На кресах всходних

Михаил Михайлович Попов родился в 1957 году. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Автор двух сборников стихотворений и более двадцати книг прозы. Лауреат премий Правительства Москвы, им. Ивана Бунина, им. Андрея Платонова, а также журнала «Москва» за повесть «Кассандр», опубликованную в № 9 за 2007 год. Член Союза писателей России. Живет в Москве.

Часть вторая

Глава первая

25 марта 1944 года. Поселок Городок.

В одноэтажном каменном, приземистом доме на окраине Городка горели тусклым желтым огнем три окна. У входа топтался красноармеец, винтовка с примкнутым штыком висела на плече. Луна светилась в тонко замерзших лужах на широком дворе перед домом, и кончик начищенного штыка оказывался доступен лунному лучу и тогда посверкивал.

В помещении с задернутыми шторами сидели два офицера. Один за столом у стенки, на неудобном стуле. Второй — в продавленном кожаном кресле в углу. Первый, подполковник Махов, тяжелого, должностного вида человек, наморщив лоб с тремя вертикальными морщинами, читал, переворачивая испещренные листы в открытой папке, другой, худосочный, носатый капитан Фурин, боролся со сном.

Подполковник перевернул последний лист, поднял очки на лоб и тяжелым, почти недовольным взглядом обратился к капитану:

— Это все?

— Так точно.

— Всего три группы?

— Вообще, мы приходим к выводу, что это одна большая группа. Все нити сходятся к одному человеку — к Василькову.

Подполковник откинулся на спинку своего полукресла и с чувством произнес, массируя глазные яблоки:

— Ин-тен-дант.

Капитан осторожно улыбнулся, как бы говоря: тыловик есть тыловик, рано или поздно мы ведь их всегда сажаем, особенно если фронт встанет надолго.

— И сколько они у нас промышляли?

— Из показаний следует, что больше трех месяцев.

— И за все это время никаких сигналов?

Капитан виновато пожал плечами:

— А кому жаловаться, они свидетелей не оставляли. Если кто-то и набредал на такие ограбленные дома, списывали на то, что зона военных действий, диверсанты... Мало ли бродит групп по обе стороны фронта. Да и живут тут больше хуторами, от одного до другого не докричишься, если что. Да и они все обставляли так, что вопросов не должно было возникать. Никогда не шумели — только холодное оружие. Резали как волки баранов.

— Помогла, как всегда, случайность.

— Не совсем так, товарищ подполковник, я бы сказал, что бдительность сыграла свою роль. Все сомнительные места так или иначе контролировались. Награбленное сбывал в основном Васильков, стерегся, у него в глубоком тылу целые склады, а его, извините за выражение, оперативники довольно долго держались, не следили по части кутнуть-шикануть. Но время от времени срывались. Как говорится, деньги карман жгут. Ну, вот мы и обратили внимание на некоторых особо ретивых. У нас народу с законными трофеями полно, а с приходом на эти территории мы нарвались на старую инфраструктуру. Стоило фронту зафиксироваться, местные стали открывать разные местечки злачного типа, «мою Марусечку» поют, чуть ли не варьете, девочки там...

Подполковник опустил очки на нос, как будто опустил занавес: характер обстановки на тыловых территориях был ему хорошо известен. Он перевернул папку лицом вверх:

— Значит, дело можно считать закрытым?

Капитан лишь огорченно вздохнул:

— То-то и оно, что нельзя.

Капитан вновь вздохнул и кивнул несколько раз.

— Один ушел.

Подполковник встал, прошелся вдоль окон:

— Что значит «ушел»?! Как он мог уйти? У вас там взвод был, план разработанный. Может быть, эти двое, — Махов вернулся к папке, открыл и проверил свою память, — Черпаков и Базилюк, придумывают?

— Зачем? — пожал плечами капитан.

— Ну, не знаю, путаницу внести, время оттянуть, пока мы ищем третьего, дело вроде как стоит, и расстрел их откладывается.

— А показания кельнера? Кстати, на них мы основывались, выдвигая версию. Теперь он боится, что ему отомстят.

Подполковник отмахнулся:

— Что у нас — Чикаго?!

Капитан кивнул: мол, да, не Чикаго.

Подполковник стал загибать пальцы на руке:

— Кельнер утверждает, что эти трое вошли, сели за столик у самого выхода. Вошли невеселые — похоже, дело на этот раз у них сорвалось и, по его мнению, назревало меж ними какое-то разбирательство. Зачем за этим идти в заведение, на многие глаза?

Капитан выжидательно молчал. Подполковник продолжил, замедлив темп речи, как будто крался словами, надеясь, что отгадка выскочит, как мышь, и он ее сцапает.

— По-том о-дин, да-же не при-сев от-пра-вился в туалет...

— Да.

— После этого влетают ваши автоматчики, и... все. Двоих взяли, а третий словно испарился.

— Там было проверено все, и не один раз. Все кладовки, все шкафы, сортир, разумеется, я сам бывал там два раза... после этого. Спрятаться даже на самое короткое время негде. Кельнер утверждает то же самое.

Подполковник вернулся на место. Некоторое время сидел с вперенным в папку взглядом.

— Одним словом, Фурин, милок, я не могу это нести на доклад. Контрразведка, — так уж сложилось у нас, — сам знаешь, не очень любит военную прокуратуру, они вцепятся. И, надо сказать, — он длинно вздохнул, — будут правы. При такой стратегической обстановке станет известно, что по тылам у нас гуляет опытный диверсант...

— Товарищ подполковник, ну какие они диверсанты, я их сам допрашивал, слизь человеческая.

— А этого третьего ты допрашивал? — Подполковник снова вздохнул. — Тут, видишь ли, готовится наступательная операция, какой, может, и не бывало, а военная прокуратура отпускает на волю очень опасного типа в форме офицера советской армии.

— Да он сейчас где-нибудь в цивильном поношенном пиджачке сидит в норе и трясется от страха.

— Ты это Евдокимову скажи!


Глава вторая

1939 год, август. До начала Второй мировой войны всего несколько дней.

Двор Сахоней на самом краю вески. И хата, и погреб, и сарайка, и хлев крыты серой, слежавшейся соломой, за ними картофельное поле, среди него торчат без всякого порядка две яблони и старая, бесплодная груша. Кривоватые ряды сухой ботвы уходят прямо в тень соснового бора. От него хозяйство отделяет плетеный, латаный-перелатаный забор, выглядящий смешно на фоне этой древесной стены шириной во весь горизонт и высотой в половину неба. Над зазубринами бора плывут плоские облака. Сквозь разрывы в них пробивается солнце, природа загорается неуверенной живостью, как бы готовая к тому, что солнечное довольствие могут в любой момент отменить.

У хлева не старая еще женщина в растоптанных резиновых ботах и наброшенном на ночную рубаху синем плюшевом жакете топчет толкушкой в деревянном корыте вареные картофельные очистки. Два мокрых, азартно пыхающих свиных пятака нетерпеливо таранят щель между старыми досками — свиноматка и подсвинок. Сейчас он начнет визжать от нетерпения и мамаша укусит его за ухо — свинское воспитание.

Но прежде отворяется дверь и на пороге приземистой хаты с провисшими занавесками в маленьких окнах появляется молодой человек. Женщина распрямилась и повернулась к нему. Сахони — красивая семья. Мирон не слишком, но все же похож на отца, рослый, справный и какой-то взрослый на вид, хотя ему нет и двадцати. Оксана Лавриновна смотрит на него со смешанным чувством тревоги и любви, и в этот момент становится заметно, что и сама она красивая, несмотря на затрапезное облачение. Понятно, что именно от нее достались сыну густые сросшиеся брови.

Мирон нарядился как на парад в это утро. Сапоги начищены с вечера, хотя уже с вечера были и уговоры, и слезы: не надо, сыночка, не надо! Не простят парубка за такую страшную смелость! Мало того, что Сахони никак не ровня Порхневичам, так ведь к тому же никто и не думал забывать ту стародавнюю историю в пивной. Угли того костра, может, и подернулись пеплом, ведь годы прошли, но внутренний жар никуда не делся. Ромуальд еще жив, хотя было всем известно — хворает, но Витольд все больше входит в силу, и теперь его характер будет царить в деревне.

Напрямую, конечно, никто ни у кого не спрашивал — можно ли Мирону надеяться, что батьки Янины хотя бы выслушают его. И так было ясно — нет. Хотя бы после того, что никто из деревенских не согласился пойти в сваты. Даже это было чревато неприятностями. Ухмылялись в кулак, отнекивались нездоровьем и заботами.

«Навошта табе, хлопец, гэта?» — думал каждый, глядя вслед Мирону.

Белая рубашка и пиджак, конечно, отцовский, чуть широковатый — Антон был довольно крупным мужчиной.

Оксана Лавриновна не сказала ни слова, увидев сына, теперь что уж! Он поправил картуз, достал из кармана несколько больших белых монет с изображением буйно усатого человека с суровым выражением лица, подбросил на ладони, сжал пальцы и сунул кулак в карман, как камень, — отец точно так же делал, когда хотел продемонстрировать, что у него все в порядке, все идет как надо, и пошел вон со двора.

Нельзя сказать, что Мирон ничего не понимал. Да, ходят разговоры — Витольд Ромуальдович вроде как причастен к смерти его отца. Смутные, темноватые, никем конкретно не подтвержденные. Мать смеется над ними. Правда, сказать, что же там было на самом деле, — то ли не хочет, то ли не может, то ли сама ничего толком про их, Витольда и Антона, последнюю встречу не знает. Мирон был слишком мал, когда завязывался тот узел судьбы. Так что разговоры о вине Витольда — только разговоры. А мы живем сейчас, он любит Янину и идет к ней свататься.

Он их таким образом прощает, Порхневичей, а они его что же — убьют?!

А если и убьют, что же — отступиться?!

В Янине он уверен, в себе уверен, а там будь что будет.

Мирон шел медленно, но уверенно.

Порхневичи — деревня небольшая, но длинная, и двор Янины почти посередине, ближе к верхнему краю. Дороги — шагов двести. Не так много, но попробуй пройди, когда внутри кипит такое. В голове гудело, и что-то мягкое лезло из солнечного сплетения в горло.

Первое, что бросалось в глаза, но не Мирону, который был занят тем, чтобы держать себя в руках и не выдать походкой робость и ужас, преодолеваемые каждым шагом, первое, что бросалось в глаза, — ни одного человечка на улице. Попрятались? Как будто страшатся даже просто быть свидетелями при событии, затеянном Мироном. Иногда чья-то спина мелькнет, и тут же в избу или за сарай прячется житель.

Что ж такого — сватовство всего лишь!

Откуда у всех такое впечатление, что набухавшая меж Порхневичами и Сахонями многолетняя вражда именно сегодня разрешится смертоубийством? А ведь было время, когда казалось, что все позади.

Года через полтора после исторического разговора в пивной Гуриновичей Оксана Лавриновна вернулась вдруг неизвестно откуда (одна с сыном) и стала отдирать доски, которыми был заколочен дом Сахоней на окраине. И обосновалась там. Веска затаила дыхание — что будет?

Ничего не было.

Очень скоро стало понятно: разрешено жить, хотя никаких слов не произносилось.

Много шушукались насчет двух вещей — откуда прибыла Оксана Лавриновна и то ли это место, в поисках которого вырывался из деревни на коляске Витольд сразу после бегства Сахоней.

Общительная, приветливая по натуре характера женщина никого не подпускала даже близко к этой теме. Аккуратно, даже с улыбкой поворачивала линию разговора в другую сторону. На нее пробовали обижаться, но потом перестали — решили, что она имеет право не открываться: наверно, это для нее опасно.

Потом стали проходить годы, жизнь замывала проблему, как река песком дно излучины. Оставив Порхневичи как в кишени лесной тишины, на окружающих пространствах жизнь весьма куражилась и выкидывала номера.

Польша вошла на кресы быстро, резко, но потом все как бы стало зарастать скукой. Не с чего было начаться изменениям. Только Лелевичи стали отважнее и наглее себя держать по отношению к Порхневичам, чувствуя за спиной государственную мощь. Но поскольку то же самое государство мало тронуло имущество этого притворяющегося поляком Ромуальда, не подорвало основ его силы, то даже со стороны ярой шляхты все и кончилось внешней демонстрацией. Чтобы не случилось ненужной свалки у костела, Ромуальд велел своим реже там показываться. Ксендз Липницкий в откровенном разговоре выразил сожаление, но меры одобрил.

Интереснее была восточная граница затаенного мира после советско-польской войны, для поляков победной.

Там теперь была совсем новая страна, и страна, ни на что, кажется, не похожая.

Эта восточная заграница очень нервировала польскую власть своими манерами, ненормально лестным отношением к ленивому простонародью. Езжай к нам, работай — мелиорация, завод, а хочешь учиться — учись! Бесплатно, со всем уважением. Многие бежали (только не из Порхневичей), но по большей части те, что из лайдаков и со слишком фееричной фантазией о своем предназначении (так считали польские чиновники). Красная пропаганда работала продуктивно. Да и касалась очень нежных мест в душе простого человека, особенно молодого.

Чтобы противодействовать заграничному соблазну, варшавские власти принимали свои меры, в результате чего в Гуриновичах появилась школа. Когда-то, во времена юности Витольда, там учительствовал незабвенный Пшегрода, «пан профессор», так было принято в Польше именовать и школьных учителей. Был это мягкий, душевный человек, любил ребятишек и умел распространить среди них мягкое обаяние польской культуры. У всех, кто у него учился (Витольд среди них), осталось представление о Речи Посполитой как о потерянном рае и золотом веке. А по смерти пана Пшегроды образование пресеклось. Дети шляхты могли теоретически оказаться в Новогрудской гимназии, да только кто же, кроме по-настоящему состоятельных людей, отпустит работника со двора. Так что дети шляхты росли на общих мужицких основаниях, в умеренной дикости и тяжкой работе. Но политическая ситуация потребовала — и в Гуриновичи явился учитель, подвижник народного образования, и не кто-нибудь, а Николай Адамович Норкевич. Узнав об этом, Ромуальд с Витольдом поехали с ним заново знакомиться и очень друг другу понравились. Порхневичи вошли своими средствами в ремонт помещения и приобретение пособий. К тому времени у Витольда и Гражины подрастал бодрый выводок ребятишек. Старшая Янина, затем погодки Василь, Михась и Станислава и чуть поотставший Вениамин. Заслуживает внимания то, что имена не в тон родовой традиции — ни Доната тебе, ни Северина. Говорили — это потому, что Витольд вернулся от пана Суханека обиженный на Польшу.

Но все же к появлению самого младшего сына Порхневичи вспомнили о своем особом статусе и нарекли последнего сынка Вениамином. Чтобы имя одним своим звучанием резко контрастировало со всем тем, что мы понимаем под земляной деревенской жизнью. Дед Ромуальд настоял, он как бы вымаливал для внучка какой-то специальной планиды. Не обязательно польской, но не как у всех.

На учебу в Гуриновичи ходили маленькой толпой: Михась, Василь, Станислава, Янина, потом к ним присоединился и Веник, кстати всех догнавший и перегнавший в науках, очень рано в нем обнаружилась живость научного ума и готовность к поглощению сведений.

К своим внукам Ромуальд, чтобы не выглядело слишком вызывающе, присоединил не только племянников, сыновей Тараса, Анатоля, Зенона и Зофью, но и Генриха Скиндера-Жабковского.

О том, как он оказался в деревне, стоит рассказать. В один из осенних вечеров в самом конце двадцатых появился в Порхневичах инженер Арсений. Такой же стройный, элегантный, как в ссыльные годы, только виски седые. Приехал в отличной коляске, на великолепных лошадях. С ним был мальчик, сразу видно — сынок. Первым делом Скиндер-старший зашел к Ромуальду и рассказал ему свой план. Возникла у господина Скиндера срочная необходимость отбыть на родину предков, в Германию. Поскольку дела там предстояли хлопотные, мальчик на руках — большая обуза. Но для небогатых Жабковских лишний рот тоже обуза, резонно заметил пан Ромуальд. Обеспечу, поклялся Скиндер и вытащил бумажник. Его план был таков: на руки собственно семейству предполагалось выдать малое количество злотых, основная пачка намечалась в бумажник Ромуальду Севериновичу: у него будут целее, и распорядится он суммой с большим толком. Так и порешили, и, надо сказать, пан Порхневич себе не взял из оставленных злотых ни гроша. Наоборот, когда Скиндер не вернулся через два года, как обещал, а оставленные им средства вышли, Ромуальд Северинович стал подбрасывать Жабковским помощь из своих средств.

К этой ежедневной школьной команде пристал и Мирон. Тоже по предложению Ромуальда он поговорил о нем с Норкевичем, и сирота был включен в деревенское посольство на территорию официальной адукации.

Ходили скопом, в утреннем тумане двигался их гурток через речку по хлипкому мосту, встречали рассвет на чуть возвышенном берегу возле кузни, где уже погромыхивает бородатый, угрюмый дядя Рыгор Повх, а там уже каких-нибудь полторы версты — и вот тебе Гуриновичи. Тут были сады, толком никак не прививавшиеся на низком берегу в Порхневичах. Налево, по дороге во Дворец, за линией аллеи, чуть в стороне высился деревянный, почерневший от времени шатер церкви, где некогда правил отец Иона, теперь проживавший в домике подле. Обрюзгший, крупный, мрачноватый мужик, по-прежнему иной раз выполнявший обязанности священника, но в большей степени воспринимавшийся как колдун. Так думали, потому что он полюбил в последние годы выходить по ночам со двора и бродить по округе, надолго останавливаться, чтобы пялиться в мелкие, неуверенные звезды белорусского небушка.

В «классах» порхневические «полполяки» держались вместе. Пан Норкевич желал бы, чтобы все распределялись по возрастам, по классам, их было четыре, но дети из-за речки инстинктивно тянулись друг к другу и, несмотря на все усилия учителя рассадить их, в течение дня опять незаметно сбивались в кучку. Пан Норкевич был человек-оркестр. Один класс получал грамоту, другой арифметику, третий астрономию, «конституцию», где велась речь о величии польского государства и личном, сверх того, величии и уникальности «начальника государства» пана Пилсудского. Но учитель Николай Адамович был необычный, все полезные и даже точные сведения проходили по пути от него к ученикам как бы сквозь некую скрытую грусть. Он учил и жалел, что приходится этому учить. Дети были слишком малы, чтобы понимать это. Норкевич снимал комнату в доме у Шукетей, те не имели возможности отправлять детей в школу, но пан Норкевич болтал с ними после ужина про цифры и басни.

Самое интересное происходило во время обратной дороги домой после школы. Стоило веселой компании выйти за окраину Гуриновичей, начиналась беготня, хохот, тычки, явные обиды, тайные желания. Формально лидером передвижного «землячества» был Михась, старший сын правящего семейства, и он внешне старался поддерживать порядок и даже порывался демонстрировать свое особое положение, но не слишком-то у него получалось. Во-первых, Мирон превосходил его живостью ума и ловкостью обхождения, над его шутками смеялись все, особенно девчонки. Михась раз за разом, пытаясь поставить его на место, оказывался в положении обсмеянного, пусть и не злобно, и только скрипел зубами. Можно было бы сказать, что в данном случае воспроизводится в новом поколении старая история с Антоном и Витольдом. Но это было бы не совсем правдой, слишком многое не совпадало. Витольд, в отличие от своего старшего сына, хоть поначалу и уступал слегка главному сопернику, но и сам был личностью незаурядной, Михась же больше краснел от злости, не лез в драку, а расточал бессмысленные угрозы. Раз сорок обещал Мирону, что «поуродует». Неисполнение угроз роняет авторитет вожака.

На счастье молодых Порхневичей, был среди них Василь — на год моложе старшего брата и на две головы умнее. Именно он окорачивал Михася и не давал ему окончательно зарваться и довести дело до настоящей драки. Сыновья Тараса Зенон и Анатоль, наоборот, всегда были готовы кинуться на зов Михася и проучить Мирона, когда он совсем уж пановал над их двоюродным братом. Но тут опять-таки Василь благоразумно смягчал верноподданнический порыв родственников и сохранял баланс ситуации.

У Михася была и еще одна причина ненавидеть Мирона — Янина. Обе сестренки, и она, и Станислава, любили посмеяться Мироновым шуточкам, и это было бы просто немного неприятно, но с некоторого момента всем стало очевидно, что смеются они по-разному. Станислава — девка крепкая, жизненно деловитая, смеялась просто так, можно сказать, от животного молодежного здоровья, а Янина проникалась к балагуру, и вскоре прониклась окончательно. С полной и даже жадной взаимностью с его стороны.

«Ишь, чего удумал!» — нахмурился Витольд Ромуальдович, когда до него дошло, что там творится, на ниве утреннего образования. Хохляцкая сирота не понял, что имеет право только на одно чувство — нижайшей благодарности в адрес благодетельного семейства, и не пихать бы ему свой стоптанный отцовский сапог на богатый двор. Витольд оказался в роли пана Богдана и стал думать над мерами.

Как-то утром, упросив отца оставить дома Василя и Янину под предлогом срочной работы по хозяйству, Михась с Зеноном и Анатолем проучили Мирона. От троих отбиться трудно, но тому почти удалось, синяки были у всех участников побоища.

Присутствовавший при этом Скиндер молча наблюдал за избиением, и если бы кто-то внимательно смотрел в этот момент именно на него, обязательно подумал бы, что Скиндер скорее готов ринуться на помощь братьям, чем одинокому Мирону. Впрочем, у юного немца были свои основания ненавидеть Мирона, его взяли в школу из жалости, в память о давних днях, и Мирон больше всех тыкал его носом в серое посконство. Специально показывал ему: ты, Жабковский, жаба бледная. Смысл был в том, что если бы они двое составили партию изгоев, то им было бы легче стоять против туповатых братьев Порхневичей. Но Скиндер не мог, ни при каком раскладе не мог встать на сторону Мирона и ненавидел его лютей, чем все прочие.

На следующий день после драки, — а это уже был последний год обучения, когда пан Порхневич рассказывал о звездном небе и читал им «Дзяды», — Мирон как ни в чем не бывало отправился на учебу и стал держаться к Янине еще ближе и вести себя еще откровеннее. Оксана Лавриновна попыталась с ним поговорить: мол, куда тебе против целого зубриного стада. Мирон только загадочно ухмылялся и играл желваками.

Янина ничего отцу говорить не стала: и без разговоров было понятно, что считает отец. Она подольстилась к деду. Тот уже хворал к тому времени — ноги отчего-то стали распухать, и не было возможности поспевать по всему хозяйству, часть обязанностей, а значит, и власти перешла к Витольду. Дед внучку пожалел, он очень ее любил, ее, кстати, все любили, это было существо особенное, редкий цветок, выросший на тоскливом картофельном поле у леса. Многие недоумевали, как среди суглинка и сырого дождя, в этом хвойном краю вечной, непроглядной работы могло появиться это видение. Тонкость черт, естественное, непринужденное изящество внешней повадки, но и жесткая скрытность и сила, когда нужно. Как будто эскизный образ той польскости, к которой тайно стремились все Порхневичи с самых старых времен, был явлен в живом человеке. В семье с ней готовы были носиться, понимая ее необычность, но она не стремилась к поблажкам и была первой работницей. Наоборот, крупная, тоже очень себе видная, статная и бойкая в обхождении Станислава всегда готова была отлынивать от тяпки и тряпки.

Да, дед внучку пожалел и понял, но влиять на ход дела не захотел. Он не имел ничего против хохляцкого следа в родовой линии, но понимал и сына, и уважал Витольдов замысел о Янине; ей явно было уготовано даже больше, чем Венику, выйти на уровень более высокой жизни, раз уж Витольду самому это было не суждено. Янина была шанс, надежда, и тратить ее на Мирона, тем более Мирона Сахоня, было невыносимо для Витольда. К тому же кто повнимательней мог бы различить и еще кой- какие детали, дополнительные сложности в деле.

Янина поняла, что ее любят, но не хотят понять.

Мирона избили еще раз, придравшись к пустяку.

Гражина попробовала урезонить дочь, но из этого ничего не могло выйти и не вышло. Крик, угрозы, слезы. Все зря. Молчит и, кажется, даже загадочно улыбается. Дочка немного презирала и немного жалела мать.

Станислава пробовала подъехать с отговорами, но без успеха тоже, но эта и не очень старалась. Отец велел попробовать, она и попробовала. В эти самые дни она и сама присмотрела себе кое-кого и была плохим агентом по распространению осмотрительности.

Витольд долго готовился, сам удивляясь своим менжеваниям, как ему говорить с дочкой. «Он тебе не пара» — не звучат эти слова, когда всем видно и Янине понятно — только он и пара. Дело в чем-то более жгучем и тяжком. Все же Витольд Ромуальдович как-то начал, улучив момент один на один. Говорил медленно, не сердито, с заботой и смыслом. Выслушала, кивнула — мол, понимаю. Тихонько отошла к копне сена и наложила на нее меланхолические вилы. Витольд понял: разговор состоялся, и разговора не получилось.

Мирон медленно поднимался из охвостья деревни к середине ее тела, что была отмечена знаменитым журавлем. Веска была невелика, но делилась внутри себя на несколько «племен». Если смотреть сверху, напоминала головастика с длинным хвостом. Голова упиралась в мост через Чару. Там стояли дома Михальчиков, Данильчиков, Казимирчиков, Коников, Стрельчиков, у всех у них были лодки, и они из поколения в поколение были не дураки порыбалить. В той части, что можно было назвать «тулово», располагались дома правящих Порхневичами Порхневичей в окружении хат двоюродных братьев, троюродных, кумов, сватов и прочих однофамильных свояков. Среди них тоже иной раз оказывались рыбаки, но как исключение. В подбрюшье у скучившихся вместе Порхневичей расположились Цыдики, Саванцы, Пацикайлики. Хвост, криво уходящий в толщу леса, был заселен Кротами, Лосями, Куницами и прочим зверьем. Их никогда не видели на рыбалке.

Мирон то хотел, чтобы кто-то попался ему навстречу, то не хотел. Вдруг начинал мечтать, что вдруг хоть кто-то из хлопцев или соседей проявит себя на его стороне и он подойдет к воротам Витольда Ромуальдовича во главе целого мирного войска сочувствующих. Почти сразу одергивал себя — Сахони тут на полуправах, а его самого мало кто любит, а те, что из семейств попроще, пожалуй что и ненавидят, как ученика польской школы. Высунулся из ряда, так уж хотя бы красуйся.

Странно вот еще что: стоит перейти с левой стороны улицы на правую — и будто переедешь из страны в страну. По левой части живут люди чистоплотного нрава. Все небольшие, рыжеватые, бойкие, говорливые, все в веснушках и прыщах. Живут они удивительно чисто, выскобленные деревянные полы, промытые всегда окна, иконы в углу всегда в начищенных окладах, и дома все увешано пучками разных ароматических трав — чабрец, иван-чай, тысячелистник. Керосиновые лампы под потолком на крючке и даже абажур из специальной желтой бумаги. Одеты все, и хозяин, и жена-дети, в застиранное, но чистенькое.

Правая сторона — обреченно бедняцкая, и пол часто земляной, и крыто все гнилой соломой, и грязюка тащится в хату, и золой подернуто внутри от нечистой печи, задумчивый грязный свин бродит по двору, телега без колеса торчит накваченой осью, а колесо косо валяется на другом конце двора; нынче надо куда-то ехать, но вовек не собраться.

Мирон остановился. Не мог понять, легче ему становится или труднее. Звон в голове стих, но стало сводить живот. Хоть высматривай место, чтобы присесть, но это, прости Господи, никак нельзя, все сразу поймут — струсил. И ни к кому не завернешь, то же самое подумают.

Перемогся стоя, держась рукой за липу — одну из нескольких, что сами собой выросли вдоль улицы.

Хоть бы собаки пробежали.

Одни расплывающиеся физиономии за нечистыми окошками.

«Чего они так боятся?! Я же иду свататься!»

Территория верховного рода начиналась с пограничного дома старика Ровды, по кличке Адмирал. Он был не из Порхневичей и жил своим характером, был весь в долгах, но не соглашался на предложение брата Витольда Тараса отдать в уплату долга корабельную рынду, что привез много годов тому с корабельной своей службы.

Когда Мирон проходил мимо его забора, перемешанного с кустами поречки, невидимый «адмирал» послал ему свой звонкий сигнал, и это, как ни странно, подбодрило парня. Ко всему прочему это был дополнительный сигнал отказа нахрапистому Тарасу. Моряк оставался в седле.

Сразу за Ровдой еще одно нищее имение — дом деда Сашки. Теперь уж это был и вправду дед: седой, но такой же неприятно юркий, как и в более свежие свои годы. Вот он скрываться не стал. Ему было можно.

— Идешь, сынка?

— Иду, деда! — ответил Мирон, хотя положил себе из Порхневичей беседовать только с «самим».

— Иди, иди, я-то на твоей стороне, чтоб ты знал. Вы с Яниной что за пара, краса на всю Пущу.

Верить старому негоднику было нельзя, и Мирон не верил, но почему-то чувство благодарности шевельнулось в душе.

Поворот дороги, тут стояла еще одна вольная липа, а от нее видать уже и сруб колодца. Сам-то нос журавля видать издалека.

Никого!

Это ж надо — середина дня, и ни души!

Чтобы оказаться перед воротами Витольда Ромуальдовича, переходить на другую сторону улицы не надо было, но Мирон все же перешел, чтобы хоть под маленьким углом, но издалека увидеть сами ворота, не нарваться на них внезапно.

Захотелось пить, даже обрадовался этому. Пересек площадь перед воротами Порхневичей. Медленно окунул ведро в темноту сруба, вытащил, взял в руки и поднес ко рту, как чашу. Стал отхлебывать, стараясь мимо ведра разглядеть и ворота.

— Не ходи! — раздалось сзади.

Не сразу понял, в чем дело.

— Не ходи!

Это был голос Скиндера. Ему-то что, вот уж в чьей помощи Мирон не нуждался.

Поставил ведро на сруб:

— Тебе чего?

Скиндер, всегда бледный, был теперь бел какой-то иной белизной — надо понимать, горящее внутри пламя сгорало внутрь, лишая жизни и так худую фигуру.

— Не ходи!

Мирон страшно вдруг разозлился. Ему и так худо, а тут еще виснет какое-то существо. А Скиндер и правда вис, вцепился в локоть пиджака Мирона, как бы намеренный отчаянной силой вырвать весь локтевой сустав. Одним небрежным движением этого внезапного мозгляка было не стряхнуть. Локоть пришлось выворачивать. Силы у Мирона было вдвое против Скиндера, и он сбросил его с рукава. И даже не задумался, что бы это должно значить. Уже видно ворота, и он знал, что прямо за воротами кто-то есть.

Не Янина, ее затолкали в дальнюю комнатенку и придавили подушками.

— Не ходи. — Скиндер всхлипнул, но и этим не обратил на себя внимание.

Мирон глядел, как отходит створка ворот. В воротах Михась с двоюродным братом Анатолем и племянником Яськой. Никого из взрослых не видать. Никого из баб не видать.

Мирон несколько секунд смотрел на них, они на него.

Ну?!

Двинулся к воротам.

— Мне бы Витольда Ромуальдовича.

Михась с трудом сдерживал улыбку, Мирона он воспринимал как выпавшего ему сегодня на расправу. То, что этот хохол получит отлуп, было известно из внутрисемейных разговоров, и дед Ромуальд, и батька Витольд держались одного мнения на этот счет, а вот какое конкретно проучение — Михась надеялся — дозволят исполнять ему?

Михась дал легкий подзатыльник малому, Яська, смышлено хмыкнув, улетел с сообщением.

Расклад в доме Порхневичей был на этот момент такой: Ромуальд Северинович умирал. Он лежал на постели в полутемной комнате, закрыв глаза и выставив вверх так до конца и не побелевшую бороду. Рядом на табурете сидел Витольд Ромуальдович, опершись ладонями на колени. Рядом с лежащим и поэтому увеличившимся в размере отцом он выглядел почти субтильно, он был весь как-то суше, жестче, немного выступающий подбородок и вертикальные морщины на щеках показывали жесткость натуры. Они с отцом не разговаривали, хотя Витольд знал — отец в сознании.

Янина тоже лежала — ничком на своей кровати, в другом конце дома, в маленькой комнатенке; у них со Станиславой было по такой, в два шага шириной, разделенные фанерной перегородкой. Обе выходили окошками на заднюю часть двора с видом на недальнюю лесную стену. Во время одной из коротких, с трудом выпадавших встреч с Мироном они договорились — попробовать способ обычного сватовства. Да и так все ясно: батьки против, даже Оксана Лавриновна, исходя из своей гордости, не одобряет, но, прежде чем бежать вдвоем из дому, решили получить формальный отказ. Бежать наметили в Молодечно, это уже на территории Красной Белоруси; на курсы трактористов, там и жилье дают, и прокорм. Информация поступила из газеты, привезенной дедом Сашкой с ярмарки в Кореличах. Ванька Жилич (своей хитростью дошедший до грамоты) много раз вслух читал желающим статью про молодеченское заведение, пока не получил в зубы от Доната во время совместной выпивки — наказание за «пропаганду». Нечего сбивать молодежь на вредную совдеповскую дорожку. Подозревали, что Жилич и сам тайно навостряет лыжи за восточный кордон.

Станиславе велено было следить за сестрой, она сидела подле, в ногах кровати, и зевала от зависти и злости. Станислава даже раньше Янины стала перемигиваться с одним хлопцем из местных, с Васей Стрельчиком. Хата его была у самой реки, семейство работящее, даже не арендаторы, земелька своя, две коровы, да еще лодки на Чаре. Люди толковые, за порядок, ни в каких умышлениях против Порхневичей не замечены. Несмотря на великие мнения о себе и судьбах своего семейства на будущее, батька Витольд уступил бы ее Стрельчику, была уверена Станислава. Никто из приличных поляков ее не возьмет, хотя она девка статная, крепкая и с приданым, а кичливых бездельничков нам и самим не надо. А Стрельчики чем не родня! Да, из мужиков, но из самых справных. Отцу, правда, не нравилось, что Вася прихрамывает от рождения и прозвище у него Шлепнога. Но это мелочи, в работе он на все руки, а нога — она только подставка. Батька Витольд бы постепенно привык к мысли о таком зяте и махнул бы рукой — ладно, но тут эта змеюшка, красавица сестрица, перебежала дорогу со своей запретной любовью. Теперь, если бы Станислава попробовала сунуться со своим делом к отцу, он бы пришел в ярость, это она отлично понимала. Сама по дурости игралась, хороводила, как кошка с мышкой, с этим Васей — куда денется! А теперь вот — надо ждать, пока ситуация Янины схлынет, а за это время Васечка Стрельчик куда-нибудь на другой двор ушлепает на своей ноге. Особого жара в нем по отношению к себе Станислава не ощущала. Стрельчик был человек хозяйства и понятного толкового дела, в его голову не залетали такие жаркие идеи, как к Мирону. Приходит время ему выбирать жизненное стойло, вот он и выберет. Этих обжималок на бревнах у Чары ему скоро будет мало, и забалтывать его разговорами о приданом все труднее.

Так что Станислава смотрела на тихую, как бы вмерзшую в подушку сестрицу с понятными чувствами. Загородила дорогу.

Яська просочился в комнату деда и громко шмыгнул носом, извещая: я здесь.

Витольд, не оборачиваясь:

— Пришел?

Яська кивнул, чтобы не тревожить деда.

Ромуальд Северинович длинно вздохнул, он был недоволен тем, что ему по этому дурному поводу следует принять решение; так получается, что на Витольда не переложишь, пока сам жив. Витольд не хочет, чтобы они женились. Никогда. До причины исконной не докопаться. Свернулась там, на самом дне души его, какая-то злая загогулина — мешает.

Мирону это известно. Но он все равно пришел. Знает, что старик плох, и не жалеет старика. Ромуальд Северинович вновь длинно вздохнул. Тогда тебе, милок, наказание следует. За упрямство, которое нарушает последние часы.

— Высечь на конюшне, — прошептал Ромуальд Северинович.

Витольд Ромуальдович подозвал мальчонку и что-то шепнул ему на ухо. Через секунду Яська припал к уху Михася. Тот кивнул, улыбаясь: ах, какое сладкое приказание! Сделал приглашающий жест рукой и пропустил Мирона во двор: ой, что за ладный хлопец, да в сапогах, да в пинжаке! Подмигнул Анатолю, тот на миг наклонился к Михасю, послушал и побежал вперед — «готовить угощенье».

Что сейчас будет с этим красавцем!

За домом уже сидели Зенон и Павло, сын дядьки Доната, здоровый парень, как раз подходящий, чтобы гостя взять сразу прочно, дабы не дергался.

Мирон понял, что к Витольду, а тем более Ромуальду его не допустят. На конюшню привели. Улыбаются, гады.

— Мне не с вами надо говорить.

Михась широко и похабно улыбался, постукивая кнутовищем себя по сапогу.

— То мы будем решать, с кем тебе говорить.

Мирон попробовал развернуться, чтобы уйти, но тут на него и навалились все скопом.

Держа за предплечья, швырнули к столбу, что поддерживал центр крыши конюшенной, заставили крепко-накрепко обнять его, обмотали вожжами. Мирон не кричал, не ругался — не будет им такой радости, и не хотелось бы, чтобы Янинка услыхала, она не любит, когда ругаются.

— Пинжак надо снять, — сказал Анатоль.

Разрезали ножом ворот и разодрали, он повис до земли вывернутыми фалдами.

Анатоль собрался сорвать и рубаху, но Михась усмехнулся:

— Ничего, сама сойдет.

И оказался прав. Туго натянутая ткань уже после десятого удара стала расползаться под ивовыми розгами.

Лупцевали по очереди, без спешки, отойдя курнуть, не упуская случая покуражиться словесно.

— Можа, чаго скажешь, передам Янинке.

Мирон молчал, шипел, вдавливал лоб в столб, когда становилось совсем уж нестерпимо.

— Витольд, — сказал Ромуальд Северинович.

— Тут я.

— Хоть теперь скажи — ты его убил?

— Кого?

— Сахоня.

Витольд отрицательно покачал головой. Отец его движения видеть не мог, но ответ понял.

— Тогда чего ты такой?

Сын оглянулся.

— Никого нет, — сказал отец. — Хлопцы лупцуют Мирона. А не слыхать.

— Молчит. Характер.

— А ты-то что мне еще не сказал? Облегчи душу.

Витольд подергал щекой:

— Да это тяжесть небольшая. Быстрей глупость, чем грех.

— Так скажи.

— Я думал, само дойдет.

— Так что? Не тяни — помру.

Сын опять поморщился:

— Да пленного я убил одного у пана Богдана. Вилами.

— Зачем?

— От занадтой преданности. Спадабацца рвался.

Ромуальд Северинович помолчал:

— Теперь все понимаю.

— Да что там понимать, перестарался я. От следствия, с ражников он меня спас, да там особенно и спасать не надо было, никто бы меня не казнил. Только пан Богдан сказал, что руки у меня хоть и в собачьей, но в крови, любимой дочки он за меня не отдаст. А раз ты, то есть я, в доме живешь, компрометация дамской части. С кем-то должен венчаться. Отсюда и Гражина.

— Так тебе и надо.

— Пожалуй.

Через полчаса, не больше, специально заготовленная телега везла вниз по веске к дому лежащего ничком на дне ее так и не заговорившего Мирона. Спина его была в кровавой коросте, шкуру перемешали с иссеченным розгами тряпьем.

Витольд вышел на крыльцо, когда телега, управляемая дедом Сашкой, выезжала за ворота. Лицо его исказилось.

— Сказано было — высечь, а не до смерти засечь.

— Ничего, — удовлетворенно потирая руки, сказал Михась. — Глазом дергает.


Глава третья

Эта экзекуция открыла целый ряд разнообразных событий. Вечером умер Ромуальд Северинович. У него нельзя теперь было переспросить, но он явно предполагал всего лишь унизить зарвавшегося холопа, а не искалечить его, но тем не менее посмертно пострадал. Оксана Лавриновна пришла на похороны, протиснулась сквозь шушукающуюся в ответ на ее появление толпу и плюнула в могилу, когда туда бросали землю собравшиеся родственники и должники.

Все взгляды метнулись в сторону Витольда Ромуальдовича, он стоял на куче суглинка и на голову возвышался над остальными, так что и чисто внешне не было сомнений, кто тут главный, кто решает.

Оксана Лавриновна развернулась и пошла прочь.

Витольд молчал и даже рукой не шевельнул, даже глазом не повел. Вернее, нет, что-то в тех глазах отсветилось такое, чуть ли не довольное. Только никто бы не поверил, что Витольд рад тому, как поступила Оксана Лавриновна.

Так она и ушла, оставив после себя сильное неприятное недоумение. Не только простые поселяне, но даже и многие из Порхневичей считали, что с Мироном обошлись крутовато, но и плевать в могилу тоже никак не годится.

«А что з ней зробишь?!» — взялось как бы само собой объяснение, когда стало ясно, что Витольд никак реагировать не будет. Против ожиданий, история эта мало повредила его авторитету, но, наоборот, добавила загадочности образу. Витольд вообще сильно отличался от Ромуальда, тот был хоть и хитер, но вроде как и открыт, шумлив и всегда понятен в конце концов во всех своих выходках. Сын унаследовал в обилии властность и мало из методов старого властвования. Все понимали: сила в нем есть, если что — и убьет. Кстати, кое-кто решил, что история с плевком — это история про подбивание каких-то старых итогов. Антон зарезан, скорее всего, где-то Витольдом или по наущению Витольда, Мирон выпорот до полусмерти, так почему бы не снести от жены и матери такого ответа.

На следующий день Витольд Ромуальдович отправил в Волковысск Веника как бы под руководством Михася, к месту его торговой службы, в лавку пана Вайсфельда. Об том удалось договориться. Михась попытался перечить отцу — мол, люди подумают, что он сбежал от Мирона, тем более что тот лежит не вставая. «Езжай!» — было велено ему.

Пришло известие из того же Волковысска, что арестован пан Норкевич. Дети многие обрадовались: школы не будет! Взрослые недоумевали: уж кто деликатный, спокойный и всегда приветливый — то пан Норкевич, и он же государственный изменник?! Сначала Польша закрыла храм отца Ионы, а потом школу учителя Норкевича?..

Но эта заковыристая история недолго занимала деревенские умы, потому что грянула война.

— Это вам вместо школы, — хихикал дед Сашка.

Опять германец!

Старшее поколение отчасти имело представление о германце и особого страха не испытывало. Ближе Кореличей все равно не доберется. У него большие дела на железных дорогах — там, за Пущей, в каждый огород он со своим штыком не сунется. Пережили его один раз, переживем и другой.

Помрачнели и засуетились господа шляхтичи. Их особое положение оказалось как бы под невидимым ударом. Одни при слухе о том, что польская армия несусветно бежит от германца, хватались за плетку и норовили переехать поперек хари ухмыляющемуся мужику. Пели бодрящие песни на ассамблеях то у одного видного пана, то у другого и раздумывали о помощи фронту. Другие смирнели и начинали чуть ли не заискивать на всякий случай перед окружающим народом. Вдруг как-то выяснилось, что и вообще поляков тут у нас, на Пуще, и вокруг не так уж и много, и как же это получалось прежде, что им принадлежало почти все?

Среди этой неразберихи и неразборчивых ожиданий появился в деревне старший Скиндер. Приехал на машине, что было по здешним меркам событием. Даже богатеи передвигались в самом лучшем случае в колясках, «на гумовых колах». Про него почти забыли, а он вот он тебе. Деньги, правда, разными путями доходили, но Жабковские не любили на эту тему распространяться, чтобы не сглазить. Приехал мрачный, озабоченный, денег привез сразу много, хотя парня собирался забрать, а не продолжить его пансион. К Генриху все, конечно, привыкли, несмотря на его странность и так до конца и не выветрившуюся диковатость, но спорить с отцом никто и не подумал. Когда захотел — привез, когда захотел — забрал. Оставалась от него в Порхневичах, стало быть, одна Моника, которая оформилась в крупную — в мать, — медлительную женщину, чуть заторможенную и не по делу улыбчивую. Дурочка была совсем своя, к миру загадочного отца она принадлежала только именем.

Видевшие, как отправляется в путь младший Скиндер, сказали бы: делает он это без всякой охоты, хотя, кажется, ему льстило, что у него вон какой отец. Машина стояла посреди двора, поблескивая лаковыми поверхностями и посверкивая хромированными деталями. Машина была немецкая, и местные детишки рассматривали ее издалека, им казалось, что она даже без водителя внутри — начальство.

Буквально на следующий день после приезда Скиндера хлынули в тыл задумчивому мужицкому племени Советы. Всей своей силой.

Витольд Ромуальдович обнаружил, что Янина с ним не разговаривает. Живут они вроде по-прежнему: робит девка по хозяйству — и скотина досмотрена, и огород; на все поручения кивает, слова даже какие-то произносит, но при этом — чужая насмерть. Первая сказала отцу об этом Станислава: живет как мертвая — так примерно выразилась. В житейском обиходе Порхневичей не было манеры разводить длинные задушевные беседы, все про каждого и так понятно. Некоторые тайны, как у Станиславы со Стрельчиком, конечно, были у каждого, и уж какой тоскливый полонез звучал в ночной душе Гражины Богдановны, так и вообще трудно представить, но с Яниной творилось что-то другое. Она не проявляла видимой непокорности или злости, но это все в ней есть и ничуть не ослабевает. И таково ее отношение ко всему семейству, разве что кроме Василя. Василь чутче других к ней прислушивался и душевно следил. Именно он однажды ночью силой привел ее, перехватив почти у самых ворот дома Сахоней. Она не плакала, только впивалась ногтями в руку брату.

Витольд догадался. Спросил у Василя про раны на предплечье, когда тот мазал их керосином на кухне. Василь пожал плечами.

Витольд Ромуальдович пошел в комнатку Янины, она лежала лицом к стене. Сел на стул и довольно долго собирался со словами — рано или поздно ведь надо поговорить. Но чем дольше сидел, тем яснее понимал, что нельзя начинать разговор, когда большую часть того, что надо сказать, сказать никак нельзя. Тут не одна только родовая горделивая дурь Порхневичей мешает ее счастью. Есть и еще причины и тайны, только сейчас их никак не вложить в понятные слова.

Встал и молча вышел: мол, перемается, проплачется — хотя Янина не проронила ни слезинки, — уж слишком большого внимания требует начинающаяся вокруг заваруха. Неуловимое шатание всего и вся, неизвестно откуда идущее поскрипывание, смешки и угрозы и широкая тень поверх всего.

Умер старый Кивляк, словно ему здесь стало скучно и он собрался продолжить препирательства с Ромуальдом Порхневичем где-то «там». Кивляки и так были самыми проблемными арендаторами, а тут, среди неизбежных перемен, от них можно ожидать неизбежного и болезненного удара в бок. Война — стало быть, старые счеты списываются. Надо съездить к Захару, старшему из сыновей покойного. Витольд Ромуальдович долго готовился, перебирал кнуты и пряники и приходил к выводу, что, судя по всему, Кивляков ему не удержать, если они сами не захотят. Лучше не ездить — развернут с позором и шумом, и все тогда сразу же посыплется. Последний мужик покажет зубы.

Для начала навестил Сивенкова. Тот был в сомнении и печали. Местные мужики вроде по-прежнему ломали перед ним шапку, образно говоря, но за углом сбивались в кучи и бормотали что-то свое, безумное, якобы теперь всем будет другая жизнь, на чистом свином сале. Сивенков внешне выражал верность Витольду, только очень вздыхал и сомневался, удастся ли сберечь и склады, и остальное и заставить мужиков платить, когда придет время. Ведь урожай — вот он, бульбу уж копают, и пока ведь ни одной подводы на барский погреб. Было понятно, что Сивенков от своего страха ненадежен, никогда не был героем, а теперь еще и постарел. Сидел смурным сторожем при турчаниновском Колизее и кручинился.

Вернулся Михась из города — лавки пока никто не тронул, но все считают, скоро тронут. Одна радость: Веника (в свое время отправленного в город по следам его дядьки Генади, съеденного, как и положено, грудной болезнью) перевели в приказчики из мальчиков на побегушках. Работники-поляки подались кто куда, места освободились. Только какая радость получить командование в такое время? Оно только на время.

Дело шло к ноябрю, когда вдруг стук в ворота.

Отворяйте.

Прибежал Михась.

— Кто там?

— Дядька Захар.

Разговор получился неожиданный. Старший сын старого непримиримого Кивляка — одногодок Витольда — приехал с выражением своей угрюмой верности и требованием, чтобы Витольд как-то взял ситуацию под управление. «Мы» тебя поддержим всячески, только придумай какую-нибудь узду на наглеющего мужика. Ходят бурчат, глядят искоса, того и гляди, начнут все делить. Арендатором Кивляк был по отношению к Порхневичам, но в глазах всех прочих мельник считался хозяином и захребетником. И это плевать, что труд на мельнице самый адский. В минуту опасности Захар сделал неизбежный выбор.

Витольд кивал с видом, что все понимает и предварительный план у него уже есть. Первое было правдой — арендаторы платить не спешили. Амбары и в Порхневичах, и во Дворце стояли практически пустыми. Открыто никто не показывал своей мятежности, наоборот: и Гордиевский, и Цыдик, и Михальчики — все при встрече предупредительно первыми и почти с прежней почтительностью приветствуют, не говоря уж о бабах и ребятишках. Крот и Коник привезли примерно половину того, что полагалось «по листу», кто-то просто явился с двумя мешками, обосновывая, что «не обмолотился». Причем вечером, чтоб никто его явления не видел. Было понятно — выползание из-под власти Порхневичей дается народу нелегко, через внутреннюю ломку. Забрезжившая возможность оставить у себя весь урожай упиралась в исконный страх перед привычной, неотменимой при всех режимах властью этих мироедов. Жадность боролась с трусостью. Еще что важное понял для себя Витольд — мужики неодинаково глядят на ситуацию, с разной степенью решительности. Кто-то, как Гордиевский с Цыдиком и Саванцом, почти уже сорвался с крючка, другие только начинают, а кто-то не пробовал и думать в этом направлении. Главное — у них каждый сам за себя. Это можно и надо бы использовать, да вот как — Витольд не знал и только делал вид перед Захаром, что уже знает.

— Если знаешь, давай делай скорей, иначе все пойдет прахом, после уж не соберешь, тебе больше терять, чем мне, — напирал мельник.

— Езжай домой и жди сигнала.

Лежа ночью без сна, Витольд возился с мыслью — что делать? Для этого надо было сначала сообразить — что происходит. С какого-то момента стало ясно, что необоримая сила, пришедшая на кресы с востока, из-за линии Керзона, вроде как медлит. Про способ устройства жизненного порядка там, на востоке, Витольду было известно хорошо, и можно было бы ожидать — здесь станут строить что-то такое же. Но пока только одни разговоры. В городах половина лавочников разбежалась, затаилась, навесив замки на двери, другие работают в качестве теперь уже не хозяев, но уполномоченных, а что это такое — понять нельзя, и кому принадлежит касса — непонятно. Фининспекция только описывает, прикидывает. То придут, то не придут, а то и поменяются за неделю два раза, по описаниям Веника. Все временное, погодите, мы еще разберемся.

Шел разговор про колхозы, что сразу начнут сгонять всех в кучу и ставить каких-то своих людишек. Только и этого вроде нет почти нигде. А если есть, то расплывчато.

Много народу требуется на земляные работы у новой польской границы. Со своими подводами желательно.

Что ж, нельзя не прийти к выводу: новой власти пока не до мелких дел на земле, у нее впереди большие. А что такое большое дело для государства? Война.

Ну, будет война или все само уляжется — об этом ломать голову здесь, в Пуще, нечего, а вот что предпринять, чтобы сохранить хотя бы часть имущества?

Утром Витольд сам зашел в пустую, нечистую хату деда Сашки. Тот храпел на железной кровати, под цветным одеялом, сшитым из кусков разной материи. У окна с битыми, заклеенными бумагой стеклами стояли грубый сосновый стол и пара неодинаковых табуретов. Посреди стола чернело пятно — сюда ставилась сковорода с жареным салом, когда тут выпивали и закусывали.

Витольд с грохотом передвинул табурет от стола к кровати. Лежащий разлепил один глаз, усмехнулся и не поспешил вскакивать. Понятливый был мужик дед Сашка, понял, что в нем возникла надобность, можно и покуражиться.

— Чего тебе, племяш?

— Давай, дед Саша, поднимай бунт.

План у Витольда был простой: если у власти не доходят руки сделать работу по наведению порядка в темных углах новых своих земель, надо сделать эту работу за нее. Родственник получил два литра самогона и два круга домашней колбасы и был отправлен во Дворец, где проживала пара старинных бузотеров — Дубовик и Целогуз. Оба были замазаны в той старой истории с погромом имения Турчаниновых. Эта «тайна» перешла от Ромуальда Витольду как часть наследства.

Александру Севериновичу Порхневичу (деда Сашку теперь стали звать так) надлежало поднять сначала эту пару, а потом и других мужиков, склонных к установлению царства справедливости на окружающих суглинках.

Самогон, колбаса и внятно сформулированная идея — и вот уже есть, буквально к вечеру, комитет по организации народного схода.

— Совет выбирать будем: кто не из мироедов, кто из пахарей и голодующих — тот теперь станет править и хлебушек распределять, а разные там мельники и кто еще похуже теперь переходят на задние ряды. Новая власть за простого мужика.

Почему дед Сашка годился для этой роли? А старые заслуги. Кто палил имение в первых рядах, кого следователь возил (не возил, а байка прижилась) в кандалах в Кореличи? Не важно, что он, наоборот (выполняя приказ брата Ромуальда), разгонял бунтовщиков. Важно, что имя деда Сашки и погром имения в памяти земляков стоят совсем рядом. То, что главный бунтовщик сам из рода Порхневичей, только придавало ему дополнительного авторитета: раз против своих пошел — значит, доверие ему: человек за правду, даже против родни. В Порхневичах этому Порхневичу цену знали, но уже в Гуриновичах начиналась какая-то ему вера. Да и говорил он все то, что больше всего хотелось услышать мужикам.

— Ничего теперь никому не платить, все зерно, вся бульба — это народное добро. Как Совет решит, так и выполним.

Слово «совет» очень волновало умы. Значит, дед этот не сам от себя, а знак какой-то из города имеет от новых властей. Он так и объяснял:

— У них пока руки не доходят, так сами возьмемся.

В помещении школы в Гуриновичах набилось народу битком: кожухи, польты, сапожищи, дух такой, что пьянеть начинаешь. Окна запотели, изнутри по ним даже струйки бегут.

У дальней стены стол, накрытый красной материей, — Витольд выдал из своих запасов. И графин — очень старый, из него еще пан Пшегорода пил. За столом стоит, опираясь на мозолистые кулаки, председатель Александр Северинович Порхневич — потише, грамадзяне. Справа от него сидит Дубовик, слева — Целогуз. В пиджаках явно с чужого плеча, мрачные ввиду ответственности момента.

Народ недоумевает, смахивая пот с бровей и покашливая в кулак. Только на первый взгляд состав и расположение мест случайны. Накануне Витольд с Сивенковым и Захаром Кивляком долго совещались — кого позвать, кого привести под словесной угрозой, а на кого не обратить внимания — пусть в своей норе сидит. Самые заметные негодяи, тайные ненавистники власти Витольда Ромуальдовича, обязательно должны были попасть в «школу», без этого будет у остальных чувство, что обманули, и повод для бузы. Так что из Порхневичей и Гордиевский, и Цыдик были званы лично дедом Сашкой. Из Гуриновичей Шукетя и Жилича покликали, один известен был своим восхищением Советами, еще когда они были за границей, второй — балагур вроде деда Сашки, бесплатное радио. Из Новосад пришагал Егор Строд, черный, как цыган, очень себе на уме, он пришел бы, даже если б его и не звали.

Витольд сказал: если они собьются в кучу и начнут двигать каких-то своих людей, сломать их будет тяжело. Надо их равномерно рассадить по залу. Способ придумал опять-таки Витольд. Пусть, сказал он, «наши» придут раньше и не курят на крыльце, а сразу лезут внутрь и садятся редко, но занимая пространство сплошь. «Диким» волей-неволей придется разбиваться на отдельные фигуры.

Разумеется, что ни Витольда, ни Тараса, ни Доната в зале не было. Сивенков таился в углу, в зале заправляли в основном братья Захара, если надо кого пихнуть в бок локтем или одернуть за полушубок, ежели несообразный человек полезет со своим мнением.

— Не удивляйтесь, что я взял слово и тут стою, — начал медленным голосом и сурово сдвинув седые брови Александр Северинович.

— А мы удивляемся, — негромко, но веско пророкотал Строд.

— А зря. Вы меня знаете.

— Знаем, — ядовито прыснул кто-то в теснинах рядов — похоже, что Цыдик.

— А если знаете, то не скажете, что я над кем-то заедался и кусок изо рта вырывал. Я сам пролетарий — одна рубашка. И досыта ем не каждую неделю.

Все это была вроде бы и правда, но слишком многие знали, что эту правду легко можно было бы и подмочить, и даже осмеять, но как-то неловко было сразу с этого начинать.

— Еще когда тут графья сидели в Дворце и народ сумновал, я первый повел сказать, что хватит.

И это напоминание вроде как основывалось на имевшем место факте, но, помимо самого факта, столько было вокруг этого, что мужики стали усиленней покашливать и ерзать на местах.

Но оратор уже проскочил территорию преамбулы и нырнул прямо в суть дела:

— Жить по-старому не можна. У одного амбар ломится, а у другого мышь в овине дохнет. У одного кони и коляски, а другие босы ноги бьют аб глебу.

Чем больше таких фраз заворачивал Александр Северинович и бросал в зал, тем все более одобрительным гудом они встречались. Мужики оглядывались, видели, что Витольда нет, стало быть, можно и шумнуть. Свободомыслие проползло по рядам.

В этот момент произошло сначала не всеми замеченное событие, но замеченными оцененное. В дверях «школы» появился необычно одетый человек. Крупный, в широком кожаном плаще и абсолютно лысый — шапку он держал в руке, другую руку заправил за отворот властного кожача. Оттого что по соседству на стене висела большая керосиновая лампа, устрашающе круглая голова с оттопыренными, прозрачными на свету ушами казалась желтой, как будто внесли кусок коровьего масла в черной бумаге.

Даже особо не раскидывая мозгами, можно было понять, что человек этот «оттуда». И стало быть, попытку перехватить власть у настоящей власти можно считать провалившейся.

Александр Северинович тут же превратился в деда Сашку, а Целогуз с Дубовиком отклонились к краям стола и вообще охотно бы смешались с сидящей толпой.

— Что вы остановились? Говорите! — властно, но миролюбиво прозвучало над затаившимся залом.

Самовольный председатель мучительно сглотнул, у него было два пути — стушеваться или обнаглеть. И он обнаглел:

— Вот вы скажите, товарищ, правильно ли, что один трижды обедает, а другой корку гложет? правильно ли, что...

Человек в черном выслушал несколько всхлипов и спросил:

— А вы что предлагаете?

Александр Северинович затряс головой от напряжения и речевой своей лихости:

— А чтобы народ сам все взял и сам знал, куда что давать и кому.

— Значит, вы хотите сами распоряжаться плодами своего труда?

Дед Сашка зажмурился и выдал:

— Да.

— А посредством чего?

Зал одномоментно ворочал головами то к въедливому «комиссару», то к отважному придурку.

Дед Сашка не понял вопроса. Черный плащ помог:

— Наверно, надо выбрать представителей от народа.

— Совет! — радостно вскрикнул дед Сашка, вспомнив слово, вбивавшееся ему в башку Витольдом. — Мы выберем Совет, он и будет хозяйничать.

— Хозяйствовать, — поправил гость.

— Да, теперь мы сами будем хозяева и своей жизни, и всех амбаров.

— У вас и кандидатура есть?

И тогда посреди зала встал очень пожилой мужик из Новосад, по фамилии Неверо, которому накануне Сивенков дал расписку, что все долги им уплачены, и, перебарывая сухой махорочный кашель, прошамкал:

— Чего нам думать зря, кандидатура — вон она сама уже стоит за красным сукном и разговаривает.

Можно сказать, что в зале наверняка начались бы брожение и переругивания, если бы не этот неожиданный в плаще. Все, вместо того чтобы сомнениями полнить зал, повернулись к нему. Он улыбнулся:

— Вам решать.

Сказано вроде бы так: делайте что хотите, но вместе с тем почему-то эти слова воспринимались как поддержка уже проявившего себя активиста. Чтобы кого-то противопоставить фигуре, почти открыто одобряемой властью, нужны были и веские основания (они, впрочем, нашлись бы), и немалая решительность. А ею жители здешние не славились.

Александр Северинович удивительно быстро освоился в должности. Состав Совета сформировался очень быстро, пока тугодумы чесали затылки, все никак не умея понять смысл происходящего. Что-то было несерьезное, почти дурацкое в этом мгновенном выдвижении в начальники деда Сашки, но вместе с тем тут человек из района стоит и одобряет — значит, Сашка уже не Сашка, а председатель. И вот он уже нахрапом утвердил у себя в помощниках своих соседей по красному столу — Целогуза и Дубовика. Только после этого окончательно стали опоминаться прочие «делегаты». Крикнули Строда, но тут председатель, уже проявляя аппаратную сообразительность, закатил истерику насчет того, что Строд не мужик — в том смысле, что иной раз берет на обмолот к себе пару парубков, получается — батраков.

— Вранье! — встал на месте Строд, обводя глазами зал.

Соседи отводили взгляды, все знали, что у Егора иной раз племянники подрабатывают, не батрачество тут в чистом виде, но все же. Строд вроде как импонировал многим: основательный хозяин, — но раз народный совет, мужицкий, то извини.

Кто-то крикнул Николая Шукетя, гуриновичского сорокалетнего мужика, умудрявшегося жить в почти полной нищете, но при этом не трусливого, шершавого на язык и всем известного за человека непродажного. На этом и строилась его мгновенная предвыборная кампания — Шукеть не выдаст и всегда встанет за правду.

Александр Северинович не хотел Шукетя по вполне понятным соображениям. Настоящий, не подставной бедняк, да еще и ничем не обязанный Порхневичам, долгов вообще никаких. Как такого прижать?!

— Шукеть не продажный? — бросил председатель вопрос в зал и скривился на один глаз, изображая насмешку невероятной силы над этим мнением.

— Не брал для себя и не возьмет! — отвечали из толпы.

— Может, и не брал, потому что не давали, а дадут — возьмет. Влезет в начальники, там и поглядите.

— Хотим поглядеть.

Чем же перебить этого Шукетя?

— А что мы все от крестьянства? — нашелся совершенно неожиданно председатель. — А как же пролетариат?

Его не поняли. Человек в черном усмехнулся в дверях.

— Пусть не только от чистой земли человек, пусть и от техники кто-нибудь! — невразумительно развивал свою мысль председатель, понимая: не уразумевают, и тогда прямо крикнул: — Скардино!

Иван Скардино был помощником еще у Арсения Скиндера при наладке первых простых машин в сарае для стекольного заводика во Дворце. У него обнаружились некоторые способности к этому делу, он по-обезьяньи перенял несколько движений у разумного немца и теперь бродил со значительным видом, что-то подкручивая, подправляя, без всякого проникновения в специальную суть мелкой дворцовой техники. Его уважали, потому что никто и этого не умел. За серьезным железным делом ходили в кузню к Повху.

Кто-то из новосадовских попытался забаллотировать кандидатуру по идейному принципу:

— Скардино — он Сивенкова племяш!

А Сивенков — это уж образцовый мироед, ключник-мучитель.

Александр Северинович был готов к ответу, поэтому нашелся мгновенно и с большой выгодой для себя:

— Скардино племяш, а я что, по-вашему, не дядька Витольду Порхневичу? А ведь избрали в председатели!

Народ безмолвствовал перед напором находчивой казуистики.

На этом месте лысый в черном покинул собрание.

Шукетя все же протащили в члены Совета.

— Ладно, — кричал председатель, — тогда, если вы, товарищи делегаты, хотите побольше явной бедноты на трон, возьмем еще старого Неверу — уж он-то не только что нищ, да еще и должник. Пусть поквитается с Витольдом и Кивляком со своей должности, посмотрим, как завертятся эти на чужом добре панующие!

Мысль эта почему-то очень многим понравилась. Все, кто был должен Порхневичам, захотели иметь свою фракцию в новой власти. Никому и в голову не могло прийти, что должки старому курилке списаны. А все же пришло. Иван Гордиевский вдруг вскочил, хотя все собрание вроде как не слишком интересовался происходящим, сидел с наклоненной головой — так было удобнее мыслям, — вскочил и крикнул Невере:

— Скажи, старик, а сколько ты должен Порхневичу?

Расчет если и был, то на неожиданность, а не на искренность. Старый поднял выразительно тяжелые серо-рыжие брови и прохрипел:

— А ничога я ему не павинен.

Большинство решило, что таким образом заявляется будущая непреклонность старика в разборках с известным мироедом.

Когда душевно перебаламученная, одновременно и радостная, и озабоченная, и недовольная толпа выливалась наружу, многие, если не все, участники «конференции» имели возможность полюбоваться интересным зрелищем. Возле местного колодца (глубокого, с воротом и цепью) у длинной черной машины стоял черный районный персонаж с загадочными полномочиями и беседовал с Витольдом Ромуальдовичем Порхневичем.

О чем они говорили — не секрет. Райкому поставлена была задача срочно дать четыреста подвод с лошадьми и к ним по два копача с лопатами на возведение военной фортификации в районе, что ли, Большой Берестовицы. Ждать, пока новорожденный «совет» примет меры, у товарища уполномоченного, фамилия его была под цвет лысины — Маслов, не имелось в запасе ни дня. И он обратился к политически чуждому, но способному организационно элементу. Порхневичи и Гуриновичи должны были выдать не менее тридцати подвод.

«Делегаты» стояли, разинув рты, в тридцати шагах, на той стороне площади. Маслов улыбался Витольду Ромуальдовичу и даже похлопывал его большой бледной лапой по предплечью — ни дать ни взять приятели. А между тем уполномоченный улыбался угрожающе и объяснял, кто и как быстро займется товарищем Порхневичем, если он не окажет нужную подмогу властям. Витольд Ромуальдович понимал: угроза не пустая, и в уме уже прикидывал, какие дворы расстанутся с подводами уже завтра поутру.

Маслов сел в машину и уехал.

Витольд Ромуальдович, так и не глянув на застывшую народную толпу, сел в коляску и уехал в обратном направлении. Один в район, другой в глушь.

Александр Северинович, стоя на крыльце «школы», окруженный уже появившимися прихлебателями, процедил вслед своему все еще богатому родственнику:

— Ничога, мы ще покатаемся на ваших колясках.

Потом обвел взглядом ближайших своих, кто-то поднес огонь к его цигарке и игриво поинтересовался:

— А, хлопцы, покатаемся?

Поощрительный, но неопределенный гомон был ему ответом. Трудно было так сразу настроиться на слишком уж новую жизнь. Жили себе, жили, а тут вдруг главный — дед Сашка.

Подошел Сивенков, шагов за пять до крыльца снял шапку, ветерок шевелил на круглой голове редкие белые волосы. Сивенков облетал, как одуванчик, не залысинами и макушками, а редел равномерно.

— А, Савельич, — покровительственно выдохнул ему дым в физиономию председатель.

Товарищ управляющий чуть заметно прищурился и предложил откушать у него во флигеле, тут от школы гуриновичской до Дворца и версты хорошей не будет, а чтобы не пешком идти — телега со снятыми бортами: садись бочком — и поехали вместе со всем составом Совета.

Шукеть тут же громко отказался, максимально громко, чтобы расходящимся делегатам было слышно — он не одобряет этого якшанья с остатками старой власти. «Вы бы хоть тайком пили сегодня!» Неверо проскрипел, что поедет, но только если его забросят потом далее, до Новосад, поясницу ломит и в глазах темно — надо полагать, от невероятного политического взлета.

Целогуз, Дубовик, сам Сивенков и еще пара «активистов», в которых новый председатель желал иметь опору в своей будущей деятельности, курили справа от крыльца.

Цыдик, Строд, Гордиевский, Саванец и другие мужики, в основном гуриновичские, медлили за куревом слева от крыльца. После появления Сивенкова всем было ясно: обманули — да только как вышло обмануть их, мозговитых вроде, тертых дядек, этому болтливому пьянчужке?

Подъезжая к дому, Витольд Ромуальдович издалека заметил, что у ворот, на скамейке, сколоченной во времена еще деда Северина, сидит целая шайка незнакомого народа. Кто? Откуда? Свои ни за что бы не стали так сидеть. Как? А с выжидающим таким видом. Гости? Откуда и какие? И главное — зачем? Время не для гостей, хотя настроение у Витольда было неплохое. Можно было сказать, что прошло все как по маслу, а как набрать двадцать подвод, он уже придумал. Можно на радостях и откупорить... Стоп! Да кто это?!

Очень давно Витольд не видел этой башки, длинной, как вертикально поставленный кабачок, и рот, двигающий только нижней губой вверх-вниз. Здислав Лелевич. Рядом пара баб, да, верно, это и не бабы, если по старой мерке — пани Лелевич и дочка, панночка Лелевич, и другой узколицый — наверно, брат, тот самый Анджей, вместе с главным Лелевичем перевернутый у церкви в незапамятные времена, и еще панская мелюзга. Одним словом — все семейство недоброжелателя сидит теперь у ворот дома Порхневичей с запуганным, несчастным, на все готовым видом.

Витольд Ромуальдович притормозил — чего это происходит? Вот уж откуда не звали, не ждали! Он остался сидеть в коляске в пяти шагах от стоящих в ряд враждебных своих соотечественников. В приоткрытую створку ворот было видно Гражину с большим стеклянным парадным кувшином в руках — в нем ставили пиво на праздничный стол, — выбегала поить вельможных.

Витольд поигрывал плеткой по голенищу сапога, она словно повторяла движение хозяйской мысли, шевелилась каким-то ироническим манером.

Общее статичное молчание затягивалось. Витольд уже догадался — ни в коем случае ему нельзя заговорить самому. В эти длинные молчаливые мгновения он может с полным своим удовольствием тешиться картиной полного падения своего ядовитого ворога.

Лелевичи вдруг не сговариваясь — а может, и была какая-то заранее условленная команда — рухнули перед не снизошедшим с коляски Витольдом на утоптанный снег, почему-то совместно выдохнув при этом, так что получился заметный клуб пара.

Главный Лелевич еще и опустил голову на грудь.

Да, Витольд понял, в чем дело, да и понимать тут было нечего. Большевики с довольно большой старательностью просеивали кресы на предмет выявления лиц, тяготеющих к прежнему режиму. Тех, кто при вступлении Красной армии в города сбивался в ватаги и пытался отстреливаться из револьверов и дробовиков по русским танкам, быстренько пускали в расход. Брали полицейских, стражников коронных, чиновную чернь и т.п. Тихим дали попрятаться. И Лелевичи, скорее всего, отсиживались у кого-нибудь из родственников в лесничестве или у знакомых где-нибудь. Когда стало известно, что придут и там поискать, всем семейством бросились перепрятываться. Дела, должно быть, совсем худые, коли дошло до того, чтобы Лелевичу просить о подмоге Порхневича.

— Поляк да поможет поляку в горестный час! — сказал Здислав.

То есть Лелевичи признали его, Порхневича, подлинным поляком.

— Встаньте! — скомандовал Витольд, сам сходя с коляски. Вошел во двор, Гражина уже, оказывается, что-то там накрыла и постелила, если что: места-то много, чего там.

Витольд недовольно помотал головой. Ему хотелось выпить, но пить с Лелевичем и его братом — ни малейшего желания. Весь нектар молчаливого куража над поверженным в прах недоброжелателем он уже снял, сидя в коляске. Теперь предстояло слушать слезливые или, наоборот, гонорливые россказни про приключения семейства в последние месяцы. Нет уж.

Подозвал Василя:

— Съезди за Сашкой.

Лелевичей отвели туда, где постелено и накрыто поесть, — Гражина хлопотала как за родными. Янина ей помогала вроде даже с охотой. Витольду Ромуальдовичу показалось, что специально, потому что он сам не выказал радости по поводу появления Лелевичей. Наперекор.

Александра Севериновича вырвали из-за сивенковского стола как раз в тот момент, когда он озвучивал свою новую и решительную мысль по наведению порядка на землях Совета. Нехорошо, чтобы Савелий Иванович Сивенков именовался впредь управляющим, — так и разит бывшими графьями от этого слова, будто мы здесь жизнь решаем, а они сидят у себя за роялем и кофе хлебают, и хлебаловы у них недовольные.

— А как же мне? — удивлялся Савелий Иванович.

Дед Сашка обосновывался по-настоящему, надолго:

— Будешь комендант.

Хорошее, полувоенное слово, очень даже годится для целей нового народно-военного порядка.

— Слушаюсь, товарищ председатель, — серьезно кивнул Сивенков, мысль ему и самому понравилась.

И тут входит насмешливый Василь с устным рескриптом от отца: быть немедля.

— Что значит немедля?!

Василь пожал крепкими плечами:

— Да так, прямо сейчас надо быть — дело больно важное.

— Важное? — проявил пристальность председатель, прищурив один глаз и скосив другой.

— Да.

— Все равно — только после голосования.

Шукетя не было, Неверу увезли по месту нищего жительства, но оставались трое и проголосовали.

— Большинство! — закричал председатель, когда руки поднялись. — Ты, Савелий, теперь комендант объекта Дворец, со всеми движимыми и недвижимыми (выговорил плохо, слышны были только звуки «ж» и «и») имуществами.

Председатель встал, уже торопясь на зов нового дела:

— Ключи от амбаров пусть пока у тебя будут. У тебя, но мне выдашь по первому требованию.

— И мне по первому, — вступил Целогуз.

Александр Северинович помотал пальцем перед его носом:

— Только если большинство.

— К Кивляку? — удивился председатель, когда Витольд объяснил ему, куда придется переправить семейство Лелевичей. Причем немедленно.

— Он и ночи не должен у меня ночевать, понятно?

— К Кивляку.

— Да, народ тебя избрал, вот ты и наводишь порядок. Богатея и мироеда мельника укорачиваешь ненамного.

— Да? — неуверенно сказал председатель.

— Поедешь, скажешь. Прямо сейчас поедешь.

— Ночь же.

— Не ври, еще день, а вот ночью Лелевичам ночевать негде, а у Кивляков малая мельничка только полгода в году работает. Наши шляхтичи пока там поживут, поработают. А для Захарова сына еще время не пришло своим хозяйством обзаводиться. Скажи, верная весть пришла — по весне всех, кто по возрасту подойдет, в красное войско.

— Правда? — спросили почти одновременно стоявшие рядом Михась и Василь, причем у Василя радостно и кратко вспыхнуло в глазах, а Михась длинно поморщился.

Александр Северинович открыл было рот:

— А если...

— Напомни Захару, что мельничка, как ни крути, а по правильному счету моя, и мне решать, кто там будет ховаться. А если и этого будет мало, скажи ему, что я, то есть Совет, освобождаю его от тележной повинности — от стройки, мне только что райком сообщил. Видели Маслова в коже и на машине?

— А кто ж пойдет, чьи телеги? — поинтересовался Василь.

— Мне двадцать подвод надо собрать. Пиши список, председатель. Наши умники все поработают. Цыдики, Саванцы, Гордиевский, народа захребетники.

Все смотрели на Витольда Ромуальдовича с удивлением. Названные мироедами не были, просто хорошие хозяева. Вот оно, значит, как надо.

Витольд хмыкнул:

— А ты, Василь, за старшего.

В ответ на немного удивленный взгляд сына он усмехнулся:

— Ну, не Михася же мне посылать!

Теперь удивленным стал взгляд старшего сына. Витольд Ромуальдович сделал серьезное лицо:

— Ты мне здесь нужен.

Покатилась жизнь дальше, «правительство» деда Сашки вроде никто ни в грош не ставил, но приказы его как-то все же выполнялись, потому что за ними всеми стояли интерес и авторитет Витольда, нигде открыто не мелькавшего, но никуда не девшегося.

Захар дважды прогонял Александра Севериновича, Лелевичам пришлось некоторое время ютиться в голой председательской хатке, но потом мельники сдались под напором обстоятельств и аргументов. Правда, с затаенной против Витольда злобой. Кроме как «предателем», его меж собой не называли. Кодла Лелевичей вселилась на малую мельницу, стоявшую немного ниже по течению Чары, чем пара главных мельниц Кивляка, кормиться с нее большому семейству было тяжело, но зато защита чащи: два шага в сторону от реки — и ты схоронился. Да и не ходили ни царские урядники, ни польские стражники в эти места — заведомо ничтожный улов.

А по весне сбылось предсказание Витольда Ромуальдовича насчет военной службы. Как косой скосило весь молодняк Порхневичей, тут откупиться было никак нельзя. И Василь, и Михась, и сыны обоих Михальчиков, и Крот с Ершом, и Юзик Жабковский, младший брат Моники и сводный Генриха Скиндера, и племянники Ровды — в общем, куча молодого народу собралась на общие проводы. Даже старшего сына Волчуновича, Илью, и то разыскали повесткой в лесу. Армейский грузовик уже стоял перед школой в Гуриновичах, чтобы поутру везти еду для пушек до мест служебного пребывания. Столы накрыли во дворе Донатова дома. Накрыто было богато, Александр Северинович сказал речь, почти совсем похожую на настоящую: служите, хлопцы, нехай везде теперь знают в войсках и вокруг, какие орлы выросли в Порхневичах.

Больше всех, как водится, наугощались те, кто оставался. Сыновья Тараса Анатоль и Зенон, всего лишь на пару месяцев отстававшие по возрасту от брательников, хлестали самогон даже с какой-то отчаянностью — то ли на радостях, то ли с тоски, что не взяты.

Мирон тоже шел, но в пьянке не участвовал, хотя к нему посылали, Витольд велел осторожно предложить помириться, раз теперь совсем новая у них у всех жизнь, — может, и свидеться больше не придется. Отказ. Более того, на мосту, когда гурьба с баяном валила через мост, — не уследили — Михась схлестнулся с Мироном. Кто там на кого налетел, теперь уж не скажешь, только Михась от вражеского кулака полетел в воду и в грузовик его усаживали мокрым.

— Ну, вот и мобилизацию провели, — сказал Александр Северинович, потирая руки.

Витольд Ромуальдович ничего не сказал вслед грузовику и в ответ председателю. Пусть считает все это своей заслугой.


Глава четвертая

22 июня 1941 года.

Отец Илья вышел со своего хутора подле церкви, как только рассвело. Одет был в старый штопаный подрясник и ватную безрукавку поверх, порядочное облаченье и святые дары нес в ящике на ремне через плечо. Подводы за ним не прислали: Неверы семейство бедное, и отец Иона сказал прибежавшему вчера хлопцу, что придет сам, ладно уж. Но ночное хождение — дело дурное. «А коли уж помрет к утру, плох ведь старик, и вельми, — пусть терпит, — строго сказал священник. — умирать надо сообразно и по правильному порядку».

Делать было нечего, батюшка норовист и капризен, да другого нет. Храм стоял заколоченный, так что старый священник был вроде отставлен от дел и если откликался, то вроде не по обязанности, а по движению неповоротливой своей души.

Вышел отец Иона почему-то в отличном настроении, природа его радовала, и он радовался природе: высокое, чистое небо, аллея панов Суханеков залита светом, быстро поднимающееся солнце меняет картину, и все время в лучшую сторону. Птахи, свойственные этой растительности, чирикают то справа, то слева, то выше, то ниже, как будто продвигаешься сквозь наивное музыкальное произведение. Травы вдоль аллеи переливаются, испаряя росу и ласковые лучи. Ни души, что и радостно, с годами люди стали утомительны отцу Ионе; он и с домашними почти не разговаривал; впрочем, и стряпуха его постоянная, и детишки ее чуяли настроение батюшки и старались его не сердить, оставляли дремать на крылечке летом или в старинном кресле, вывезенном с пожара во Дворце.

Мысль отца Ионы приняла возвышенный и даже вдохновенный настрой — он думал, что соединение духовное с Господним замыслом возможно не только на горах в пустынных местах или в скитах чащобных, но и в таких вот праздничных, обласканных солнцем аллеях, к небесам земным приводящих.

Первое изменение в благостном миропорядке пришло через слух. Среди легких звуковых искр, окружавших его, он выделил, и с неудовольствием, одну тяжкую ноту. Как будто камень кинули в натянутую сеть. А потом еще — и вот уже где-то работает одна непрерывная и, кажется, растущая нота.

В небе, сколько ни присматривайся, одно округлое, само себе удивляющееся облачко — оно не может гудеть.

Но может гудеть вон та точка под ним.

Что это? Отец Иона догадался сразу. В старинные еще времена он чуть ли не первый прибежал на лесную поляну за Сынковичами, когда там приземлился отставший от воздушного пробега самолет капитана Кондакова, сотрудника самого Уточника.

Самолет.

Это нарушало вдохновенную отрешенность мира, но любопытно будет взглянуть. Летело низко.

Отец Иона вышел из строя аллеи, опустив свой ящик на землю, уставился на небо. И почти сразу у него возникло странное чувство, что приближающийся самолет также видит его. И летит прямо сюда, где стоит в росе и улыбается непонятно чему отец Иона.

Да, правда, самолет снижается.

Собирается, что ли, поздороваться? — усмехнулся старик. Но почему-то был польщен: для сердца радостно, что тебя кто-то небесный признал и собирается приветствовать.

Отец Иона снял клобучок, обнажая обросшую длинными пегими прядями голову, дабы и сверху были видны его вежливость и добрая воля.

Звук стал объемным, он шел не только сверху, но и появился внизу впереди. Отец Иона опустил взгляд и увидел, что к нему быстро приближается узкий и очень сильный дождь, капли просто выбивают фонтаны песка из земли.

Понять он ничего не успел, предпринять — тем более, «дождь» пролетел буквально в полуметре, разорвав двумя попаданиями короб с одеянием и святыми дарами.

Оторопь взяла старика и даже не давала повернуться, чтобы глянуть — где он, этот сумасшедший на крыльях.

Неприятный, слишком не свойственный небесной сфере звук авиационного мотора как бы расплющился за спиной на невидимой плоскости, а потом стал снова собираться для сосредоточенного звучания.

Старик обернулся.

Он возвращается!

И сделает сейчас то же самое!

Отец Иона с трудом оторвал взгляд от разрастающейся ноющей точки в небе, поглядел на свое имущество — оно было... не спасти, впору спасаться самому! Надо бежать. Почему-то первой явилась мысль — бежать вправо, в поле, там, в таком широком месте, мелким пулям его не найти, но вторая, быстро сменившая первую, толкнула под деревья. Самолет стал стрелять в тот момент, когда отец Иона рухнул объятиями на шершавый ствол. Очередь прошла со звуком тупого чмоканья где-то в полуметре над его головой.

Старик начал быстро молиться: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя, грешного!»

Две мысли суетно клубились, перебивая слова молитвы: «за что?» и «кто это?».

В третий раз «фокке-вульф» зашел перпендикулярно к лесу. И точно попал в тот тополь, за которым рвало от страха старого священника. Особо почему-то ужасала мысль о том, что этому, наверху, точно известно, где находится отставной поп Иона, что он не случайно, а специально послан или сам вызвался, чтобы совершить наказание. За что, Господи?!

Старик после этой небесной охоты на него слег, промаялся три дня в нервном жару, а после пасмурно затих лицом к стене. Почти не ел и не производил звуков, семейство кухарки присматривало за ним, но он казался уже в общем-то отошедшим, хотя пока и не до конца умершим. Какую-то он там свою, размером с крупицу, мысль думает в темном закутке меж пропотевшей подушкой и нечистой стенкой, но что думать, когда с небес грохочет такое!

С одной стороны, войны все вроде ждали, но своим реальным явлением она всех удивила. Война — это было нечто происходящее с шумом в небесах; с запада — то правее, то левее лесного закута, то прямо над ним ползли бригады страшных крестов: бомбардировщики добирались до работы. Уже на третий день война оказалась восточнее Порхневичей. Никаких боев на тех рубежах, куда гоняли местные телеги для фортификации, и не было вообще. Вернувшиеся с выпученными глазами Михальчик и Крот невразумительно рассказывали о том, что там происходило. Понять ничего нельзя было, «бесопорядок» был не только на земле, но и в башках рассказчиков.

Гражина, а вслед за ней и все прочие бабы тихо заголосили о сынках, забранных в войско. Это в его сторону каждый день по пять раз ползут по воздуху крылатые склады с бомбами.

Старики морщили лбы, нынешний германец радикально отличался от прошлого. Тогда в войне была неподвижность, упертость: закопались в землю и постреливаем. Сейчас все двигалось, обходило со всех сторон, проносилось над головой. Глядь — а уже Минск взяли. Минск — далеко на востоке, туда почти никто не собрался съездить за полтора года советской власти, а теперь уж и не съездишь.

Все лето как будто в тихой лихорадке, в постоянном прислушивании. Косишь ли траву вдоль Чары, окучиваешь ли бульбу, нет-нет да и разогнешься с замиранием — не явились ли уже?

Как там Веник? — нервничали Гражина и Янина. Если в семье много детей, то сильнее всего любят того, кто в большей опасности. Плакали по красноармейцу Василю. Плакали бабы и по Вениамину, он был в Волковысске, а его, судя по обрывкам слухов, «бомбировали». А теперь ловят комиссаров.

Поехать посмотреть?

Да, говорят, за Сынковичами, на том самом голом поле, теперь немецкий аэродром, все перетянуто колючей проволокой, вышки и пулеметы на вышках.

— Поезжай! — требовала Гражина, ее молча поддерживала старшая дочка.

Витольд даже не отвечал. Веник не комиссар и слишком мелкая фигура, чтобы именно в него попала бомба. Отсидится в лавке, как и все отсиживаются.

Витольд чувствовал отношение жены, и особенно Янины, но знал, что ведет себя правильно. Шляться туда-сюда, когда повсюду ставят посты и глядят на дороги сквозь прицел пулемета, опаснее, чем сидеть на одном месте.

Мнение народа было неопределенное, как почти и всегда. Но дед Сашка заволновался, и Целогуз с Дубовиком тоже. Они полностью отставили свои властные привычки, развязность перешла в опасливость. Старались заглянуть в глаза тем, кому уже успели как-то нагадить, угощали табачком, норовили покалякать по душам. Их не шугали: еще было невдомек, чем все обернется. А вдруг полномочия выборных подтвердят? Ловят все больше ведь военных партийцев, этим сразу очередь поперек груди — такие ходили бодрящие многих рассказы.

Витольд часто наезжал к Сивенкову. Тот рапортовал: ничего не происходит, народ затаился, до урожая еще время — урожай все покажет.

Кивляки, как всегда, тихо обижались. Малую мельницу никогда не простят. Над Лелевичами изгаляются как могут.

— Спрятать ты их спрятал, да им не дышится вольно.

Витольд не поленился, скатал на малую мельницу. Лелевичи правда были мрачны. Они привыкли бояться привычного зла — большевиков и еще не знали, насколько хуже может оказаться зло новое — германец. Доходили сведения от родственников и просто от людей из генерал-губернаторства. Поляки имели там прав меньше, чем дойный скот.

На прощание Здислав Лелевич, медленно двигая тяжелой нижней челюстью, зачем-то дал очередную клятву верности Витольду — мы в твоей власти полностью, пан Порхневич. Было видно, что про себя тихо злится, будто слова эти были какой-то дополнительной путой на его воле.

— Есть! — крикнул утром на ухо Витольду Ромуальдовичу Анатоль, ловкий племяш был назначен разведчиком над Гуриновичами, ведь было понятно, что если явится власть в каком-нибудь виде к ним сюда, то остановится в Гуриновичах, в школе.

Так и вышло.

— Зовут Гапан, Иван Иванович.

Проснувшийся хмыкнул: вот те и немец!

— Сам из городских, говорили — из Ружан.

Витольд Ромуальдович похвалил парня — справный; он да Василь, ну, еще Зенон, еще один племяш, — вся надежда на таких. Только где он сейчас, Василь, под какими бомбами.

Так и оказалось — прислан Иван Иванович, кажется, из Кореличей, там был штаб местной «орднунгшиденст», «службы порядка», а по сути, явился как черт из табакерки. Полный, всегда бодрый, с мелкими глазками, острым черепом, на вершине которого торчал мокрый от пота оселедец, и с ласковым голоском пан Гапан. С ним в телеге привезли четыре красноармейские винтовки, железный ящик с патронами и еще один ящик, оказавшийся сейфом для документации, и две советские каски с намалеванными на лбу желтой краской ярыловскими крестами. Одет Гапан был в длинную, как у красных маршалов, шинель мышиного цвета и шапку-кепи, на австрийской манер времен прошлой войны.

Имел он добродушный вид, но решительный характер. сразу поймал каких-то пробегавших мимо хлопцев и велел разгрузить подводу. Потом пошел в дом, что соседствовал участками со школой, там жили тихие, вечно согнувшиеся, чуть ли не горбатые Хамицевичи, и сказал, чтобы ему дали бабу — готовить и прибираться. Будет платить, но как — пока не уточнил. Даже не поинтересовался, есть ли подходящая баба. И все это без крику, без пужалок, простым, ровным, ласковым, но безапелляционным голосом. Что будет, если ослушаться? А никто не попробовал.

При формировании полицейской части он поступил так же, как и с теми подвернувшимися пареньками для разгрузки. Просто ходил по дворам, ходил, расспрашивал про всякую ерунду и рады ли господа крестьяне наступившему порядку, ткнул пальцем в Митьку Гунькевича (когда-то спалил барскую конюшню), а потом в Стасика Касперовича, мужиков лет под пятьдесят: завтра явиться в стационарный пункт охраны порядка — так теперь называлась школа — за получением оружия и обмундирования. Чем ему глянулись именно эти двое, понять было нельзя, только попал он в самую точку — самые рядовые, обыкновенные, чуть пьющие, но в разуме дядьки. Оба немного недовольные жизнью, сварливыми, старыми женами и гугнивыми внуками — а тут совсем новая постановка и амбиция. Германец — он невидим, он только в небе гудит и проволоку натянул где-то там, совсем на окраине привычной жизненной территории, а власть, паек и прочий шоколад — сразу и вместе с подтверждающей винтовкой, и все из рук Ивана Ивановича.

Явились.

Гапан ощупал их сначала взглядом, потом помацал за плечо одного, за предплечье другого, немного, как коней, только рты не велел распахнуть. Оба были с легкого похмелья, как следовало по замыслу Ивана Ивановича, у него был очень определенный взгляд на свое будущее войско. Порвал прямо при них простыню и велел им сделать повязки на рукав.

— Стрелять умеете? Научу. У той липы будет тир. А сейчас обед, вот и поговорим.

Иван Иванович был человек добродушный и разговорчивый, в ожидании плана реквизиций, который должен был воспоследовать из Кореличей к окончанию уборочных работ, он любил посидеть у себя в «кабинете» за стопкой и поразглагольствовать о предметах самых разных и в вольном стиле. Гунькевич с Касперовичем видели его доброту и простоту, но не спешили расслабляться — начальник он и есть начальник. Присутствовали тихо, поставив неудобные винтовки меж колен, пользовались при выпивании и закусывании одной только рукой, вторая постоянно лежала на зброе.

Про Гапана блуждало много россказней, наверняка были среди них и правдивые. Например, почему бы не быть правдой истории про его растрату в самом конце сорокового года, когда он был директором лесопилки в Ружанах? Теперь это называется так: пострадал от советской власти. Сам об этом не вспоминал, вспоминал о другом: в былинной форме излагал своим подчиненным и тем мужикам, кого удостаивал чести приблизить к себе, повесть своего краткого, но, кажется, бурного участия в истории «Полесской сечи». В первые месяцы войны огромная, может быть в полторы стрелковые дивизии, банда украинцев и белорусов под поощрительным присмотром немецкого командования охотилась на Полесье за остатками красноармейских частей, выбившихся из окружения, за проклюнувшимися кое-где партизанами из числа ушедших на нелегальное положение фигурантов советской власти и отрядов НКВД. Где-то под Мозырем — это название Иван Иванович произносил, закатывая от наслаждения поросячьи свои глазки, — он, по его утверждению, совсем лично, своими директорскими ручками ворочал станину пулемета и полосовал ползущие от перелеска к перелеску серые советские гимнастерки; и как же они дергались, гады! У Гунькевича кончик его утиного носа становился влажным, а у Касперовича начинали гореть прыщи на щеках — так смачно пел Иван Иванович свою эпопею незабываемую.

Иван Иванович любил резко переключиться с былинной волны на бытовую.

— Ну что, проверил? — вдруг дергал он Касперовича, которому было велено разузнать, что там за тени мелькали вдоль леса в Порхневичах. может, Волчунович ходил домой отоспаться, а может, и отбившийся голодный красный боец норовит догнать отступающий фронт?..

Касперович отрицательно покачал полыхающей башкой, он по любому поводу загорался, как сорок девиц, — такие красные бугры были у него на обеих щеках.

Начальник покачал головой. Будучи разговорчивым, он не был дураком и понимал — не все тут еще ему понятно, что за места такие, что за людишки тут проживают, а какие мимо шныряют. Он подробно выспросил обо всех, о ком стоило иметь мнение. Вызвал к себе Егора Строда и велел посматривать за Новосадами.

— Повязку тебе не дам, просто будет к тебе мое особое доверие. Увидишь чего — расскажи.

Сивенков пришел сам, все обсказал о своих делах и об имеющихся завязках с паном Порхневичем.

— Поляк? — живо заинтересовался Иван Иванович.

— Да как сказать, Порхневич он.

— Понятно, — охотно кивнул Гапан, и Сивенков остался в недоумении, что именно было понятно начальнику порядка.

Иван Иванович велел своей кухарке подать чего-нибудь, а это всегда было обильно, пироги не переводились в доме, яичницы многослойные, с грибами и колбасой, и бутылёк, само собой. Сивенков ел скромно.

В первую голову властью был проинспектирован Волчунович и поставлен в разрешенное положение. Гапан съездил к нему демонстративно через Порхневичи, как бы не заметив главного жителя и его дома. Сам придет. Погодим. Старый Волчунович после всего пришел повиниться Витольду: мол, стал поставщиком двора пана Гапана; тот только усмехнулся. А Иван Иванович любил вспоминать об этой удачной «операции».

Выпили стопки по три, Иван Иванович то одним глазом посверлит Сивенкова, то другим. Сказал вдруг:

— Германская власть — это надолго.

Сивенков охотно согласился, кивая всей верхней частью туловища, держа зубами кусок сала на вилке. Прожевал.

— Так что же, обратно аренду возвращать не будут?

Иван Иванович похлопал себя по животу:

— Я разве так сказал?

— Я что, просто мужики волнуются.

— А чего волноваться, братка, придет план реквизиции, распишем лист на каждую веску, на каждый двор.

Сивенков помялся.

— Что ты? Закусывай, не переживай. Знаешь, как говорил мой командир Бульба-Боровец: не журись, контора! Вот я и не журюсь. И ты давай радуйся — времена-то какие.

— Да я что, я при ключах. Склады все и амбар — всё я, сам-то не пашу, и огородик только для себя.

Начальник порядка откусил от склизкого соленого огурца, скривил один глаз:

— Прибедняешься, Савельич.

— Гонориться нечем, — вздохнул «ключник».

— Скоро будет чем. Скоро будет у тебя тут стройка во Дворце твоем.


Глава пятая

Витольду Ромуальдовичу не спалось. Он лежал рядом с настороженно посапывающей Гражиной и бродил мыслью по окрестностям. Начинал издалека, с Василя и Веника, почему-то они виделись ему все время под какой-то бомбежкой, все немецкие самолеты, что прогудели над деревней на восток, теперь гонялись там за его сыновьями. Хотя сыновья были по разные стороны фронта.

Каковы его личные отношения с германской новой властью, он пока не определил. Из того, что стало известно про Гапана, он вывел: ехать к нему не надо. По крайней мере, пока. Такое впечатление, что он может быть и самозванец. Человек очень временного вида. Надо же, позвал под ружье этих лайдачников — Гунькевича и Касперовича. По крайней мере, подождем — не явится ли власть, более похожая на настоящую. Тогда уж заодно и выяснится положение дел. Ни Сивенков, ни Кивляк в открытую пока не бунтуют, но это, скорее всего, лишь до подходящего случая. А он им будет предоставлен, судя по всему.

Гражина заворочалась в своем нудном сне. А что Гражина, она уже давно воспринималась как неодушевленный, хоть и говорливый предмет. Научилась главному — исчезать с глаз долой или, по крайней мере, замолкать, когда брови мужа принимают определенное положение. Возможно, она о чем-то догадывается, но на это плевать, будет молчать.

Янина и Станислава.

Напрасно младшая думала, что она со своими делами пребывает вне внимания отца. Витольд знал про Стрельчика и только удивлялся тому, что столь разные дочки втягивают его в столь похожие комбинации. Станислава уродилась крупной, широколобой, статной девкой-бабой, можно было подумать, что она по прямой происходит от деда Ромуальда — именно с ним она была в фамильном телесном сходстве. Требовательная, крутобедрая жизнь переполняла ее, она хотела своего как можно скорее и, будь она даже страшненькой, не стала бы отсиживаться в стороне и ворчливо помалкивать.

Янина, как ни удивительно, очень походила на мать (если убрать из облика Гражины все индюшачье, то останутся вроде как черты иволги — к красоте Янины очень подходило имя этой птицы). И общая подвижность, и справность — все это было не в мать, косорукую, задумывающуюся посреди самого простого дела. Янина все делала точно, экономно и молча, не расписывая, как мать, свои хозяйственные подвиги.

Витольд Ромуальдович очень хотел бы помириться с дочкой, но — удивительно — не видел никаких путей к тому. Ее ненависть к отцу была маленькая, укромная, твердая, как камешек, и совершенно невидимая со стороны. Большинство домашних о ней не догадывалось. Рисунок повседневного бытия никак не поменялся, все полагавшиеся ей дела бывали переделаны даже тщательнее и ловчее, чем обычно, а если удавалась свободная минутка, Янина исчезала с глаз и где-то в сторонке замирала, никем не замечаемая.

Вот сейчас она встала с кровати и промелькнула на цыпочках по коридору, выскользнула в сени, а оттуда на улицу — по малой нужде. Витольд Ромуальдович мог по походке определить любого из проживающих в доме, что, впрочем, неудивительно. Гражина все время что-нибудь зацепит, Станислава шлепает подошвами как слониха; интересно — каков на слух его собственный шаг? О своем голосе он догадывался — не такой зычный, как у отца, не раскатистый, голосом он не мог, как Ромуальд Северинович, просто пригнуть человека к земле и выбрал другой путь. Хочешь, чтобы тебя слушали, — начинай говорить негромко, а потом все тише говори и тише, тогда все неизбежно замолчат вокруг и станешь в центре внимания. Правда, есть тонкость: говорить следует только о деле и так, словно нет никаких сомнений по поводу того, что все как следует и заранее обдумано.

Да, обдумывать следует как следует.

Вот тот же Гапан. Уже три дня, как явилась к ним сюда немецкая власть своим подлинным обликом, а он вроде как даже рад. О том, чтобы его заменить, нет и речи. Обер-лейтенант Аллофс на двух мотоциклах с пулеметами. Встали во Дворце, речь идет о какой-то стройке. Какая стройка во время войны?! Ходят слухи — госпиталь, починят купол главного здания и отремонтируют флигели. Хотя чего тут удивительного — вон за Сынковичами они ровняют кочки, проволоку натянули вокруг — будет аэродром. Сивенков, говорят, не отлипает от лейтенанта. Но слухи все обрывочные и невнятные. Жаль, дед Сашка струсил до смерти и сидит в норе у Волчуновича, некого послать на разведку. Дед убежден, что мотоциклы с пулеметами — это на него лично наступление, как на председателя прежней власти. Всем известно: Александр Северинович был свадебным генералом, не больше, но немцы могут просто из-за нежелания разбираться в здешних деталях принять его за настоящего генерала.

Витольд Ромуальдович тихо усмехнулся, ему забавны были ужасы дядьки, но долго заниматься его нелепой фигурой ему было скучно. Он опять стал думать о лейтенанте и его свите. Была в этом мотоциклетном визите одна неясная фигура — а именно ефрейтор-переводчик. Он не покидал пределов Дворца и окружающих хуторов, даже к Гуриновичам не подъезжал, не говоря уж о том, чтобы перемахнуть мост и зайти на двор к Жабковским, но многие голоса утверждали — Скиндер. Генрих Скиндер, сын Арсения Скиндера, забранный еще в тридцать девятом отцом из Порхневичей куда-то на запад. Именно в Германию и забранный. На нормальное обучение и другую жизнь.

Он ли?

По описаниям свидетелей, переводчик ходит уверенно, форма на нем как влитая, пилотка на белой аккуратной стрижке, сапоги — глянец, а главное — повадка! Мальчишка ведь еще, а смотрит солидно, сверху вниз, разговор через губу. Важная птица и очень уверенная в своей значимости.

Витольд Ромуальдович вспоминал младшего Скиндера тех времен, когда они вместе со Станиславой, Мироном и Яниной бегали в школу к Норкевичу и про него говорили, что он сохнет по Янине. Сморчок сморчком, дерганый, худой, белобрысенький, нервный. По ней, удивительное дело, не так уж многие и сохли — понимали разницу, не смели. А этот... Впрочем, все это басни, которые теперь с трудом вспоминаются.

Порхневичи потонули в пересудах.

Жабковские помалкивали, почему-то сразу пришло в голову — надо помалкивать. Монику, которая первая провозгласила у колодца: «Братка приехал!» — заперли дома и объявили дурочкой, хотя кто этого в деревне не знал.

Помимо каких-то своих строительных работ с планшетом, обер-лейтенант Аллофс совершил поступок, который сначала всех поразил, а потом стал очень даже понятен. Явился господин офицер в хату к отцу Ионе, который сидел в исподнем, поставив большие свои ступни в таз с горячей водой, держа в руках чайник с кривым горлышком, собираясь поддать температуры.

— Патер? — поинтересовался лейтенант.

Отец Иона не понял этого немецкого слова. Тогда переводчик, презрительно подергав арийской щекой, перевел:

— Ты поп?

Отец Иона кивнул. Хотел было добавить, насколько он не полностью поп, ввиду старых решений польской власти, но не смог собрать всю эту информацию в одну фразу.

Обер-лейтенант быстро проговорил что-то по-немецки и быстро вышел на улицу, чтобы продышаться от прокисшего аборигенского быта.

Ефрейтор Скиндер снисходительно перевел:

— Можешь продолжать. Великая Германия разрешает тебе отправление культа в прежнем порядке.

После этого господин офицер изволил пошутить. Поднял руку, оттопырил от ладони указательный и большой палец, чтобы было понятно — он изображает самолет. Загудел, кстати, очень похоже на звук работы «фокке-вульфа» в небе и шутливо спикировал на седую голову священника. Отец Иона не шелохнулся, но побледнел. Офицер, довольный достигнутым эффектом, вышел.

Если бы у крестьян не округлялись глаза от страха перед немецким мундиром, они бы, глядя на обер-лейтенанта, увидели перед собой невысокого человечка, явно не кадрового военного, так бы мог выглядеть парикмахер, внезапно облаченный в офицерскую форму. Стек постукивает по голенищу сапога, маленькие очки в очень тонкой золотой оправе, что делало взгляд высокомерным. Герр Аллофс был выпускником архитектурной академии в Гамбурге и в армию угодил не по своей воле. Чувствовал себя скорее передовым представителем высокой немецкой культуры, чем работником националистической идеи — то есть считал, что местное население он имеет все основания презирать, но не считает нужным истреблять.

Но самое интересное при нем — это его переводчик. Деревенские всё шептались: а этот тоненький, строгий, не улыбается, в пилотке — не Скиндер ли он Генрих?

Что-то давно не скрипит входная дверь, и дочка не семенит до койки. Наверно, что-то по хозяйству...

— Янинка, Янинка!

Девушка сидела за конюшней в начале поля, покрытого обындевевшей стерней, и ее бы этот голос должен был смутить. Он и смутил, но больше в ней, подскочившей и отряхивающей с бедер рубаху, было ликования.

Витольд Ромуальдович сел на ложе.

Гражина, не просыпаясь, перестала сопеть, она и во сне готова была к беспрекословному подчинению.

— Сюда, сюда, Янинка!

Мирон стоял в лесу, в том месте, где бор клином входил в участок Витольда Ромуальдовича, отделяя его от участка Тараса. В утреннем воздухе голос распространялся далеко. Только бы собаки не забрехали. Два кобеля вышли из будки, сунули вперед лапы, потягиваясь.

Янина на бегу потрепала их по мохнатым башкам и кинулась как была босиком по колючей морозной ботве к Мирону.

С налету обняла.

Объятие было коротким. Мирон сунул ей в руки тюк с одеждой и велел:

— Одевайся.

Заляпанное свечным воском пальто, растоптанные ботинки женского размера — церковные дары.

Янина, не рассуждая, вообще не издавая ни звука, одевалась.

Витольд Ромуальдович натянул портки, вставил ноги в домашние полуваленки и, набросив на плечи пиджак, вышел на крыльцо.

На дворе дочери не было видно.

Янина с Мироном быстро углублялись в лес — там была тропинка, испокон веку шедшая скрытно, за крайними деревьями и кустами орешника, вдоль прерывистой, расхлябанной линии заборов, что огораживали картофельные наделы. Бежали в сторону реки. Мостом Мирон решил не пользоваться: обязательно углядят и доложат тут же. После моста — слишком открытый подъем к кузне, а кузнец, как всем было известно, чтит главного Порхневича и если сам не схватит, то пошлет кого-нибудь свистнуть про беглецов.

Не более трех минут понадобилось Витольду Ромуальдовичу, чтобы сделать правильный вывод: Янина сбежала, и сбежала с Мироном. Откуда он взялся? Это вопрос десятый. Что они задумали? Куда бросились? Кто им помогает? Вот настоящие вопросы.

Первым делом разбудил Тараса и Анатоля, постучав в окно соседнего дома. В двух словах объяснил дело.

— Беги на мост, в кузню, — велено было племяннику.

Тот, зевая и кивая, натягивал куртку.

Тарас тоже зевнул и кивнул вопросительно: а мы, мол, что?

Витольд недовольно покосился на свой дом, где внутри уже стоял переполох. Бабам никто ничего не сообщал, а они в курсе и в панике. Ядвига Тарасова тоже уже голосила на своих дочек.

— А мы сейчас быстро сходим в лес.

Тарас кивнул, он вспомнил — там у Сахоней была землянка, где сгинувший Антон жил по неделям, подрабатывая у Волчуновича.

Мирон и Янина выбежали на край Чары, она тут была надежно укрыта от глаз широкими ивовыми купами. Течение делало в этом месте излучину, замедлялось, глубина была по пояс, рухнувшие с деревьев ветви торчали черными остовами. Чтобы перебраться через реку, здесь не надо было плыть.

— Раздевайся, — сказал Мирон, усевшись на росистую траву и стягивая с себя сапоги.

Янина не задумалась ни на секунду, сбросила все, что на ней было.

— Вяжи в узел.

Сам он запихнул и штаны, и исподнее, и сапоги в пиджак и завязал рукава. Янина держала свой тюк обеими руками, загораживая живот, грудей не закрывая.

Мирон решительно взял ее за руку, другой рукой взгромоздил свой тюк себе на голову, примером показывая Янине, как надо действовать. И они двинулись к воде. Она была кофейного цвета там, где не была накрыта туманом, и мелко-мелко журчала, пробираясь сквозь древесные скелеты, наваленные до середины течения.

— Тихо! — сказал Мирон, ступая в воду, — она была ледяная, и он понимал, что Янина может вскрикнуть.

Дно было илистое, но во многих местах нога наступала на торчащий из ила скользкий кусок дерева. Время от времени Мирон оглядывался, Янина была уже выше колен в речной воде, лицо было сосредоточенным и доверчивым, она держала свой тюк движением почти изящным, и ему хотелось плакать от любви к ней.

В самом глубоком месте вода доходила ему под грудь, а ей чуть выше груди и... дальше уже легче. Последняя трудность — обрывистый противоположный берег, там летом мальчишки ловили раков в норах под козырьком из дерна. Мирон еще раз обернулся на Янину и увидел, как ей холодно и страшно. Насмерть, насмерть, насмерть, почему-то стали шептать его губы. Он закинул свой тюк на сухой дерн и подхватил Янину обеими руками, напрягся и одним движением посадил на тот же дерн.

— Дай разотру.

Предусмотрительный хохол захватил с собой маленькое жесткое полотенце из дома отца Ионы и стал тереть спину, стройные синие ноги, его самого бил дубняк, но он был неотличим от яростной радости, что теперь расправилась в нем. Половина дела сделана. Витольда удалось обмануть, пусть он ищет где хочет, скачет на конях хоть до Сынковичей, нигде он их не найдет. Они сейчас глотнут по два глотка самогонки и в сухой одёже тихо, как тени, просочатся до церкви старого Ионы.

Мирон тайком пришел в дом попа еще неделю назад и попросил спрятать его — и никому ни слова о том. Сидел в закуте между хлевом и домом и строил план, как выкрасть Янину. Стряпуха отца Ионы хворала, так, кажется, даже и не заметила, что у них появился тайный квартирант.

Конечно, отставной батюшка накинулся с расспросами: откуда? что? как? Мирону на удивление неинтересны были его собственные воспоминания о плене, о бомбардировке, после которой все разбежались и он оказался в котле под Оршей. Мирон задвинул все это куда-то в дальний угол сознания. Приснилось, забудь!

— Так тебя что же, отпустили?

— Да бежал.

— Как? — не унимался старик.

Да были какие-то политруки, переодетые в солдатское, боялись, что шлепнут, охрана плевая, сделал вид, что тоже хочет биться за родину, массовый побег, лупили из пулеметов по лесу. Брел, брел, плутал, прятался, теперь вот здесь сижу. В общем, отстань, лучше скажи, что делать!

Отец Иона признавал — украсть и увезти Янину куда-нибудь надежно и надолго никакой возможности нет.

— Жениться тебе надо.

Мирон чуть не выматерил его за насмешку. Оказалось, не насмехается батюшка.

— Я бы вас обвенчал, да ты не поляк ли?

Нет, нет, просто ходил в польскую школу. Правда, Янина ходила в костел.

Отец Иона подумал, потом сказал, что короли меняли веру ради чего-то там. захочет ли Янина?

Этого Мирон не знал. Был уверен, что любит, но вот это... Он догадывался, что жаркой веры там в семействе нет, наслышан был про выходки иных шляхтичей перед костелом против Порхневичей: куда прешь, мужик!

Стоп, а где церковь твоя, отец? Забита ведь.

Отец Иона сидел во время беседы с закрытыми глазами, опускаясь в давнишние времена, где сыпались на него порхневичские издевательства. Какая открывается возможность свести счеты и молодым помочь! Витольдовой мести он не боялся. Вернее, был уверен, что тому донесли уж про решение немецкого командования насчет православной веры.

— Церковь можно забить, можно даже сжечь... — продолжать отец Иона не стал, без продолжения речь выглядела внушительнее.

Запыхавшийся Зенон сообщил: никто не появлялся на спиртзаводе Волчуновича. Накануне вечером двое каких-то пробрались мимо, но кто такие — солдатики, гражданские, — в темноте разобрать было неможно.

— Выгоняй коляску, — сказал Витольд Тарасу. — Проверим всю дорогу до Сынковичей. Пешком им туда и за день не дойти. Да и у аэродрома посты.

Витольд выглядел спокойным, но спокойным он не был. Его даже подташнивало от мысли, что он не найдет дочери. Что сейчас меж ними происходит, он даже думать не хотел. Какая-то часть Витольда надеялась, что это не Мирон, хотя большая часть смеялась над этой глупой, надеющейся. А кто? Что, волки утащили Янину? Ушла по грибы? Невидимый Мирон все это устроил. Что он с ним сделает, когда поймает? Об этом думать было рано, хотя хотелось.

Тарас подкатил на отличной, запряженной утренним, бодрым конем коляске.

— Не туда, сначала направо.

Тарас не понял, а потом понял:

— Думаешь, он дома?

Витольд ничего не ответил.

Когда они подъехали к дому Сахоней, Оксана Лавриновна стояла на крыльце, кутая плечи в серый платок.

Братья Порхневичи так и остались сидеть в коляске, Витольд раздумал выходить, словно ему все и так стало ясно — Мирона с Яниной тут не прячут. Но все равно что-то надо сказать.

Что?!

Долго стояла коляска у ограды. Оксана Лавриновна, не говоря ни слова, смотрела на них, молча стягивая концы платка на плечах.

— Поедем? — осторожно спросил Тарас.

Витольд Ромуальдович тронул руку брата, державшую вожжи:

— Поехали.

Пожав плечами, тот стал разворачивать коляску на широкой улице, сбивая росу с репейников, густо разросшихся вдоль гнилого забора Сахоней.

Коляска живо побежала в обратном направлении, приходилось лавировать между коровами, уже выпущенными со дворов в общее стадо. Пастух Ладутька шел со своим длинным кнутом через плечо, он сцену у ворот дома Сахоней видел, не понял, но очень заинтересовался. Пойдет пылить.

— Ты знаешь, братка... — начал было Тарас, но сам не продолжил, потому что сказать ему Витольду было, в общем, нечего. Что тут скажешь, когда оно вон как!

Пролетели мимо колодезного журавля и испуганного взгляда Гражины, что расплющила нос на улицу мимо отодвинутой занавески.

Школьный дом. Двор Жабковских, Моника сидит на коленях перед огромным кудлатым псом и теребит его за уши.

— Чего это наши собаки помалкивали? — произнес Тарас, будто заканчивая прежде начатую фразу.

— Прикормил.

— Значит, давно вернулся. Где ж сидел? — этим вопросом Тарас соглашался, что Мирон прятался не у матери.

Прогрохотав по мосту, коляска шагом стала подниматься на высокий противоположный берег.

— Зайдем к Егору? — спросил Тарас.

— Не надо. Он ничего не видел.

Младший привык верить старшему, но тут немного взбунтовался:

— Да почем знаешь?

— Сам бы вышел и ждал сказать.

Полиция в Гуриновичах еще спала, когда братская погоня пересекала площадь перед «школой».

Выкатили на липовую аллею. Там было пусто. Солнце уже встало высоко, туман между стволами, где еще сохранялся, быстро таял.

По левой стороне были разбросаны дома Тройного хутора, что примыкал к имению, виднелись бредущие по своему утреннему делу коровы. За сонными домами, еще почти полностью скрытый туманом, изъеденный дождями и ветрами, смутно высился дощатый шатер церкви.

Аллея вливалась в имение. Флигеля и постройки имения имели удивленный вид: зачем нас тревожат в такую пору? Нельзя было не увидеть местный Колизей, разрушенно открывавшийся низкому, сырому небу. Можно было заметить отдельных баб. Немцы любили подрыхнуть не хуже полицаев Гапана. Дом, где они стояли, было легко определить: во дворе забросанный зачем-то маскировочной сеткой мотоцикл, на бензобаке его сидел, подбоченясь, петух, замысливая, не кукарекнуть ли. Не больно оккупационная картинка, если правду сказать.

Беспорядочно расположенные постройки имения перевоплотились в тополевую аллею. Ту самую, посреди которой состоялось утреннее свидание отца Ионы с одиноким «фоккером».

Лошадка резво бежала, помахивая подстриженной гривкой, пару раз выпустила ароматический ветер, вызывая каждый раз смешок Тараса, как будто давая ему возможность почувствовать свое превосходство над ней в уровне воспитания.

Витольд молчал, он сидел, обхватив живот руками и сильно наклонившись вперед, словно ему было больно.

— Какая же там будет медицина? Они что, и врачей своих привезут? — вопрос Тараса относился к уже проеханному отверстому гробу оранжереи, но более звучал для того, чтобы как-нибудь разговорить старшего брата.

— Пан офицер, говорят, очень с Сивенковым теперь в друзьях. Любит у него пообедать.

И эта мысль не тронула Витольда, он сидел, все так же сосредоточенно поджавшись, думая о своем.

Коляска живо катилась в сторону Новосад. Справа и слева от нее блестели в разрывах тумана зеркала тихих болот. Они сходились в одном месте, почти вплотную друг к другу, так что там давным-давно был воздвигнут мосток, вот к нему и трусила лошадка.

Отец Иона встал затемно. Отправив Мирона, помолился, лампадка не теплилась, но это ничего, сегодня затеплим кое-чего позначительней. С великим кряхтеньем, но и одновременно с удовольствием поднялся. Суставы ныли, а сердце живое пело. Облачился с помощью призванной Натальи. Подрясник, ряса, стихарь — все было приготовлено загодя. Захватив том Писания, в коже, с серебряными накладками и восьмиконечником, и все, что полагалось к грядущему делу, вышел во двор, а потом и из ворот и повернул не направо, как уже делал многие польские годы, а налево, к храму. Мирон ночью отодрал доски на входных дверях. Посланная прибраться соседка Наталья, набожная женщина, сказала, что сделает после, потому что двадцать баб надо, чтоб там управиться.

Ничего, потом так потом, а сейчас надо сделать богоугодное и одновременно льнущее к сердцу дело. Створка двери отошла тяжело и не полностью, пришлось протискиваться внутрь, цепляясь деталями облачения. Внутри... отец Иона понял, насколько была права Наталья, — здесь очень надо было бы прибраться. И наново освятить. Хотя никто ведь... Из накрест забитых окон ложились с разных направлений тусклые полосы света, пересекая занавеси паутины, она была не только на образах, но и просто свисала сверху наподобие сгущающегося белья — что за пауки тут охотились?

Справа сверху раздался сухой, нервный хропот — сидевший на перекладине голубь вдруг решил приветствовать гостя и пролетел у него над головой, пересекая неподвижные потоки пыльного света и призрачной паутины. На полу валялись там и тут россыпи перьев. Голубиных. Можно было догадаться, что истребителем грязных птиц здесь работал какой-нибудь соседский кот, нашедший дырку в прохудившейся крыше.

Отец Иона двинулся к аналою, морщась, ибо запах тут стоял соответствующий виду.

Мирон и Янина видели коляску Витольда и Тараса, рухнули на землю за елками, когда она прокатывала по аллее. Теперь можно было немного отдышаться. Погоня была пущена по ложному следу. Даже если кто и увидит беглую пару и даже если поймет, куда они стремятся, и даже если он захочет немедленно известить об этом верховного Порхневича, будет поздно.

Они пошли к церкви не со стороны Тройного хутора, откуда пришагал в тумане отец Иона, — для надежности Мирон провел Янину все же за елками, делая небольшой крюк. Время было.

Они увидели перед собой храм в тот момент, когда в небе разорвалась утренняя мглистая пелена, расползлись волны тумана и ударило яркое, по-осеннему чуть истеричное солнце. При таком освещении даже двадцать лет пребывавшее в запустении строение вдруг выказалось значительным и каким-то многообещающим образом. Кричали птицы, искрились лужи, укромно зияла щель входа. Входите узкими вратами.

Отец Иона расправил подставку, принесенную из алтаря, и расположил у окна, обтерев полой подрясника пыль. Разломил решительным движением том. Он любил почитать — как выпадет, что откроется, то на настоящий момент и посылается Господом для усиленного уразумения.

Почувствовал, что волнуется. Это был не страх перед Витольдом. Да, узнав, что он тайно обвенчал его дочь с ненавистным парубком, он может обрушиться таким гневом, перед которым тот давний, явленный Ромуальдом по просьбе ксендза Бартошевича, покажется чепухой. Разница будет в том, что тогда он был наказан в неудаче и остался валяться на развалинах своего замысла, а теперь Порхневич будет яриться от бессилия.

Отец Иона медленно надел очки.

Так, так... Первое послание к Коринфянам.

— Стой! — вдруг вскрикнул Витольд.

— А?

— Поворачивай назад.

— А?

— В церкву, они там.

— Она ж забита.

— Гони!

— «Не хочу оставить вас, братия, в неведении, что отцы наши все были под облаком, и все прошли сквозь море», — начал читать Иона.

— Пошли, — тихо сказал Мирон, мучительно шаря по окружающим кустам взглядом и не двигаясь с места. Хотя вход — вот он, в двадцати шагах.

Янина была спокойна. Когда до такой степени доверяешься человеку, как она доверилась Мирону, своей личности не остается, есть только тихая радость, что тебя ведут, о тебе позаботятся и защитят накрепко и от чего угодно. Тем более утреннее речное купание как бы воспалило весь организм каким-то особым огнем и в голове от него было что-то вроде свечения, даже если накрепко закроешь глаза.

— «И все ели одну и ту же духовную пищу; и все пили одно и то же духовное питие: ибо пили из духовного последующего камня; камень же был Христос. Но не о многих из них благоволил Бог, ибо поражены они были в пустыне. А это были образы для нас, чтобы мы не были похотливы на злое, как они были похотливы».

— Гони, Тараска, братка, гони!

Мирон и Янина замерли у двери, возбужденно дыша. Они совсем уже было собрались войти, но остановил какой-то гул, идущий изнутри.

— «Не станем блудодействовать, как некоторые из них блудодействовали, и в один день погибло их двадцать три тысячи. Не станем искушать Христа, как некоторые из них искушали и погибли от змей».

Мирон невольно поглядел под ноги и шепнул:

— Пошли.

Они двинулись, так и не разняв рук, внутрь, и им тоже открылась возвышенная мерзость старинного запустения и вдалеке, но на бледном свету — большая, согбенная над подставкой фигура, вцепившаяся руками в края распахнутой книги.

— Пошли, — еще тише прошептал Мирон, и они двинулись медленно вперед, словно боясь отвлечь читающего от его чтения, которое становилось все громогласнее.

—   «Не  ропщите, как некоторые из них роптали и погибли от истребителя...»

Отец Иона вдруг замер.

Мирон и Янина стояли прямо перед ним, но он, даже оторвав взгляд от страницы, их не видел. Он опустил медленно голову и прошептал одно длинное слово, и слово это было «истребитель».

Вслед за этим старик начал медленно садиться, неловко удерживаясь руками за книгу и подставку, наклонявшуюся на него. Беззвучно осел на широкий свой зад, а потом и полностью отвалился, отпустив опору. И вот уже лежит на спине, выставив вверх бороду, а книга домиком располагается у него на груди.

Мирон и Янина смотрели на него, не в силах что-нибудь понять.

Так прошла минута, может, две, может, три.

Наконец сзади треснула, отваливаясь напрочь, дверь, и в церковь вместе с клубами внешнего свежего воздуха ворвался Витольд Ромуальдович. За ним брат с кнутом. Оценить увиденное и разобраться во всем с одного маха было бы мудрено, но Витольд понял главное — ничего еще не успело случиться. Это видно по тому, как они стоят. А еще виднее по тому, как лежит поп. Витольд мощно и уверенно подошел к паре, взял дочь за руку и, не говоря ни слова, повел вон. Она не сопротивлялась, хоть такая покорность и не в ее характере, но в сегодняшнее волшебное утро она приняла на себя правило подчиняться и теперь следовала ему также без внутреннего отчета, что происходит.

Мирон переводил взгляд с лежащего священника на умыкаемую Янину и тоже был вроде как парализован.

Полнейшей, нелепой тишиной все и кончилось. Только паутины над головами колыхались от редкого в этих местах ветра.

Коляска с Витольдом выезжала из, можно сказать, пустой деревни, только редкие коровы шли навстречу, но стоило стаду пройти, как на улицы повысыпало. Мужики в большом количестве сошлись у «учительского дома», бабы у колодца. Мужики поглядывали в сторону моста и виднеющейся на всхолмии над рекой кузни, откуда доносились звуки работы непрерывного Повха. Бабы поглядывали больше в сторону двора Порхневичей. Гражина не показывалась, девкам-батрачкам тоже велено было не высовываться.

Вышла в калитку Станислава, но и то лишь затем, чтобы продемонстрировать, насколько ей наплевать на всеобщее возбуждение. Села на скамью у ворот, где в свое время мостилось семейство просительных Лелевичей, держа на коленях большой подсолнух, выковыривала пустые семечки, далеко отплевывала шелуху.

К ней подсесть с вопросами никто не решился, даже взрослые бабы, знали уже Станиславу: отбреет — не зарадуешься.

Так продолжалось с час.

Потом со стороны кузни донеслись новые звуки, не кузнечного производства.

Мужики сбежали с крыльца и уставились в ту сторону, жуя цигарки и держась за козырьки кепок, кто был в кепке.

Старый Иван Цыдик, Витольдов однолеток, первым догадался, что сейчас явится глазам общества:

— Мотоцикл.

— Немцы, — солидно подтвердил Гордиевский, тоже Иван и тоже ровесник старшего Порхневича.

— К нам? — почему-то очень сильно забеспокоился дядя Саша Саванец и вместе с ним Крот, Ёрш и оба бывших тут Михальчика.

И в тот же момент показалась всем своим видом зеленая немецкая тарахтящая техника с двумя седоками. Один за рулем, другой в коляске.

Миновали кузню, даже Повх в честь такого события попридержал молоток и показался в дверях.

Мотоцикл не столько медленно, сколько неторопливо, словно заботясь о солидности производимого впечатления, скатывался по наезженному проселку к мосту. Вступил колесами на мост, проверяя его прочность.

Самый зоркий, Анатоль, быстрее всех определил:

— Скиндер.

Мотоцикл на секунду скрылся из виду, съехал на мост и показался снова — уже на этой стороне, и все в один ум подумали: Скиндер. Конечно, другой, стриженый, как артист, в пилотке, мундире, в петлицах и с незнакомым выражением лица, но в общем-то знакомый парень. Жабковский-старший засуетился, бросил цигарку, сапогом стал вбивать окурок в землю, тронулся было к воротам своего дома. Как-никак внук приехал! Но не пришлось ему.

Мотоцикл проследовал мимо поворота ко двору Жабковских, где единокровная сестра немецкого ефрейтора Моника сидела на перевернутом корыте и заплетала косу, а старуха Жабковская застыла, прижав фартук ко рту.

Ефрейтор даже не повернул головы в сторону своего родимого двора. Такой же, можно сказать, торжественной тишиной приветствовали вступление немецкой власти в Порхневичи и колодезные бабы. Только неловкая Манька Ершиха, дернув ногой, опрокинула полное ведро, отчего вслед мотоциклу протянулось мокрое пятно.

Станислава тоже заметила военный транспорт, но, поскольку не знала, как себя тут следует вести, решила не вести себя никак, даже грызть семечки не перестала.

Подкатив к воротам Порхневичей, мотоцикл развернулся, Скиндер встал из люльки, сверкнув голенищами сапог, и поинтересовался, как бы ему поговорить сейчас с Витольдом Ромуальдовичем.

Станислава не посмела встать и сидя помотала головой.

— Где же он?

Она показала подсолнухом в сторону реки.

— Где?

Более точного ответа не добившись, Скиндер снова погрузился в люльку и что-то шепнул водителю, так и не снявшему с лица больших очков, отчего в его облике был сильный технический оттенок.

С коляской Витольда и Тараса немцы столкнулись у моста. Коляска стояла за рекой, мотоцикл остался по эту сторону. Скиндер снова вышел и двинулся на мост. Витольд спрыгнул и пошел навстречу. Сошлись на середине. Скиндер вел себя странно, он только раз глянул на Витольда Ромуальдовича, а в основном поглядывал на то, что было поинтереснее, — на Янину в немыслимом облачении и совершенно забитом виде, она прижалась к боку своего дядьки, Тарас обнимал ее, как спасенную из какого-нибудь горнила.

— Господин обер-лейтенант Аллофс приглашает вас для беседы.

Поскольку, говоря эти слова, Скиндер смотрел мимо него, Витольд Ромуальдович вроде как был чуть смущен. Проследил взгляд ефрейтора. Овладел собой. Не стал ничего объявлять по поводу дочери.

— Я занят. О чем он хочет со мной говорить?

— Занят? — Скиндер глянул второй раз на собеседника.

— Что за дело у лейтенанта?

— Обер-лейтенанта. — Не дав понизить в звании своего начальника, переводчик не дал понизить и себя. Сделал знак солдату в очках: мол, проезжай, а сам двинулся в ту же сторону пешком, бросив через плечо: — Насчет строительства во Дворце. — Проходя мимо коляски, Скиндер чуть поклонился и коснулся двумя пальцами края пилотки: — Здравствуй, Янина.

На том и расстались.

Обсуждался визит долго, и деревенские пришли к выводу, что Скиндер приезжал не просто так, что-то «высматривал».

Но что?!

То, что он побрезговал своим собственным почти что родным домом, вообще не имело объяснения, а значит, вызвало своего рода уважение.


Глава шестая

Иван Иванович Гапан трапезничал. Это был завтрак, но он сошел бы за праздничный обед в состоятельном доме в довоенные времена. Из всех радостей жизни глава службы порядка более всего ценил радость застольную и все повторял поговорку: за столом посидел — что в раю побывал. Когда Мирон, комкая в кулаке фуражку, вошел в кабинет, Иван Иванович как раз склонился над тарелкой наваристой домашней лапши с петухом, ложка была до половины во рту, верхняя губа захватывала куриный пупок. Один глаз прищурился, другой немного недовольно глядел на вошедшего.

— Чего тебе? — спросил жующий на Мирона.

— Записываться пришел.

— Куда?

— В полицию.

Гапан несколькими быстрыми, завершающими движениями выхлебал остатки жидкости из миски, отодвинул ее, взял графин с водкой и налил себе в граненый стаканчик. Судя по всему, как минимум один такой был выпит до лапши. Придвинул тарелку с маринованными маслятами и плошку со сметаной. Подцепил мизинцем вилки грибок и окунул в белое. Отхлебнул полстаканчика, опять занял рот работой.

Мирон молчал, догадываясь — лучше не вмешиваться в процесс.

Кухарка, крепкая смешливая толстушка Грипка, лет сорока, внесла тарелку с жаренной на сале картошкой. Запах был такой сильный, что гость невольно сработал кадыком, проглотил слюну.

— Откуда узнал? — спросил Гапан.

Мирон не понял, и на лице его выразилось непонимание, по виду — вполне искреннее.

Иван Иванович допил водку. Бросил взгляд на угол стола, где лежал армейский планшет с документами, что были получены им позавчера в Кореличах и всего лишь вчера прибыли сюда, на место дислокации. Несомненно, подозрительно то, что хлопцу из Порхневичей известно о решениях германской власти по поводу перемен в организации его, Гапана, службы. Или просто совпадение? Руководство Генерального округа решило переделать службу порядка во вспомогательную полицию порядка. По мнению Гапана, что в лоб, что по лбу, хотя отличия все же были. Если раньше он подчинялся ближайшему армейскому коменданту, капитану Мёрике в Кореличах, то теперь его шефом должен был стать начальник новогрудской жандармерии.

Иван Иванович поглядел с любовью на обширный картофельный пейзаж, повертел в руках суповую ложку:

— Значит, хочешь послужить великой Германии?

Мирон пришел настолько не за этим, что даже закашлялся. Он пришел получить винтовку и повязку на рукав, чтобы стать вровень с Витольдом Ромуальдовичем и заставить его относиться к себе соответственно.

Не услышав быстрого и бодрого, как полагалось в данном случае, ответа, начальник удивился, ложка вонзилась в картофель.

Мирон закивал: ну конечно, великой Германии послужить.

Гапан кивнул, наполнил рот, прожевал, наполнил рот снова, встал, подошел к коричневому новенькому сейфу в углу, висящим на поясной цепочке ключом отпер его, достал оттуда лист бумаги с германским гербом наверху:

— Грамотный?

Мирон опять кивнул.

Гапан положил лист на край стола, придвинул к нему чернильницу с пером — письменный прибор на время обеда был сослан на подоконник.

— Пиши.

— Чего?

— Скажу чего. Присягу.

Допив водку и налив себе еще, начальник отряда вспомогательной полиции порядка медленно, перемешивая слова с едой, продиктовал парню текст заявления. Кухарка стояла в дверях и шумно вздыхала при каждом слове. Потому что слова были все какие-то угрожающие, как будто каждая буква отливала металлическим блеском и какой-то бесповоротностью.

— Подпись. А печать я уж сам.

Гапан спрятал бумагу в сейф.

— Папки у меня на тебя пока нет, а вот дело уже твое есть. Выпить хочешь?

При таких операциях, что была сейчас проведена, наркоз дают после, а не до.

Мирон отказался.

— Иди пошляйся на улице. Составлю для тебя письменное задание.

— А винтовка?

Гапан весело вдруг засмеялся и погрозил парню толстым пальцем с волосатыми фалангами: мол, зна-аю, зачем ты сюда явился. По нынешнему времени винтовка — лучшая кормилица. А если еще и с повязкой...

Мирон вышел на улицу. На чурбаках под липой сидели Гунькевич и Касперович. Кружащийся редкий снежок падал на мерзлую землю. Дым от цигарки Гунькевича, медленно извиваясь, пробирался между снежинками вверх. Касперович дремал, отворив рот, щеки его алели так, словно ему снился стыдный сон. Снежинки, падая на красные прыщи, бесшумно шипели. Гунькевич утер нос рукавом бушлата. Хотел о чем-то спросить Мирона, да передумал. Эти взрослые вроде мужики испытывали некоторую робость по отношению к двадцатилетнему парню. Он и в армии послужил, и в плену побывал, и из плена бежал. Бывалый хлопец.

Стояла серая тишина начала зимы. Гуриновичи расползались в стороны от здания полиции, рассчитывая постепенно слиться с тишиной и серостью.

Звякнуло ведро у колодца, старуха придерживала сухой рукой бревно, обвитое цепью, и глядела в глубину сруба.

Зародился на границе слуха другой механический звук и скоро перекрыл звук колодезного ворота.

Прикатил, покачиваясь на окаменевших от мороза неровностях, мотоцикл со стороны Дворца. Скиндер выпрыгнул из коляски, машина осталась подергиваться на холостом ходу. Переводчик, солидно ступая, вошел в здание. Водитель молча и неподвижно глядел на полицаев через непроницаемые очки. Было неуютно. Сказал бы чего, хотя что он может сказать такого, что они поймут?

Даже Касперович вдруг проснулся, словно этот взгляд проник в его сон.

Из «школы» вдруг выскочил Скиндер, — видимо, дело у него было совсем короткое к Гапану — и прямиком направился к троице сидящих полицаев. Протянул руку опешившему Мирону — тот был уверен, что Скиндер его и не разглядел.

— Здравствуй.

Мирон не без усилия пожал сухую длинную ладонь.

Скиндер смотрел на него и оставался совершенно незнакомым человеком, только с помощью умственного усилия можно было заставить себя считать, что вот «с ним мы вместе ходили в школу». Он и тогда-то был на отшибе.

— Молодец, — сказал Скиндер.

Мирон не сразу понял, к чему относится похвала. Только когда переводчик уже сел в коляску и мотоцикл, решительно встарахтев, стал разворачиваться, Мирон сплюнул: ему стало почему-то противно от похвалы Скиндера. Это, оказывается, он теперь заодно и с этим...

Вышел Гапан в накинутом на рубаху полушубке. Он был в великолепном расположении духа: и поел хорошо, и от немецкого командования, кажется, не было взбучки. Он нес в одной руке ту самую винтовку, о которой спрашивал Мирон, а в другой бумажку. Она тоже была с крылатым гербом в заглавии, но не такая, что давеча подписал Мирон.

— На, только не стреляй, у меня на тебя еще нет распоряжения. А это что? А это, брат, «лист». Реквизиция. План у нас. Твердый план. Знаешь, сколько должников, а у меня долгов перед капитаном? Пойдешь вот, тут написано.

Мирон взял бумагу — на ней было написано всего одно имя, что не вязалось с причитаниями о бесчисленных должниках, но Мирона устраивало, — и винтовку. На винтовке болталась белая повязка с кривоватой надписью «Shuma» — Грипка писала небось. Забавнее было другое — с такой точно «мосинкой», как сейчас, Мирон обнимался на красной службе. Хотел было что-то по этому поводу сказать, да зачем?

— А вы, соколики, к Стрельчикам в Порхневичи. По «листу» все должны отчитаться, и чтобы без обмана.

— А я не в Порхневичи?

— Не-е. Мы ж не звери злые, чтобы тебя на своих напускать. Здесь, в Гуриновичах, твои задачи. Главное — не поддавайся на слезы. Понял?

— Понял, — сказал Мирон, на самом деле еще не до конца понимая.

Отец Иона три дня пролежал в темной своей комнате в полузабытьи, что-то шептал, приходившие взглянуть в двери уважительно кивали друг другу: молится. Другого священника православного позвать было неоткуда, боялись — так и отойдет, как не положено. Но не отошел, а даже оживился. Встал. Велел Наталье все же готовить баб к подвигу — приводить церковь в порядок. В дневное время батюшка стал похож на себя прежнего, лучших своих лет. Энергия, решительность, твердое слово. Надолго оставленные на себя самих, христиане тихо радовались.

А у Порхневичей ничего не переменилось после разорванного руками Витольда Порхневича бракосочетания в затхлом храме. Янина проспала почти сутки, а утром как ни в чем не бывало встала давать свиньям. С матерью разговаривала обычно, только по делам. Гражина Богдановна не решилась влезть к ней с материнским вопросом. Плакала в сторонке, когда никто не видел: ладно, мужа боюсь, так я уж и дочки бояться стала! Что за люди здесь, что за люди!

Отец ждал Янину с разговором. Пусть не на следующий день, пусть спустя время. Никакого движения с той стороны.

Даже укоров и косых взглядов ни-ни.

Как будто попытки побега и не бывало.

Хочет запутать, сбить со следа, решил для себя Витольд. Сам он тоже никаких обсуждений разводить не стал.

Зачем?

Против твердости уклончивой будет его твердость устойчивая. По его будет! Потому как за ним смысл! Вон даже запретный московский Бог и тот не позволил под своим кровом совершиться безобразию.

Станислава злилась и страдала, кажется, больше всех. Слишком густо шли события вокруг старшей сестрицы, для младшей не оставалось места в этой жизни. Она чуть ли не открыто миловалась со своим Васей, но это почему-то особенно не волновало ни деревенских, ни семейных. Сплетни брезговали этой темой — ну, любится-голубится младшая Порхниха со Стрельчиком, ну и что! Кто бы знал, как это обидно, что о тебе даже злословить никто не рвется.

Отец как-то схватил за локоть, когда она в очередной раз рвалась за ворота, к речке, и спокойно, даже как-то пресно сказал: ты, мол, не дура, сама понимаешь, гулять гуляй, но если в подоле принесешь... Станислава бежала в слезах до самого моста, плакала от бессилия, знала, что отцово слово она не переступит, как бы ни полыхало под юбкой. А Васька-то все ровнее и прохладнее дышит. Он такой зверь работящий, жениться сильно пора, уже поднадоедает обжиматься на бревнышках у речки. Хозяйка нужна в хозяйство.

После того разговора, добежав до Стрельчикова двора, Станислава сорвала свою злобу на двух рыцарях реквизиции — Гунькевиче и Касперовиче. Они топтались на дворе, медленно и расплывчато, с кхеканьем и закуриваниями, беседовали с Васей и отцом его, Макаром, насчет того, что как будто не все положенное выдано со двора по списку Ивана Ивановича.

Стрельчики утверждали, что отдали все и бульбой, и зерном.

Полицаи опять кхекали и говорили, что Иван Иванович упоминал, что лодки у Стрельчиков, и раколовки, и кое-что всякое другое. Пасека. Какая пасека?! Два улья. Не два — четыре. В общем, они вяло препирались.

Тут влетает Станислава и с разгону пихает Касперовича в бок, отчего у него щеки вспыхивают маков ярче. И кричит, что не пошел бы этот ваш Иван Иванович, за что честных людей грабит, обжора!

Гунькевич попробовал что-то погундеть себе под мокрый нос, но Станислава и его пихнула, а потом, пихая по очереди, вытолкала всю полицейскую бригаду вон со двора.

Дядька Макар хмурился, но и ухмылялся одновременно. Вася только ухмылялся. Догнал двинувшихся к учительскому дому полицаев — когда надо, хромота не мешала его стремительности перемещений — и сказал:

— Передайте, что будет у Ивана Ивановича рыбка на столе. Разная.

За Яниной теперь не просто следили, но на дверь ее комнатки навесили замок, а окна снаружи забили. Станиславе велено было, дуре, не спать и на двор ходить вместе с сестрой.

Витольд Ромуальдович с середины ночи дремал в один глаз. Думал, как всегда, о разном. Например, так и не мог понять, для чего его требовал обер-лейтенант Аллофс. Чрезвычайно невнятная получилась к нему поездка после вызова от переводчика.

В здании оранжереи устроили для офицера мастерскую. Он, как объяснил Сивенков, и не очень-то офицер, он архитектор и теперь сочиняет план ремонта имения под госпиталь. Посреди расчищенного места стоял огромный стол, а на нем, опять-таки со слов Сивенкова, стоял «макет». Обер-лейтенант, без кителя, в подтяжках, с беленькой тонкой папироской в зубах, похаживал вокруг стола и выпускал облачка дыма поверх раскрашенных картонок. Потом отходил к другому столу, стоящему вертикально, к которому были приделаны две линейки под прямым углом, и, двигая их, чертил на громадном листе белой бумаги.

Витольд Ромуальдович час провел в предбаннике, но так и не дождался приглашения к разговору. Наверняка о нем позабыли. Или передумали спрашивать его мнение. Задетый невниманием, пан Порхневич встал и пошел прогуляться по территории будущего госпиталя. Только на первый взгляд там все заглохло, запустело — затянутые серой мглой развалины прошлого. Какая-то жизнь копошилась в развалинах. Проживало — пан Порхневич был в курсе — на Сивенковом иждивении и на подсобках три-четыре семейства. Вон поплелись мужики с носилками, а следом два хлопца потащили какие-то жерди. Сын Сивенкова Григорий — смотри, каким стал здоровым конем, а ведь был гаденыш гаденышем! — идет быстро с папкой под мышкой, деловой, а за ним еще какие-то двое, кажется новосадовские, а вон их лошадь мордой поводит, а там телега, груженная мешками, привезли чего-то. Гришка, надо думать, счетовод, склады отцовские держит.

Клумбы, живые изгороди, широченный балкон, где, бывало, сиживали за самоваром и беседы водили, — все в загаженности и на обратном пути превращения в природную никчемность. Там, помнится, был стол, а там — столик с закусками, там — самовар-гигант. Кстати, кто, интересно, присвоил себе этот чайный танк?

Спустившись по немного расползшимся плитам крыльца, Витольд Ромуальдович стал заворачивать за угол по дорожке, прежде посыпанной тем самым особым стеклоносным песком из ручейного русла. Два больших склада — один в старом овине, другой в прежней конюшне, — вот куда шел Гришка. Отпирает значительный по виду замок, озираясь на мужиков, словно они что-то могут подсмотреть. Краем глаза Витольд Ромуальдович ухватил фигуру — полная старушка в темном платье и фуфайке, на голове черный платок, глаза добрые и бессмысленные. Внутри что-то екнуло: она здесь! Хотя ведь знал — здесь! Во что только превратилась. Кто она теперь, а? прачка? Да, вот так оборачивается жизнь человеческая.

Пообедал во флигеле с Сивенковым, который был бодр и неприятно оптимистичен, он считал, что все идет хорошо, и прямо светился от ощущения нужности новому режиму. Нет, что по части почтительного отношения к старому своему пану — это неоднократно и отчетливо подчеркивалось: «Ромуальдыч, я, как вы понимать должны, ваш человек, весь ваш!» Но вот чего-то стал запанибратски величать только по отчеству. А то, что тут новые дела затеваются, ничего пока не меняет. «Пока», отметил Витольд.

— Когда тут еще будет стройка... Обер-лейтенант во все углы не лезет, да и переводчик нос воротит.

Витольд выпивал, про себя ухмылялся и то и дело думал: ну-ну!

После обеда сходил еще раз в предбанник мастерской архитектора. Подождал с полчаса. Не зовут. Это, в конце концов, обидно для солидного человека.

Переводчик почти неотлучно был при архитекторе, не схватишь за руку. Но все же выбрал момент:

— Ну что, когда?

Скиндер, не смущаясь, пояснял: надо подождать.

День клонился к закату!

Ефрейтор смотрел на него спокойно, как будто не понимая — какие могут быть неудовольствия, когда имеешь дело с властью. Вообще-то хлыщ этот очень изменился за два каких-то года. Чтобы робкий подросток мог прежде так спокойно, не моргая смотреть в глаза самому Витольду Ромуальдовичу!..

— Ладно, езжайте. Но вызвать могут в любой момент, и надо быть готовым к разговору.

К чему? К какому разговору?

Переводчик не стал вступать в объяснения и вернулся в общество армейского архитектора.

Ну что ж, Витольд Ромуальдович не обиделся и не испугался — власть, она часто ведет себя так, что со стороны не понять, чего ей надо. Дайте время. Надо, что ли, спать, наконец.

И тут, прямо на этой мысли, в дверь наружную поскреблись.

Ах ты, мерзавец, вспыхнул Витольд Ромуальдович в адрес Мирона, ты опять?!

Это был не Мирон.

Михась, в распахнутой телогрейке, небритый, в сбитой на ухо шапке, блаженно улыбался, показывая выбитый зуб.

Света не зажигали.

Усадили посреди кухни. Станислава кинулась разогревать воду — помыться, Янина — еду, Гражина обнимала, обнимала, плакала, потом стояла, прижав ладони к щекам.

Отец сел напротив на табурет. Протянул кисет:

— Куришь?

— Там не покуришь.

Михась быстро и не особо вдаваясь в детали рассказал, откуда он такой, почему ночью и вообще.

Никакой войны для него не было — сразу плен.

— Гоняли туда-сюда, потом в Киеве в загородке сидел, много таких было — жуть, жара, голодуха. Дохли.

Он мотал головой, показывая, как солоно ему пришлось.

— Вызволила одна. — Михась улыбнулся и стал быстро поедать поднесенный Яниной зраз, роняя начинку на пол.

Если кто не комиссар, так фрицы и не очень казнили; а если родичи пришли, так и отдавали. Вот и пришла одна, а он уж загибаться начал: кормежки никакой, немец каши не варил, что городские от сердца принесут — то и обед.

Перебиваемый едой, переодеванием и мытьем рассказ растянулся на полчаса, а суть была короткая. Какая-то одинокая, в летах хохлушка высмотрела Михася и заявила, что он-де ей сын.

— И отпустили?

Михась улыбнулся отцу, ему было приятно, что он обладает опытом, которого у батьки нет.

— А что им робить! Нас море, дохнем, жара, тиф вот-вот, а какие из нас вояки — они насмотрелись.

— Ну, ешь, ешь.

Уже в чистой рубахе, уже один на один с отцом — баб отослали, хватит, поплакали, и хватит, хотя плакала одна Гражина, — Михась досказал:

— Стали мы с ней жить, думал сразу винта дать, однако ж нет, у нее какой-то свояк оказался в комендатуре. Короче, взяла она меня вот так, — Михась показал крепко сжатый кулак, — хуже немца, ей-богу. Старая, а лезет и лезет. И не дашь ноги никуда, повсюду аусвайс спрашивают, и родич пригрозил: живи, мол, война кончится — видно будет. Дай, говорю, хоть напишу на свою деревню, он мне — письма давай сюда, я через правильную почту пошлю. Обманул?

— Обманул. И как освободился?

— Налет. Русские мало так бомб вообще кидали, самолетов у них не слишком, а тут на. Полдома в землю вбило, вместе с Антониною той, погреб как разрезало, все крынки со смальцем стоят наружу на полках. И я, не дожидаясь, когда родич-то прискачет, взял быстро из вещичек то-сё и ходу.

Михась вдруг осекся, не знал, что скажет отец на этот его подвиг.

— На память взял.

— Это же еще летом было?

— Летом или в начале осени.

— Сейчас-то уж...

— А пробираться тылами — это не на коляске катка. Там отсиделся, там отлежался. Забираю к западу, а там навстречу отряд, бредут красные «к своим», ну, шагаю с ними, а то шлепнут. Два раза под облавой бывал, сутки лежал, а по-над головами — очереди. Под Слонимом чуть опять в лагерь не загнали — побили немцы окруженцев, наловили по лесам всякого еще народа — и гражданские, и оборванцы в галифе, — гнали по дороге на Зельву, а там лес, и комиссары какие-то, что ли, там, кинулись на конвойных, бунт, а я в кусты. Теперь дома.

Витольд Ромуальдович кивнул.

Первой в списке Гапана была баба Явдоха Маланчик, сам-то дядька Семен, покойный, был крестным Мирона. Никто из родной вески не захотел пойти против воли Порхневичей и породниться с опальными Сахонями. Один дядька Семен проявил характер.

Мирон задумался. Совсем дитем он не был, понимал, что полицаить — не в салки бегать, для многих будешь пугало, но чтобы так сразу в полнейшие гады переводиться, казалось перебором.

Пошел, честно сказал Ивану Ивановичу: мол, так и так. Смеется: ничего, говорит, раз ты деревенский, так у тебя тут половина свояков до самых Сынковичей. Перед всеми стыд, так ты плюнь и помни про присягу.

Мирон сходил до двора Явдохи. После смерти Маланчика остались в семействе две дочки и четыре внука. Зятья в красных частях, вообще никакой привилегии перед режимом. Поговорил со старой, поговорил с дочкой Ленкой. Они были немного ненормальные в разговоре, и винтовка, и особенно непонятная надпись на повязке томили сельских людей. Конечно же было сообщено со слезными жалобами, что запаса никакого, как зиму переживать, даже и думать боятся!

Под конец старуха искренне закашлялась, Мирон вспомнил, что перханье это слыхал уже от нее давным-давно.

— Хворая она, — сказал он Ивану Ивановичу, хмуро пялясь в пол.

Гапан очень был понятлив.

— Тут, вижу, не стыд, тут жалость.

— Ну жалко, да.

— А мы жалеть не имеем права, не от своего имени служим. Порядок есть орднунг — запомни колючее слово. А Явдоха твоя немного должна — всего два пуда муки, и «лист» ее закрывается.

Ладно, подумал Мирон, надо только утвердиться в должности, а там пойдет легче. Пошел домой и по пути получил порцию удовлетворения. Ну, то, что прочие смотрели на него чуть искоса и быстро улыбались, встретившись взглядами, это его волновало мало, он это предвидел, а вот оторопь во дворе Порхневичей была сладка сердцу. Пани Гражина чуть нижнюю челюсть не потеряла, сейчас побежит расскажет Витольду, пусть теребит чуб. Мирон рассчитал так: как только отличится перед Гапаном хоть немного, будет звать его в сваты. Обжора не откажет, ему нравится вариться в разных здешних делах.

С матерью все было переговорено десять раз, и Оксана Лавриновна отступилась — хочешь в полицаи, чего уж, иди. Сказать, что она не одобряла линию сына из-за того, что любила советскую власть, было бы неправдой. Равнодушна она была к любой власти. Просто сын, по ее мнению, с устройством на такую службу уж очень высовывался. Слишком резко превознесся, как бы не нарваться. Завидовать будут некоторые, мстить. Впрочем, в глубине души она даже признавала, что по-иному и не могло выйти. До конца и она, и Мирон настолько уж своими здесь не стали, все равно на отшибе живут, так пусть оно хоть так будет, с винтовкой и повязкой.

По дороге Мирон зашел к Кроту и сказал, что надобен на полдня ему конь. Крот, черный, как крот, да и подслеповатый в оправдание фамилии, только кивнул. Телегу взяли у Ерша. Когда Мирон грузил мешок своей собственной муки на телегу, на дворе сам собой возник дед Сашка. Прибежал из леса, где все еще отсиживался на спиртзаводе Волчуновича, остерегаясь за свое председательство.

— Ах, орел, красавец ты, Мироша!

Льстил зверски и в глаза заглядывал, удобный был случай начать возвращение под крыло нового порядка с восстановления отношений с представителем этого порядка. Помог уложить мешочек, все что-то приговаривал. Когда Мирон выехал из ворот, бежал рядышком и все что-то тараторил бессмысленно лестное и восторженное. Упомянул про то, как Витольд не прав был, когда вставал у Мирона на пути. Все же знают: пара их с Яниной самим Господом задумана, и нельзя даже батькам мешать, чтобы она сладилась.

— Женю! — закричал дед Сашка, хватая Мирона за рукав.

Парень попридержал коня, наклонился к деду.

— Жени, — сквозь зубы усмехнулся молодой полицай.

— Ты весь наш погреб наладился туда перетаскать? — спросила Оксана Лавриновна, когда Мирон отвез один мешок и явился за вторым.

Вслед за Явдохой у Гапана стоял в списке дядька Николай Купрашевич. Про него было известно — при смерти. Как явиться к нему на двор, Мирон не мог себе представить, там одни хворые и малые. Мать преувеличивала: если еще один мешок из закромов своих вынуть, они с матерью не разорятся и не заголодуют. Кстати, удивительный все же человек маманя, вроде и одиноко хозяйствовала, а запас каков!

Но по-хорошему — права она, вслед за Купрашевичем будет еще кто-нибудь с голодными детками по лавкам. Гапан свой список составляет с умыслом — замазать его, хитроумного. Мирон хочет использовать полицию для своих целей, а пока скорее полиция использует его. Да уж чего теперь, повязку не сдашь — мол, передумал я.

Забросил винтовку за плечо и побрел на дело. Гуриновичи состояли из целых пяти улиц, кое-как пересекавшихся. Дом Купрашевичей был на крайней от леса. Там посреди пустого двора приземистая, камышом крытая хата. Сарайки тоже под черным, прогнившим камышом. Старуха дядьки Николая ходит по двору за курицей, бросая ей какие-то крошки из подола. Дура, увидит немец, заберет, они до курятины очень любители.

Мирон специально нахмурился, чтобы вид был — не спорить! И тут услужливо всплыло, как этот помирающий сейчас старый Купрашевич выдрал его лозиной за потравленную алычу. Росло в углу их двора дерево, дававшее в августе немного очень кислых желтых ягод. Мальчишками залезли, попробовали, стояли отплевывались, а тут этот с прутом, да как без предупреждения хлестанет. Нечего было руки распускать. кому она нужна, твоя алыча? Мы только попробовали!

И старуха, и выскочившая из хаты девка, Лариска кажется, молча выпучились на повязку, им сразу и все было понятно, сопротивляться им и в голову не пришло. Мирон решительно прошел к сараюшке, отмахнул щеколду, поискал глазами — лопата была прислонена сбоку, как войдешь, соскреб солому, устилавшую земляной пол, и стал быстро рыть, выбрасывая мягкую землю из дверей сарая на улицу. Даже сховать мозгов не хватает! Все лежит, считай, на виду. Нащупал завязку мешка, пошевелил тяжесть в земле, винтовка сползала с плеча, но не снимал, чтобы не расстаться с полицейским авторитетом. Выволок мешок, пнул ногой — зерно. Оглянулся. Баба и девка так и остались стоять в тех местах, где застало их его вторжение.

Тем лучше.

На плечо мешок закидывать не стал — грязный, подхватил под руку, стрельнул глазами по сторонам. У ограды кто-то нарисовался. Шукеть, есть такой скверный, въедливый мужичонка — кратковременный советский чин. Сидел бы в углу и тихо. С ним рядом еще кто-то незнакомый. Пусть только вмешаются!

Среди всеобщей оторопи характер проявила только собачонка Купрашевичей, кудлатый цуцик. Вдруг налетел с лаем, хотя его явно никто и не думал науськивать. Лаял истошно и все норовил цапнуть за сапог и даже цапнул. Небольно совсем, но Мирон, совсем уж переходя в образ новой своей должности, бросил на землю мешок, перехватил с плеча винтовку, дослал умело патрон в патронник и грохнул в истошный комок шерсти. Отнесло в сторону метра на четыре.

Мирон ни на кого не посмотрел, и без того понимая, какое произвел впечатление, подхватил мешок, вернул на плечо винтовку и вышел в ворота. С твердейшим намерением прямо Гапану в глаза заявить, чтоб он больше его по знакомым не гонял. Тошно.

Иван Иванович встретил его на крыльце.

— Клади, клади сюда, — умиленно приговаривал он, показывая, где можно оставить добычу, доставшуюся ценой собачьей крови. Поразительное дело — начальник порядка был в курсе всего, и даже стрельбы.

— Отнесут, отнесут мешочек. — Гапан ковырялся в зубах длинной соломинкой, пока не сломалась, сплюнул. — хорошо, что ты под рукой. Дело у меня к тебе сразу важное.

— Я...

— Ты, ты, но не за мешками и шавок дырявить.

Мирон чуть прищурился — ничего хорошего он от своего начальника не ждал.

— Вернулся Михась, — загадочно улыбаясь, начал Иван Иванович. И молодой полицай сразу понял, что за Михась имеется в виду. — Доставишь. Вот как есть сейчас иди с оружией своей и доставишь. Приказ. Учет, все как положено. Имею я право не знать, кто тут у меня на территории засел? Нет, не имею.

Мирон перекинул винтовку с плеча на плечо, удостоверяясь, что его посылают в вооруженном виде на это задание.

Начальник порядка ласково зажмурился:

— Ступай!

Это был, конечно, подарок ему от Гапана. Покуражиться на законном основании над трясущимся дезертиром будет приятно. Только откуда Гапану известно про их прошлые дела? Поверить, что он распорядился по случаю, просто потому, что парень оказался «под рукой», было трудно. Ушел Иван Иванович.

Сначала Мирон шел быстро, но уже у кузницы стал притормаживать. А, собственно, чего он так гонится? Какая такая уж особенная сладость, чтобы под ружьем сводить Михася в «школу»? Ну, будет он молча бить каблуками по мерзлой дороге, не оглядываясь. Какая радость!

На мосту Мирон остановился.

Он знал, что Повх стоит в дверях и наблюдает. Сплюнул в темную, даже на вид холодную воду. Двинулся дальше.

А если на дворе Витольд?

Ну и что, начальник порядка приказал доставить — стало быть, ступай, а ты, Ромуальдович, помалкивай.

Пошел еще медленнее. У ворот Жабковских стояла Моника и улыбалась, увидев Мирона, забежала внутрь и присела. Понятно, что о нем бормочут по хатам.

У колодца, как ни странно, никого не было.

А во дворе Порхневичей стояла одна Станислава и лузгала семечки, мечтательно двигая нижней челюстью.

— Позови Михася.

— Кого?

— Слышала.

Сказал и отвернулся. Уверенность, что твой приказ будет выполнен, действует на того, кому приказали.

Станислава широко сплюнула шелухой и пошла к дому.

Из-за конюшни в глубине двора показалась физиономия Наташки, но мгновенно исчезла. Мирон изо всех сил старался не смотреть в сторону имения Порхневичей — не будет он тайком и жалобно высматривать Янину.

Честно говоря, ждал, что выйдет Витольд и попытается как-нибудь значением своим опровергнуть приказ из «школы», а он ему твердо не позволит этого опровержения. Но недооценил врага, тот понял, что дело тут официальное, переть буром нечего.

— Пошли, — послышался сзади хрипловатый голос.

Михась. Черное, под горло застегнутое пальто, шапка почти новая и хорошие сапоги. Не собирается прибедняться — и правильно, никто не поверит.

Мирон показал подбородком — иди. Не говоря ни слова, Михась двинулся, молодой полицай так и не посмотрел, провожает ли кто его взглядом.

Шли не торопясь. Мирон продолжал торопливо и злобно соображать, что же делать. Просто взять и привести, только и всего! Гапан, это же понятно, ничего такого ему не сделает. Ну, запишет в список. Михась вел себя смирно и просто, явно по совету отца. Не придерешься.

Миновали «учительский дом», миновали двор Жабковских. Моника захихикала им вслед, продолжая сидеть за оградой. Мирон поморщился: если над кем есть смысл смеяться, так это над ним.

Подошли к мосту.

И тут конвойного осенило. он резко обогнал Михася, на ходу снимая винтовку с плеча:

— Стой.

Михась встал.

Пугнуть, надо пугнуть, лучше бы подальше завести, на тот берег, за кузню, да уж начал.

Михась смотрел спокойно.

Мирон достал из внутреннего кармана фуфайки листок с фамилией Купрашевича, повертел так, чтобы Михасю были видны черные германские орлы на бумаге, потом спрятал. Поднял злые глаза:

— Стань там.

— Где? — наконец подал голос Михась, и голос звучал неуверенно. Ситуация развивалась не по отцову предсказанию.

Мирон обрадовался суматохе в лице гада. Только что же дальше? Мало Михасю досталось испуга. Уже оклемывается.

Мирон медленно снял винтовку с плеча.

— Ты чего? — сразу заволновался молодой Порхневич, не было в нем никакого характера. Не убьет же его Мирон здесь, на берегу, просто так. Хотя времена сейчас такие и такое приходилось видеть...

Прозвучал затвор.

— Ты чего? — ничего больше у Михася не выговаривалось.

Мирон держал оружие наперевес и глядел в самые глаза расстреливаемого.

В третий раз произнес свой бессильный вопрос Михась. Ему было невдомек, что Мирон и сам в панике, он не знает, как вывернуться из этого переулка, в который свернул, не ведая, куда он выведет. Просто так взять и повести дезертира дальше — уж больно глупо получится. Даже Михась засмеется над ним, хоть и трус.

Решение пришло неожиданно, решение, можно сказать, дурацкое, но другого не нашлось, а потом сразу же Мирон понял, что все не так уж и глупо. Расплата.

— Раздевайся.

— Да ты чего?!

— Перестань ты чевокать. Раздевайся, а то убью!

Вид Мирону удалось сохранить, и Михась поверил, что раздеваться надо, в этом какой-то выход, это не для расстрела. Снял сначала шапку, потом пальто, пиджак, сапоги, портки, все время неотрывно глядя в глаза Мирону, словно это была страховка от выстрела.

— Плыви.

— А?

— На тот берег.

Про то, что вода ледяная, что течение здесь и про другое, что можно было бы сказать, Михась заикаться не стал. Безмолвно подрагивая, прошел по утоптанному снегу к воде. Вошел по щиколотки.

— Ну!

Чара речка не широкая, при решительности и скорости в пять-шесть взмахов саженками ее можно было перемахнуть. Михась бился чуть дольше. Зажмурился — и напшуд! Но вот он и у берега. Крутой тот берег, не выбраться, ноги съезжают, догадался вдоль него, цепляясь за дерн, добраться до опоры мостовой и по набитым перекладинам вылез на берег.

Мирон уже был там. Винтовка уже на плече.

— Иди оденься.


Глава седьмая

Иван Иванович дремал, вытянул ноги под стол, запрокинул голову. Рот распахнулся сам. Храп был густ, вырастал из горла, как некое растение — казалось, вот-вот, и его можно будет увидеть.

Витольд Ромуальдович вошел с улицы не отряхнувшись, с пеленой свежего снега на голове и на плечах. Потопал ногами, обмахнулся шапкой.

Храп стих. Голова медленно возвращалась в вертикальное положение.

— А-а, — губы расплылись в сонной улыбке.

Витольд Ромуальдович подошел к столу и сел без приглашения на табурет.

— Я уже Мирону сказал, серьезно сказал: ты гляди, парень!

— Я не затем, Иван Иванович, с Сахонем я сам разберусь.

Начальник порядка недовольно приосанился: это как то есть?

— У меня к тебе предложение.

— Какое?

— Тебе подойдет.

В комнату вошла Грипка, неся в одной руке штоф и два стакана, в другой — глиняную миску с мочеными яблоками. Знака ей специального от хозяина не было, вышколилась, значит.

— Ну, говори.

— Помочь тебе хочу. Видел, как колотишься с реквизициями, «лист» твой плохо исполняется.

— Да кое-как справляемся.

— Плохо. Долго. Со скандалами. Воины твои ходят как лишенцы, крепкая баба так и со двора выгонит.

— Ну уж!

— Зачем ты таких взял — твое дело.

— Мое, мое.

— Избавлю тебя от хлопот. Будешь отдавать список мне, а я уж все сразу и вовремя. Я ведь знаю, где у кого что припрятано.

Гапан заулыбался:

— Так ты что, в старосты решил?

— Не знаю, как это у вас называется.

— Так и называется — староста. Будешь служить великой Германии.

Видя, что гость поморщился в ответ на формальные слова, Иван Иванович крякнул тихонько — вот, мол, ты каков!

— Я тебе скажу: конечно, да, Ромуальдыч. Таким манером у меня закрывается весь ваш конец — Порхневичи. Строд в Новосадах, а ты... Только мое слово не последнее. Начальнику жандармерии в Кореличи напишу.

— Напиши.

— А Михася давай к нам до кучи, у меня места еще есть. По порядку, я на сто поселян могу одного хлопца взять на службу порядка.

Витольд Ромуальдович отрицательно покачал головой:

— Он мне и так будет пособлять.

Ага, ага, про себя просчитывал Иван Иванович. Зачем-то такая хитрая расстановка нужна этому волку. Пускай. Потом рассмотрим, что за мысль.

— Все, выпьем на закрепление, и я беру бумагу.

— Ты сразу бери бумагу. Выпьем еще как-нибудь.

Иван Иванович одобрительно хмыкнул:

— Трезвая голова — умная голова.

— Ну, я пойду. договорились?

Гапан покряхтел: как то есть «пойду»? Имеются вопросы.

— А вот Кивляк, он же жучара, он же схоронил все в лесу, и нет у него, говорит, ничего. Ведь врет.

— Мне не соврет. — Витольд твердо и спокойно смотрел в опухшее лицо Гапана, и тот чувствовал себя не совсем на высоте.

— Это да, это я понимаю, это хорошо.

— Теперь все?

Начальник полиции задумчиво воткнул нож в моченое яблоко:

— Там еще это, Лелевич, он как — сам по себе или что?

Витольд ответил все тем же ровным, уверенным тоном:

— Лелевич и семейство все его от меня. Пусть осваивается. За него с Кивляка пока получим. Или еще подумаем откуда. К Лелевичу на дальний его млын почти и не возят ничего. Особенно сейчас.

— А он не запартизанит? Я слыхал, где-то под Ошмянами, что ли, поляки засели, отряды в лесу.

— Лелевичи партизаны? — Витольд Ромуальдович улыбнулся. — Про польских партизан я только сейчас от тебя услыхал. Красные партизаны — это да, стали заводиться то там, то там.

Иван Иванович тоже улыбнулся, но с неожиданной жесткостью:

— Не все ты слыхал, бывают и еврейские партизаны. Про Лелевичей тебе поверю. Только поляки — они ведь... поляки.

— Ты намекаешь, что я в костел похаживал?

Гапан вертикально поставил ладони: ни Боже мой, уважаемый!

Витольд Ромуальдович, не говоря более ни слова, встал, надел шапку и вышел в бесшумный, абсолютно вертикальный снегопад.

Иван Иванович довольно долго матерился себе под нос. Потом налил чарку, закинул в рот. Покрутил у рта яблоко, закусывать не стал. Никак не мог решить — удачно он поговорил или все же в ущерб себе.

Посмотрим.

В Пуще было замечено какое-то шевеление, люди смутные мелькнули, постреляли, но далеко, у Сынковичей. Кто — неизвестно, и всего один раз, только обер-лейтенант вдруг занервничал и велел переселить поближе во Дворец и обоих своих охранников, и всю полицайскую силу. Пока Сивенков открыл им комнатенку в дальнем флигеле, где раньше фельдшер жил. Мигом Григорий с Сенькой сколотили три топчана, притащили затхлые одеяла, железную печку поставили в угол, трубу вывели в окно.

Дверь в дверь с новой «казармой» была каморка полненькой тихой старушки. По тому, как обращался с ней Григорий, немцы сделали вывод, что бабка не совсем в себе. Главное — не мешает, молча встанет утром — и в прачечную, что устроили в тылу конюшни. А когда нет работы, сидит у темного окошка и пялится на снег. «Гэта яна?» — поинтересовался Касперович у Григория, тот нехорошо ухмыльнулся, показывая острые, как бы заточенные зубы. «Яна, яна», — и сообщил, между прочим, что баба безотказная. «Стара ж», — резонно заметил Гунькевич. Григорий сказал, что чепуха, отвернешь, мол, головой в угол, и не видать, что бабка, а «мясо крепкое». Присутствовавший при разговоре Мирон вышел — противно было слушать поганые сивенковские воспоминания, как, будучи еще совсем хлопчуками, Григорий с братом прибегали сюда к молчаливой прачке.

— Привет, — сказал Скиндер, он стоял у входа, как будто ждал появления Мирона.

Мирон кивнул ему официально, как рядовой полицай немецкому ефрейтору. Разница меж ними большая. Но Скиндеру явно нужны были другие отношения. Он достал из кармана портсигар и предложил жестом — закуривай. Полицай не курил. Ефрейтор закрыл и спрятал портсигар. Переводчик тоже не курил, держал для обер-лейтенанта, курить тот бросил, но в особые минуты иногда требовал немедленной сигареты.

Из-за дверей микроказармы донесся взрыв гогота. Лидировал мощный и самодовольный голос Григория, Касперович с Гунькевичем просто пристегивались к нему.

Мирон коротко покосился в направлении смеха и отошел от дверей подальше. Скиндер сказал ему вслед:

— Хочу тебе помочь.

— С чего это?

— А в каком деле, тебе не интересно?

— В каком деле?

Скиндер, поскольку Мирон к нему не оборачивался, сам зашел с фронта:

— Сегодня обер-лейтенант вызовет к себе старосту Порхневичей.

Для Мирона то, что Витольд стал старостой, было известием неожиданным и неприятным.

— Он староста?

— Почти. Бумагу на него в жандармерию уже написали.

Определенно стена между Мироном и Яниной стала выше. Витольд теперь с Гапаном заодно, не станет начальник порядка против воли свежего старосты распинаться на своего рядового полицая.

— Думаю, Порхневич приедет к обер-лейтенанту ближе к вечеру. Часов в восемь.

Мирон внимательнее поглядел на переводчика — тот явно хочет ему втолковать что-то важное для него, только пока не ясно, что именно.

— Говори.

— Ты любишь Янину.

Было неприятно, что язык этого бледнокожего в пилотке с опущенными ушами касается любимого имени.

— Напиши ей.

— ?

— На бумаге напиши письмо, чтобы она точно поняла, что письмо от тебя.

— И что будет?

— А сам пойдешь в церковь.

— Уже ходил.

— Теперь осечки не будет.

— Отец Иона забоится старосты.

— Обер-лейтенант не даст его трогать. Германская политика здесь на землях — присягнувшим попам почет и защита.

— Когда это Иона присягал?

— Твое какое дело! Присягнет, главный их поп подписал договор с командованием. А как дед Иона любит Витольда, ты знаешь.

— Знаю.

— Вот. Я отвезу письмо Янине и потом ее на мотоцикле доставлю в церковь. Витольд сидит у обер-лейтенанта, совещается. Запретить Янине ехать — некому. Она никого, кроме отца, не слушается. Она-то согласится?

Мирон ответил не сразу — слишком решительный получался поворот в судьбе.

— Там Михась и мать. все равно не отпустят.

— Отпустят, у меня будет немецкая бумага, суну под нос, скажу, отец требует, куда им не поверить.

У Мирона внутри поднималась темная паника: с одной стороны — возможность получить Янину, с другой — сомнение в хлипкой, несерьезной конструкции, что предлагалась переводчиком.

— А в чем твой интерес?

Скиндер чуть улыбнулся тонкими губами:

— А почему ты думаешь, что я не хочу отомстить Витольду? Думаешь, мне не за что?

Мирон попытался вспомнить, что там было у Скиндера с Порхневичами. Ничего такого уж. Ну, бегал белобрысый несчастной собачонкой при ноге Ромуальда. За что там мстить? Но если глянуть по-другому — откуда мы можем знать, какая там язва развилась в этой пресной душе, какой червяк точил его годы и годы?

— Нет, — сказал Мирон.

Скиндер, против ожиданий, не стал уговаривать:

— Зря. Когда еще выпадет случай.

Развернулся и пошел от флигеля в сторону «Колизея».

Мирон дернулся было за ним, но удержался.


Глава восьмая

Вилли и Зепп недолюбливали Скиндера, он даже и немцем в их представлении не был, паршивый фольсдойч. И это курам на смех, что человек, так дико говорящий по-немецки, заделался переводчиком. А теплое местечко для него определилось просто потому, что у парня оказалась неожиданная лапа, большие связи. Генрих — так себя просил называть Скиндер — напускал на себя загадочный вид, когда парни задавали ему естественные вопросы «кто ты?» и «откуда?». Скрытничаешь — не станешь товарищем. Боком как-то дошла информация, что отец Скиндера — какая-то шишка в среде военных строителей, и обер-лейтенант Аллофс работал под его началом в Померании. Так и сладилось, что этот полунемчик попал на лафовую работку к тыловому военному архитектору. Теперь сидит себе с ним на привязке проекта к ландшафту и в ус не дует, когда его одногодки засели в снегу под Москвой.

Вилли и Зепп были простыми парнями, которым честно повезло не оказаться в передовых частях на Восточном фронте или в Африке, и они искренне презирали Генриха за то, что то же самое счастье он получил по блату.

Оказавшись тут, в этой неописуемой, глухой лесной пещере, Генрих повел себя вдвойне ненормально — развил подозрительную и нервную активность. Могло создаться впечатление, что здешние места ему знакомы. Каково же было удивление, хорошенько перемешанное с презрением, когда выяснилось, что он родом из этих мест. Вилли всерьез говорил Зеппу, что у переводчика между пальцами растут серые волосы, как у всех здешних жителей, а на копчике короткий, с серой же кисточкой хвост. Зепп соглашался, что местные жители напрямую происходят от представителей окружающей фауны, даже минуя стадию обезьяны. одного он не мог понять: почему Генрих хочет казаться таким чистюлей, так тщательно бреется и изводит массу туалетной воды, видимо присылаемой отцом-шишкой. Ничего удивительного, отвечал Вилли, никак нельзя без кельнской воды, иначе будет от него смердеть волчарой.

От скуки хорошие, настоящие парни Зепп и Вилли обменивались насмешливыми историями о своем ефрейторе. Над странноватым своим начальником они посмеивались редко, все же обер-лейтенант. Хотя, по правде говоря, штатская слабина в нем отчетливо чувствуется. Вилли помогал отцу в лавке в Магдебурге, а Зепп — отцу на ферме под Магдебургом, они тоже не родились в потомственных военных семьях, но в их штатскости не было и тени интеллигентности. Вилли неоднократно выходил с компанией «настоящих парней» пересчитать зубы студентам и «красным» во время демонстрации.

Земляки содержали в полнейшем порядке оба своих мотоцикла, у Вилли был мощный «БМВ», у Зеппа агрегат попроще — «Цвиккау», но это не служило поводом для трений в их среде. Они были мотоциклисты, и они были отличные парни.

В этот вечер Скиндер зашел в их комнату с большой плоской бутылью местного шнапса и кругом свиной колбасы. Это было хорошее подношение, и оно могло бы стать прологом к настоящей дружбе, но, оказывается, ефрейтор Генрих не собирался напиваться вместе с мотоциклистами. У него, видите ли, важное, даже волнующее событие. Он идет встречаться с родственниками и останется у них допоздна.

Вилли не удержался и выразил удивление тому, что Генрих раньше не кинулся в объятия своей прежней семьи. Ефрейтор загадочно улыбнулся, что правильнее встретиться сейчас.

Зепп догадался:

— Тебе нужен мотоцикл.

— Да, — сказал Генрих, у него есть кое-какие подарки, все не унести в руках.

— Где тебя искать, если вдруг обер-лейтенант спросит? — поинтересовался Зепп. — Или если ты не вернешься к полуночи, как собираешься?

Скиндер объяснил, где находится дом Жабковских. Для порядка. По всему было видно — он не мечтает, чтобы мотоциклисты его там посетили. Но порядок есть порядок.

В общем, договорились.

Скиндер вышел, завел машину.

Зепп и Вилли нарезали колбасу, достали луковицу и местные чудовищные мятые соленые огурцы. Страшные на вид, но весьма годные в качестве закуски к местному шнапсу.

Выпили по стопке.

Скиндер уехал.

Зепп и Вилли переглянулись. Они оба поняли, что произошло. Генрих уехал не в ту сторону.

— Его родственники живут не там, — сказал Зепп, предоставивший свою машину ефрейтору и поэтому более озабоченный тем, что происходит.

— Он что, нас обманывает? — удивился Вилли.

Они решили выпить еще и посмотреть, как будут развиваться события, а то ведь стоило бы доложить обер-лейтенанту. Скиндер, правда, утверждал, что он отпущен начальником, но зачем ехать не в ту сторону?

Переводчик мигом домчался по ледяной, накатанной санями дороге до хаты отца Ионы. Причем, что важно, он был не один. Без чьего бы то ни было разрешения отлучившийся Мирон ехал вместе с ним. Высадив его, Скиндер сказал:

— Иди договаривайся. И жди.

Через полчаса, не больше, он уже тормозил у ворот дома Порхневичей. Спрыгнул в снег с сиденья, встряхнулся, решительно подойдя к воротам, пнул калитку. Сделал два шага по двору, но тут же бросился обратно: на него с хриплым лаем летели два здоровых кобеля. Встал спиной к липе у входа. Глупая ситуация: такое дело закручено — и всему рухнуть из-за двух псов! Скиндер выругался по-немецки и достал из кармана парабеллум. Стрелять решил для начала не по собакам, а в воздух. Но не успел, распахнулась калитка.

Михась.

— А?

— Привяжи собак.

— Навошта?

Михась хорошо освоил русскую речь, но в моменты сомнения или волнения переходил на родное наречие.

— Что, я так и буду здесь стоять?!

— Тебе кого?

— Отца твоего. И тебя, но сначала отца.

Обернувшись, Михась велел Наташке «прицепить» псов — в самом деле, негоже держать представителя власти у ворот, хотя он и был когда-то просто шантрапой деревенской.

Витольд Ромуальдович встретил вестника на крыльце. Молча выслушал приказ явиться тотчас же к обер-лейтенанту. Вместе с сыном.

По правде сказать, Скиндер немного опасался, что Витольд откажется. Лицо вон какое, вертикальные морщины на щеках, чуть оттопырена нижняя губа, жесткие волосы торчат, как стреха, надо лбом, выражение глаз не разглядеть, одно понятно — неподвижные. Ничего, на всякий гонор есть регламент, не отказывает деревенский житель немецкому офицеру, даже если тот всего лишь бывший архитектор.

— У меня мотоцикл.

Витольд Ромуальдович покачал головой:

— Нет.

Скиндер не поверил ушам: что значит «нет»?

— Михась, заложи коляску.

Ах, если так, то ладно.

— А ты пока посиди в доме.

И тут не холодно, хотел сказать Скиндер, но решил, что по мелочам лучше сейчас не спорить, обтряхнул веником сапоги и прошел вслед за хозяином в кисловатую темноту сеней.

Усадили его в большой комнате, на лавку у стола. Гражина спросила что-то про угощение: пива, может быть, пиво у них есть, или бимберу. Витольд, чему-то усмехнувшись, вышел вон, Гражина тоже испарилась из комнаты. Скиндер сидел, держа руку в кармане, на рукояти парабеллума, усмехнулся себе, вынул руку. И тут в проеме дверном мелькнула Янина. Только что освободившейся рукой Скиндер, мгновенно сориентировавшись, сделал ей знак. Она задержалась, он быстро вынул из внутреннего кармана записку Мирона и тут же сунул под скатерть. И в следующую минуту Янину сменила пихнувшая ее в бок Станислава. Вошла, села на лавку рядом с ефрейтором. По ней было заметно, что представителя власти она не боится, держит по старому счету, как было в той школьной компании, где он бегал сбоку и без всякого респекта.

— Здравствуй, Генрих, — пропела она делано ласковым тоном.

Раньше, она помнила, белобрысенький тонконожка смущался по всякому поводу, и ничего не стоило вогнать его в краску. Теперь же было не так: смотрит прямо, почти с улыбочкой, даже покровительственно, как бы говоря — ну чего тебе, дуреха?

Станиславе обязательно надо было его как-то уязвить, иначе что ж это!

— А ты чего Жабковских своих обижаешь, не заглянешь? Дела, скажешь, да?

— Сегодня, сегодня, Стася, прямо по твоим словам и загляну.

Он помнил, что она ненавидит, когда ее Стасей называют.

Светской беседе не суждено было продолжиться, появился Витольд Ромуальдович.

Бричка стояла уже у ворот. Михась кормил лошадку хлебом с руки. Похлопывая холодное мотоциклетное сиденье, Скиндер сказал, что заедет на минуту к своим, так что пусть Витольд Ромуальдович с Михасем едут прямо во Дворец. Там ждут. А я догоню. Витольд Ромуальдович ничего не сказал, хотя поведение переводчика вызывало смутное неудовольствие. Все он делает чуть как бы вкось, невнятно. Впрочем, чего от него ждать, от мозгляка, он всегда был какой-то лишь вполовину парень, белая тень среди молоди. Ничего, там, прямо в разговоре с обер-лейтенантом...

Стоп! А переведет кто?

Мысль эта пришла в голову Витольду, он только открыл рот...

— Не бойтесь, я догоню. Я только на минуту, и догоню.

Витольд Ромуальдович и Михась переглянулись. впрочем, в сыне староста умственной поддержки найти не рассчитывал, он трясся перед встречей с обер-лейтенантом.

— Езжайте, езжайте, я правда скоро, — с вымученной уверенностью в голосе настаивал Скиндер.

Порхневичи что-то медлили. Витольд медлил. Что-то чует, гад.

— Мы будем у Сивенкова, если что.

— Я догоню, но можно и у Сивенкова, — неприятно, узкогубо улыбался переводчик.

Витольд приподнял вожжи.

Скиндер одним движением дрожащей ноги завел мотоцикл.

У моста разминулись.

Удаляясь, Витольд Ромуальдович оглянулся.

Кати, кати!

У Жабковских страшных собак на дворе не было, заливистого цуцика можно было просто отшвырнуть голенищем.

Семейство ужинало. Скиндер поморщился: все время какие-то осложнения. От злости заговорил резче, чем собирался.

Они сидели молча — и его мать, и старик, и даже Моника, — с протянутыми к горшку ложками, но не решались туда их окунуть. А он им объяснял, что прямо сейчас — очень скоро — здесь, в хате, будет заседать немецкое военное командование и всем придется убираться вон.

— Куда ж? — спросила мамаша, не в том смысле, что не хотим из своего дома, а именно интересовалась, в какое место отправляться.

— К Коникам хоть. В гости. Отнесете им конфет. — Скиндер достал из принесенного мешка кулек с маленькими шоколадками и карамельками в цветных бумажках — немецкий подарок.

Бросил на плечо матери платок — знал, что женщинам лучше всего дарить платок, и подарил. Деду на стол под нос — коробку папирос. Монике что? Где-то там глубоко были бусики, бижутерия.

— Доедайте, и чтоб быстро.

Они сидели тихо, можно сказать, осторожно. Скиндер оглядывал бревенчатые стены, тусклые занавески на окошках, стол без скатерти, пол хотя был и прибран, но как-то природно нечист. Пахло вареной капустой — это, понятно, из горшка. Обстановка конечно же как раз для «немецкого командования».

— Доели?!

Старик медленно сбирал в ладонь крошки со стола тяжелой ладонью с негнущимися пальцами. Моника примерила бусики, но действовала с неловкостью медведицы, деликатная немецкая нитка треснула, поддельные жемчужины разлетелись по полу. Дура в рев. Скиндера аж судорога проняла наискосок через весь организм.

— Собирайтесь!

Полез в мешок, там еще что-то было. Да, еще одни бусы, этой чепухи он правильно что напихал побольше. Сунул матери в руку:

— Там ей отдашь.

Медленные, хотя и суетливые, сбивчивые, дерганые сборы завершились впихиванием дедовых ревматических ног в растоптанные валенки.

— К Коникам, вот отдадите им. И вот — это мармелад, вкусно. Чай там пейте, и чтобы тихо. Если что — немцы, они за свое командование головы пооторвут. Всё, пошли.

Когда они кое-как вывалились на вечерний двор, Скиндер достал из своего мешка бутылку шампанского, еще несколько каких-то соблазнительного гражданского съедобного вида коробок и банок, расставил их на столе. Кроме того, букет бумажных цветов, заоглядывался — во что бы сунуть. Какая тут может быть ваза! Хоть бы столик.

Ладно. Выскочил следом за своими.

Начинало темнеть.

Скиндер безжалостно наблюдал, как караван обалдевших родственников со вздохами и всхлипами пересекает двор по направлению к воротам. Обогнав их, опять с ходу завел еще теплую машину, крикнул через плечо:

— Скоро вернусь! Чтоб в хате никого! Понятно?

Им было понятно.

Бричку он догнал на липовой аллее. Уже совершенно стемнело. Это к лучшему, нечего сюда еще и Сивенкова путать.

В «мастерской» обер-лейтенанта горел яркий свет — специально привезенные керосиновые лампы.

Вдохновленный морозцем и ездой, переводчик весело крикнул молчаливым, настороженным Порхневичам:

— Сейчас доложу.

Витольд Ромуальдович сел на лавку в том же предбаннике, где отирался несколько битых часов в прошлый раз. Михась сел рядом.

— Чего ему надо? — не удержавшись, спросил Михась.

— Говори то, что говорил Гапану. Попал в плен, отпущен как не враг великой Германии. Предложат в полицию — соглашайся. Да я тебе все уже обсказал. Не трясись.

Скиндер выскочил из «мастерской», виновато хлопнул себя по бокам ладонями:

— Извините. Придется подождать. — Развел руками. — Ничего не поделаешь.

Витольд Ромуальдович закрыл глаза, чтобы сдержаться. Никакого смысла изливать неудовольствие на этого червяка не было.

— Тут тепло. — Скиндер мягко стукнул кулаком по печным изразцам. Перед дверцей, за которой гудел огонь, на прибитой железке лежали чуть заснеженные поленья.

— Подбросишь! — подмигнул переводчик Михасю и выскочил в другую дверь, на улицу.

Не открывая глаз, пан Порхневич тихо выругался. Михась же был скорее рад: значит, дело не срочное и, скорее всего, не слишком важное.

Скиндер подбежал к мотоциклу. Зепп и Вилли стояли рядом и лениво, находясь в состоянии приятного, не обременительного еще для губ опьянения обменивались мнениями на технические темы. Вид механизма будил в них работу мысли.

— А-а, — дружелюбно закричали они, увидев товарища, водки которого напились. — Куда? Опять?!

— Я еще не поговорил с любимой тетей, — объяснил Скиндер. — Помогите.

Мотоцикл залетел в сугроб колесом коляски, Зепп и Вилли, конечно, помогли, высказываясь в том смысле, что без хорошего разговора с любимой тетей жизни не может быть никакой.

— Хочешь, мы придем к тебе в гости и тоже поговорим с тетей? — поинтересовался Зепп.

— Мы знаем, куда идти: от моста третий дом! — успокоил Вилли на тот случай, если Генрих волнуется, что они не найдут его.

— Я был бы рад, но мне не хочется, чтобы вы беспокоились.

Он укатил, сразу скрывшись в темноте. Вскоре там потонул и треск двигателя.

— Пойдем выпьем, — предложил Вилли.

Зепп согласился с тем, что это хорошая мысль.

Скиндер пронесся по аллее, качаясь, как на волнах, на утоптанном, укатанном снегу. Он не так давно научился водить мотоцикл, но сейчас ему было не до осторожности. Пока карточный домик его даже не дерзкого, а безумно наглого замысла хоть и покачивался, но стоял, удерживая все новые головокружительные этажи. Главное, не думать, что потом. Если он сейчас попробует представить себе, как станет глядеть в глаза Порхневичей, когда вернется... не будет он этого представлять. Пусть себе сидят и преют у печки. Они всего лишь примитивные местные Порхневичи, и всё!

В Гуриновичах его встретили и всю дорогу провожали собаки. Иван Иванович вышел на крыльцо, чтобы рассмотреть, что это за мотоцикл шныряет туда-сюда перед штаб-квартирой.

У кузни на спуске переводчик потерял управление, его развернуло боком и юзом понесло вниз по склону, к мосту. Повх посыпал сажей склон, но мотоцикл сыскал голую наледь. Ни на часть секунды не потерял Алексей Скиндер своего преступного вдохновения, и Бог решил его помиловать. Так боком его трехколесник и вполз на мост, ни обо что не шарахнувшись. Попыхтев немного, ефрейтор придал ему нужное направление, не вырубая мотора, и ворвался в примерзшую к берегу Чары деревню.

Завернул крутой вираж перед крыльцом когда-то родимой хаты.

Теперь главное, чтобы Янина не задержалась. Тут было одно из тонких мест плана. Во-первых, она должна решиться второй раз войти в одну и ту же церковь. Обмануть оставшихся в доме баб. Или уговорить. И сделать это до того, как у изнывающих в предбаннике отца и брата раздражение и страх станут заменяться подозрениями.

Огляделся.

Никого.

Даже цуцика куда-то дели.

Тишина, только слышно, как свиняка вздохнула за стеной хлева.

Янина, скорей, Янина! Он прислушался, рассчитывая расслышать звук приближающихся шагов.

Сзади скрипнула дверь.

— Мирон?!

Сивенков нервничал. Обошел с Гришкой и Фомкой территорию. Проверил замки. Осмотрел строительство навеса, сюда будут складировать стройматериалы, уже через неделю, а может, и раньше прибывает техника, для бригады срочно ремонтировался дальний флигель, где навалом лежали никому не нужные, ломаные остатки обстановки барского дома, тряпки, всяческий мусор, для чего-то сберегавшийся. Дело начинается большое; если доказать свою нужность, можно хорошо укрепиться на какой-нибудь реальной немецкой должности. И тогда...

На обратном пути заглянули в предбанник «лаборатории», там чувствовалась какая-то жизнь. Тю, Витольд Ромуальдович с сынком.

— Что это вы на ночь глядя?

Старший Порхневич кивнул в сторону лабораторной двери:

— Чего-то захотел поговорить.

Сивенков заволновался. Зачем это господину офицеру? Да в неурочное время, так приглашают по серьезному поводу или по срочному делу. Конечно же мысль — это против него, Сивенкова, обход! Может, рано он задумал становиться на крыло — Порхневичу почему-то больше доверия?

— А где Скиндер? — спросил он, чтобы что-нибудь спросить.

— Я его отпустил. По нужде.

— Может, пока сидите, чего-нибудь прислать? Хлебца с салом?

Витольд независимо усмехнулся:

— Ты иди отдыхай, Савельич.

— Где Мирон?!

— Ты разденься.

Янина не сняла полушубка, только платок скинула назад, на плечи.

Скиндер медленно стянул шинель, бросил на лавку, потер замерзшие руки.

— Где Мирон?!

— Ты сядь.

Показывая пример, сел к столу.

В хате было тепло. Углы комнаты тонули в полумраке, но стол был хорошо освещен стоящей посреди керосиновой лампой, и на нем громоздились гостинцы Скиндера. Янина пару раз бросила на них взгляд, но пока не сообразила, к чему это и как к этому отнестись.

— Нам надо поговорить.

Смуглота Янины при таком освещении превращалась в загадочность, а глаза от возбуждения сияли нетерпеливо и свирепо. Она решилась: сегодня она станет женой Мирона как бы там ни было. И внезапный, не очень вразумительный Генрих был ей очень странен.

— Сядь, я тебя прошу.

— Если ты прямо сейчас не скажешь...

— Мирона нет.

Янина села.

— Что?!

— Нет-нет, живой, но не придет сюда.

Она силилась осознать, что такое слышит.

— Он прошляпил свое счастье.

Янина встала.

— Ся-адь! — вдруг совсем новым, резким голосом сказал Скиндер. — Он оказался дураком. Зачем тебе такой? Выходи за меня!

Она наклонила голову и исподлобья посмотрела на человека в форме. Он пока еще не казался ей опасным: какая опасность может исходить от Скиндера?! Она начала понимать другое: ничего не получится, опять ничего не получится! Сорвалось! Теперь ее дома прикуют цепью.

— И не думай. Никуда ты отсюда не выйдешь, не для того я все это громоздил. Снимай одежку, садись. Хорошее вино...

Янина резко шагнула мимо переводчика к выходу. Но он быстрой, подготовленной к тому рукой схватил ее за рукав:

— Я сказал, не уйдешь!

Обер-лейтенант выглянул в предбанник, осмотрел сидящих там и с раздраженным «доннерветтером» исчез.

— Что он? — поинтересовался Михась.

— Сходи поищи этого переводчика тут, по Дворцу. Если что, я тебя позову.

Витольд Ромуальдович не хотел показывать сыну своего состояния, он был одновременно и в бешенстве, и в тревоге. В совокупности с тем первым пустопорожним рейсом сюда нынешнее сиденье перед запертой дверью оборачивалось несомненным издевательством. Но это было бы полбеды. завелся под сердцем у пана Порхневича червяк совсем дикого подозрения. В общем, дорогой господин староста, не пора ли задуматься: а не зашли ли к тебе с тыла?

Все, Зеппу и Вилли больше уже никак было не усидеть на одном месте. Уже и водки не хотелось, хотя достать ее было бы нетрудно. Хотелось приключений, но набор возможных вариантов активного веселья был скуден. Пойти пострелять в окна аборигенам — тоже мне радость! А ведь больше ничего в голову не приходит.

Ахтунг!

Генрих!

Косноязычный переводчик развлекается, а они, отличные парни, должны киснуть здесь, в медвежьем холодном углу, при унылом, ненормально работящем архитекторе!

— Идем! — поднял палец Вилли.

— Едем! — тоже поднял палец Зепп.

— Партизаны? — отрезвляюще поднял палец Вилли.

— Чушь, мелочь, — отмахнулся Зепп, и Вилли был ему благодарен за это.

— Экселенц? — все еще сомневался Вилли.

— Арбайтен, — сделал сложный жест руками Зепп, и они оба радостно захохотали.

Если бы они были немного менее пьяны, то усомнились бы в своем праве без разрешения воспользоваться вторым мотоциклом для такой сомнительной цели, как прогулка в гости к товарищу и его семье. Генрих уехал наверняка с разрешения господина обер-лейтенанта, но почему бы обер-лейтенанту не дать разрешение на поездку и им, раз они поедут туда же, куда уехал ефрейтор? Допустим, они подумали, что пора бы прийти ему на выручку, ведь мог же он попасть в сложное положение. То-то его так давно нет. Иногда для пьяных время летит стремительно, иногда, наоборот, мучительно тянется, тут был второй случай.

Взяли с собой винтовки, скрытно выкатили и завели хорошего парня «БМВ», благо гараж располагался через три строения от «лаборатории», и рванули «на помощь» своему не очень близкому товарищу Генриху Скиндеру.

— Нигде, — сказал Михась, размазывая по лицу холодный пот.

— Бери коляску и скоренько домой.

— ?

— Просто глянь, все ли ровно, все ли тихо.

Выражение лица у сына сделалось еще более непонимающим.

— Почудилось мне что-то, — пояснил Витольд.

Михась кивнул, отцовы приказания приучен был исполнять, даже не понимая, зачем это нужно. Исчез из дверного проема.

Чуть ли не через полминуты дверь распахнулась снова. Витольд Ромуальдович чуть было не спросил: чего тебе?

На пороге стоял Мирон.

Открылась, как бы специально, и другая дверь — показалась физиономия обер-лейтенанта Аллофса, он перебегал взглядом с одного активиста нового порядка на другого и быстро так жевал зубами нижнюю губу.

Сказал фразу по-немецки. Осознавал, что его не понимают, и был этим фактом раздражен. Полная невменяемость тех, кто должен был немедленно воспринимать и исполнять его начальническую волю, ощущалась им как абсурд. Он длинно вскрикнул и захлопнул свою дверь.

Мирон сделал шаг назад и пропал.

Витольд Ромуальдович почувствовал: часть тяжести сползла с сердца. Мирон здесь, и не похоже, что радостно возбужден, скорее в тревоге.

Мирон не испугался Витольда. Скорее обрадовался: раз отец здесь, значит, Скиндеру легче будет выкрасть для него, Мирона, Янину.

Влюбленный полицай вышел из дома отца Ионы, где пережидал нужное время, и двинулся навстречу обещанному мотоциклу Скиндера с Яниной. В тихом рождественском воздухе не слышалось ничего мотоциклетного. Мирон добрел до «Колизея», увидел свет в «мастерской обер-лейтенанта», просто так заглянул в предбанник.

Мирон быстро пошел обратно к храму, дыша морозным воздухом и глядя, как пар дыхания переплетается со звездными туманностями. Надо ждать у церкви.

Но ни у Порхневича, ни у Сахоня после их мгновенного свидания полного успокоения на душе не наступило. И тот и другой все сильнее сомневались в Скиндере.

Мирон остановился и уперся лбом в плечо мерзлого тополя. Зачем связался? Но как можно было отказаться?!

Витольд Ромуальдович вышел на улицу. Из-за того что сидел у печки в полушубке, сразу замерз, его стала бить сильная дрожь и кожный мороз пошел по всему телу. Что это за сволочь такая творится со мной?!

— Михась! Ты еще здесь?

Тот стоял у коляски, распутывая постромки и что-то увязывая. Мирона он не видел. В слабом звездном освещении различимы только его очертания и дыхание лошади. Он собирался плюхнуться на сиденье и катить.

— Чего, батька?

— Ладно, езжай. — И тут же: — Постой. Я с тобой поеду.

К черту этого лейтенанта!

Михась вел коляску не быстро — темнота кругом, отец не подгонял. Он уже был уверен, что никакой обер-лейтенант его не вызывал, только в голову не приходило, зачем мозгляку Скиндеру нужна была эта выкрутасина. Все же раскрывается само собой.

У «школы» в Гуриновичах, на тускло освещенном крыльце стояла обширная фигура в белом бараньем тулупе и со шмайссером на брюхе.

Гапан, переваливаясь, выкатил поперек пробегающей коляски. Михась невольно придержал вожжи.

— Витольд Ромуальдович, что там у тебя на веске?

— Еду посмотреть.

— С господином Аллофсом чаи гоняли?

Пан Порхневич не понял, с завистью сказано или с издевкой, и поэтому не ответил.

— А я гляжу, один мотоциклет прокатил туда, обратно, потом опять туда. Через час другой. Я с тобой подъеду, гляну.

— Ты мне подножку обломаешь.

— Не.

Коляска качнулась, как яхта, и с правым креном покатила дальше.

— Так вы не чайком, по поводу водочки, может, баловались?

Пахло от Михася, он для храбрости припал к бутыли, когда послали ехать до деревни. Витольд Ромуальдович только хмыкнул. Пусть Гапан думает что хочет.

Гуриновичи кончились, и пошел заметный уклон к реке. Посреди спуска стояла кузня — темная, мертвая, черное пятно на широком снегу. Но не на нем остановились глаза всех троих из коляски.

Через мост, урча и поводя чуть столбами фонарного огня, двигались оба германских мотоциклета. Сколько сидело на втором, было не понять, а в первом явно двое, второй в люльке. Вся команда обер-лейтенанта Аллофса в полном составе.

Моторы перешли на надсадный режим, выехав с моста на ведущую наверх дорогу.

Гапан соскочил на снег, приветливо хлопая себя по бокам рукавицами.

Витольд Ромуальдович остался сидеть как сидел. Он сейчас не будет глядеть в глаза этому недоноску. Будет случай для разбирательства...

Машины медленно, с одинаковой скоростью, как привязанные, прокатили друг за другом. Зепп и Вилли правили, не глядя по сторонам.

Гапан подбежал к мотоциклетной коляске, насколько можно было различить в темноте, запричитал, вернулся — глаза выпучены.

— Там этот ваш беленький — по-моему, дохлый.

— Нажрался, — презрительно бросил Михась.

— Не, дохлый, дохлый!

Витольд Ромуальдович почувствовал, что его опять охватывает холод. Гапан наверняка прав.


Глава девятая

Прошло всего два дня после пьяной, странной, смертельной для Скиндера ночи, и команда обер-лейтенанта Аллофса снялась и в одночасье упорхнула из Дворца. Тело ефрейтора еще раньше забрали в особом гробу люди из следственного отдела кореличской жандармерии.

Навстречу двум эвакуирующимся мотоциклам Аллофса в горловину выемки с Порхневичами на дне Далибукской Пущи вошла целая колонна разнообразной техники. Больше всего было грузовиков с упакованным в брезент грузом. Грузовик с пехотой, броневик, три мотоцикла, две легковые машины — «хорьх» и «вандерер», — два вездехода на смешанном колесно-гусеничном ходу, машины радиосвязи и еще техника, назначения не сразу понятного.

Неторопливо миновала эта ползучая сила Сынковичи, пройдя краем строящегося аэродрома, потом проломилась, пугая до смерти население, через Лунно, Новосады и остановилась на территории Дворца. Но не вся: часть, состоявшая из одного «вандерера», одного грузовика с вооруженными людьми, бронетранспортера и грузовика, покрытого брезентом, проследовала дальше в Гуриновичи, где вся забота об их обустройстве пала на плечи Гапана. Он постарался отличиться; помимо того, что это входило в его обязанности, он с первого взгляда оценил, какие прибыли на этот раз германцы.

Во главе был ни много ни мало майор по фамилии Виммер, приземистый, с квадратной головой и длинным узким носом, рот широкий, выражение всей личности надменно внимательное. Если попал в полосу его зрения — тебе будто жернов положили на загривок.

Вся команда была совсем не как у Аллофса, — неторопливые, серьезные люди. Вилли и Зепп могли позудеть на губной гармошке, поскалить зубы, эти же двигались так, словно не интересовались окружающим вообще. На шее у каждого был шмайссер, на спине рюкзак. На ногах не сапоги, а массивные черные ботинки. Облачены они были в одинаковые коричневые бушлаты.

В тылу «школы» стена в стену было заколоченное помещение кабака — расколотили, пригнанные бабы торопливо вымели, протерли там все. Вдоль стен разлеглись походные койки на низких ножках, в углу были сложены выгруженные из грузовика большие ребристые емкости из светлого металла, похожие на канистры.

Мирон, Гунькевич и Касперович, посланные Гапаном для подмоги, были молчаливо, но однозначно изгнаны — не ваше тут дело. Стояли в сторонке, вдруг покличут. Обменивались тихими соображениями — да, это уж приехали так приехали. Зачем только?

Гапан сунулся было к майору, как же — гостеприимство, с хлебом с солью на полотенце, но его отставили, даже, кажется, не вполне понимая, кто он такой. Он желал довести до сведения, что у него накрывается стол, чем бог послал, но у сумрачных гостей уже, оказывается, была раздута полевая кухня, и на всю округу разносился запах горохового супа с копченостями.

Если первые немцы вызвали довольно оживленный интерес у населения, и интерес, надо сказать, не пугливый, то эти, вроде не прикладывая к тому усилий, держали селян на расстоянии. Без всякого специального предупреждения Гапана никто не стремился подойти и поглазеть.

Поставленный на часы у входа в «школу» Мирон стал свидетелем зрелища, которое его оторвало даже от непрерывных мутных дум о событиях той ночи. Он стоял, шмыгая простуженным носом и глядя в неопределенное место в низком, сером небе над деревенскими хатами, на сами темные хаты и на колодезный сруб, у которого неловко возились несколько старух. И тут в область его вялого внимания слева вплыли четыре бледных призрака — голые немцы, то есть абсолютно голые, прошли в направлении колодца, опасливо ступая босыми подошвами по укатанному, нечистому здесь снегу.

Три подслеповатые старухи у сруба не сразу обратили на них внимание. В сторону школы-комендатуры они старались не смотреть, одна вертела ворот, две другие шушукались.

Голые немцы возникли около них сразу в такой близости, что не последовало даже реакции отбежать или хотя бы отвернуться. Гансы подначивающе переговаривались и липко шлепали себя по бедрам ладонями. Лидер их, рыжий мосластый мужик, подхватил ведро у бабки, уже почти вытащившей его, грохоча цепью, повлек его на себя и облился, сладострастно рыча. Второй отбросил движением ноги коромысло одной из бабок, лежавшее на наполненных ведрах, и завладел одним из них. Старухи стояли окаменело и безропотно. Почти одновременно еще три ледяных водопада низверглись, разлетаясь белыми брызгами. Сопровождалось все бодрыми взревываниями, немецкими словечками, растирающими движениями не только груди и ягодиц, но и срама. После этого вся четверка скоренько, на мерзких цыпочках погарцевала к своим. Там получили полотенца и поощрительные шлепки по загривкам.

Старухи быстро-быстро разбегались от колодца, даже не наполнив по второму разу ведра.

Мирон сплюнул — и опять вернулся к мысленной возне с фактами той ночи. Кто убил Скиндера? Как его убили? Чем? Разумеется, немцы и не подумали поделиться с местными хоть какой-нибудь версией. Даже на толковую сплетню не набиралось материала.

Мирона больше всего волновало, в какой степени во всем этом была замешана Янина. А она была замешана, он был в этом уверен. Может, и она пострадала? Об этом ничего нельзя было сказать. Гапан сказал, что Скиндера нашли во дворе дома Жабковских. Кто ему сказал? Или он сам вычислил? Иван Иванович человек с верным нюхом, но он больше помалкивает. Знает, когда надо помалкивать.

Была ли Янина в доме Жабковских?

Когда там оказались и что там делали два пьяных немца?

Витольд Ромуальдович пребывал в тяжком состоянии человека, размышляющего одновременно о двух одинаково непонятных вещах. Что это было? И к чему теперь готовиться?

По словам Станиславы, Янина дома не покидала. Только что ей еще отвечать, если она знает, насколько строгое ей было от отца поручение. Сама могла воспользоваться тем, что ни отца, ни брата дома нет, — и к Стрельчику. Можно было бы опросить Наташку и прочих мелких домашних, только не хотелось опускаться. Нельзя было показывать, что между ними, Порхневичами, завелись такие ядовитые отношения, что даже идет слежка. И к Стрельчику не сходишь. Он знает неудовольствие отца по поводу его шашней с дочкой. Гражина искренне, с забитым слезами носом клялась, что ничего не знает. Ей можно было верить, но от этого отношение к ней не улучшалось. Оставалось наблюдать за самой Яниной, но в ней разве что высмотришь — она и до того жила как в осаде, а сейчас и вообще...

При этом еще надо было иметь в виду и главное: раз немцы не провели расследование и никого не наказали, значит, расследование впереди. Ни за что они не оставят так смерть своего ефрейтора во дворе селянской хаты. К чему-то надо готовиться.

И как теперь быть со званием старосты? На пользу оно или нет в данной ситуации? И вообще, признан ли он как староста, обер-лейтенант так с ним и не поговорил, да, кажется, и не понял, кто это у него сидел под дверью.

Позвал Тараса, Михася, Зенона, Анатоля и высказал такое мнение: надо оборудовать скрытое убежище где-то под боком у Волчуновича. Не исключено, придется отсиживаться. Следователи допросят своих мотоциклистов, те все свалят на местных или на партизан, а у немцев слишком много забот, чтобы тщательно отделять партизана от обычного мужика.

— Это что, землянки рыть?

— Да, Михась, рыть, и побольше. И таскать туда харчи, и сена — тюфяки набить.

Прошел слух, что Моника в курсе.

Деревня, конечно, плавала в разговорах и страхах, но странное дело — никто не знал ничего хоть сколько-нибудь точно. Кроме самого факта: Скиндер, тот, что стал немцем, пришел под вечер в дом Жабковских, которых перед этим выгнал, а потом его нашли убитым во дворе. Кто нашел? Кто разговаривал с теми, кто нашел? Вроде два пьяных фрица, которые тоже зачем-то прикатили в дом Жабковских.

Машка Бажа проговорилась: Моника что-то знает!

Что может знать дурочка!

А она тайком сбежала от Коников и вернулась домой. Она видела, что произошло, — так трепались.

— Слыхала? — Витольд Ромуальдович, улучив момент, в присутствии Гражины, Михася, а главное, Янины обратился к Станиславе. Такой применил прием непрямого удара.

— О чем это? — подбоченилась Станислава. все эти дни она была насквозь готова отпираться и сразу же встала стеной. Бросила ложку в миску с остатками крупника и выпрямилась. Она не видела, чтобы Янина отлучалась, — и конец!

— Говорят, Моника сидела под лавкой, когда там дело вертелось, у Жабковских, — вставил Тарас.

— И что она видела, кроме немецких сапог?

Витольд Ромуальдович не спеша отхлебнул из ложки:

— Пойду расспрошу.

Янина продолжала есть, словно не обращая внимания на разговор.

Михась, догадываясь, что отец от него этого ждет, спросил у нее — как ее мнение обо всем этом.

Она пожала плечами: зачем, мол, ей свое мнение по этому поводу, ей идти кур кормить.

Гражина шумно высморкалась в цветной платок, вынутый из кармана юбки. У нее было мнение, но им никто не интересовался.


Глава десятая

Вечером Мирон напился у Гунькевича в гостях, переночевал, не раздеваясь, на топчане возле печки, встал с квадратной от бимбера башкой. Хозяйка поставила на стол кривую черную сковороду, в ней среди склизких кусков сала плавало несколько выпуклых яичных желтков.

Где винтовка?! Вот она, прислонена к стене, в головах.

Воды! В сенях, как в любой другой хате, стояла кадка, ковш висел рядом. Мирон выпил два ковша. Вышел на улицу, било в глаза истерично яркое солнце, мир сверкал и искрился. Молодого полицая тут же, прямо у входа, вырвало бурным потоком. Но сразу стало светлее и чище внутри. Крикнул Гунькевичу в хату, что пошел к Гапану, и пошел.

Вчера был приказ: «запрещено покидать расположение гарнизона».

Мирон ввалился прямо в кабинет. Иван Иванович, как всегда, что-то ел, но как-то не азартно, а с оглядкой, с прислушиванием к тому, что раздается за стеной. Новые немцы шумели, по его словам, не сильно, но на душе у начальника порядка было тревожно. Виду он старался не подавать, но это было видно. Мирон попросился отлучиться. К матери. Давно не виделись. Как она там? Гапану тоже было видно, что парень чего-то не договаривает. Да чего там юлить!

— Уже слыхал?

Мирон замер.

— Не я говорю, сороки на хвостах таскают.

Мирон наклонился вперед, стараясь заглянуть в глаза Ивана Ивановича:

— Ну, чего ты, бабы болтают, а кто бабам набалтывает? Черт, видать. Ты баб здешних знаешь.

Выходило из очень рассеянных, неконкретных слухов — якобы Янина Порхневич могла быть в хате Жабковских, когда был там переводчик.

В голове стал подниматься какой-то гуд, Мирон закрыл глаза и головой поводил туда-сюда.

— Ты иди, иди, но к обеду — как штык.

В окно на пороге было видно обменивающихся табачком Гунькевича с Касперовичем. Гапан вздохнул. Вот крутеж-вертеж, ломание головы! Что ж там трапилось на самом деле? И что нам будет за это, пусть и безгрешным? Витольд точно не отвертится, с удовлетворением подумал начальник порядка. А парень пусть сбегает, все равно не удержать, раз такой ходит слушок.

Было рано, но не по деревенским меркам. Мирон не опасался кого-нибудь разбудить — но чтобы застать целый съезд в хате Жабковских... Следов куча, и коляска Порхневичей тут... Осторожно заглянул в краешек окошка. Какие-то спины. Переминаются. Сбоку появилась фигура, машет ручищами, кричит, даже на улице слышно, — большая Машка. Старшую дочку защищает. Скоро на пороге появились, надевая шапки, мрачные Порхневичи: Витольд, Тарас и Михась. Выгнала. Хмуро разом поглядели на Мирона, не ставшего таиться. Он понял — они ничего не вызнали.

Витольд и Тарас сели в коляску. Михась пошел пешим, нехорошо оглядываясь на похмельного полицая.

Следом выбежала Машка Жабковская, она еще была в сердцах и кричала вслед злым гостям, ударяя на последний слог:

— Зубры! Зубры! — то есть злые, грубые люди.

Шла за ними по следам, швырнула вслед Михасю ком мерзлого навоза, попала в каблук.

Мирон скользнул внутрь хаты. С улицы тут было темно почти, только пятна яркие из окон на полу на столе. Дед. Дед сидел молча, но освещенный и мастырил шишковатыми пальцами самокрутку. Мирона увидел, но ничего не сказал.

Моника?

Она хныкала в углу на лавке, на той самой, верно, под которой ховалась в ту ночь.

Мирон в одно движение шагнул к ней и присел у колен. Заплаканная, белая, одутловатая физиономия, спутанные белесые волосы, кислый, сопливый рот. Он совершенно не представлял, что и как будет делать. Она сама вдруг как будто очнулась при его виде. Показала на него пальцем и тихо пропела:

— Янина, Янина, Янина.

И тут же вернулась могучая и злая Маша. увидав пристающего к дочуньке еще одного гада, она просто заревела и медведицей двинулась на него. Мирон ловко, двигаясь вприсядку, обогнул атакующую фигуру и выскочил во двор. Узнал недостаточно, но много.

Итак — Янина, Янина, Янина...

Проходя мимо двора Порхневичей, искоса присмотрелся. Ничего, кроме дыма, из трубы не увидал.

Встретился дед Сашка, он считал, что отношения с оккупационными властями у него выяснились и он может не опасаться гонений. Мирон хотел пройти мимо, но тот привязался сбоку, перемещаясь старческой иноходью, бормотал:

— Девка — огонь, как бы нам всем не погореть!

Дома у матери наконец поел — щей горячих большую миску; прошибло потом, почему-то заслезились глаза.

Оксана Лавриновна сидела напротив, грустно на него глядя.

— Что слыхала?

— Что все слыхали.

— Значит, ничего толком.

Она пожала плечами.

— Приехали новые немцы. Пойду.

На обратном пути большая радость: видел Янину; она, выйдя из дома, побежала в глубь хозяйства. По крайней мере, жива и здорова. Перекинуться взглядами не удалось. Легче стало и не стало. Что она думает? Почему он допустил, чтобы повернулось все так? А ему можно ли считать, что с ней ничего особенного не произошло?

В Гуриновичах сразу обратила на себя внимание новая фигура: большой лысый человек в черном пальто и черной каракулевой шапке. Он был очень заметен на белом снегу и ярком свету. Он терся среди немцев, причем с таким видом, что ему все можно и он никак перед ними не обязан. Говорил по-немецки, хотя почти сразу стало понятно — русский. Иван Иванович криво усмехнулся на вопрос «кто такой?».

— Герр Маслофф.

При этих словах внезапное облако закрыло все солнце там, наверху, и опять настало истинное местное освещение — серо-тусклое. Мирон открыл было рот, но начальник его опередил:

— Да слыхал, слыхал, уже донесли пять раз, это он самый был здесь в сороковом, что ли, когда выбирали сельсовет.

Выражение лица Мирона было обалделое, Гапан просто махнул на него рукой — некогда объяснять.

— Как же так?!

Иван Иванович замахал руками:

— Иди позови их.

Имелись в виду остальные полицаи.

Гунькевич был дома, и был он трезв и напуган. Лежал на том топчане, где переночевал Мирон, привставая иногда, чтобы глянуть в окошко. Что он рассчитывал там увидеть? Услышав, что кличут, сказал, закхекав, болен, мол.

— Не дури.

Баба Гунькевича вдруг расплакалась, отправляя мужа со двора, как будто в опасную экспедицию. Мирон не стал ее успокаивать.

На улице, когда направлялись к дому Касперовича, Мирон рассказал про Маслоффа. Спутник не выразил удивления, но сказал раздумчиво, что большие люди — они всегда большие люди.

— Он же был... ну... комиссаром!

— Чаго мы можам знать?

Касперовича дома не было. У него вообще никого не было. Редкостное для деревни явление. Походили вокруг хаты. Соседи помалкивали. Один из них, конечно же противный мужик Шукеть, улыбаясь, сказал в лицо Мирону, что не знает, где Касперовичи, и ночью на дворе у них было тихо.

Обошли деревню.

Солнце уже клонилось. Собаки лаяли по какому-то своему усмотрению, их было не понять, и это нервировало.

Гапан не удивился тому, что Касперовича нет, а разозлился:

— Красная рожа! — и дальше последовало: — Я для него, а он вот как! Пусть только явится!

Приходилось понимать так: дубоватый дядя в прыщах сбежал. Зачем? Может, знает чего, а от своих скрыл?

— Все должны быть на месте! Приказ! — продолжал бушевать Гапан. — Приказ!

Потом вдруг стих, набросил на нижнюю рубаху тулуп и убежал из хаты.

Мирон с Гунькевичем сидели переглядывались, играя ремнями винтовок.

Гапан вернулся мрачный, но какой-то подуспокоенный. Глядел в сторону — то ли получил нагоняй, то ли задумал подлость.

— Идите.

Они не поняли. он объяснил, чтобы они шли на крыльцо, нечего тут торчать, надышали тут.

— Я не курил, — сказал Гунькевич.

— Еще бы ты курил! Пошли! — прошипел начальник.

— Что будет, Иван Иванович?

Гапан мрачно выдохнул:

— «Что, что», палить будут Порхневичи!

— Как палить?

— А как не палить! Они там немецкого ефрейтора убили!

— Кто убил?

Гапан налился кровью, встал за столом, тулуп сполз с плеч.

— Сам не можешь дотумкать? Надо или своих обвинять, тех двоих с мотоциклами, или искать других виноватых.

— Вы хотите сказать — Янина убила Скиндера? — напрямую спросил Мирон.

— Иди, иди! Про твою мать я уже сказал, последний дом. Не тронут.

Дверь открылась, внутрь неторопливо, уверенно вошли два больших, почти одинаково рыжих немца. Не произнеся ни слова, они взяли из рук полицаев винтовки.

— Ничего, — пояснял внезапно ласковым тоном Иван Иванович. — Посидите под запором до конца операции. И оружие сдать.

Вошел внутрь, сразу все затопив своим присутствием, и Маслофф.

— Вот у него, у парня, у Сахоня, мать в Порхневичах. Самый последний дом.

Большой человек, не глядя на Гапана, снял шапку, погладил лысую голову, словно хвалил себя за что-то, и приказал:

— Ведите.

Немцы поняли его не немецкую речь сразу, и Мирон ощутил толчок под лопатку дулом своей же винтовки.

Заперли их в дровяном складе за «школой». Гапан бросил внутрь два рваных, но поместительных кожуха, хлопцы, сынки кухарки, быстро насовали в дверной проем с десяток охапок сена.

— Как уедут — выпущу.

Гунькевич, нашептывая себе что-то под мокрый нос, начал устраиваться.

Мирон сидел в неподвижном умственном состоянии, мысли уложились быстро, и на первый план отчетливо вышла главная: Янина сгорит! Волновался он и о матери: эти хмурые фрицы могут не обратить внимания на слова Гапана, но Янину не защищала даже такая защита. Если бы пан Порхневич был немцам ценен как староста, они бы его позвали сюда, в Гуриновичи, и с ним согласовывали бы все. Они еще просто не успели узнать, что он теперь на их стороне.

Мирон рванулся к двери, она была щелястая, но сколочена из прочных досок, и замок с той стороны начальник порядка под наблюдением двух рыжих навесил тяжкий. Да и слышно будет, если его выбивать.

Гунькевич зарылся в кожух по пояс, теперь обкладывался сеном. Он удивился: чего это хлопец дергается? маткин дом под словом, а остальное... закуривай и жди. А коли охота тикать, так надо не через дверку, а через бок, там, за поленницей, нет стены.

— Чего?

Гунькевич зевнул и объяснил еще раз: если дрова в том углу вынуть, можно вылезть на улицу, только очень не советовал — глупство. У Касперовича хоть родичи где-то там, за аэродромом, на хуторе в лесу, но тоже глупство. Рано или поздно захапают. Немца будет целый Дворец, повсюду посты, и как кормиться в том лесу?!

Под эту неторопливую, рассудительную речь Мирон, обдирая кожу с пальцев, таскал расчетверенные поленья из укладки.

— Кали вылезешь, залажи з той стараны.

Кладка была в три слоя, поддавалась очень плохо, приходилось работать по-шахтерски — выламывать деревяги и крепить нору, чтобы не обрушилась.

— Ты бы хоть оттащил их.

— Не, — Гунькевич смачно затянулся, — цяпло сижу.

Звук Мироновой выработки был не слышен, потому что всего в каких-нибудь десяти шагах шло снаряжение транспорта немцев. Гремело железо, перекатывалась приказная речь. Мирон должен был вылезти буквально за углом от всего этого деловитого беспорядка. Но там темно, кому туда заглядывать.

Высунул голову, огляделся — никому не видно, и можно сразу же проползти за забором, уйти в тыл дома. И уже темно. Решат — шляется местный какой. Нырнул в проделанную нору, только подковки блеснули. Гунькевич презрительно выругался ему вслед. Парень этот ему не нравился, все время он был как бы на особом счету — всю грязную полицайскую работенку приходилось вывозить им с Касперовичем, а этот как панский парубок себя ставил: туда не пойду, того робить не буду. Пусть теперь, дурак, попадется. Гунькевич своим вечно сопливым носом учуял ветер серьезного события. Касперович, тот, идиот, как всегда, в панику кинулся, у него при любом случае первое дело понос. Нет, умнее всего отсидеться здесь, в кожушке под соломкой, тем более что и полпляшечки на кармане имеется.


Глава одиннадцатая

Михасю никогда не нравилось, как на него смотрит отец: все время как бы оценивающе, как будто за все эти годы и не решил, по какому разряду числить его в своей душе. Считалось среди домашних и близких, что Михась вроде как и не дурак, но и не совсем складный, не то что Василь, словно выточенный из одного куска ценного дерева. В Михасе была какая-то скрытая рыхлота, и слишком часто он был неуместен, словно недоставало ему чутья в обхождении с людьми. На кого не надо — ярился, кому можно было спустить — не спускал и вдруг рассыпался перед ничтожным человеком. Даже, несомненно, античный подвиг возвращения из немецкого плена не все вопросы снял по его поводу. Эх, Василя бы сейчас под руку, с ним вместе они бы как-нибудь исхитрились да справились!

Предстоящая ночь тревожила Витольда Ромуальдовича. Хотел было ехать советоваться с Гапаном, но тот был, судя по всему, способен принимать советы только одного рода — как ему самому отмазаться от истории со Скиндером. Витольд Ромуальдович попробовал напомнить: он же теперь вроде как назначенный староста и мог бы пользу принесть.

Пузан только руками на него панически замахал: к майору лучше не соваться, они, эти новые немцы, ведут себя совсем не как прежние, никакого снисхождения, «я для них як гавняк у сенажати». Можно было бы к Маслоффу (он упорно называл этого человека в черной коже именно так, будто тот теперь обрел не только истинное положение, но и подлинное наименование), да и то все зря.

— Им меня самого расстрелять — раз плюнуть, ты пойми! — с трагической искренностью говорил Иван Иванович.

Пан Порхневич задумчиво вернулся в деревню. По дороге хотел было переговорить с Повхом: если вдруг что-то в Гуриновичах стронется и немецкое железо поползет через реку — пошли одного из своих пострелят, пусть упредят.

Странный случай — кузня была пуста и закрыта.

Выслушав распоряжения отца, Михась кивнул. Они и так уже довольно хлебушка и другого съестного перетащили под бок к Волчуновичу. Некоторые из соседей, особенно из тех, у кого тоже был припас, брали с Порхневичей пример. День прошел, другой, а команда смурного майора все не с места. Может, и вообще пронесет. Ну, пройдут по деревне, грабанут из того, что осталось.

Витольд Ромуальдович вошел в дом, тихо прогромыхал каблуками по половикам, на своей половине скинул пиджак, переменил рубаху. Увидел, что супруга стоит, прижимаясь к косяку щекой. Выдержал ее взгляд, она всхлипнула на свой индюшачий манер и скрылась в комнатушку, где, по обыкновению, рухнула лицом в подушку. Ни ее слезы, ни крики давно уже никого не интересовали.

Переодевшийся Витольд, ломая обычную линию поведения, зашел в ее каморку, сел на табурет у задней спинки. Гражина вся сжалась. Они оба понимали, что происходит, да и вообще их совместная жизнь больше давала оснований помалкивать, чем задушевничать и пускаться в воспоминания. По какой причине именно в этот момент Витольду вздумалось приблизиться к супруге на расстояние прямого разговора?

Не выдержав напряжения молчания, Гражина прорыдала в подушку что-то вроде: «Раз идешь — иди!»

Муж остался сидеть.

Гражина вдруг вырвала лицо из подушки и, крутнувшись, откинулась на спинку кровати. Плохо различимое в полумраке лицо, растрепанные космы.

— Зачем ты только меня взял? Зачем я тебе, никогда нельзя было понять! — с сильным польским акцентом, как всегда в минуты волнения, прокричала она.

— Как же я тебя бы не взял? На моих руках кровь, и пан Богдан заработал себе на этом деле пользу. Спихнул приживалку. Родных дочерей он за такого человека уже отдавать не хотел. Хотя обе были готовы.

— А зачем ты согласился? Ведь никогда не любил, ни одной минутки!

— Как я мог отказаться? Опять — та же кровь. Пан Богдан сделал вид, что этот красноштанный сам напоролся на вилы, а ведь мог сказать и по-другому. Помнишь, как пан стражник коронный допытывался?

Гражина опять рухнула в холодную, мокрую подушку.

Витольд встал:

— Хотел тебя предупредить, теперь у нас начинается совсем новая жизнь.

— Бросаешь меня?! — тяжко проныла она в подушку.

— Поплачь. Тебе полезно.

Со двора вышел, солидно, по-волчьи озираясь за калитку, и двинулся вправо, в сторону глухого конца деревни. Не к Тарасу, как можно было подумать, туда часто заворачивал поиграть в карты. Миновал дома Тараса и Доната, прошел мимо приземистой халупы деда Сашки. Дальше шли дома Ровды, Ершей, Саванцов — окна темные.

Уже совсем стемнело, но Витольд Ромуальдович не думал о маскировке. Пусть лучше все всё видят. Начинается новая жизнь. Плевать, что война, плевать, что размело семью, жить надо сразу начисто, и пусть квакают по подворотням. Ромуальд Северинович бы не одобрил, но что делать, его сейчас с нами нет. И Мирона дома нет: судя по всему, всю службу порядка держат в Гуриновичах. Это лучше, что его нет, хотя Витольд Ромуальдович ощущал в себе достаточно сил и для того, чтобы и в присутствии этого гаденыша объявить новый порядок их общей жизни.

Витольд усмехнулся. Настоящие люди тем и отличаются от людей обыкновенных, что берут все, что им надо, не дожидаясь, пока тебе положат на тарелку.

Не-ет, я долго терпел, и, когда вокруг эта дурная война, самое время подумать о себе.

До дома Сахоней оставалось шагов пятьдесят, не больше, как сзади раздался резкий крик.

Где это?

Он обернулся.

Были еще слышны крики, но не такие резкие. Витольд определил: это у него на дворе. Сплюнул, вздохнул и быстрым шагом пошел обратно.

Михась усмехнулся в усы, проводив отца, пошел в глубь двора. Мутноватая история отношений батьки с семейством Сахоней была всем вроде бы известна, но в общих чертах, а что там в глубине, страшно было и заглядывать.

Надо было подложить коровам сенца, Наташка наверняка забыла. Остановился у телеги с копной, что сегодня с отцом привезли от дальнего стожка, взял в руки вилы и прислушался.

И тут ощутил — что-то происходит. Что-то не так!

Псы грызут обеденные кости у ворот.

Сделал два шага влево. кажется, оттуда доносится...

Ах ты, вот оно что!

У окошка комнаты Янины встала на цыпочки и ногтем цокает в стекло массивная тень.

Ни секунды не раздумывая, — и так было понятно, что это за гость, — Михась ринулся с вилами наперевес, что-то угрожающе проревев.

Мирон держал руки поднятыми, чтобы приложить к стеклу, и старался высмотреть Янину, коли выглянет. Острия навозных вил вошли так, что обе ноги были свирепо пропороты чуть выше колен. Мирон издал непонятный звук, поначалу сильной боли он не ощутил, скорее недоумение. Закричал Михась, зовя подмогу. Да так громко, аж зашевелилась какая-то жизнь на дворе у дядьки Тараса, и Витольд, топая по твердому снегу, уже бежал к воротам.

Поверженный на спину и припертый вилами к горлу, Мирон лежал раскинув руки и часто твердил только одно:

— Они уже идут! Огнеметы у них! Все попалят!

Витольд, удерживая ретивую руку сына, внимательно слушал.

— А ты почему здесь?

— Утек, разобрал поленницу и утек. Будите всех, поднимайте — в лес, в лес! Они не будут разбираться! Только палить!

Витольд Ромуальдович повернулся к сыну:

— Ты что, вилами его? Куда?

Сел на корточки, достал из-за голенища нож, распорол штанины.

— Наташка, перевяжи. Где хочешь возьми, простыню свою.

В богатом доме и прислуга спала по-белому.

— Мамке скажите, я после к ней собирался бежать.

В последовавшей суматохе и неразберихе стало очевидно, что, несмотря на тягостные предчувствия и какую-то даже подготовку, хоть кто-то был готов в смысле немедленного переселения в лес. Витольд Ромуальдович резко распоряжался, орудовал приказами с толком, но и у него, хоть и было многое продумано, мало что получалось. Бегали бабы с лампами туда-сюда по двору, подавала голос растревоженная скотина. Что с ней, скотиной, делать? Ну, лошадь и коровы куда ни шло: взял за повод или обмотал рога веревкой — и веди. А свиньи? Как ночью доставить шестипудовую свинью через поле в лес?!

Гражина со Станиславой увязывали тюки с одеждой, уже отобранной для лесного существования.

Янина?!

В какой-то момент во всполохе мимо проносимого света Витольд увидел, что дочь сидит на корточках перед Мироном, опершимся спиной о стену дома, держит его голову в руках и что-то говорит. Витольд в этот момент вытаскивал быка из стойла, а тот решил покапризничать и дергал башкой, так что не отпустишь веревку. Несмотря на всю ответственность момента, Витольд Ромуальдович аж захрипел от ярости. Увиденное имело право явиться только в ночном кошмаре, в жизни он позволять этого не собирался. Да, молодой полицай прибежал с полезным известием. А что, если это просто прикрытие, дабы добраться до Янины? Именно так рисовалось в сознании яростного отца происходящее. Он решительно и ловко примотал веревку к столбу, подпирающему навес конюшни, и ринулся к месту запретного свидания.

Она все еще была там!

Схватил за рукав и только тогда понял: это Оксана Лавриновна гладит по голове сына, а тот, скрипя зубами, жалуется, что идти не может. Кто-то сообщил, или матери вообще чуют, что случилось с сынком? Нету времени разбираться.

Увидев рядом Витольда, Оксана Лавриновна встала в грозную позу и вперилась ему в лицо. Мало, что можно было тут рассмотреть, но Витольд оказался под воздействием этого немого взгляда и кивнул.

— Михась!

Удивленный сын получил приказ немедленно, хоть на коляске, отвезти Мирона домой. Да-да, все побросать, помочь забраться в коляску и отвезти. Приказано было таким тоном, что обошлось без попутных вопросов. Михась, считая себя героем и защитником дома, принужден был тратить драгоценное время на возню с раненым своим врагом. Все же батьку иногда не понять.

Наконец переправа заработала. Потянулись мычащие тени по призрачному снежному полю в сторону темной громады леса. Там, в глубине, зажигались костры, шла истеричная и бестолковая пока работа по устройству на ночевку с большим количеством скота и имущества.

— Вон они! — крикнул зоркий Анатоль, устроившись в выемке раздвоенной сосны. Они с Зеноном не позабыли, что назначены в разведку паном Витольдом.

Стоявшие рядом поглядели в сторону моста, туда указывал парень. Шеренга желтоватых неустойчивых огней сползала к мосту, огибая темное пятно кузни.

Отдельные фигуры с тюками и последними коровами еще торопились к лесу от деревни, а первый дом у моста уже вспыхнул.

От колонны отделился, кажется, броневик и на скорости проскочил всю деревню. Будут палить сразу с двух концов.

Зарыдали бабы Данильчиков.

Потом Михальчики и Коники. Огни расходились вдоль берега Чары в обе стороны.

— Щас меня пустят на фейерверк! — скалясь и чуть похрапывая, сказал Вася Стрельчик.

Моника, радостно хлопая в ладони, захихикала и получила тяжелой ладонью по губам.

Команда действовала по плану. Два мотоцикла вслед за броневиком просквозили по деревне аж до самого дома Сахоней, постреливая по сторонам из автоматов — вдруг кто-нибудь высунется с охотничьим ружьем. Там развернулись и погнали встречный огонь к полыхающим у реки домам.

Языки пламени поднимались невероятно быстро — били из огнеметов особой, истребительной смесью и несколькими струями одновременно, как делают мужики, поднимая совместно тремя одновременными вилами особо большую копну. Карательный труд обнаруживал сходство с крестьянским.

И соответственно рыдали Жабковские, Саванцы, Гордиевские, Цыдики. Но все притихли, когда настала очередь Порхневичей. Витольд Ромуальдович прижал к плечу физиономию Гражины, не хватало еще ее воплей. Станиславе и Янине велел молчать. Они и молчали.

На самом деле была кроха надежды, что в последний момент немцы разобрались и имение старосты не тронут. Весь край леса был пропитан тихим затаившимся дыханием.

Что будет?

Прежде чем заняться огоньку в имении пана Порхневича, раздался вдруг звон рынды.

— Ровда! — крикнул кто-то.

Да, старик остался. Ноги у него еле до отхожего места доходили, и сейчас он морским звуком приветствовал сухопутный ужас, продвигавшийся по деревне.

— Гер-рой! — с непонятной интонацией произнес дед Сашка. Он чувствовал себя лучше всех, у него уже и землянка была, и поэтому он считал себя умнее и дальновиднее других.

Рында била сначала часто-часто, набивая звук звуком, а потом сбилась с ритма, как дыхание старика, замолкла, затем вновь ударила трижды, но это был последний гром. И после последнего ее звука все наконец совместно ахнули — запылали дома Порхневичей.
 

Часть третья

Глава первая

25 марта 1944 года. Поселок Городок.

К зданию прокуратуры бесшумно и почти невидимо подкатила легковушка. Майор Могилев, замначальника контрразведки армии. Он утверждал, что является той частью власти, которую никому лучше не знать в лицо. Но кроме того, любил он и комфорт, все эти «виллисы» его раздражали — пусть на них шныряют пехотные комбаты.

Тяжело, но очень уверенно ступая, Могилев стремительно вошел в одноэтажное здание, и вот он уже в прокуренном кабинете. Подполковник Махов сидел в кресле с высокой решетчатой спинкой, в расстегнутом кителе, портупея с кобурой на краю стола, очки загнаны аж на залысины.

Капитан в углу кабинета что-то выстукивал двумя пальцами на черной печатной машинке. Присутствующие сразу же прореагировали на появление майора. Очки подполковника вернулись на переносицу, капитан повернулся на крутящемся стуле к вошедшему.

Тот присел, сбросил фуражку, потом поднялся и скинул шинель. Крикнул, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Чаю мне! — и снова сел. Даже откинулся на спинку стула, чтобы видеть и подполковника, и капитана.

— Вы говорили, что осматривали место происшествия... — Молодой солдатик уже стоял с подносом, майор цапнул подстаканник, зашипел, обжегся, как полагается, ругнулся: — Весь день один кипяток!

Прокуроры не поняли, разумеется, при чем здесь кипяток, но готовы были подождать, когда объяснят.

Могилев достал из кармана носовой платок, обмотал ручку подстаканника. Отхлебнул чаю, отгоняя верхней губой лезущую в рот дольку лимона, и сообщил:

— Он через кипяток ушел.

Прокуроры переглянулись. Вплоть до сего момента они были в дурацком положении со своим вердиктом: «Фигурант номер три исчез неизвестным способом в неизвестном направлении». Пошел в туалет и оттуда уже не появлялся. Его подельники взяты, дали твердые показания, что третий был среди них старшим по званию. От них было известно и про туалет. Грешным делом, дали приказ пройти его даже щупом — а мало ли!

Майор выпил уже полстакана, на бровях у него висели большие теплые капли, он их не смахивал.

Капитан не выдержал:

— Кипяток?

— Да, — подтвердил расплывшейся улыбкой майор и добавил нравоучительным тоном: — Осмотр места происшествия — в нашем деле важнейший вопрос.

Прокуроры поняли: майор нашел какую-то щель, не найденную ими.

— Не тяни, Василий Иванович, — нахмурился подполковник и застегнул для порядка одну из пуговиц на кителе.

Майор кивнул: щас допью. допивал не долго:

— Там, если по коридорчику пройти за туалет, ящики навалом.

— Это мы видели.

— Не спеши, капитан. Я же не говорю, что он спрятался в ящиках.

— А что говоришь? — подполковник застегнул последнюю пуговицу.

— А там, если пролезть в самый конец...

— Да, вот такое отверстие в полу, на нем решетка.

— Правильно, товарищ подполковник, а под решеткой большая варочная панель полковой кухни, и конкретно — именно что под самой решеткой вмурованный тысячелитровый котел.

— Да, — кивнул капитан, — там внизу кипело.

Майор потребовал второй стакан чая, лимон можно оставить тот же.

— Вы потрогали решетку, а она была, наверно, такая же горячая, как ручка моего подстаканника, ну и вы решили — это тупик.

Прокуроры молчали. Могилев начал миловаться со вторым стаканом чая.

— Я тебе сказал, второго лимона не надо, а не второго сахара. А, размешать надо... Так вот, наш молодец рванул ту решетку, а она там даже не закреплена, просто наложена поверх. Глянул вниз: в тот момент в кухне никого — бывают такие моменты, когда отлучается повар до ветру или там... Наш клиент спустился вниз, вернул решетку на место...

— И прыгнул сапогами в кипяток? — неуверенно предположил Фурин.

Подполковник недоверчиво усмехнулся и тоже потребовал чаю.

— Он же должен был там свариться или заорать так, что повар прибежал бы... — настаивал на своей версии капитан.

Могилев отрицательно помотал головой:

— Там был остывающий компот — градусов, может, шестьдесят, не больше. Минимальные ожоги. Клиент — это дело секунд — выбирается из котла и направляется к выходу по скользкому полу. И там либо никого, либо, даже если и был кто на выходе, не обратил внимания на офицера в мокрых сапогах. Да и не видно ночью, что они мокрые... И ищи ветра в поле. А вы выход из варочного цеха, — Могилев шумно поставил стакан на стол, — не оцепили.

Некоторое время все сидели молча.

— Рано или поздно он наткнется на патруль.

Майор лишь презрительно хмыкнул в ответ на замечание капитана.

— Думаешь, он уже далеко в тылу, а там контроль не то что здесь?

Майор опять хмыкнул:

— Я был бы, честно говоря, счастлив, если бы он сейчас бежал куда-нибудь в сторону Твери. Банда Василькова раскрыта, два десятка человек дают показания. Надо сказать, действовали они примитивнейшим образом. Не надо считать нашего интенданта человеком, равным по своим возможностям абверу.

— А мы и не считаем.

— Главное — добраться до личных дел, — высказал мнение подполковник, полагая, что, выявив из дела слабые места подвернувшегося человечка, Васильков смог бы на него нажать.

Майор отрицательно дернул щекой:

— Не надо из них делать... Просто земля слухом полнится, бывших урок в наших тыловых частях хоть... Ну, вы понимаете. Переговорил раз-другой, настроение прощупал, у него для таких дел такой Красовский был, лектором работал до войны, сидел за групповое изнасилование. — майор зевнул. — Никогда бы не подумал, что лекторы сбиваются в шайки для таких дел.

Подполковник сказал без намерения повеселить кого-то:

— Иногда лекция — изнасилование группы граждан.

Могилев оскалил зубы, показывая, что юмор оценил, потом продолжил:

— Красовский этот примерялся к человеку. Давал совет — годен. Сначала Васильков переводил его на должностишку к пряникам поближе, а потом проверка. И все довольно быстро.

— А проверка с кровью?

— Вот именно, товарищ капитан, обратной дороги нет. Ты с судимостью, со штрафной ротой, а тут еще ограбление с трупами. В живых они никого не оставляли.

Некоторое время все просто пили чай.

— Ты говорил, что личное дело не такая уж и нужная для них штука, а это зачем принес?

Могилев кивнул подполковнику:

— А это случай особый. Или, по крайней мере, может таковым оказаться.

— Слушаем внимательно.

Майор помолчал.

— Тут у нас был один неаккуратный разведвыход.

— В каком смысле?

— Ну, полковая разведка, впятером, сквозь подготовленный проход — знаете, ножницами проволоку порежут, края разведут, сапера вперед — и на ту сторону.

Прокуроры внимательно смотрели на контрразведчика.

— У нас, да и у вас, наверно, больше всего ценится человек с талантом.

— В каком смысле?

— Ну, дается ему какое-нибудь дело очень хорошо. Так вот наш начальник разведгруппы, по каким-то своим прикидкам — они там жестянки вешают, проводочки натягивают, — я в эти дела не вникаю, своих все выше и выше — так вот, этот капитан вдруг приходит и докладывает, что с ними вместе в разведвыходе должны были принимать участие пять человек, а было вроде как шесть.

Подполковник опять расстегнул пуговицу на мундире. Ему стало легче, неприятность теперь обнаруживалась на территории смежников.

— Я сразу включаю все извилины, и у меня рисуется пренеприятнейшая картина.

Прокуроры кивнули, им не надо было долго объяснять, что это за жуть, если в число обыкновенных бандитов заминтенданта затесался кадровый диверсант-разведчик. И не только затесался, но и, кажется, благополучно ушел к своим со всеми добытыми сведениями.


Глава вторая

Витольд взялся за бумагу. Косо разлинованная тетрадь для польской начальной школы.

Старая жизнь рухнула, превратилась в свалку из растерянных людей, голодных животных и перепутанных вещей. Необходимо навести в этом месиве порядок, сначала хотя бы с помощью ручки и бумаги. Чтобы оценить, надо все объединить в одном пространстве и окинуть глазом.

Перечислить, разделить по разрядам и видам и определить, что куда запихнуть.

Сначала в одно место собрали всех коров, свиней и овец, потом были вырыты общественные погреба, туда сволокли абсолютно всё, кроме совсем уж личной одежды и посуды.

Посчитали на глазок мешки-пуды-короба.

Коллективизация, о которой рассуждали большевики, но вяло и отвлеченно, здесь, в лесу, совершилась сама собой. После Витольд произвел и обобществление народа, он записывал в свою тетрадь людишек не по семейному принципу, а так: сначала мужики взрослые, которые под сорок, кому за сорок набралось девятнадцать: Данильчик Петр, Михальчик Захар, Михальчик Иван, Данильчик Николай и Данильчик Петро, Гордиевский Андрей, Цыдик Иван, Жилич Иван, Саванец Александр, Иваны Крот, Ерш и Бусел и так далее. Потом шел мужской молодняк во главе с Михасем Порхневичем, сыновья Тараса — Зенон и Анатоль, Ясь и Колька, сыновья брата Доната, молодые Цыдики и Гордиевские, их тоже было девятнадцать; дальше старики и старухи, на круг вышло двадцать два — от еще бодрых, годных в работу, до почти лежачих (полтора десятка, что прежде сидели по хатам с маленькими). Мамки с грудничками. Подивило отсутствие некоторых. Не оказалось кузнеца Повха, он остался в кузне, а кузню не тронули, посчитав, что она еще на том берегу, где Гуриновичи, и к Порхневичам вроде как может быть и не отнесена. Дома сразу у моста, но уже на этой стороне — спалили все начисто. Прошлись заплечным огоньком старательно.

Пропал бельмастый весельчак Лукша, но про него было известно: он собирался наняться на работу во Дворце. Пусть. Но были и безвестно канувшие: то ли сгорели, как Жабковские и Ровда, то ли утекли своими тихими путями, никому не сообщаясь.

— Что будем делать? — спросили те самые взрослые мужики у Витольда, собравшись в его большой землянке (еще совсем сырой, с сыплющимся сверху песком) под зацепленной за сосновый корень керосиновой лампой.

Витольд сидел за дальним концом длинного, остро пахнущего смолой соснового стола, по бокам Донат, Тарас и Михась. Порхневичская молодежь — Анатоль, Зенон, сыновья Тараса, Ясь и Колька тихий, сыновья Доната, — уселась на соломе у входа.

Все знали, что пан староста собрал все наличное деревенское огнестрельное вооружение и схоронил в особом месте, подальше от глаз и рук, и это никого не возмущало, азарта повоевать ни у кого пока не обнаруживалось. За сожженное добро и дома было горько, но сильнее пока был страх от ужасного вида работы немецкой карательной машины. И потом — всякое оружие пресекала любая предыдущая власть — и царь, и пан, и комиссар, так что и самих военных игрушек в Порхневичах почти не скопилось, кроме нескольких охотничьих стволов; да и в характере жителей не образовалось никакой тяги к владению убийственным железом.

— Ничего не будем делать, — ответил Витольд, потом, правда, поправился и объяснил: — Будем окапываться на жительство тут, в лесу, потому что соваться на пепелище опасно. Немцы не идиоты, они поняли, что спалили пустую веску, а значит, работа не доделана. Могут вернуться. Не обязательно, но могут. Особенно когда до них дойдет, что жители вернулись, обустраиваются, тогда уж точно пришлют повторную команду.  Будем сидеть здесь и таиться — такая наша теперь работа.

Мужики молчали, понурившись, — роль им предстояла совсем не героическая, но в общем-то по характеру: если враждебную силу нельзя перебороть, ее можно попытаться перетерпеть. На том и стоял, и укреплялся характер белоруса последнюю тысячу лет. Про это сидевшие в сырой землянке мужики не думали, они вздыхали, привыкая к мысли, что ситуация хоть и ухудшилась, но осталась в общем-то привычной.

Витольд сказал, что наперво надо сделать вот что: любой ценой избавиться от матерей с грудными и от лежачих стариков — всем соображать про близко живущих родственников, сватов, кумовей и просто хороших людей — пусть возьмут кого-то. Времена тяжкие, но сердце-то в человеке должно какое-то оставаться.

— Всем думать-искать.

Теперь про само устройство жизни.

— Общий котел, — сразу заявил Витольд. — Потому что если каждая семейка станет кашеварить для себя, то и дыму будет больше, и продукты будут уходить многими ручьями. Да еще припрятывать начнут, да и другого свинства можно ждать. Здесь, на пятаке, что перед «избой» старосты, надо сбить навес и поставить столы и лавы, тут и до воды ближе. Котел возьмем у Михальчика.

Заахал, захлопал рыжими веками мосластый Иван, но возразить было нечего.

— Я свою бульбу и крупу уже всю снес на общий склад, — сказал Витольд.

— А кладовщиком будет Тарас? — ехидно уточнил Саванец.

— Нет, — спокойно ответил Витольд, — ключи от того замка будут у тебя, Саша.

Иван Цыдик резко повернулся к новому кладовщику, прыщи на его лбу вспотели, ему тоже хотелось ключей.

— Так Саванец сопрет все сало!

Репутация у Саванца была на деревне такая, что слова эти не воспринимались незаслуженным оскорблением. На это Витольд сообщил:

— Если сопрет, я его застрелю.

В голосе не было никакой двусмысленности. Возникало только сомнение: а как же оружие, ведь оно под замком?

— У меня будет пистолет. Один. Еще от отца наган. У меня будет ствол и ключи от всех остальных стрельб.

Никто не возразил. Один наган в одних руках — это понятно, власть должна иметь что-то за душой, чтобы слушались.

— А скотина? — поинтересовался Гордиевский.

Решено было свиней резать — кормить нечем, а если недокармливать — все равно терять и корм, и мясо.

Иван Цыдик заметил, что подходящие для забоя свиньи уж по большей части побиты и осмолены месяц назад, остались... Витольд настоял: резать.

— Или сдохнут.

А коровы?

Пока есть возможность — кормить. Стожки стоят и на лугу вдоль речки и на дальнем конце вески. Снегом их присыпало, случайному человеку и не видно.

Медленно, но постепенно соглашались: да, продумано изрядно, и возразить пока нечего. Только Вася Стрельчик тер кулаками кустистые, буйные брови, у него у последнего еще оставалось желание другого плана на будущее.

— А если, однако же, выйти попробовать? Времяночку там... Я ночью бегал, у меня там две стены, и кирпичи есть, можно углом так... Своя хата все ж...

Стрельчиково гнездо пострадало меньше прочих, это вызывало не радость за соседа, а досаду. Сахоней дом пощадили за Мироново полицейство, а с тобой почему так обошлись? жгли вроде внимательно. Говорят, что там даже на погребе замок не тронут. Или то наново навешенный?

Витольд поглядел на него сочувственно:

— Я уже говорил, да ты не слышал: они вернутся, если мы сейчас выползем из лесу и станем устраиваться на пепелище. Они вернутся, и тогда, кто знает, захотят и лес поблизости прочесать. Всех подведешь.

Стрельчик согласился и не согласился:

— Понимаю. Так что же, и сунуться туда нельзя? Даже ночью? Там же припас, да и добра осталось...

— Все, что будет добыто оттуда, сразу под общий замок. Если мы здесь все объединили, то и тамошнее общее.

— Как же, если в моем погребе?! — искренне возмутился Стрельчик.

Остальные молчали. Ситуация была непростая. Про общий котел здесь, в лесу, им было ясно, смирились, но обобществлять к тому же и риск, и удачу, и тайные схованки казалось им пока делом не вполне ясным. Кто-то полезет на пепелище, откопает там — и что же, опять делить на всех? У кого-то вообще один пепел остался. И если он поползет туда ночью, то ведь станет рыться в чужом погребе. Всякий ли позволит!

Витольд сказал: добывать только со своего двора, остальное — мародерство. Стрельчик почему-то решил, что начальство теперь на его стороне, и завел речь о том, что страшные немцы с огнеметами не вернутся. Их небось уже далеко услали, жечь-то приходится немало — то там, то там, — а в Гуриновичи прислали трех литовцев из-под Ошмян. Куда они полезут — ничего ж тут не знают, сами всего боятся. Он, Стрельчик, берется с ними, может быть, даже и переброситься словом: нам тут вместе в лесу и около леса сидеть, можно договориться по-тихому.

— Откуда знаешь про литовцев?

Это и всех остальных заинтересовало.

Стрельчик мрачно замкнулся. Ему очень не хотелось открываться, прямо очень.

— Ладно, — сказал Витольд, — ты один останься, вы идите.

Медленно, разминая забрякшие от неудобного сидения ноги, вожаки лесного племени выбрались на площадку перед землянкой. Правильно, говорили, Витольд придумал, здесь удобнее всего ставить навес, а вон там котел. Самогонщик подтвердил: там лучше всего — когда он думал о расширении дела, еще при поляках, он именно между теми валунами и определял место для себя.

Стал сеяться снег — мелкий, неравномерный, ветром пошевелило высокие кроны, тусклые снежинки разными путями планировали на скользкую желтоватую хвою.

Обменялись мнениями — что такое может знать Стрельчик? Столкнулся со случайным человеком там, у себя, возле дома, когда таскался туда ночью, — больше ничего в голову не приходило. Витольду раскроется, было общее мнение. Стрельчика не то чтобы не любили, — считали его всегдашнюю удачливость немного оскорбляющей общий порядок вещей. Ну, Порхневичи богатые, потому что Порхневичи, Цыдики и Гордиевские — кулаки по жизни, упираются, как волы, и тянут воз, а у Васи все немного само собой получается, чуть ли не со смешком. Вот и сейчас они тут торчат как прошлогодние грибы, а он все знает, где что делается. Правильно будет, если Витольд его расшифрует и мелкую Васькину тайну поставит на общую пользу.

— Ну что, панове заседатели, — подковылял дед Сашка, — какую чуму для нас, бедных, нарешали?

Ему не успели ответить. Где-то в стороне деревни вдруг раздался глухой, как бы проглоченный звук взрыва. Все чуть присели и стали переглядываться округлившимися глазами. У всех была одна мысль: каратели вернулись!

Случилось вот что. Витька Данильчик решил сбегать к ближайшему стожку, чтобы надрать оттуда сена и набить самодельный матрас для своей бабки Даниловны — больно уж она жаловалась: неудобно лежать, кости ломит, в спину холод так и лезет. А эти гады с огнеметами были не дураки, им не понравилось, что жители сбежали, и догадались, что сбежали недалеко и попробуют вернуться, — вот и поставили противопехотную мину. Витьке раздробило ногу, и он почти сразу скончался от потери крови. Схоронили наутро в лесу, побоялись нести на деревенское кладбище и махать лопатами на виду.

Случай этот не заставил Стрельчика передумать, но заставил прекратить разговоры о своих планах.

Дед Сашка удивлялся, как могло такое получиться: он сам видел Сахониху с санками у того самого стожка — и мина не сработала.


Глава третья

Гапан очень радовался, когда господин Маслофф явился к нему с подкреплением на грузовике. Две ночи Иван Иванович провел запершись на все щеколды и с двумя винтовками у изголовья кровати, а потом вообще тайком ушел ночевать к тетке Гунькевича — помоги, братка, и я тебе помогу! Конечно, «пожарная бригада» майора Виммера произвела страшное впечатление на округу, но одно впечатление никого не защитит, если засевшие в лесу захотят мстить. А кому? Только он тут, бедный, и остался. И сбежать не сбежишь — жесткая служба.

Литовская команда состояла из литовцев только наполовину: худой белобрысый русскоговорящий балагур Мажейкис и молчаливый, как ходячая гора, Кайрявичус, с ними латыш Лачиньш, шауляйский фельдшер, длинный, тощий, с маленькой, сплюснутой по вертикали башкой, тоже, как и литовцы, свободно балакавший по-русски, с вечным девичьим румянцем на щеках, напоминавшим Ивану Ивановичу о Касперовиче. И Тейе, эстонец, похожий на покойного Скиндера (только еще субтильнее) и показавшийся немым, поскольку ни одного русского слова не понимал и вел себя так, будто этим гордился. Были они все в желтоватых мадьярских шинелях, в горно-стрелковых массивных ботинках, у Кайрявичуса был «шмассер», и его слушались. А слушали Мажейкиса, непрерывно тараторившего в шуткующем стиле. Собственно, забавны были не сами речи, а акцент.

— Надо доделать дело, — сказал Маслофф, вытирая платком большую лысину.

Они пили чай с начальником полиции, пока литовцы устраивались на месте команды Виммера — они не пошли искать доски, чтобы сколотить топчаны, как им было сказано, а пнули калитку ближайшего дома и выволокли оттуда хозяйские железные кровати, прямо с бельем. А когда кто-то попытался усомниться, что так правильно, — получал прикладом в зубы. В этих мелких карательных акциях Мажейкис, кроме таланта говоруна, к месту проявил талант массовика-затейника. Он жестами натравливал эстонца на упирающихся хозяев. Тот дрался неумело, по-девчачьи, отчего и наказываемым было не слишком больно, и остальным смешно, а маленькому Гансику (так его звали) позволяло думать, что он нужный в команде человек.

Гапан, услыхав слова человека в черной коже, внутренне ёкнул. Ничего хорошего не ждал. Выяснилось, правильно не ждал.

— Кто-то должен ответить за то, что деревня пострадала лишь частично.

— Как же частично, полторы хаты всего осталось.

— Людишки-то разбежались.

Разговор прервали.

— Я к Ивану Ивановичу! — женский голос в сенях.

Вошла Оксана Лавриновна. Увидев черную кожу, лысую огромную голову с каменной челюстью, запнулась. Она-то и Гапана побаивалась, несмотря на его якобы мягкость, а тут этот. Но она быстро взяла себя в руки — слишком по важному делу явилась. Тем более ее никто не гнал.

— Сын помирает, огнем горит.

— Мирон? — нахмурился Иван Иванович.

— Вилами закололи ноги, теперь весь распух и в жару, а из дырок сочится.

— Так что можно сделать? — развел крылами полушубка Иван Иванович. — Я не доктор.

Оксана Лавриновна била глазами то в одного, то в другого:

— Он же на службе, он за великую Германию пострадал. Его Порхневичи ранили. Все знают.

— Ранен партизанами? — задумчиво проговорил господин Маслофф.

— У нас вроде нет партизан, — по инерции прежнего состояния дел попытался вставить Гапан.

— А кто же это теперь сидит в лесу?

Получалось нехорошо: если они не партизаны, зачем наносят увечья немецким полицаям? Просто злой народ с вилами? Вопрос, что делал Мирон в Порхневичах, как-то не возник. Скорее всего, потому, что человеку в черном это было невыгодно. А ранение было выгодно. Гапан судорожно хлебнул теплого чая.

— Где твой сын? — спросил черный плащ.

— Перед домом на санях. Бредит.

Маслофф встал:

— Я отвезу его в госпиталь.

— Еще же только начали... — высказал сомнение Иван Иванович.

— Не во Дворец. Дальше, у аэродрома, есть санчасть, пустая сейчас.

Оксана Лавриновна настолько не могла поверить своему счастью, что даже не поблагодарила.

Человек в черном сделал ей знак: иди, я сейчас. Она вышла, больно зацепившись за косяк плечом.

— А как с нашим делом?

Иван Иванович молчал.

— Где твой мужик с мокрым носом?

— А он в чем виноват?

— Почти сорвана операция майора Виммера, кто-то должен за это ответить.

— Что же твой майор сам в лес не пошел разобраться?

— А там озверелые партизаны. Есть специальные части для того. А у мужиков в лесу не только вилы, думаю. Один у нас при смерти, тебе мало?

— Гунькевич тихо сидел под запором, он даже...

— Хватит. Кроме того, всем нужно показать, что мы тут не шуткуем. На серьезной службе и спрос серьезный.

Гапан мягко, расстроенно сел на свой стул. Вот оно как!

— Прошу прощения, Мирон все равно помрет, а Гунькевич — он хороший мужик, исполнительный. Давайте я ему шкуру на боку прострелю и вы заберете его в госпиталь.

— Обманывать командование?

Получившие приказание Мажейкис и Кайрявичус деловито освободили покорного Гунькевича от винтовки. Он с удивленной улыбочкой смотрел по сторонам, стараясь поймать взгляд Гапана. Тот стоял за спиной черного плаща и глядел в пол.

Отвели сопливого полицая недалеко, к ближайшей липе. Мало времени, сухо заметил главный; клацнули затворы, прозвучала команда. Не переставая удивляться, Гунькевич осел на подломившихся ногах и скромно завалился на бок.


Глава четвертая

Организованный в лесу лагерь представлял собой бредень, пролегавшие поблизости мелкие человеческие токи через Пущу оставляли в его ячеях разнообразный людской материал.

Почти в первые дни притулились к лагерю два советских солдатика — Вася Долженков и Толя Кукин, все лето они батрачили на каком-то уединенном хуторе у довольно добродушного, по их рассказам, старого поляка, но явилась пара мотоциклов, дом заполыхал, и мужички тихо рванули с пасеки, где обретались, в окружающий безбрежный лес. Наткнулись на бдительного Зенона, охотно сдались и были под конвоем препровождены на суд к Витольду Ромуальдовичу.

Были и еще.

Куда их было девать? Прогнать от своего и так необильного котла — выбредут рано или поздно на какую-нибудь власть злее Гапана и не скроют, что видели кое-кого в Далибукской Пуще. Пусть пока побудут здесь, под рукой. Запрягли их в непрерывные земляные работы — для коров, свиней и коз с овцами тоже нужны были укромные убежища.

Никто не мог упомнить, каким именно образом в расположении лагеря оказался и Слава Копытко. Двадцатипятилетний примерно комсомолец из Замостья, что по ту сторону Пущи, на автомобильной трассе у большой станции заготскота. Худой, нескладный, в танкистском немецком шлеме и длинной, почти до пяток, железнодорожной шинели, которую он фактически никогда не снимал. Этот не собирался отсиживаться, а все время, оскалив мелкие зубы и выпучив прозрачные глаза, требовал немедленных акций мщения. В Замостье немцы, по его словам, поглумились как нельзя отвратнее над населением. Расстреляли директора клуба и еще двух школьных учителей советской школы, сели по-наглому в домах и отбирают скот — куда-то отправлять, кажется прямо в Германию. Сам он пытался броситься на них с гранатой, но вышло плохо, потому и убежал в лес.

Витольд трижды выслушал его возбужденные речи, сначала кивал, потом молчал, не кивая, наконец велел заткнуться — мол, погляди, мил комсомолец, что у нас тут прямо под носом и вокруг делается, здесь у нас богадельня с яслями, а не партизанский отряд. Копытко не внял и стал талдычить о необходимости борьбы каждому, кто попадался под руку. Бродил худой, изможденной тенью по лагерю и вокруг него, а то сидел на кухне у Станиславы, грелся у костра. Она иногда пыталась его подкормить, но он, проявляя комсомольскую честность, отказывался от дополнительной ложки каши или корки хлеба, ибо то было бы нечестно по отношению к остальному лесному народу. Именно за эту жесткую неподкупность его и терпели, потому что во всех других отношениях он был невыносим. Где спал, было непонятно: то в одну нору сунется на ночь, то в другую.

Явились Касперович и Шукеть — те, гуриновичские.

Бывший полицай был очень осторожен и прибыл как бы на разведку — возьмут ли его в лесной отряд, и именно что со всем семейством? Жил он и так у родни в глухомани, но трясся: вдруг кто-нибудь приревнует и донесет, что он беглый от власти работник немецкого порядка, и его поставят, как Гунькевича, к стенке.

Витольд сказал, что они тут и так не жируют, полицайское прошлое его не смущает, только людишки могут в лагере оказаться всякие: взять хотя бы того же Копытку — у него к полицаям особый счет, и пистоль он под шинелью прячет заряженный.

— Ты его сдай, — велел Витольд комсомольцу.

Комсомолец занервничал, на щеках его росли кустики серой растительности; когда нервничал, он начинал их расцарапывать.

— Я его добыл в бою.

Витольд недоверчиво покачал головой:

— С трупа офицерского ты его снял.

Копытко был поражен внезапной проницательностью командира, взял свой парабеллум за ствол и положил перед ним.

— Михась, отнеси под замок.

Шукетя интересовало конкретно: боевая ли часть у Витольда или так, кучка испуганных человеков?

Разговор у него с Порхневичем получился неоткровенный, со смешками, прищурами. Шукеть косвенно, но упорно намекал, что просто так отсидеться невозможно, какую-то сторону принимать придется. Расчет на то, что сочтут невредным и неопасным, — глупый. Вернуться в веску и как-нибудь обустроиться — не выйдет. Раз уж спалили, так уж спалили, сожженное — вне закона.

Витольд резко ни от чего не отказывался, тоже говорил не в лоб. Пояснял: народ ведь тут, в лесу, у него мирный. Три охотничьих ружья на весь лагерь. Так что вопрос о стороне, на которую стать, праздный. Тут бы с голоду не помереть.

— А говорят, хлопцы ваши нашли глубоко в лесу сбитый немецкий самолет, сняли с него кое-какое оружие.

— Ну какое на истребителе оружие! Две гранаты да вальтер. Армию не вооружишь.

Витольду Ромуальдовичу было неприятно, что хрипучий Шукеть знает о найденном самолете, хорошо, что про другие находки Анатоля и Зенона ему ничего не известно. Под замком у Порхневича было несколько «мосинок» и даже «Дегтярев» — правда, совсем без лент к нему. На восток отступало много больших и малых отрядов, и они иной раз оставляли россыпи разрозненного снаряжения. Кое-что удалось привести в рабочее состояние, но Витольд предпочитал прибедняться. У меня тут, поглядите, старики да сосунки, какие тут боевые задачи!..

Шукеть недовольно убрался. Можно было подумать, что говорит он не только от своего отдельного характера и что за ним стоит какая-то неясная лесная сила, но раз темнит, то пусть катится.

То, что в Пуще рано или поздно организуются партизанские отряды, понимали все. Из городков, со станций, из больших и малых деревень, что окружали тело большого леса, сбежало под его своды большое количество разнообразного советского должностного народа. Имелись заранее приготовленные подпольщики, но таких было мало. Вроде и работа была проведена перед войной, но результат работы был тщедушный. Всерьез о жизни под оккупацией никто не думал — все готовились бить врага на его территории.

По большей части какие-то перепуганные, затаившиеся люди сидели в темных щелях в Кореличах, Новогрудке, Волковысске, Лиде и осторожно подманивали лихую молодежь вроде Копытки, которая по юному недоразумению ярилась и рвалась в какие-нибудь дела. Какие-то красные люди засели и в самом лесу. Грызли сухари и осторожненько налаживали связи с городскими подпольными людьми. Сети эти были не прочнее паутины, но постепенно крепли. Боролись с ними не столько даже собственно немецкая жандармерия и вообще оккупационная власть, а активисты на местах. Появилось множество желающих свести счеты, чего раньше не удалось, а теперь было удобно, под маркой помощи новому порядку. Один такой, Гловюк, оказался в отряде и, увидев Копытку, кинулся на него с кулаками. Еле оттащили. Оказалось, что в том же Замостье из-за гордой мстительности врагу Копытко подвел под немецкий расстрел несколько ни в чем не повинных. Кинул дурак гранату, а они отвечай. Копытко молчал, жалел пострадавших, но было понятно: будет случай — опять кинет гранату.

На первом месте для Витольда было пережить зиму.

Вместе с братьями и самыми ответственными мужиками они составили опись запаса: бульба, мука, крупы, репа, редька, сало и все-все. Если держать такой же котел, как они наладили в первые дни, продукта хватало только на две недели. Кое-как сложили печь для выпечки хлеба.

— Идите и втолкуйте, что кормиться от общей кухни придется один раз в день, по одной миске с куском хлеба. Ладно, сам все скажу.

Собрал на площадке перед своей «хатой», она же штаб. Народу явилось больше сотни человек, даже бабы с детишками и хромые старики.

Витольд Ромуальдович обрисовал пищевую картину, обстановку вокруг и ближайшие планы. Ясное дело — надо официально выбрать старшего. Тут неожиданно выкрикнул первым Гордиевский:

— Ты и будь! Правда, мужики?

Цыдики, Коники, Михальчики — все крикнули, что согласны и ни о какой другой кандидатуре они думать не желают. Понятное дело, для головы этого лагеря вся дальнейшая жизнь — сплошная головная боль.

— Говоришь, одна миска на день? — вылез, конечно, дед Сашка. — А чарка?

Никто его юмора не поддержал. Картина рисовалась темноватая.

Витольд сказал, что, пользуясь своей новой властью, разрешает ползать на пепелище. Ночью. Тихо.

Многие и так уж, без всякого разрешения ползали, теперь же вдруг возник нервный разговор. Не в первый раз. Куда, мол, девать частным образом добытое?

— На общую кухню! — был суровый ответ. — Буду ходить по землянкам и все добытое отбирать на общий склад.

— То ж с риском, а главное — добытое из своего погреба, — суетился Саванец и настаивал на том, что если уж он ночью чего отрыл у себя там из-под пола, то сам и грызть это станет.

Ему возразили Крот и Данильчики: они, мол, при ночном переселении постарались и полностью перетащили сюда, в лес, все запасы, и они теперь в общем котле, а Саванец озаботился задним запасом и теперь будет пановать поверх общей нормы?!

Голова поднял руку:

— Все добытое, пусть и из своих закладок, — в котел. Если нет — вон из лагеря! Больше разговоров на эту тему не будет.

Витольд, казалось бы, вполне определенно и даже детально изложил свой план жизни в лесу для тех, кто бежал в лес вместе с ним. Но желание что-то доспросить, довыведать осталось. Даже Тарас иной раз напирал с вопросами: чего и как? И Гражина со своей чуть истеричной, немедленной манерой — сядь и скажи — что будет? Станислава обвивалась ласковым удавом вокруг отцовой тайны, мысль о том, что он может и даже должен знать что-то сверх того, что сказал, никого не оставляла. Мужики часто приходили просто посидеть покурить, чтобы хоть через молчание вблизи впитать детали и тени его реального, настоящего плана на будущее. Приходилось этому противостоять. Когда начинала бормотать Гражина, достаточно было просто поймать взгляд, и язык ее сам собой прилипал к небу. При разговоре с мужиками лучше всего действовал прием перевода разговора на другую тему. Они кивали тогда, понимая так, что Ромуальдыч какую-то секретную идею ведает пока только про себя, просто не пришло время делиться. Это даже успокаивало. В конце концов, пока ведь живы кое-как, а ведь могли бы изжариться, как Ровда и Жабковские, на страшном немецком бензине. Это ведь Витольд велел готовиться и тикать в лес.

Станислава утомляла больше всего, хотя их перебранки выглядели как шуткование. «А я вот возьму и сбегу со Стрельчиком!» — «А я возьму и ноги тебе повыдергаю».

Янине одной не приходило в голову заговорить с отцом о чем-нибудь «таком». Вообще-то они говорили, и много, но только по делу: какой мешок приволочь на кухню со склада, сколько лапника надо, чтобы покрыть навес, где брать глину для обмазки печи на общей кухне. Со стороны глядя, не скажешь, что тут есть вторые планы и натянуты невидимые, страшные струны почти вражды. Дел насущных было множество — после первых дней страха и больших работ по углублению в землю, наведению крыш как-то разом захворали все старики: простуды, поносы. Помог немного самогонщик — и прямым своим продуктом, и травами. Он не был, конечно, лесным ведьмаком, который знает целебную или враждебную силу каждой травинки, но кое-какого зверобоя насушил под потолком.

Бор, слава богу, стоял на большом песке, правда сильно прохваченном сосновыми корнями, так что рытье жилья оказалось делом нелегким, зато сырости особой в землянках не наблюдалось. Она стояла только в самых низких частях каждого распадка, потому что там били как раз небольшие ледяные ключи. Ночами перемещенные — с огромной осторожностью — стожки сена дали возможность утеплиться всем, так что зиму предполагали пересидеть.

После общественного овина Витольд велел строить баню: без мытья регулярного нельзя, вша заест. Топить, конечно, приходилось с оглядкой: дым мог подниматься выше высоких крон, хотя, скорее всего, никто особенно и не присматривался со стороны. Витольд догадывался — охраняла стойбище не столько толща леса, сколько презрительное отношение со стороны не только немцев, но и гапанской полиции к его вялому, пришибленному племени. Опасности от вас никакой — так сидите себе в своих норах, если хочется.

Презирайте, презирайте, а мы выживем.

Станислава с рыжими девками Михальчиков и сестрой Саванца кошеварили, Янина с тремя другими, Данильчиками и Цыдиками таскала еду прямо в мисках самым старым бабкам и дедулям. Дед Сашка изображал себя старшим над этим видом работ, распоряжался все время, хотя никто его распоряжений не слушал, а он, как ответственный работник, требовал добавки.

Михась получил от отца двустволку и с Зеноном и Анатолем, Тарасовыми сыновьями, либо со старшими сыновьями Гордиевского и Цыдика патрулировал окрестности. Самогонщик указал кое-какие тропы, пройдя по которым можно было довольно надежно определить — не завелся ли кто вблизи лагеря со стороны леса. Другие племянники, Ясь и помельче, подростки Саванцы, должны были торчать на опушке и поглядывать в сторону обгоревших труб. Одно время казалось, что никому нет дела до пепелища, но несколько раз вдруг туда наезжали какие-то немецкие машины — ночью, надсадно гудя и шараша фарами. Объяснение было одно — во Дворце полным ходом шло строительство госпиталя, много нового военного народу, какие-то дела по округе. Потом выяснилось, какие именно: погрузили и свезли все кирпичные трубы. Это было легко сделать: в Порхневичах, как везде в округе, печные кирпичи серьезно раствором не скрепляли, держались печки чуть ли не одним своим весом.

Картина пепелища обрела новый, еще более несчастный вид. Обгорелая труба хоть и вопиет к небу, но являет собой вроде как столп, вокруг которого можно в любой момент начать обустраиваться. Теперь, кроме трех–пяти случайно забытых труб, деревня представляла собой просто засыпанный снегом мусор. Некоторые плакали по своим голым печкам не меньше, чем по избам. Теперь дома были потеряны окончательно. И те, кто мысленно примерял вернуться, внутренне осели — мечту было совсем не к чему привязать.

Как-то раз бродили по заснеженному пепелищу туда-сюда веселые литовцы. У них то ли от дурного молодечества, то ли во исполнение приказа появлялось желание пульнуть в сторону леса. Для чего это могло быть нужно — не слишком ясно, но сидящие в лесу стали ощущать себя содержащимися вроде как под конвоем.

С немалым удивлением Михась и подчиненные ему хлопцы только теперь обнаружили, что такое лес, если войти в него как следует и надолго. Раньше общение с хвойным гигантом происходило всего лишь с помощью коротких, туда-обратно, набегов за грибами и ягодами, теперь же сыскались внезапные, довольно большие поляны, озерца и большие пятна дрыгвы в низких местах. Но в целом было сухо. Тропы, виясь, уходили от лагеря в нескольких направлениях — можно было, двинув на восток, довольно быстро пересечь Далибукскую Пущу, она в нескольких местах сужалась до каких-нибудь полутора десятков верст. И пересекали, и выбирались, например, к шоссейной дороге; там было постоянное движение: армия гоняла технику, тарахтели мотоциклы; посиди за стволом полчаса — обязательно прокатит что-нибудь военное.

Если взять чуть севернее, переправиться через Чару, узко и тихо петлявшую по чаще, можно выбраться к железнодорожной станции, к Гибуличам. Тут тоже шли работы, как и во Дворце. Немцы обустраивали в Гибуличах что-то вроде малого узлового пункта, где могли бы заночевать до нужного времени пять-шесть составов на параллельных ветках. Охрана там была страшенная.

Чуть южнее Гибуличей был поселок Замостье, откуда прибился к отряду Копытко. Он по-прежнему не реже раза в неделю выходил к Витольду Ромуальдовичу с планом «шарахнуть по фашистам». Витольд отмахивался или отмалчивался. Чего ему в этом Замостье! Нет ничего питательного для партизанской вылазки: ну, станция заготскота, где нет никакого скота по нынешним временам — военным, да еще и зимним.

— Да к тому же, Слава, я ни с кем воевать не собираюсь.

— Как так? — внезапно все-таки понял человек в шлеме, и у него даже нижняя квадратная челюсть немного отвалилась. Он хотел сказать: там кидал гранату, там убили моих родителей, работников клуба, там сидят эти гады, и... А мы с ними, оказывается, не воюем!

— Посмотри, сколько у меня тут стариков и малых детей. если я обнаружусь как отряд, они подтащат минометы к опушке и наши землянки станут нам за могилы.

Копытко понимал, что слова командира справедливы, и страшно страдал, что командирская правота так не совпадает с его.

Если же пойти северным маршрутом, можно выйти аж к Сынковичам, где аэродром.

Между восточным и северным маршрутами пролегала река — тихая, извилистая, и вдоль нее в нескольких укромных местах стояли мельницы Кивляка, то есть взятые Кивляком в аренду. На самой захудалой торчал задерганный Лелевич.


Глава пятая

С него и велел Витольд Михасю начать. Давно уж стало ясно: без поддержки со стороны и месяца не продержаться. Надо устроить обход вассалов, чтобы намекнуть им: делитесь!

Захар Кивляк, уступая пожеланиям хозяина, Витольда Ромуальдовича Порхневича, пустил в это укромное место семейство бывшего коронного стражника, чтобы тому не пойти под сибирскую высылку, но все время давал понять Лелевичу, как он ему не рад. Доставшаяся беженцу развалюха требовала почти постоянного ремонта и не давала никакого дохода. Пан Здислав рассказал Михасю про свое отчаянное положение. Ну ладно, пусть этот псякревник никого к нему не пускает из своих клиентов, так ведь он и тех, с кем Лелевич сам умудряется тишком сговориться за полцены, перехватывает и бьет. Сыновья у него, лбы здоровенные, подросли — и куда Лелевичу с хворым братом, хворой женой и десятилетней дочкой от него отбиваться?

— Он меня убьет, — жаловался пан Здислав, и его длинное лицо вытягивалось еще больше.

Михась, похлопывая свою двустволку, успокаивал:

— Не убьет, есть защита.

Лелевич вздыхал, у него были сомнения.

Само собой, ни о какой помощи от спасенного поляка думать было нечего.

Когда Михась рассказал отцу о том, что увидел, тот только кивнул. Не удивился.

— Теперь идти к Кивляку?

— Не надо пока к Кивляку, — сказал отец.

У него теперь главная забота — дознаться, где Венчик. Перед самым вступлением немцев он сидел приказчиком в лавке — ну ладно, лавку не бросишь. Слуху о нем долго не было, Гражина каждый день специально выла в сторонке по младшему. Гапан намекнул в свое время тогда еще старосте Порхневичу, что есть сведения — Венчик и жив, и даже продолжает заведовать какой-то мелкой торговлей в Волковысске. Витольд кивнул тогда, но от детальных расспросов удержался, и Иван Иванович решил, что Порхневич этот человек без сердца. Витольд меж тем все намеревался сгонять до Волковысска, но с такими заботами — как? А теперь выйти из леса опасно. И дел не становится меньше. Да, разметало сыновей. Если о Вениамине заговаривали, и часто, доводя до слез Гражину, то о Василе, само собой, хранилось молчание: с востока стояла абсолютно глухая стена; где он, жив ли, знать нельзя и задумываться страшно.

На кроны наваливало снег, было ощущение, что там, вверху, покрыли крышу, тяжесть налегшего на нее белого веса, если прислушаться, очень даже ощущалась; и внутри, в лесу, было явно теплее, чем в открытом поле; правда, крыша была кое-где дырявая, а над полянками иной раз вставали столбы снегопада.

Недели через две после пожара, показалось, жизнь лесная нашла приемлемое русло. Народу поуменьшилось: кто с маленькими детишками и несколько стариков расползлись по родственникам. Все это с риском: было известно, что передвижение контролировалось все жестче — то в Кореличах взорвали нефтебазу, то стрельба в районе аэродрома, сгорел то ли танковый тягач, то ли грузовик. Немец недоумевал и серчал.

Витольд никого не удерживал, но из запаса общего ничего не выдавал, только в дорогу хлеба полкраюхи. И коз, и кур оставлял у себя.

Донесут, волновался Тарас, знаешь, какой наш народец. Знаю, какой наш народец. Не донесут. Да и чего там доносить, Гапану и так известно, что мы тут сидим.

Тарас в виде идеи пытался обсудить, не стоит ли подальше в лес упаковаться, — слишком всем известно расположение становища. Нет, не надо, первые недели прошли, Гапан понял — партизанщины в ответ на сожженную веску ждать не надо, и на том спасибо. Литовцы его прохаживаются иной раз, поглядывают — может, даже дымы какие видят, и ладно.

Да, показалось в какой-то момент, что получится отсидеться в хвойной крепости, притереться к новой власти, — удавалось же и при царских исправниках, и при польских стражниках. При немцах жизнь, конечно, злее, чем при ком угодно, потому надо затаиться поглубже и вникнуть.

А жратва? — интересовался брат, выражая общее опасение.

Сыщется, обещал Витольд, и ему пока верили.

Но вот однажды утром явились из своего рейда Михась с Ванькой Цыдиком, Анатолем, сыном Тараса, и Зеноном.

Михась объяснил: на этот раз после того, как навестили Кивляка (разговора не получилось, об этом после), пошли обратно другой дорогой — посмотреть, что там на шоссейке; не доходя до края леса, на узкой дороге, чуть ли не тропе, — разбомбленный грузовик. Еще летний, уходивший в тыл. Рванул по лесной дороге, зарываться в чащу, но бомба все равно достала, попаданием перевернуло. Люди разбежались, а имущество все попало в руки команде Михася. Он был этим горд. Пять винтовок, гранаты, бинокли, планшеты, пулемет Дегтярева, ленты к нему в деревянных коробах, ящик с патронами.

— Михась, — вздохнул Витольд, пересчитав имущество недовольным глазом, — под замок все это железо.

Копытко, возбужденно присутствовавший при встрече каравана, сначала недоуменно, потом презрительно повертел головой. Под какой замок?! Он заглянул в лицо командиру:

— У нас же теперь настоящий отряд.

Он хотел немедленно идти выбивать немцев хоть из Поречья, хоть из Замостья.

Михась и хлопцы выполнили приказание Витольда.

Копытко, глядя вслед Анатолю и Цыдику, что уносили куда-то в глубь лагеря в неуклюжих охапках винтовки, отчетливо вздохнул:

— А как же воевать, когда оружие под замком? Внезапно враг если?

Вверху открылось в сосновой кроне слуховое окно, и посыпали мелкие, вертлявые снежинки.

— А я ни с кем не воюю, — отрезал Витольд Ромуальдович, и все слышавшие те слова промолчали.

Дед Сашка умудрялся бездельничать и в лесу так же точно, как и на прежнем месте жительства. Критиковал всех и за все, критиковал громко и в основном с таких низовых, народных позиций, его мнение никогда не совпадало с мнением руководства, отчего глупые начинали думать: Сашка — честный человек; понятно, обидели, не пригласили в состав «штаба», куда позвали почти всех взрослых мужиков, это его-то, кто своей костлявой грудью прикрыл весь род Порхневичей в годы короткого большевизанства, взвалив на себя роль председателя! Но как его было позвать! никому не даст говорить, будет сбивать со всяческой серьезности и, главное, никакой секретности даже не попытается соблюдать. Для должности подставного председателя, чтобы скомпрометировать идею колхоза как таковую, он годится, ни для какой другой — ни в малейшей степени.

А уж когда «даже комсомольца малахольного приветили как своего», дед встал на путь тотального саботирования и высмеивания. Копытку Витольд действительно привлек, долго, правда, размышлял, в каком качестве это внезапное человеческое приобретение будет менее вредно для дела выживания лесного народа. Решил, что в качестве члена «штаба» будет легче сдерживать порывы его дурной воинственной активности. Он требует чуть ли не прямо сегодня ночью идти громить Гапана с его литовской армией, а ему в ответ на это: «штаб» решил — несвоевременно. Коллективное руководство, против него комсомольскому деятелю выступить нелегко.

Копытко продолжал сокрушаться: нельзя так сидеть! Надо помочь Красной армии, она разбила немцев под Москвой, и, «если мы шарахнем с тыла», враг покатится с родной земли.

Витольд, надо сказать, был немного удивлен этой немецкой «запынке». Нет, мысли, что «их» предприятие вообще встает под знак вопроса, не появилось. Сила эта навалилась, конечно, надолго, конца ее правлению, как ни прищуривайся, не просматривается, а вот злорадство по поводу того, что не все идет как по маслу у нового господина, очень даже ощущалось. Надменность, самоуверенность — хоть чуть-чуть, а поблекнут.

Не навсегда он испугался немца, надо будет — и скажет свое слово из леса. Но не в немедленном порыве. Нет, сгореть или сгинуть под равнодушной гусеницей ему не подходит. Пусть пока все нарезное полежит под спудом.

Чувствовал нежаркую, но отчетливую поддержку многих. Поэтому на каждом заседании «штаба», где Копытко привычно кипятился неутоленной жаждой деятельности, его успокаивали даже не слова Витольда, — неодобрительное молчание общего мнения.

— Какой «бить в тыл»?! Войска у нас нет, — досадливо морщился Тарас.

— Сунемся — поляжем, — кивал Гордиевский. — Людей не жалко?

Копытко требовал, чтобы ему подчинили на постоянной основе хотя бы тех ездовых, что он привел с собой, видимо полагая, что этих, не своих то есть, Порхневичам будет не так жалко.

Пропускали эти речи мимо ушей. Только Тарас не уставал втолковывать: ты не сам по себе, и ездовые не при тебе, а при обществе.

— Ну, вылезешь ты где-нибудь на шоссейку, подпалишь бензовоз, а сюда потом каратели.

— Как они узнают, что им сюда?

Тарас безнадежно махал широкой ладонью в сторону квадратной башки: найдутся, тут шага нельзя ступить, чтобы известно не стало.

Продолжение следует.

 

Комментарии







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0