всегда в единственном числе — черт, сатана, дьявол. Ну а темная мелочь — в обслуге. И эта обслуга совершенно конкретно подчинена главному движителю, верховоду тьмы. Случайно ли художественно самые живые в романе именно они: черт, а за ним чертенята, а за ними и бесенята-литераторы, и чиновники-прохиндеи?

Тогда как и мастер, и даже Маргарита как художественные образы все же размыты, можно сказать, куклообразны, а в итоге межеумочны. Мертвенны, бледны. То есть все же не по-гоголевски (а Гоголь, как известно, кумир Булгакова), не полностью художественно оживлены, не полнокровны. Не они настоящие герои в плане художественного воплощения. Значит, не они и главные. Кстати, один из вариантов названия был не почти условный: «Мастер и Маргарита», а более сфокусированный на сути (роман-то как-никак о дьяволе) — «Консультант с копытом». Смыслово, возможно, и поуже, однако же поживей, позабористей. Впрочем, теперь неизвестно, на каком из множества вариантов остановился бы автор, проживи подольше.

А что говорят сами герои о Вере, о Писании?

— Да, мы не верим в бога... (Берлиоз).

— Позвольте вас поблагодарить от всей души (Воланд).

Он же чуть ниже:

— Имейте в виду, что Иисус существовал.

Здесь интересно отметить незаметный вроде бы факт: в обеих частях романа Иисус не назван Христом. Только Иисус. Казалось бы, пустячок. Но не из этого ли «пустячка» и скепсис самых разных персонажей по отношению к исторической достоверности библейских событий?

«...Ровно ничего из того, что написано в евангелиях, не происходило на самом деле...» Ну да, это Воланд. Но вот Иешуа. Словно бы предвидя дальнейшие ошибки переписчиков, переводчиков и самых разных, порой вольных трактователей текстов, он буквально возмущается, сетует — кому?! — жестокому прокуратору Иудеи Пилату: «...ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет... я ужаснулся... решительно ничего из того, что там записано, я не говорил...» — это Иешуа о Левии Матвее. А тот — не туманная ли матрица, не смутный ли прообраз евангелиста Матфея? Или во взгляде писателя мелькает здесь иронически-провиденциальная улыбка многознающего скептика, в силу своей погруженности в тему сомневающегося в безусловной верности толкования древних текстов и догматов будущими апологетами христианской религии?..

Но где же контраст? Должен же быть и литературный контраст!..


* * *

Контраст здесь — в подходе к проблеме творчества. Автор, несколько размывая верховное творческое начало Абсолюта, в то же самое время превозносит литературу так высоко, что творческое начало становится под его страстным пером чуть ли не самоценной величиной, в которой змеится и волнуется уже не просто любовное переживание, но настоящая космическая сила. Он хорошо знает и помнит, что еще древние эллины в своей мифологии отчетливо их разделили: земное чувство — Эрот-Малютка, и космическое — Черный Эрос.

И не потому ли подводит читателя к самому решительному художественному выводу: земное чувство не способно так дьявольски сжигать вокруг себя все — жизнь, судьбы близких, налаженный быт? Отчетливо понимает, что не убедить читателя очередным любовным приключением, что здесь требуется бесчеловечная, космическая сила, способная зажечь, даже обжечь, даже дотла спалить женское сердце — ведь именно роман мастера буквально сжег жизнь, судьбу вполне благополучной женщины — Маргариты. Любовь в романе не великая жертвенная, всепрощающая сила, но — «убийца из-за угла».

А может, это и была сверхзадача писателя, прекрасно осознававшего, сколь мал, по сути, тварен во естестве творец-художник и сколь необъятен Творец, Которым уже сотворено все, сверх естества, — сверхзадача все же доказать, что художник тот же творец, пусть и с маленькой буквы, но не раб и не копировальщик уже созданного Вседержителем. Он со-работник ему, прямой наследник и восприемник Его грандиозной мировой Задачи.

И не потому ли, прекрасно зная о явной их неравнозначности, творческое состояние художника писатель возносит столь высоко, что возводит и саму литературу, само художественное слово чуть ли не до обожения?


* * *

Обожение литературы — попытка сближения, чуть ли не уравнивания Иешуа (читай здесь, не философа вообще, но некой божественной проекции) и мастера (читай здесь, писателя вообще) — возможно, и привело к той неслиянности — к не окончательной все-таки слиянности — двух планов романа. Заболоцкий сказал:

...и понял я живую прелесть мира,

И отделил добро его от зла...

Сильно, красиво сказано. Монументально. В бронзе отлито. И, «по-бронзовому» же, однозначно. И применительно к этим заметкам, к разговору об одном из сложнейших романов, хочется сказать: однозначность никак не вписывается в многоплановую мистерию Булгакова, в его великую сказку. Не случайно, наверно, вспомнились тут и слова другого русского поэта, Баратынского:

...когда возникнул мир цветущий

Из равновесья диких сил...

Мир изначально, по сотворении, прост, однозначен, одноклеточен. Наука давно подтвердила. Но проходит время, архей сменяется кембрием, тот в свою очередь иными временами, клетки размножаются, разветвляются смыслы. Дикие силы, окультуриваясь, обогащаются со временем движением разнонаправленных силовых волн, и уже тогда, во все усложняющихся мировых системах, галсами броуновского движения рано или поздно из равновесия выходят — восходят и выпадают... в хаос.

А там, в хаотических переплетениях разных, не всегда равновесных, сил, все объемнее сияет не столько первоначальная «живая прелесть мира», сколько сильно уже усложненная. И там, в особенно быстро усложняющихся системах социума, в их сложно переплетенных, пульсирующих капиллярами связях, не так-то просто отделить одно от другого. Добро от зла в особенности.

И тут прозаик, создающий сильно разветвленное смыслами произведение времен «позднего голоцена», конечно же не может стоять на монументальной позиции поэта, не может быть уподоблен ему, стремящемуся представить мир целокупным, девственным, невинным. Булгаков, соизмеряясь собственными задачами, просто должен был показать не разделение мира на светлое и темное, но именно их переплетение. И кто в этом клубке прав, кто виноват, кто свет, кто тьма — в конечном итоге решить человек не способен. Способны силы иного порядка. Они и решают. Неслыханная дерзость Булгакова в том, что он наряду с темным властелином, с верховной силой тьмы пытается поставить (противопоставить) творческую — всегда созидательную, по мысли автора, силу. Силу писательского слова.

Но не скрытая ли ирония (а может быть, самоусмешка) писателя звучит в конце, когда мастеру дарят только покой, а света он почему-то не заслужил? Может быть, автор приходит к выводу, что не писательским словом, но высоким молчанием (евангельским молчанием на вопрос) уравновешивается истина? Тогда, значит, тщета и сама великая сказка писателя, нагромоздившего такое невероятное великолепие чудес в романе? В плане вселенском — возможно, и неслиянность двух планов романа тому подтверждение, но в плане творческого созидания как она вознесла и возносит уже не первое поколение (не всегда, увы, к добру), эта Сказка!..


* * *

Сказка продолжается — и у Патриарших, куда все новые поколения читателей, в основном молодежи, приходят, приносят свои венки памяти писателю, хлебнувшему столько горя и несправедливостей в своей недолгой, незавершенной жизни, и в музее на Садовой, и в «нехорошей квартире», расположенной тут же, ставшей уже тоже музеем. А с Воробьевых гор — в романтической или мистической дымке прозревают еще две горы этого высочайшего романа — Лысую гору и Брокен...

Да, это в основном девочки, мальчики, романтики, упивающиеся мистикой романа, для которых боготворение книги стало со временем чуть ли не формой религии. Вряд ли очень уж многие из них задумывались всерьез над страшными противоречиями, раздиравшими писателя, так и не позволившими ему по большому счету увязать концы с концами, сомкнуть два плана книги в один. Не столь декларативно (ведь в принципе-то все увязано, всем сестрам, как говорится, роздано по серьгам), а так, чтобы из самой художественной ткани романа, словно бы само собою, вырисовывалось столь простое, казалось бы, и очевидное: Светом одарить может только Бог, а именно это слово так и не названо в книге.

Дьявол же, вероятно, способен даровать лишь покой. А уж не вечный ли это покой? Не могильный? Остается надеяться, что еще задумаются и все же, в очередной раз, несмотря на все противоречия и темные места, возблагодарят писателя, подарившего читателям, всему миру эту таинственную, драгоценную книгу, волшебный ларчик с чудесной начинкой тайны — навсегда...

И снова будут разочарования... и новые обольщения... и долго еще ее герои, ее чудеса будут продолжать морочить молодых романтиков, возводить книгу на недосягаемые высоты... и вдруг обрушивать с них... и снова разочаровывать, и вновь восхищать... и снова, снова, снова все новые поколения будут нести писателю — каждый свой! — венок...







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0