Неверная ретроспектива

Андрей Венедиктович Воронцов родился в 1961 году в Подмосковье. В 1986 году окончил Литературный институт им. А.М. Горького.
Автор романов «Огонь в степи» («Шолохов»), «Тайный коридор», «Необъяснимые правила смерти», «Называйте меня пророком» («Будущее не продается»). Работает заместителем главного редактора журнала «Москва». Секретарь правления Союза пи­сателей России. Руководитель семинара прозы на Высших литературных курсах при Литературном институте.

Если бы существовал такой литературный термин — «неверная ретроспектива», то это прежде всего относилось бы к «Философическим письмам» Петра Яковлевича Чаадаева, точнее, к первому из них, напечатанному в сентябрьском номере журнала «Телескоп» за 1836 год, в русском переводе, без имени автора. «Письма» эти были написаны на французском языке в 1828–1830 годах и адресованы некой Екатерине Дмитриевне Пановой, которую автор именует «сударыней». По странному совпадению в 1836 году она сошла с ума. Именно публикация в «Телескопе» и вызвала известный скандал и дискуссию, в которую включился даже Пушкин, но письма своего Чаадаеву не отправил, узнав о гонениях на автора.

Вкратце речь в первом «Философическом письме» идет вот о чем. Цель религии и смысл всякого существования Чаадаев видит в установлении на земле «царства Божьего», или «совершенного строя». В связи с этим он задается вопросом: а насколько Россия близка к данному идеалу? По его мнению, «наша своеобразная цивилизация», раскинувшаяся от Германии до Китая («от Одера до Берингова пролива»), не принадлежит ни Востоку, ни Западу и только начинает приоткрывать истины, давно уже известные другим народам. Окидывая взглядом историю России, Чаадаев обнаруживает в ней «мрачное и тусклое существование», где нет внутреннего развития. Иное дело Европа и ее народы — англичане, кельты, германцы, греки, римляне, скандинавы, устремленные к идеям долга, справедливости, права и порядка. При этом автор выступает против идеи множественности цивилизаций (или, по-нынешнему, мультикультурализма), ибо неевропейские формы быта он рассматривает как «нелепые отступления». Благоденствие Европы, по Чаадаеву, является следствием обретения ею истины. Неблагоденствие же России обусловлено тем, что «мы жили и сейчас еще живем для того, чтобы преподать какой-то великий урок отдаленным потомкам...».

Примерно в том же духе написаны и остальные семь «Писем». Считается, что известная острота Чаадаева о Царь-пушке и Царь-колоколе — тоже из «Философических писем», но на самом деле это его слова, воспроизведенные Герценом в «Былом и думах». «В Москве, — говаривал Чаадаев, — каждого иностранца водят смотреть большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой стрелять нельзя, и колокол, который свалился прежде, чем звонил. Удивительный город, в котором достопримечательности отличаются нелепостью; или, может, этот большой колокол без языка — гиероглиф, выражающий эту огромную немую страну, которую заселяет племя, назвавшее себя славянами, как будто удивляясь, что имеет слово человеческое».

И по сей день эти колокол и пушка не сходят с уст наших недругов.

Между тем в любой европейской стране мы встретим куда более «удивительные гиероглифы». Ходил я, скажем, в качестве иностранца, которому показывают достопримечательности, по парижскому Дому инвалидов и наткнулся на мраморную статую «инвалида» в римской тоге, со скипетром и державой в руках и орденом Почетного легиона на шее. Надпись на надгробии гласила, что это «Наполеон II, король Рима (1811–1832)».

Некоторое время я пребывал в недоумении. Это кто же — пресловутый «Орленок», единственный законный сын Наполеона I, романтический герой сентиментальных романов? Но если он родился в 1811 году, то именоваться королем мог лишь в четыре года от роду, когда отец его во второй раз отрекся от престола. Однако находился мальчик в это время вместе с матерью в Австрии (которая, кстати, входила в антинаполеоновскую коалицию). Ну да, Наполеон I «назначил» маленького отпрыска и королем Рима, и даже императором Франции, коим он числился ровно две недели. Но ведь наш Орленок в июле 1815 года, когда перестал быть и тем и другим, еще в штанишки писал! Он бы и поднять не сумел эти тяжелые скипетр и державу! А когда и за что сей младенец заслужил орден Почетного легиона?

Несостоявшийся Наполеон II дожил до 21 года и умер от туберкулеза в австрийском Шёнбрунне под именем Франца Йозефа Карла, герцога Рейхштадтского, майора австрийской армии (поскольку, как и Петруша Гринев, был зачислен в полк едва ли не с младенчества). Имел он даже и королевский венгерский орден — Святого Стефана. Так вы его и изваяйте австрийским майором с венгерским орденом! Чего вы нам «римского цезаря» с орденом Почетного легиона подсовываете?

А кто, кстати, это сделал? Ведь могила и статуя «Наполеона II» появились здесь сравнительно недавно, в 1940 году. Вообще-то Орленок был захоронен в Вене, а сюда, в парижский Дом инвалидов, его прах велел перенести... Гитлер (какая приятная деталь для французов!). Вероятно, он исходил из тех соображений, что «Наполеон II» был наполовину австрийским немцем (по матери, австрийской принцессе Марии-Луизе). Таким образом Гитлер символически связывал свой Третий рейх с рейхом Первым, Священной Римской империей германской нации, обязанной возникновением германцу Карлу Великому. А то, что «король Рима» и «император Франции» никогда, по сути, не царствовал, — это детали, главное — преемственность.

Французы после освобождения Парижа оставили все, как при Гитлере, и не перенесли прах виртуального Наполеона II и его «римскую» статую из Дома инвалидов куда-нибудь на кладбище Пер-Лашез. Хотя нелепость почитания Наполеона II на государственном уровне очевидна, особенно если учесть, что реально правивший 22 года Наполеон III похоронен даже не во Франции.

В общем, с «обретением истины» у них на самом деле как-то туговато. И с монументами доходит до откровенного гротеска. А Чаадаев критикует нас за обыкновенные артефакты — Царь-пушку и Царь-колокол! Нынче в мире таких «нелепых достопримечательностей» хоть пруд пруди, они даже в большой моде.

Впрочем, не будем торопиться делать из этого вывод, что Чаадаев был западник и русофоб. Он, как и многие из нас, людей творческих, совершенно непосредственно проникался то одним, то другим настроением, часто диаметрально противоположным. В этом смысле показательна дискуссия в сентябре 1831 года, когда, узнав о слушаниях во французском парламенте по вопросу оказания вооруженной помощи польским повстанцам, Пушкин публикует стихотворения «Клеветникам России» и «На взятие Варшавы»:

Кто устоит в неравном споре:

Кичливый лях иль верный росс?

Славянские ль ручьи сольются

                                        в русском море?

Оно ль иссякнет? вот вопрос.

Либеральное окружение Пушкина по этому поводу негодовало. П.А. Вяземский сделал известную запись в дневнике: этот род восторгов — анахронизм, льву наконец удалось наложить лапу на мышь и т.п. А Александр Иванович Тургенев? «Вяземский очень гонял Пушкина в Мocкве за Польшу. Как поэт, думая, что без патриотизма, как он понимает, нельзя быть поэтом, и для поэзии не хочет выходить из своего варварства. Стихи Клеветникам России показывают, как он сей вопрос понимает. Я только в одном Вяземском заметил справедливый взгляд и на эту поэзию, и на этот нравственно-политический мир (или — безнравственно)» (письмо брату Николаю Ивановичу в Лондон, сентябрь 1831 года). Другое письмо: «На прошедшей неделе мы обедали в Английском Клобе с Чаадаевым, а после мы заспорили и крепко о достоинстве стихов Пушкина и других, кои здесь всю неделю читались всеми, — “На взятие Варшавы” и “Послание клеветникам России”. Мы немного нападали на Чаадаева за его мнение о стихах...»

А что, автор «Философических писем» поддержал Пушкина? Да, абсолютно. 18 сентября 1831 года он пишет поэту: «Мой друг, никогда еще вы не доставляли мне такого удовольствия. Вот, наконец, вы — национальный поэт; вы угадали, наконец, свое призвание... Стихотворение к врагам России особенно изумительно; это я говорю вам... Не все держатся здесь моего взгляда, это вы, вероятно, и сами подозреваете; но пусть их говорят, а мы пойдем вперед; когда угадал... малую часть той силы, которая нами движет, другой раз угадаешь ее... наверно всю. Мне хочется сказать: вот, наконец, явился наш Дант... м. б., слишком поспешный».

Однако какая неожиданная оценка для «западника» Чаадаева! Восстание-то в Польше было организовано польско-литовской масонской унией, а Чаадаев вместе с обоими Тургеневыми, дядей Пушкина Василием Львовичем, Пестелем (впрочем, и Бенкендорфом, и министром полиции Балашовым) входил в свое время в петербургскую масонскую ложу «Соединенные Друзья», поддерживающую тесные дружеские связи с польским «великим востоком». Поэтому и реакция А.И. Тургенева и Вяземского, близкого к «Соединенным Друзьям», понятна, но почему стихи Пушкина доставили «такое удовольствие» Чаадаеву?

Ответ можно найти в никогда не публиковавшейся при жизни Чаадаева работе 1831 года «Несколько слов о польском вопросе». Как участник войн 1812–1815 годов, Чаадаев хорошо помнил, на чьей стороне выступало в них организованное Наполеоном так называемое Великое княжество Варшавское. Поэтому «речи в пользу поляков» в Национальном собрании Франции он справедливо расценил как плохо скрытый призыв к реваншу за поражение в России. Возмущало его и называемое место возможного десанта французских войск — порт Палаген (Паланга), не имевший тогда отношения ни к Царству Польскому, ни к Литве (входил в состав Курляндской губернии, части нынешней Латвии).

Читая записку Чаадаева, мы понимаем, что сравнение Вяземского — лев наложил лапу на мышь — совершенно неуместно, если учитывать, что еще в декабре 1830 года руководители восстания торговались: мы, мол, прекратим военные действия, но Россия должна передать в состав Царства Польского Литву, Белоруссию и Малороссию. Территориальные претензии, совершенно несопоставимые с образом задавленной мышки! Видимо, мятежники с самого начала были уверены в военной поддержке великих держав: иначе, только-только захватив Варшаву, посмели бы они требовать от Москвы уступок, которые любое другое государство могло бы достигнуть лишь в результате победоносной войны? Задолго до известных слушаний во французском парламенте в Польшу потянулись «военспецы» с опытом наполеоновских войн: Джераламо Раморино, Гюстав Монтебелло, сын наполеоновского маршала Жана Ланна, и другие, о чем Чаадаеву было хорошо известно. И очевидно, в намечавшейся интервенции Запада он не увидел пресловутого стремления к «справедливости, праву и порядку» — во всяком случае, по отношению к России.

Вопреки мнению А.Тургенева, в «светских» кругах Петербурга и Москвы многие разделяли его и Вяземского взгляды на польские события. Он прав в другом: именно Пушкин в сентябре 1831 года внес перелом в общественное мнение обеих столиц, твердо и спокойно заявив в чеканных стихах, что речь идет не о порабощении Польши, а о сохранении целостности и независимости России. Приятели-полонофилы зашикали было на Пушкина, стремясь создать «общественное мнение», но тут раздался в его поддержку голос Чаадаева, а Чаадаева Вяземский и Тургенев не смели поучать, могли только «немного нападать», ведь он был не просто авторитетной личностью в Английском клобе и в русском масонстве, а еще и другом прославленного философа Шеллинга.

Тут надо сказать, размежевание в русском масонстве по патриотическому признаку происходило крайне редко, за почти два века дооктябрьской истории оно так и не создало структур, независимых от заграничных; понятие «национальное масонство», естественное в Европе, было непредставимо в России. Такого, конечно, Чаадаеву не забыли: «патриотический» донос митрополиту Серафиму по поводу «Философического письма» написал в 1836 году не кто иной, как Филипп Вигель, бывший сподвижник Чаадаева по ложе «Соединенные Друзья», а потом один из преемников А.Тургенева на посту директора департамента духовных дел иностранных исповеданий.

Пушкин же ответил Чаадаеву без патриотических заклинаний, исключительно в дружеском духе, но твердо: «Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, — как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? И (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражает, как человек с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить Отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».

Однако есть какая-то ирония в том, что Пушкин написал это человеку, который сам за три года до публикации в «Телескопе» писал Николаю I: «Я полагаю, что на учебное дело в России может быть установлен совершенно особый взгляд, что возможно дать ему национальную основу, в корне расходящуюся с той, на которой оно зиждется в остальной Европе, ибо Россия развивалась во всех отношениях иначе, и ей выпало на долю особое предназначение в этом мире. Мне кажется, что нам необходимо обособиться в наших взглядах на науку не менее, чем в наших политических воззрениях, и русский народ, великий и мощный, должен, думается мне, вовсе не подчиняться воздействию других народов, но с своей стороны воздействовать на них. Если бы эти мысли оказались согласными со взглядами Вашего Величества, я был бы несказанно счастлив содействовать осуществлению их в нашей стране».

Это сказано словно не автором «Философических писем», а русским националистом. Оттого, наверное, царь и задался вопросом, прочитав в 1836 году первое «Письмо» в «Телескопе»: не сумасшедший ли Чаадаев? Вчера говорит одно, а сегодня совершенно другое... Он ведь не знал, что «телескопическое письмо» написано в 1828 году.

О своих изжитых уже воззрениях Чаадаев писал брату, М.Я. Чаадаеву, в 1837 году так: «...эти мнения, выраженные автором за шесть лет тому назад, может быть, ему вовсе теперь не принадлежат и что его образ мыслей, может быть, совершенно противоречит прежним его мнениям, но об этом, по-видимому, правительство не имело времени подумать и даже второпях не спросило автора, признает ли он себя автором статьи или нет».

Кстати, Пушкин, хорошо знавший эволюцию взглядов автора, в своем неотправленном письме от 19 октября 1836 года тоже не скрывает удивления, что эта давняя «брошюра», которую он читал еще в подлиннике, «переведена и напечатана». Он, очевидно, заподозрил, что Чаадаева «подставили», как сейчас говорят: «Наконец, мне досадно, что я не был подле вас, когда вы передавали вашу рукопись журналистам». Пушкин хорошо помнил, как его стихотворение «Андрей Шенье», посвященное французскому поэту, казненному якобинцами, в 1826 году начало ходить по рукам с чьей-то припиской «На 14 декабря». Дело тогда дошло до Третьего отделения и официального расследования.

Между тем Чаадаев ни «Письма» своего, ни тем более его перевода никому не передавал, как он сам сообщает в упоминавшемся послании брату: «Издателю “Телескопа” попался как-то в руки перевод одного моего письма, шесть лет тому назад написанного и давно уже всем известного; он отдал его в цензуру; цензора не знаю, как уговорил пропустить; потом отдал в печать и тогда только уведомил меня, что печатает. Я сначала не хотел тому верить, но, получив отпечатанный лист и видя в самой чрезвычайности этого случая как бы намек провидения, дал свое согласие». Сам же «издатель» (Надеждин) утверждал, что текст получил уже на русском языке и фамилию переводчика (А.С. Норова) не знает. Но это были отговорки для Третьего отделения. Прозорливый Пушкин как в воду глядел, поскольку брату Чаадаев признался: «журналист, очевидно, воспользовался неопытностью автора в делах книгопечатания, желая, как он сам сказывал, “оживить свой дремлющий журнал или похоронить его с честию”». Тут надо прибавить, что вообще-то в «Телескопе» тогда верховодил вовсе не официальный редактор Надеждин, а Белинский. Вот ему-то «Письмо» было идейно близко.

Чаадаев же и впрямь от взглядов 1828–1830 годов давно ушел далеко, куда-то ближе к славянофилам. Возьмите, к примеру, его «Отрывок из исторического рассуждения о России» 1842 года, в котором автор буквально развивает мысли Пушкина из письма ему 19 октября 1836 года: «Во время, когда по всему Западу носилась проповедь церкви честолюбивой, когда там умы вооружались друг против друга за свои страстные убеждения и народы шумно подвизались на неверных, тогда мы, в тихом созерцании, питались одною святою молитвою; не спорили о сущности учения Христова, не помышляли оружием обращать во мраке бродящих народов, на отлученных братиев глядели с любовью и в скромном сознании своей немощи принимали своих верховных пастырей из рук царей просвещенной Византии».

Разве это хоть отдаленно похоже на то, что он же писал в первом «Письме»: «По воле роковой судьбы мы обратились за нравственным учением, которое должно было нас воспитать, к растленной Византии, к предмету глубокого презрения этих народов»?

Такова, с привкусом абсурда, история дискуссии вокруг первого «Философического письма», автор которого уже в 1831 году радикально поменял взгляды. А может быть, это был «наш ответ Бенкендорфу»? Не хотите, дескать, видеть во мне патриота, так буду тем, за кого вы меня держите, — западником. Ведь просьбу-то, с которой он обращался к царю 15 июля 1833 года («занять должность по народному просвещению»), Бенкендорф в хамоватых выражениях отказался передать Николаю I. Вместо этого Чаадаеву было предложено поступить либо в министерство финансов, либо в министерство юстиции. Естественно, ни к тому ни к другому наш философ тяготения не имел. Вот и произошло в 1836 году своеобразное «возвращение на круги своя». Точнее, не совсем на «своя» — на новом витке. Это хорошо подметил Мандельштам:

«Чаадаев был первым русским, в самом деле, идейно, побывавшим на Западе и нашедшим дорогу обратно. Современники это инстинктивно чувствовали и страшно ценили присутствие среди них Чаадаева.

На него могли показывать с суеверным уважением, как некогда на Данте: “Этот был там, он видел — и вернулся”.

А сколькие из нас духовно эмигрировали на Запад! Сколько среди нас — живущих в бессознательном раздвоении, чье тело здесь, а душа осталась там!

Чаадаев знаменует собой новое, углубленное понимание народности как высшего расцвета личности — и России — как источника абсолютной нравственной свободы».

Да, таков был Чаадаев — человек, духовно вернувшийся в Россию из «Философических писем», а вовсе не из России — в «Письма».







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0