Ключи от Стамбула

Олег Геннадиевич Игнатьев родился в 1949 году на Южном Сахалине. Окончил Ставропольский медицинский институт и Высшие литературные курсы. Автор десяти книг поэзии и прозы.
Член Союза писателей России, лауреат ряда литературных премий.
Живет в Москве.

Жатвы много, а делателей мало.

Мф. 9, 34, 37


 

Предисловие

Десять лет назад я познакомил читателей журнала «Москва» с героем исторического романа «Пекинский узел» графом Николаем Павловичем Игнатьевым, блестяще исполнившим свою секретную миссию в Китае. Собранный мною материал о жизни и деятельности этого выдающегося человека, «льва русской дипломатии», как отзывались о нем современники, потребовал написания второй книги. Она посвящена русско-турецкой войне 1877–1878 годов и всему тому, что ей предшествовало, ибо у всякой истории есть предыстория, первопричина, которая довольно часто ничуть не уступает следствию по яркости красок и силе роковых обстоятельств, запутанных, как нити дворцовых интриг, достоверных, как ковчег Завета, и мистических, словно исходная точка Вселенной.


 

Часть первая

Жертва ревности интимной


 

Глава 1

Поднявшись по привычке в шесть часов утра, генерал-адъютант свиты его величества Николай Павлович Игнатьев, отметивший на днях свое тридцатидвухлетие, поцеловал жену, перекрестил полугодовалого сынишку, мирно посапывающего в своей детской кроватке, испросил у Бога милости и стал собираться на службу.

Его камердинер Дмитрий Скачков, добродушный богатырь с небесно-ясным взором, помог ему надеть мундир, поправил аксельбант, проверил, не низко ли свисает сабля, самую малость подвысил ее и, сделав шаг назад, сказал довольным голосом:

— Теперь хоть во дворец, хоть под венец.

— Под венцом был, а во дворец пора, — живо ответил Игнатьев, но веселая улыбка, тронувшая его губы, быстро сошла с лица. Сказалась бессонная ночь, в течение которой он так и этак кроил-перекраивал в уме канву вчерашнего спора с князем Горчаковым, и настроение его разом ухудшилось.

Они со светлейшим серьезно разошлись во взглядах, когда заспорили о том, о чем и спорить-то, пожалуй, было незачем. Суть их разногласий давно была ясна обоим и касалась «больного человека», как в высших сферах называли Турцию, впадавшую время от времени в голодные обмороки из-за крайней расточительности ее нового правителя — султана Абдул-Азиза. Будучи главой Азиатского департамента, Игнатьев предлагал своему шефу внимательнее присмотреться к новому владыке османской империи, с пониманием отнестись к его государственным реформам, заручиться его дружбой и, не теряя времени, укреплять позиции России на Балканском полуострове. Но «старик», как за глаза именовали князя Горчакова в министерстве иностранных дел, коим он неспешно управлял с апреля 1862 года, вместо дельного ответа пренебрежительно фыркнул: мол, дружба с султаном ему и даром не нужна. Убеленный благородной сединой князь Александр Михайлович Горчаков, вице-канцлер российской империи, слишком хорошо знал истинное отношение государя императора Александра II к балканской проблеме. Всякий раз, как только речь заходила о Турции, тот неизменно повторял, что задача, стоящая перед министерством иностранных дел, более чем скромная: снять с России ограничения, наложенные на нее в 1856 году Парижским мирным договором. Никаких территориальных требований русское правительство к Османской империи не предъявляло и других претензий не имело. Единственно, чего хотела Россия, это возвращения отнятой части Бессарабии. Еще государь предупредил свое правительство, что не намерен поощрять бунты в Турции. Это бы шло вразрез с избранной им политикой мирного добрососедства. Вот и выходило, что директор Азиатского департамента генерал-майор Игнатьев «много берет на себя», когда утверждает, что надо самым спешным образом закладывать основы будущей государственности балканских народов.

Игнатьев не сдавался, развивал свою идею:

— Если нам удастся зародить и воспитать в славянах чувство преданности императорской России, мы добьемся того, что их земли на Балканах послужат отличным плацдармом для оборонительных и наступательных продвижений России на юге.

— Звонки бубны за горами, — мрачно покосился Горчаков. — Тут не знаешь, что случится завтра, а вы, словно ребенок, увлекаетесь игрой воображения. — В его словах послышалась усталость человека, не желающего больше толочь в ступе воду. — Без союза с Германией и Австро-Венгрией нам не выйти из международной изоляции. Ступайте.

Николай Павлович встал, учтиво поклонился и уже в дверях услышал:

— Если вы хотите занять мое место, то нам не сработаться.

Крайне расстроенный столь болезненной реакцией светлейшего, Игнатьев со службы заехал к родителям.

Мать сразу заподозрила неладное — что-то у сына не так — и заступила дорогу:

— С Катенькой повздорил?

— С Катенькой? — словно лесное эхо, безотчетно повторил имя жены Игнатьев и лишь потом ответил: — С чего вы взяли, матушка? У нас все хорошо, я просто счастлив.

— Значит, по службе неприятности, — заключила Мария Ивановна и велела мыть руки. — За ужином отцу расскажешь. Кстати, как твое здоровье? Мне показалось, ты простужен.

— Был, — кратко ответил Николай Павлович и прошел в столовую.

Павел Николаевич, собиравшийся в Висбаден для курортного лечения, выслушал сына и, недовольный резкостью, допущенной им в разговоре с Горчаковым, велел нижайше просить у того прощения.

— Я ничего такого... — начал было оправдываться Игнатьев, но, встретив строгий взгляд отца, повинно склонил голову. — Я понимаю.

После ужина они уединились в кабинете.

— Это все она, гордыня, — сокрушенно произнес Павел Николаевич, и в назидательно-суровом его тоне появились нотки теплоты. — Наше самолюбие. А что касается светлейшего и ваших далеко не идеальных отношений, то я могу сказать одно: князь опасается твоей ретивости. Он усматривает в твоих действиях угрозу для себя.

— Да я ничуть не интригую, — совершенно искренне сказал Игнатьев и торопливо добавил: — Я всего лишь говорю о том, что время, историческое время, как-то странно ускорило бег, и надо это чувствовать, не отставать, идти быстрее, по возможности опережать события, а не плестись в хвосте, и это, по всей видимости, обижает старика.

— А если это так, — отозвался Павел Николаевич, — не лучше ли тебе отправиться куда-нибудь послом, побыть в тени, дождаться, когда хмурое твое начальство сменит гнев на милость, а? Ведь ты же сам сейчас сказал, что надобно уметь опережать события.

— Об этом я и думаю теперь.

Попрощавшись с родителями, Игнатьев приехал домой, переоделся и, отказавшись от ужина, заглянул в детскую. Павлушка уже спал, крепко прижав к себе плюшевого медвежонка.

— Ждал тебя, ждал и сомлел, — с легким укором в тоне сообщила жена и, когда они вошли в гостиную, поинтересовалась: — Что нового в Европах?

— Я думаю, что в скором времени ты это будешь знать лучше меня, — усаживая ее рядом с собой на диване, грустно вздохнул Николай Павлович и вкратце рассказал о распре с Горчаковым. — Мы разошлись с ним во взглядах. Я настаиваю на самостоятельной внешней политике России, а наш светлейший лебезит перед Европой, соглашается на роль несчастной желтой обезьяны.

— Обезьяны? — В глазах Екатерины Леонидовны читалось явное недоумение.

— Представь себе.

— Я что-то не улавливаю смысл. Вернее, мне понятно, что Европе хочется, чтоб мы копировали ее действия, мартышничали, так сказать, но почему ты говоришь о желтой обезьяне? Тем более несчастной.

— Сейчас объясню, — пообещал Игнатьев. — В глубокой древности самым изысканным лакомством у китайских обжор был мозг желтой обезьяны.

— Фу! — брезгливо сморщилась Екатерина Леонидовна и даже выставила вперед руки, будто ее пытались угостить мерзейшей гадостью. — Как это можно есть?

— Не знаю, Катенька, не представляю. Вся штука в том, что мозг вычерпывали чайной ложечкой у верещавшей живой обезьяны, спилив ей купол черепа.

— Живо-о-ой?!

Екатерина Леонидовна икнула и зажала рот руками. В глазах читался ужас.

Игнатьев ласково привлек ее к себе:

— Забудь, забудь. Все это, видимо, легенды, и не больше. Мифы Поднебесной.

Жена легонько помотала головой, как отгоняют морок наваждения, и вскоре они вновь заговорили о программе Горчакова и о том, что волновало Николая Павловича как христианина.

— Славяне должны чувствовать плечо России.

— Ты у меня идеалист, Коленька.

— Что делать, такой уродился.

Вспомнив бессонную, прошедшую в мучительных раздумьях ночь, Игнатьев глянул на часы, стоявшие в прихожей, и дал знать Дмитрию, что время одеваться. Тот живо повернулся к гардеробу:

— Один секунд, погрею шубу.

— Дмитрий, — удержал его Игнатьев. — Я не барышня.

— Так лихоманка-то вчерась еще трясла, — ворчливо произнес Скачков и хмыкнул с явным осуждением.

— Это вчера, — сказал Николай Павлович, поймал рукав зимней шинели, оделся, надвинул фуражку на лоб, как это делал государь, и, окинув взглядом свое отражение в зеркале, повернулся к жене, вышедшей проводить его.

— Шею закутай, — сказала она озабоченным тоном.

— Катенька, — натягивая перчатки, успокоил он ее. — Кашель прошел.

— Прошел, а ночью-то я слышала. — Екатерина Леонидовна решительно поправила на его шее теплый шарф и с напускной ворчливостью добавила: — Нет слушать жену, так все свое.

Лакей открыл дверь — и тотчас пахнуло морозцем. Вдоль Гагаринской набережной за ночь намело сугробы. Санки, запряженные двумя орловскими рысаками, стояли у парадного крыльца, и кучер Василий, пропахший сеном и сыромятной упряжью, нетерпеливо перебирал вожжи.

Игнатьев запахнул шинель, сел поудобней, и кони резво побежали — свернули на Невский проспект.


 

Глава 2

Испросив аудиенции у государя императора, Николай Павлович чистосердечно поведал ему о тех «трениях», которые возникли у него с князем Горчаковым, и выразил желание оставить пост директора Азиатского департамента.

— Мне хочется живого дела, — вполне твердо, но с просительной ноткой в голосе обратился он к царю, прекрасно зная, что тот любит, чтобы его упрашивали. Была в нем эта чисто женская черта.

— И кем же ты намерен быть? — с неудовольствием спросил Александр II, уже имевший разговор со своим канцлером. — Я мыслю тебя дипломатом.

— Послом в Персии или же в Турции, — кратко ответил Игнатьев.

14 июня 1864 года генерал-адъютант свиты его величества Николай Павлович Игнатьев Высочайшим указом был назначен посланником при Порте Оттоманской с годовым окладом содержания в сорок девять тысяч рублей серебром, не считая подъемных. Через два дня он дал обед своим сослуживцам Азиатского департамента, сдал дела и, выправив паспорта на всех членов семьи вместе с людьми, четвертого августа прибыл в Вену, обрадовав родителей своим прибытием. Отец и мать лечились в Висбадене, где два года назад они благословили своего старшего сына на бракосочетание с юной княжной Екатериной Голицыной, когда он утешал их своим близким присутствием после возвращения из Поднебесной.

Венчание совершено было в местном православном храме, и с тех пор памятная дата этого счастливого события — второе июня — стала для Николая Павловича сугубо почитаемой, едва ли не священной. Жена у него прелесть! Катенька общительна, добра, умна и восхитительно красива.

Провожая сына в Стамбул, Павел Николаевич просил писать как можно чаще, а мать, всплакнув, перекрестила:

— Мои вы ненаглядные, храни вас всех Господь!

Придерживаясь старинного правила: «Что делаешь, делай скорее», Игнатьев не стал дожидаться комфортабельного парохода и на старенькой «Тамани» двадцать второго августа добрался до Константинополя. В море их жестоко потрепало: штормило-мотало два дня, но в Босфор судно вошло при тихом ветре. Небо прояснилось, воды пролива вновь приобрели глубокий изумрудный цвет. Выглянувшее солнце сразу же придало всем, кто оказался в этот миг на набережной курортного местечка Буюк-Дере, где находилась летняя резиденция российского посольства, и самой турецкой деревеньке радостно-праздничный вид.

Константинополь со стороны Босфора открылся во всей своей красе, увенчанный гигантским куполом св. Софии, находящейся под неусыпной стражей четырех суровых минаретов.

Лодка-«забежка» подплыла к «Тамани», моряки завели якорь в нужное место, и в тот миг, когда загрохотала цепь и пароход окончательно встал напротив двухэтажной летней резиденции российского посла, со стороны портовой крепости один за другим раздались пушечные выстрелы числом семнадцать, согласно принятому этикету.

Ступив на берег, на деревянную пристань напротив ворот посольской дачи и поочередно пожимая руки своим константинопольским сотрудникам, Игнатьев хорошо осознавал, что все они сейчас гадали об одном: уживутся они с ним, освоятся ли под его началом или начнут разбегаться по более уютным, комфортабельным углам? Каждый из них помнил, что новая метла по-новому метет и что перемена начальства уже перемена судьбы.

Высокий, статный, крепкого телосложения, с оживленным выражением лица и темно-карими глазами, в которых всякий мог увидеть добрый нрав и редкий ум, Николай Павлович чувствовал себя просто переполненным любовью; будь обстановка менее официальной, не столь торжественно-помпезной, он каждого чиновника миссии заключил бы в объятия и дружески расцеловал. Во-первых, многих он когда-то лично принимал на службу, приводил к дипломатической присяге, воспринимал как близких, по-семейному родных людей, а во-вторых, он привык поступать так, как диктовало ему сердце, сокровенные уголки которого были до краев заполнены сейчас веселостью и благодушием. Поэтому, охотно пожимая руки своим дипломатам и вежливо раскланиваясь с их миловидными женами, он надеялся, что его привязанность ко всему русскому и его надежда на сердечное взаимопонимание всех членов миссии, которых он всемерно уважал за их нелегкий «закордонный» труд, читались на его лице даже при самом беглом взгляде.


 

Глава 3

Военный атташе посольства полковник Генерального штаба Виктор Антонович Франкини на правах старого товарища обратился к Николаю Павловичу с сочувственным вопросом: как же так вышло, что он покинул Петербург и согласился стать послом в Стамбуле?

— С Горчаковым поцапался, — усмешливо сказал Игнатьев как человек, честно выполнивший долг перед самим собой и не собирающийся бросать однажды избранного дела. — А помимо того, прямо скажу, непрестанные столичные интриги и личные усложнения, так или иначе связанные с ними, мне опротивели вот как! — Он провел пальцем по горлу, как проводят лезвием ножа, и сказал, что они еще вернутся к этой теме. — А пока прошу ко мне.

Игнатьев и Франкини прошли в небольшую гостиную, в которой за общим, великолепно сервированным столом уже сидели многие чины посольства. Николай Павлович всегда был радушным хозяином и щедрым хлебосолом, искренно считая, что нельзя все время быть в мундире, застегнутом на все пуговицы. Человек лишь тогда и хорош, когда умеет радоваться людям и в меру сил творить добро.

Во время обеда Евгений Петрович Новиков — поверенный в делах посольства, предупредил его о том, что английский посол сэр Генри Бульвер-Литтон на днях должен прибыть в Стамбул.

— Он возвращается из отпуска, а вот французский посланник маркиз де Мустье, умный, способный, но и склочный донельзя, уже прервал свой отдых и вернулся к служебным делам. Человек он лживый, страстный, с непомерным воображением и самолюбием. — перечисляя свойства характера французского коллеги, Евгений Петрович для большей убедительности загибал пальцы на левой руке. — Общаться с ним неимоверно трудно.

— Спасибо за подсказку, — поблагодарил его Игнатьев. — Теперь я буду знать, что он человек желчный и недоброжелательный.

— Прирожденный интриган, — добавил Новиков.

— Насколько мне известно, — сказал Николай Павлович, переходя от личностных оценок маркиза де Мустье к дипломатическим проблемам, — Франция заигрывает с нами, но вовсе не для того, чтобы быть в союзе с нами. Ей крайне важно возбудить ревность Англии и Австрии и понудить их, в особенности первую, быть податливее на свои предложения. Заручившись поддержкой Британии и пощипав, может быть, Австрию, Франция конечно же поднимет Польский вопрос и затеет с нами драку.

— Упаси Бог! — воскликнул второй драгоман Михаил Константинович Ону, женившийся недавно на племяннице старшего советника МИДа барона Жомини и сблизившийся таким образом с теснейшим горчаковским окружением. — Этого нам только не хватало!

— В самом деле! — переводя его реплику в шутку, рассмеялся Игнатьев. — Мало того, что нам предстоит реконструкция летней резиденции, так мы еще должны вести ремонт основного здания. — Он покачал головой и с явным огорчением заметил: — Крыша течет, чердак вот-вот обрушится, своды треснули. Когда идешь по коридору, пол ходуном ходит.

— Это только наверху, на третьем этаже, — поспешил оправдаться Евгений Петрович. — А трещины в стене легко замазать.

— Вот именно замазать, — с неудовольствием откликнулся Николай Павлович. — Большая зала остается неотделанной, куда ни глянешь — горы мусора. А мы намерены в день тезоименитства государя императора дать первый русский бал!

Он помолчал и, не желая более уязвлять самолюбие своего нерасторопного предшественника, обратился к Эммануилу Яковлевичу Аргиропуло, первому драгоману посольства:

— Вы что-то хотели спросить?

— Да, ваше высокопревосходительство, — подтвердил тот. — Здесь поговаривают, что кавказский наместник хочет выселить в Турцию черкесов, убыхов, абадзехов, гоев и всех незамирившихся горцев. Вам об этом что-нибудь известно?

Николай Павлович взял со стола салфетку и, промокнув усы, отложил ее в сторону.

— Впервые слышу. Но если это так, — произнес он, глубоко задумавшись, — в этом кроется какая-то загадка. Разве для того это делается, чтобы доказать, что мы не способны к управлению, к владычеству над азиатскими народами, что у нас один кулак справляется с горцами? — Он слегка наклонил голову, всем своим видом показывая, что, будь его воля, он сделал бы все необходимое, дабы охладить административный пыл великого князя Михаила Николаевича, нимало не сомневаясь в действенности своих доводов и его благоразумии. — Переселение горцев с черноморского берега было обоснованно в течение вооруженных с ними столкновений, ради скорейшего прекращения борьбы, но продолжение этого выселения — позор для русского правительства.

— Вот-вот! — воскликнул Эммануил Яковлевич, которому ответ Игнатьева показался изумительным по смелости и, честно говоря, обворожительным. — Именно так и можно понимать сию угрозливую акцию. Зачем отдавать туркам сотни тысяч живого, крепкого народонаселения?

— Мы и так уже отдали им целую армию в течение последних четырех лет! Почти шестьсот тысяч горцев! — возмутился полковник Франкини и озадаченно спросил: — Неужели у нас такой переизбыток населения?

— Я полностью с вами согласен, — откликнулся Николай Павлович, обращаясь к своему атташе и к переводчику. — Подобное переселение — явление ненормальное в жизни народов.

После обеда он разговорился с настоятелем посольской церкви о. Антонином (Капустиным), расспросил его о насущных заботах, обещал всячески помогать в благих делах и с особым приподнятым чувством отстоял с женой на всенощной, на указанном ему «посольском месте».

В субботу Николай Павлович и Екатерина Леонидовна исповедались, миропомазались, а в воскресенье причастились Святых Христовых Тайн вместе с Павлушкой, которого всю службу держал на руках Дмитрий Скачков.


 

Глава 4

Прошло совсем немного времени, и Абдул-Азиз, приняв верительные грамоты у иностранных дипломатов, почтительно склонявших голову перед его величеством владыкой Порты, устроил в их честь торжество, на котором жена русского посла Екатерина Леонидовна Игнатьева была единодушно признана королевой бала!

Абдул-Азиз галантно вручил ей презент: изумительную диадему и колье.

Это был поистине царский подарок: в колье сверкало девять бриллиантов, а в диадеме — девяносто! Ослепительное украшение.

— Я не знаю, как выглядела Афродита, но смею думать, что она бы не решилась примерить эту диадему, стоя рядом с вами перед зеркалом, — сказал он с изысканной дерзостью. Сказал чуть слышно. По-французски.

— Я очень тронута, ваше величество, — почувствовав, как слезы счастья застилают ей глаза, промолвила Екатерина Леонидовна, впрочем, с приятным достоинством. — Вы так благосклонны ко мне, так щедры, что я невольно умолкаю, дабы не наскучить вам своей излишне пылкой болтовней.

— А? Каково? — наклонился посланник Пруссии граф Брасье де Сен-Симон к уху своего секретаря, услыхав ее блистательный ответ. — Да она больше дипломат, нежели сам Игнатьев. Не зря австрияки боятся, что новый посланник России со своей супругой вскоре будут чувствовать себя в Константинополе как на посольской даче. — Заметив взгляд представителя Вены, не очень дружелюбного при встречах, он горделиво вздернул подбородок и нарочито приосанился. — Я вдруг поймал себя на мысли, что, сядь она на российский престол, многие бы вскоре поняли, что такую штучку голыми руками не возьмешь!

— Она и держится как настоящая царица, — внезапно севшим голосом ответил секретарь, не отводя восхищенного взора от супруги русского посла. — И держится она так не потому, что королева бала, а потому, что рождена быть ею.

Судя по репликам и пересудам, женским и мужским оценкам, новоявленная «королева» не прилагала никаких усилий, чтобы понравиться султану. Напротив, складывалось впечатление, что она страшится влюбить его в себя.

Старший советник прусского посольства, высокий, синеглазый, обаятельный блондин в отлично сшитом фраке, сойдясь возле буфета со своим коллегой из британской миссии и явно поджидая направлявшегося к ним банкира Редфильда, любителя шампанских вин, смешливо скривил губы:

— Наши посольские куклы сразу попритихли.

Лакей поднес ему фужер с «Madame Kliko», и он привычно снял его с подноса:

— Вы только посмотрите на жену австрийского посла! Самолюбие ее потрясено, это уж точно.

Англичанин усмехнулся и, пригубив свой бокал с вином, пустился в небольшое рассуждение:

— Иначе и быть не могло. Стоит женщине увериться в своем очаровании, в той красоте, которой обладает ее тело, магически влекущее к себе сердца и взгляды, с ней происходит резкая метаморфоза. Там, где она раньше уступила бы разумной мужской логике, нисколько не смущаясь этим фактом, ее собственная начинает бунтовать и требовать — нет, не поблажек и уступок! — это бы еще куда ни шло, а полной, так сказать, капитуляции чужого, не угодного ей мнения.

— И с этим ничего нельзя поделать? — спросил советник прусского посольства с тем выражением веселого лица, когда любой вопрос, пусть даже философский, кажется уже не столь и важным.

— Ничего, — встряхнул головой англичанин и поправил свои волосы, не столько золотисто-светлые при ярком свете люстры, сколько желто-рыжие с густым темным отливом. — Любой диктат, будь это диктат власти или диктат красоты, всегда больно гнетет и мягким не бывает. Он может таким лишь казаться, причем казаться людям посторонним, обособленным от непосредственной его «давильни».

Синеглазый блондин вскинул бровь, изумленно воскликнул:

— Ну надо же! — и вновь обратил свой взор на миловидную жену австрийского посла, которая стояла, чуть не плача, обиженно покусывая губы.

— Вы только посмотрите на нее! Она едва скрывает свою ярость.

— Вас это удивляет? — спросил рыжеволосый дипломат, пряча улыбку превосходства.

— Я ей сочувствую, — ответил прусский дипломат и, несколько рисуясь, подкрутил усы. — Мы все привыкли избирать ее царицей бала, а теперь, мне кажется, она готова разрыдаться.

— Это вы о ком? — спросил с легкой одышкой барон Редфильд, небрежно подавая ему руку для пожатия.

— Да так, — пробормотал советник прусского посольства, переглянувшись с англичанином. — О милых сердцу дамах.

— О мнимых и действительных кумирах, — с крайней почтительностью пояснил британский дипломат, стараясь уловить реакцию барона на свои слова.

— О мнимых говорить не стоит, — назидательно сказал в ответ банкир и почти залпом выглотал шампанское. — А бал сегодня в самом деле цимес!

— Чем же он вас восхитил? — добавив к почтительности толику мягкой иронии, вызванной словечком «цимес», поинтересовался англичанин.

— На нем впервые победила красота.

— А что побеждало до этого?

— Скука.

Весь вечер Екатерина Леонидовна не отходила от Игнатьева, опираясь на его правую руку, галантно согнутую в локте. Сам же Николай Павлович, ведя беседу с тем или иным интересующим его лицом, нет-нет да и поглядывал на жену восторженно-блестящими глазами.

Когда начались танцы, музыка вынесла их почти на середину залы, и всякому, кто наблюдал за ними, стало ясно: не было еще в дипломатическом сообществе Константинополя более прекрасной супружеской пары.

В кулуарах иностранных миссий заговорили о «русской угрозе».

— Эдак все золото Порты перекочует к Игнатьевым! — возмущался австрийский посланник, верный политической традиции Габсбургов «лавировать и ловить рыбку в мутной воде».

— Да черт бы с ним, с этим золотом! — раскуривая трубку и выкашливая дым, негодовал английский посланник лорд Литтон, имевший обширные связи в турецком обществе и ревниво усмотревший в благосклонности султана охлаждение к той политике, которую он рьяно проводил в Константинополе. — Боюсь, что посольская чета Игнатьевых в скором времени будет не менее опасна, чем два новейших броненосца, которые мы строим для султана!

Прусский посланник граф Брасье де Сен-Симон дальновидно избегал громких высказываний. Он молчаливо соглашался с лордом Литтоном, зато посол Франции, в глазах которого не гас огонь самодовольства, снисходительно похлопывал по плечу своих приунывших коллег и во всеуслышание провозглашал, что никому не суждено первенствовать в Константинополе, пока в нем пребывает он, маркиз де Мустье!

Бахвальство француза дико возмущало представителя Италии: он хмурился... и соглашался.

Франция и впрямь первенствовала в Турции.

А бальная зала сияла! Оркестранты честно отрабатывали деньги: наяривали от души. Пыль столбом стояла — все плясали.

— Хороши балы у падишаха! — радовался жизни третий секретарь австрийского посольства, и, глядя на него, все понимали, что не стоит увлекаться анисовой водкой, как это делают турки, которым Аллах запретил пить вино.

— Отличный бал.

— Скандалиозный.


 

Глава 5

Познакомившись ближе с представителями иностранных государств в Константинополе, Игнатьев пришел к выводу, что преобладающее влияние на Востоке имели Англия, Франция и Австрия — три европейские державы — участницы в Крымской войне, подписавшие Парижский договор 1856 года. Все наиболее важные вопросы международной политики решались ими без участия России.

Без всякого стыда они заключали между собой публичные договора и секретные соглашения, непосредственно касавшиеся судеб пока что единой османской империи. Многие ее земли, формально остававшиеся под властью султана, на самом деле давно находились под «опекой» иностранных государств. Сербию все больше и больше подгребала под себя Австро-Венгрия, Тунис со всех сторон окружала заботой Франция, а на Кипр и Египет нацелились штыки английских штуцеров. Прусские инструкторы муштровали турецких солдат, англичане руководили флотом, галлы заседали во многих комиссиях и всевозможных учреждениях.

Евгений Петрович Новиков, будучи поверенным в делах, хорошо изучил экономическое положение Турции и постарался ввести в курс дела нового посла.

— Вы должны знать, — предупредил он Николая Павловича, — что внешняя торговля калифата во многом подчинена интересам чужеземных монополий. Внутренний рынок тоже трещит по швам, испытывая натиск со стороны иностранных фирм и компрадорской агентуры.

Судя по остроумной реплике Новикова, даже вороны, сидевшие на ветвях привокзальных деревьев, каркали с прононсом, на манер французских.

— Если я верно вас понял, — проговорил Игнатьев, — Турцию приватным образом колонизируют?

— Не столько приватным, сколько наглым, — уточнил Новиков и слегка наморщил лоб. — Николай Павлович, готовьтесь к тому, что к вам срочно нагрянет французский посланник маркиз де Мустье и в самой категорической форме потребует, как он изволил выразиться, сатисфакции.

— А в чем, собственно, дело?

— Дело в том, что дней за десять до вашего прибытия в Константинополь наш андрианопольский сотрудник, временно исполнявший обязанности консула, Константин Николаевич Леонтьев, принятый на службу год назад, когда вы, — он несколько замялся, — были в Петербурге, отходил хлыстом француза — консула Дерше.

— За что же, позволительно спросить?

— За оскорбление, которое тот якобы нанес ему как представителю России, позволив себе дурно говорить о ней.

— Вот молодец! — с жаром воскликнул Игнатьев. — Все бы так поступали! Отстаивали честь России.

На следующий день после отъезда Новикова в Вену в здание русского посольства вошел чрезвычайный и полномочный посол Франции маркиз де Мустье, Франсуа Леонель. Торжественно-решительный и злой.

— Я полон гневных слов и возмущения! — заявил он с порога Игнатьеву. — Вы распустили своих подчиненных! Стыдно, мерзко, неколлегиально! Вы неразумно позабыли...

— Что?

— Дипломатические правила едины для всех и установлены Венским конгрессом в 1815 году. Надо быть дипломатом в традиции!

Маркиз важно подал руку, и Николай Павлович вежливо, но ощутимо-крепко ответил на холодное пожатие, предложив располагаться запросто и побаловать себя испанским ромом.

— Презент барона Редфильда, — сказал он со значением и сам наполнил рюмки, размышляя над словами гостя и приходя к выводу, что чистых дипломатов очень мало. Их, может быть, намного меньше, чем патронов в стволе однозарядного ружья. И еще: что значит быть «дипломатом в традиции», с точки зрения политиков Европы? По всей видимости, это значит закрывать глаза на те мерзости, которые насаждают в мире их правительства, идущие на поводу у собственных амбиций или финансовых кланов.

— Нашего Редфильда? который Зундель, а представляется как Жан, да еще и Доминик? — с легким и не вполне объяснимым сарказмом поинтересовался маркиз, напрочь упустив из виду, что и его полное имя выглядит в чужих глазах слишком громоздким, если не сказать, комичным: Дель Мари Рене Франсуа Леонель. Ну да бог с ним!

Несмотря на то, что французский посол расположился в кресле и прочно и гневно-внушительно, Игнатьеву показалось, что в душе визитера не так уж много ругательных слов, хотя желания нагнать на него страху было много.

— Честное слово, — закусывая ром сушеной дыней, высказал свои претензии француз. — Этот ваш задира господин Леонтьев требует серьезной порки. В противном случае, — он несколько повысил голос и взялся за початую бутылку, — наш дипломатический корпус объявит вам бойкот! Самый жестокий! — Маркиз наполнил свою рюмку, посмотрел ее на свет и опрокинул в рот. — Я думаю, вы поняли меня?

— Конечно, понял, — ответил Николай Павлович, прекрасно сознавая, что Абдул-Азиз в любой конфликтной ситуации всегда займет позицию французской стороны. Исходя из этого и чувствуя, что ему нужна большая осторожность в разговоре с французским посланником, чтобы не ухудшить и без того довольно неприятный инцидент, а также втихомолку радуясь тому, что хрустальная посудина маркиза де Мустье опустошается без видимой запинки, он строго произнес: — Я накажу драчуна самым примерным образом.

— Его наглая выходка — это уже не дипломатия мозгов, а дипломатия рукоприкладства! Английского бокса, если хотите. — Ярость маркиза де Мустье выплескивалась через край. — Ему не место в русском консульстве!

— Согласен, — заверил француза Игнатьев, держась с той напускной строгостью, с какой, должно быть, плотник смотрит на рассохшуюся дверь, с которой надо что-то делать, а делать чертовски не хочется. — Хотя, вы знаете, он неплохой работник. Его хвалят сослуживцы.

— Чем развязней человек, тем благообразнее он хочет выглядеть! — с напыщенностью записного демагога продекламировал маркиз и недовольно произнес: — Я не хотел бы начинать наше знакомство с международного конфликта.

Он засопел, нахмурился, как хмурится обычно жалкий скряга, внезапно обнаружив недочет в своей наличности, и снова приложился к рюмке, напустив на себя вид сироты, который ото всех терпит обиду и ни от кого доброго слова не слышит.

— Я тоже не желаю этого, — как можно мягче заверил визави Николай Павлович и все же сказал, что все его сотрудники имеют особые права в отстаивании чести и достоинства России.

— Даже путем рукоприкладства? — дернул плечом француз.

— А почему бы и нет? — вопросом на вопрос откликнулся Игнатьев и хлебосольно предложил маркизу отобедать вместе.

Тот вскинул брови, несколько подумал и сказал:

— С удовольствием.

Это его «с удовольствием» явно прозвучало для обоих ничуть не глуше золотого луидора, когда его подбрасывают вверх только затем, чтоб вскоре услыхать, как он звенит, упав к ногам на мраморные плиты пола.

Николай Павлович взял со стола колокольчик и велел секретарю распорядиться, чтобы им с маркизом де Мустье сервировали стол в его рабочем кабинете. Затем продолжил начатую мысль:

— Можно оскорбить дипломата, ничего тут сверхъестественного нет, к тому же, — он радушно улыбнулся, — брань на вороту не виснет, но плевать в лицо державы, которую он представляет на авансцене международной политики, никому не позволительно. — Голос его посуровел. — За это, согласитесь, одной оплеухи мало. И еще... — видя желание француза возразить, проговорил Игнатьев. — Насколько я знаю, мой вице-консул принял вызов вашего Дерше, обговорил условия дуэли, но тот позорно смалодушничал — не появился в нужном месте. Как ни крути, проявил трусость. Но трусость, как известно, порождает подлость, а подлость — измену. А коли так, всех малодушных нужно гнать из дипломатии взашей — прочь от себя! Не так ли?

Маркиз де Мустье не нашелся что ответить. Его предупредили, что Игнатьев превосходный полемист с неимоверно сильной логикой, а теперь он убедился в этом сам.

После обеда, прошедшего в приятной атмосфере, Николай Павлович заверил чрезвычайного и полномочного посла великой Франции в том, что господин Леонтьев будет примерно наказан.

— Каким образом? — поинтересовался маркиз.

— Я был намерен сделать его консулом в Салониках, поскольку он влюблен в культуру Греции...

— А более всего в юных гречанок, — буркнул посол Франции, прервав Игнатьева без должного стеснения. — Возможно, я покажусь вам ябедой, но я должен сказать, что ваш Леонтьев мот и распутник. Мало того, что он обожает турецкую музыку и заводит любовные шашни, так он еще совсем запутался в долгах. А это, знаете ли, дурно.

«Понятное дело», — подумал про себя Николай Павлович, лишний раз убеждаясь в том, что дипломаты знали друг о друге все и даже больше. Привычки посланников, закидоны драгоманов, пристрастия советников, консулов и членов их семейств были тщательно отобраны, скрупулезно обмозгованы и сорок раз процежены сквозь фильтровальную бумагу контрразведки.

— Я это знаю, — сообщил Игнатьев, спускаясь вместе с французским послом в просторный вестибюль. — Поэтому попридержу его за полу сюртука.

— В карьерном росте? — спросил де Мустье, давая возможность швейцару поухаживать за ним.

— Да, — подтвердил Николай Павлович, пристально следя за выражением лица маркиза и с удовлетворением отмечая про себя, что оно заметно подобрело. — Я полагаю, этого будет достаточно, дабы охладить горячность господина Леонтьева и сгладить остроту конфликта. Ведь наше дело помогать друг другу и не держать камня за пазухой, — добавил он, когда они вышли на улицу.

— Вы это очень хорошо заметили, — проговорил француз, невольно убеждаясь в том, что посланник российской империи ему все больше начинает нравиться. — А что касается виновника раздора, давайте переменим разговор. Обидчивость всегда выглядит глупой.

— Как и напускная грубость, — в тон ему сказал Игнатьев.

Садясь в свой экипаж с фамильным гербом на лакированной дверце, маркиз де Мустье не преминул махнуть шляпой в знак особой приязни.

Дело прошлое — чего там!

Возвращаясь к себе, Николай Павлович заглянул в канцелярию и послал студента посольства Кимона Аргиропуло, исправлявшего обязанности третьего драгомана, за вице-консулом Леонтьевым.

Тот приехал через два часа, сославшись на загруженность стамбульских улиц.

— Повозки, фургоны, арбы, — сказал он с заметной усмешкой. — И все торопятся, спешат... столпотворение!

Это был вполне приятный обликом и видом человек с ровной небольшой бородкой и высоким белым лбом, благовоспитанный и умный в разговоре. Не окончив полный курс обучения на медицинском факультете университета, он в Крымскую кампанию стал полевым хирургом; один этот факт говорил о нем как о человеке стойком, смелом и надежном. Николай Павлович хорошо знал Леонтьева, так как сам принимал его в прошлом году на службу в Азиатский департамент. Константин Николаевич обладал врожденной грамотностью и наделен был даром беллетриста, о чем свидетельствовала его дружба со знаменитым автором «Записок охотника».

«Природа и война! Степь и казацкий конь... Молодость моя! — с непередаваемым восторгом рассказывал Константин Николаевич о себе Игнатьеву, когда пришел устраиваться в МИД. — Молодость и чистое небо!» Эти слова напомнили Игнатьеву о том, что и у него все это было: и молодость, и служба в армии, и чистое звездное небо. И волки выли по ночам, и хор цикад звенел. И он рисковал жизнью, но не ради собственного молодечества и неуемной удали, а ради чести и пользы России. Да и сейчас вот, разговаривая с Константином Николаевичем в своем посольском кабинете, он думает прежде всего о том, как лучше выстроить свои отношения с турецким правительством и посланниками западных держав, как внушить султану мысль о важности добрососедства и при этом всячески поддерживать славян в их справедливой борьбе за свободу.


 

Глава 6

Объясняя суть конфликта, Леонтьев разом оживился и стал помогать себе жестами.

— Я не привык сидеть на краешке стола да еще на кончике стула, в самом углу, откуда выбраться нет никакой возможности, когда паршивый лягушатник поносит мою Родину. Я опрокину стол и дам ему по роже!

— Не волнуйтесь, Константин Николаевич, — радуясь такой его позиции, с улыбкой произнес Игнатьев. — Я целиком на вашей стороне. Мне нравится ваша решимость бить недругов по мордасам. Нельзя допустить, чтобы русская дипломатия утратила чувство собственного достоинства! — Его лицо порозовело, а глаза горели от безудержной отваги, точно он бросал противнику перчатку, вызывая того на дуэль, или же сам — бесстрашно! — принимал смертельный вызов. — А посему запомните: мы своих не выдаем. Вы у меня главный претендент на первое вакантное место консула. Пока оставайтесь в Андрианополе, а затем я подумаю, куда вас откомандировать. Вероятнее всего, в Тульчу.

— Сочту за честь быть полезным Отечеству.

Леонтьев с чувством пожал руку и надолго замолчал, словно выражал тем самым искреннюю благодарность.

Николай Павлович сразу же отметил про себя, что другой на его месте сказал бы несколько иначе: «...быть полезным вам» или «вашему превосходительству», а Леонтьев вот как произнес: «Отечеству»! и это лучше всяких слов характеризовало его как истинного патриота.

«Похвально», — подумал Николай Павлович и поинтересовался мнением своего нового резидента о дипломатии вообще и русской в частности.

Леонтьев пригладил усы, соединявшиеся в углах губ с темно-русой бородкой, и, не меняя позы в кресле, разве что подавшись чуточку вперед, стал делиться своими раздумьями.

— Истинная дипломатия, — сказал он, как бы вдохновляясь новой темой, — не терпит отвлеченности, размытости и благодушествования. Она должна вести себя на рынке политических амбиций как расчетливая экономка, закупающая для господского стола все лучшее из тех продуктов, что ей предлагают.

Николай Павлович невольно улыбнулся и мысленно похвалил Леонтьева за столь живую, образную речь. А тот, увлекшись, продолжал с особым жаром:

— Ее опытность в отборе мяса, птицы или рыбы, не говоря уже о фруктах-овощах, о той же зелени в виде петрушки или сельдерея, лучшая гарантия того, что ей не подсунут порченый товар и приготовленный обед выйдет на славу. — Он перевел дух и взволнованно продолжил: — Такова дипломатия Англии, Франции и Австро-Венгрии вкупе с неуемно жадной Пруссией, мечтающей оттяпать для себя кусок побольше и, если можно, пожирнее. Это всем известно! Так почему же мы, как представители России, должны заглядывать через плечо и брать не то, что нам понравилось и приглянулось, а то, что нам оставят на прилавке? — Слово «оставят» он проговорил с явной растяжкой ничем не прикрытой иронии, что Николаю Павловичу тоже пришлось по душе. — И еще... — воспламенился Леонтьев, как человек, приученный к жарким дискуссиям. — В дипломатии нет сверхидеи, но она немыслима без твердого отношения к реальности и преемственности тех традиций, которые легли в ее основу.

— Я тоже полагаю так, — сказал Игнатьев. — Ведь революции, которые идут по всему миру, а значит, и конфликты, порождаемые ими, идут все в том же неизменном русле — русле Большого заговора, то есть традиции.

В окончание беседы он предупредил Константина Николаевича, чтобы тот как можно скорее расплатился с кредиторами и не забыл получить в кассе посольства причитающиеся ему деньги.

— Но я уже истратил свое месячное жалованье, — повинно склонив голову, пробормотал Леонтьев.

— Можете считать, что я его удвоил, — сказал Николай Павлович.

Судя по облачению, его вице-консул сильно нуждался в деньгах.


 

Глава 7

Стоя у окна в своем посольском кабинете, глядя, как темнеют-лиловеют облака на остывающем закатном небе, кое-где уже усеянном яркими звездами, Николай Павлович расстроенно вздохнул: внезапно заболел Павлушка. По всей видимости, он простыл. У него внезапно загорелись щеки, появился кашель, он все время просил пить.

К ночи жар усилился. Вызвали Меринга — посольского врача. Тот пощупал пульс, послушал легкие, осмотрел горло.

— Зев красный, но не дифтерийный, — сказал он сам себе и повернулся к Игнатьеву, который наблюдал за его действиями. — Скорее всего, скарлатина, — сообщил он бодрым, успокаивающим голосом и, примостившись за журнальным столиком в гостиной, выписал необходимые микстуры и какой-то сложный порошок, забавно шевеля губами: «Мисце. Да. Сигна». — Смешай. Выдай. Обозначь, — вполне довольный сочиненными рецептами и закорючным своим почерком, повторил он по-русски и выразил желание самому съездить в аптеку и заказать нужные снадобья.

— Нет, вы уж останьтесь, — мягко попросил Николай Павлович, встревожившийся не на шутку. — Мало ли чего.

В аптеку решено было отправить Михаила Хитрово.

Взяв сынишку на руки, Игнатьев не отдавал его няньке до самого позднего часа, когда сынишка задремал и его уложили в кроватку.

«Боже правый, буди воля Твоя и на мне, и на сыне моем, — непрестанно звучало в его голове. — Не оставь нас, спаси и помилуй».

Ничто так быстро не овладевает родительским сердцем, как страх за жизнь своих детей! На первом месте он, этот извечный, допотопный ужас смерти. За ним стоят и голод, и любовь, и все на свете.

Поутру Николай Павлович молился в церкви и весь день не покидал посольства, при первой же возможности заглядывая в детскую. Павлушке вроде полегчало: жар прошел, кашель уменьшился, но стоять малыш не мог — просился на руки. Ел с аппетитом, но его тут же тошнило, и он плакал как взрослый, сильно напуганный рвотой. Иногда он хватался руками за голову и начинал сучить ножками, словно их прижигали железом.

— Сглазили мальчонку! — сетовал камердинер Дмитрий Скачков, сильно привязавшийся к Павлику за последние месяцы. Можно сказать, с того момента, как тот научился ходить. — Как есть сглазили.

Если в разгар болезни Павлик кричал так, что посинел от крика, то теперь он плакал-жаловался так, что все вокруг него глотали слезы. Он уже не в силах был сидеть, валился на бок и закатывал глаза.

Жар не проходил, а тельце коченело.

Вновь и вновь посылали за доктором.

Лицо эскулапа за эти дни заметно посерело, приобрело угрюмо-виноватый вид и заметно осунулось. Врач долго смотрел в угол комнаты, затем переводил глаза на Николая Павловича, как бы ища его поддержки, и хлипким голосом произносил, что он «не Господь Бог» и сделать ничего не может.

— Я исчерпал запасы своих знаний. Если это инфлюэнца, то современная медицина... — Меринг безнадежно разводил руками.

— Сделайте же что-нибудь! — заламывала руки Екатерина Леонидовна, и на ее лице, искаженном гримасой отчаяния, был написан панический ужас.

В такие минуты Николаю Павловичу становилось страшно за нее: как бы с ума не сошла! А ведь ей нисколько нельзя волноваться — в ее положении. Он безмерно сострадал жене и, оставаясь с ней наедине, усиленно бодрился, отчего страдание было еще острее. Он укорял и презирал себя за то, что никак не мог найти успокоительных слов ни для себя, ни для Катеньки. Он любил, он обожал ее, но успокоить не мог. И сделать ничего не мог, чтобы помочь сынишке.

— Может, обратиться к англичанам? — хватаясь за соломинку надежды, спросил он у понурившегося доктора.

— Нет смысла, — вздохнул тот. — Ребенок явно угасает.

На лице Игнатьева, должно быть, прочитались неприязнь и мука, потому что врач повинно опустил глаза и больше их не поднимал.

— Все кончено, — убито прошептала Екатерина Леонидовна и повалилась на постель. — Я не переживу.

Николай Павлович сам уронил голову в ладони, не зная, как ободрить беременную вторым ребенком жену и где найти силы для собственного утешения.

Страшно было слышать дыхание Павлика, его страдальческие стоны, продолжавшиеся двое суток напролет. А тут еще собачка Юзька, пекинес, которую Игнатьев привез из Китая, скулила все громче, отчаянней...

Через двое суток, в девять часов утра, Павлик затих. Ему как будто стало лучше. Какое-то время он лежал с открытыми глазами, потом ресницы его дрогнули, он улыбнулся, сжал пальчики для крестного знамения — и зловещая тень смерти обескровила его лицо.

Глаза Екатерины Леонидовны расширились, зрачки остановились. В немом отчаянии она смотрела на него, такого тихого, угасшего навеки.

Николай Павлович едва сдержался, чтоб не зарыдать, но позже, ночью, читая Псалтырь в изголовье сынишки, он беспрестанно глотал слезы.

Не было слов для выражения того, что творилось у него в душе и что перечувствовала Катя последние пять дней тяжкой болезни Павлуши. Кто терял детей, тот знает.

Дмитрий Скачков изладил детский гробик, найдя в каретном сарае стопку сухих кипарисовых досок, и, пока сколачивал его, нет-нет да и возил рукой по скулам, влажным от мокрого снега и сырости, отцеженной душевной болью. Промокал глаза платком и радовался, что никто его сейчас не видит. Он искренне жалел своего барина, жалел его жену, а получалось, вроде как жалел себя, явственно помнящего, как еще три недели назад Павлик, хорошенький, словно кукленок, вскарабкавшись к нему на плечи, в благодарность за утеху спрашивал: «Не спеть ли тебе песенку, Димитлий?»

Песня была славная — про елочку в лесу.

Да, Дмитрий жалел себя и знал, что это плохо: Богу тоже нужны ангелы. Знал и ничего не мог с собой поделать — отжимал с ресниц мокреть.

— Хороша юшка, да больно солона, — слизывая слезы с губ, шмурыгал он носом, пытаясь хоть как-то приструнить себя, чтобы не нюниться.

Ветер шевелил его взъерошенные волосы, холодил спину и сметал с верстака стружку, горько пахнущую снегом и смолой.

Смерть сына стала для Николая Павловича ужасным потрясением, а что творилось в душе его беременной жены, одному Богу известно.

После похорон Игнатьев долго не мог найти себе место, все кружил и кружил по кабинету, словно в его челюсть врезался кулак молотобойца с зажатой в нем свинчаткой.

Мысли стали рваными, чужими. Он никак не мог додумать ни одной из них. И это его тоже убивало, заставляло сомневаться в своих силах. Все чаще и чаще он задавался трудными, упрямыми вопросами: сумеет ли он изменить обстоятельства в свою пользу? Получится ли у него теперь, после такого горя, нарушить сложившееся в Турции равновесие действующих внутри нее общественных и политических сил? Затратив уйму средств и собственной энергии, добьется ли он нужной ему кульминации, позволит ли она осуществить все то, что хочется, просто не терпится, сделать?

Задавая себе трудные вопросы и не находя на них ответа, он ощущал себя тщедушным лилипутом, вознамерившимся в одиночку сдвинуть с места товарный вагон, доверху нагруженный щебенкой. Но даже и сдвинь он его на пол-локтя, важно ведь не действие, а значение происходящего, наглядный результат, ярко окрашенный в розовый цвет.

А в доме после похорон долго пахло уксусом и мятой.


 

Глава 8

Все члены русского посольства и главы иностранных миссий выразили Игнатьеву свои соболезнования в связи с постигшим его горем. Первым нанес визит прусский посол Брасье де Сен-Симон, затем наведались другие. И каждый так или иначе не забывал спросить, с какой программой Николай Павлович прибыл в Турцию.

— Должен сказать, — сморщил нос представитель королевской Англии лорд Литтон, — Стамбул вонючий городишко. Стоит подуть ветру с моря, как содержимое канализации буквально плещется у ваших ног, и запах, сами понимаете, ужасный.

Игнатьев понял, что особым тактом он не отличается. но в тонкостях восточного вопроса лорд Литтон разбирался превосходно, что стало ясно сразу же, как только они оба коснулись этой болезненной темы.

— Признаюсь, — откровенничал британец, — что мне, много лет уже пребывающему в качестве английского посланника при Порте Оттоманской, никак невозможно сделать так, чтобы тема внешней политики России не заставляла задуматься над тем, каковы нынешние претензии и будущие намерения вашей державы. — слово «вашей» он выделил голосом.

Николай Павлович честно ответил:

— Сознавая всю ответственность перед моим Отечеством, смею заверить вас, что ни государь император Александр II, ни российское правительство не могут мириться с большинством положений Парижского договора. Разумеется, и мне как полномочному министру хотелось бы отстоять честь и достоинство России.

— Каким образом? — полюбопытствовал лорд Литтон, чье лицо сразу стало скучным.

— Восстановлением права первенства на черноморских водах, возвращением части Бессарабии и прекращением стеснительной не для одной России, но и для султана коллективной опеки Турции великими державами.

Поскучневшее разом лицо лорда Литтона заставило его сказать о самом важном:

— Статьей одиннадцатой Парижского трактата, согласно которой Черное море объявлено нейтральным, а Россия лишилась права иметь черноморский военный флот. Это ужаснейшее положение!

— Горчакову, разумеется, хотелось бы его исправить?

— Не только ему, но и мне, — прямо ответил Игнатьев, умалчивая о своих коренных разногласиях с министром иностранных дел России.

Горчаков слишком верил в «европейский концерт», самовлюбленно полагая, что громкие заявления, остроумные фразы и блестящие дипломатические ноты помогут добиться большего, нежели ставка на кропотливую, систематическую, внешне не всегда заметную работу, без которой немыслимо основательное и плодотворное достижение поставленной цели. Изучая военный потенциал Турции, Николай Павлович понял, что Россия в срочнейшем порядке должна основывать свой броненосный флот, вопреки всем запретам, а потом уже искать соглашений непосредственно с Портой. Стоящую под парами, в полном боевом вооружении, готовую в любой момент выйти в открытое море эскадру ни один параграф не перечеркнет. Политиков надо уметь ставить перед фактом! А соглашение с Турцией следовало готовить исподволь, избрав выжидательную тактику, ибо всегда могло возникнуть то или иное замешательство в делах Европы, которое бы способствовало нашему сближению и договору с Портой. Он ни на йоту не верил Европе и, в отличие от Горчакова, меньше всего уповал на значимую силу конференций, быстро уловив, что в восточном вопросе все державы в какой-то мере враждебны России и на этой почве легче всего будет возникнуть новой коалиции, направленной против нее. Учитывая все это, ему больше всего хотелось избежать новых обязательств России перед другими странами, в особенности перед Англией и Францией, поэтому он и заговорил о необходимости возвращения России Бессарабии.

— Вся беда в том, — сказал Николай Павлович, — что целый ряд наших министров наивно считает возвращение Бессарабии делом пустым, второстепенным, не стоящим особенных трудов. Я же стою на том, что возвращение Бессарабии хоть в какой-то мере смоет с России непривычное для нее пятно уступки части территории, привыкшей находиться под крылом российского орла.

— Вы полагаете, ваши мечтания осуществятся? — барственно расположившись в кресле, задался вопросом лорд Литтон, и в его голосе послышалась усмешка.

— Я не просто полагаю, я уверен, — твердо ответил Игнатьев. — Возвращение нам Бессарабии послужит наглядным доказательством того, что ни пяди земли русской никогда не будет уступлено врагу.

Он знал, с кем и как разговаривать. В лице англичанина Николай Павлович видел давнего врага России, прочно пустившего корни своей резидентуры при Константинопольском дворе. Граф Брасье де Сен-Симон шепнул ему, что посол ее величества королевы Англии сэр Генри Бульвер-Литтон пользуется исключительно большим влиянием на Абдул-Азиза и держит в своих руках все нити дворцовых интриг.

— Ну да, ну да, — пробормотал англичанин в конце их недолгой беседы, покидая кресло для прощального рукопожатия. — Ваша искренность и вера в справедливость лучше всяких слов говорят мне о том, что человечество стоит не в конце, а в начале своей истории.


 

Глава 9

Объявив Черное море нейтральным, запретив России иметь черноморский флот и арсеналы в портах, Англия и Франция поставили Россию в крайне унизительное положение, мириться с которым Николай Павлович не собирался, как того и требовал Александр II, напутствуя Игнатьева перед его отъездом в Турцию.

— Решай на месте, что для нас сейчас важнее: дружба с Францией, как утверждает Горчаков, или дружба с Турцией, чтобы получить доступ в проливы.

Игнатьев ратовал за дружбу с Турцией.

В голове его стал созревать великий замысел, как сделать так, чтобы сугра, священная печать османов, легла на будущий договор о добрососедстве и сотрудничестве между Россией и Турцией.

Дипломатия не танец восточных монахов — добровольных мучеников ислама, и не игра в кости, столь любимая магометанами, она — умение найти свое в чужом.

— Пушки и порох для турецкой армии изготовляют на государственных заводах во Фракии, — сказал военный атташе посольства полковник Виктор Антонович Франкини и посмотрел на Николая Павловича в ожидании новых вопросов. Это был серьезный офицер с безукоризненной армейской выправкой, способный быстро набросать с десяток вариантов какой-нибудь секретной операции, мгновенно оценить все плюсы и минусы каждого, остановиться на лучшем и не только озадачить им своих агентов, но еще и рассказать, как им вести игру с контрразведкой противника. И чем больше Николай Павлович узнавал своего атташе, тем с большим пиететом относился к нему, тем более что Виктор Антонович Франкини был на двенадцать лет старше его и много чего испытал в своей жизни.

— Как вы полагаете, Виктор Антонович, чья разведка успешнее действует здесь? — поинтересовался Игнатьев, когда военный атташе закончил свой доклад по вооружению турецкой армии.

— Хорошая разведка у немецкого посла, но австрийцы окопались лучше. Ничуть не уступают своим английским и французским коллегам, — возвращаясь к теме их беседы, сообщил военный атташе.

— Где секреты, там и дипломаты, — проговорил Николай Павлович, просматривая поданный ему реестр иностранных соглядатаев, среди которых попадались уже знакомые ему фамилии.

— Люди всю свою сознательную жизнь, во все века, на протяжении огромной человеческой истории, шпионили и ябедничали друг на друга. Доносили. Я как-то открыл Библию, — сказал полковник Франкини, — и поразился: оказывается, уже Иисус Навин имел разветвленную, глубоко интегрированную в чужое общество и хорошо, должно быть, законспирированную сеть своих тайных агентов.

— Чтобы победить врага, надо его изучить, — в тон ему сказал Игнатьев. — Причем изучить досконально, а не так, как это было у Наполеона: пришел, увидел фигу с маслом вместо ожидаемой победы и еле унес ноги.

Виктор Антонович улыбнулся:

— Хорошо вы его припечатали.

— Это нам с вами наука. В том положении, в котором мы находимся, агентурная работа должна быть признана первостепенной.

Полковник Франкини не первый год добывал военные секреты для российского Генштаба и сообщил Игнатьеву, что в Пере под покровительством французского посольства турецкими армянами был составлен некий Протокол, который держится в величайшей тайне. Секретный меморандум подписали Дауд-паша и преосвященный Азариан, весьма влиятельные лица среди армян-католиков. О существовании этого документа, не подлежащего огласке, Игнатьеву поведал и настоятель посольской церкви отец Антонин (Капустин), с которым у Николая Павловича сразу же установились доверительные отношения. Сызмала приученный не откладывать дела в долгий ящик, Игнатьев попросил своего атташе раздобыть секретные бумаги.

— Если это вас не затруднит, — предупредил он сразу, понимая всю степень загруженности Виктора Антоновича и сложность в исполнении своей нелегкой просьбы.


 

Глава 10

Наместник Аллаха на земле, правитель османской империи солнцеликий падишах Абдул-Азиз совсем не походил на человека, которому пристало сдерживать каждое движение души, следить за каждым своим словом и выверять не только всякий шаг, но и любой жест. Напротив, он не скрывал своих желаний, не прятал обид и восторгов, разве что утаивал свои надежды, но это свойственно довольно многим людям, даже не обремененным царской властью. И вот теперь, заполучив в друзья Игнатьева, способного давать ему разумные советы ничуть не хуже великого везира и обладающего редким знанием людей, как будто видел их насквозь и запросто читал их мысли, Абдул-Азиз почувствовал себя куда увереннее на турецком троне и в какой-то мере благодушнее. Власть монарха далась ему ни за что ни про что, как ни за что ни про что дался ему титул падишаха. А еще несметные богатства османской империи и миллионы подданных, воспринятые им с тем же самообожанием, с каким воспринимал он крепость своего могучего, сильного тела, взрывчатость характера и противоречивость ума.

Постоянно помня об этих качествах его натуры, Николай Павлович так умел строить беседу, так давал тот или иной совет, что оставлял у Абдул-Азиза впечатление, будто он сам до всего додумался, но, являясь человеком благородным, дал своему собеседнику возможность высказаться в полной мере по затронутой ими проблеме. Игнатьев видел, что доставляет падишаху истинное удовольствие, когда он, посланник русского царя, вооружает его убедительным знанием низкой стороны европейской политики, раскрывает перед ним ее коварную сущность и тем самым делает его поистине неуязвимым, бесстрашным и несказанно благородным, в отличие от всех тех, кто пытается бросить тень на блистательную личность владыки османской империи, тайно возненавидев как Всевышнего, так и его самого.

Николаю Павловичу доносили, что Абдул-Азиз не раз говорил великому везиру, как много полезного и неподдельно умного узнал он из бесед с русским послом, который ничуть не похож на профессора, но чьи похвальные уроки воспринимаются как поразительные лекции! Турецкий самодержец откровенно сожалел, что не имел возможности записывать их.

— Да будь они даже записанными в наикратчайшем виде, — утверждал он с жаром, — никакие знаменитые трактаты о тайнах всемирной истории ни в коей мере не могут сравниться и соперничать с ними по глубине знаний.

Прошло не так уж много времени с момента первого знакомства Игнатьева с Абдул-Азизом в год его восшествия на турецкий престол, а они уже встречались с обоюдной радостью, без принуждения, общались без обид, хотя касались острых тем, и расставались всегда дружески, с сердечной теплотой.

— Я не люблю сухие споры, в которых много чепухи, но мало жизни, — признался как-то Абдул-Азиз. — Я хочу знать ответ на свой вопрос: почему славяне склонны к мятежам? Ведь у германцев по-другому.

— Ваше величество, — самым почтительным образом заговорил Николай Павлович, обращаясь к нему с тем изумительным полупоклоном, в котором должны были прочитываться и глубочайшее уважение к царственному собеседнику, и высота его султанского величия, и глубина его чувствительной натуры со всей ее непостижимостью. — Я вряд ли отвечу на этот вопрос. Если у меня и есть какие-то мысли, я не рискну их сообщить, поскольку не уверен в них всецело. к тому же я боюсь наскучить вам своим косноязычием. Я не хочу присваивать себе ничьих суждений, поэтому я говорю о том, что чувствую и знаю лучше всех.

Абдул-Азизу, видимо, понравился ответ, изложенный в такой галантной форме: глаза его заметно потеплели.

— Не обижайтесь на меня за мою резкость. Мне приятно беседовать с вами.

— О какой резкости вы говорите, ваше величество? — спросил Игнатьев изумленно. — Кроме вашего сердечного внимания, я, право, ничего не уловил. — Он даже чуточку развел руками. — Главной помехой в объединении славян служат поляки с их католическим апломбом, западничеством и латинской ненавистью к Православию. Если бы в Австрии не первенствовали мадьяры, а между славянами — поляки, тогда им легко было бы сговориться и сойтись с правительством страны, в которой численный перевес населения находится на стороне единокровных им народностей. Дуалистическая Австрия с входящей в ее империю Венгрией, стремящаяся к Эгейскому морю, к созданию Восточной империи Габсбургов и порабощению балканских славян, — ваш извечный, прирожденный соперник и враг, с которым рано или поздно Турции придется сразиться, причем насмерть. Как из-за первенства на Востоке, так и ради единства и цельности Турции.

Абдул-Азиз никак не ждал такого приговора.

— Выходит, я вооружаюсь?..

— Против Австро-Венгрии, — тотчас ответил на его вопрос Николай Павлович. — Ибо она ваш настоящий враг, а вовсе не Россия, мечтающая жить в добрососедстве, забыв вчерашние обиды. Все, что нам надо, это свободный вход в проливы и Средиземное море, о чем нам с вами есть резон договориться.

Николай Павлович верно угадывал, в каком направлении может развиваться экспансия Австрии, опирающаяся на идеи католического славянства, враждебного Православию, и, не собираясь спорить попусту, был твердо убежден в том, что все исторические затруднения России во многом происходили от забвения этой истины, от пренебрежения этой основой здоровой русской политики. А если они происходили в прошлом, следовательно, могут произойти и в будущем.

После одной из бесед Абдул-Азиз признался Игнатьеву, что раньше, до своего знакомства с ним, он очень мало знал о конструкторах мировой политики, о ее тайных дирижерах и той зловещей музыке, что зачастую так и остается неуслышанной.


 

Глава 11

В ожидании полковника Франкини Игнатьев походил по кабинету — размял ноги. На минутку задержался у окна, полюбовался видом Золотого Рога и в далеко не первый раз вспомнил изречение, приписываемое пророку Мохаммеду: «Благословен тот, кто завладеет Константинополем». Эта мысль чрезвычайно волновала Николая Павловича, как волновала она его отца и деда, генерала артиллерии, как настоятельно заботила Екатерину II. Все время своего царствования ее неотступно преследовала мысль о покорении Турции, особенно же под конец жизни, когда она велела своему тайновенчанному мужу Григорию Потемкину готовить армию к походу на Константинополь. Она всегда мечтала о возрождении греков и славян, о чем знали все ее друзья и недруги, точно так же как все повара на царской кухне знали, что государыня императрица любит еду жирную, особенно говядину с солеными огурцами.

Мысль о Царьграде долгими годами — веками! — не просто таилась под спудом в сердце русского народа, — она неизбывно-требовательно просилась наружу, заявляя свои высокие права на существование. Много вопросов вставало перед государственными деятелями нашего Отечества, перед мужами «разума и силы», истинными патриотами, но из самых болезненных и, пожалуй, самых больших для русского ума вопросов был вопрос о Царьграде. С какой бы стороны ни подходили к нему — будь это политическая, экономическая или стратегическая сторона, — для русского царя и его православного воинства это вопрос пламенный, свечой горящий перед их внутренним взором. Как ни смотри на Стамбул, что ни говори о Константинополе, который был и остается мировым яблоком раздора, а тысячу лет назад именно из Царьграда пришел к нам огонь Православия, без которого мы бы не узнали ни Божественной мудрости, ни христианской культуры, ни нашей национальной природы. Все это наделяло Константинополь мистически-властной и притягательной силой, делая его центром народных мечтаний; каждый русский человек, крещенный во Христа, душой и сердцем помнил: Дух Святой сошел на Русь с высот Царьграда! Живое воображение и сокровенная память народа поворачивали его голову туда, где над Босфором, над лагуной Золотого Рога, светоносно и призывно сиял крест Святой Софии.

Игнатьев помнил множество преданий о судьбах Царьграда. Большинство из них связывало его будущее с Россией.

«Собирание русских земель во славу Божию — вот наша национальная идея», — отходя от окна и направляясь к своему столу, подумал Игнатьев, когда к нему в кабинет заглянул секретарь и доложил, что полковник Франкини находится в приемной.

— Виктор Антонович, — позвал своего атташе Николай Павлович и остановился напротив двери. — Заходите.

Они обменялись рукопожатием, и атташе, знавший, по какому поводу пригласил его к себе посол, сразу приступил к докладу, развернув на столе карту Стамбула и проливов.

— После Крымской кампании армия султана была значительно улучшена. Опыт минувшей войны подсказал ряд существенных нововведений и реформ, хорошо сказавшихся на внутренней структуре войска. Появилось много инструкторов, преимущественно из английского и французского Генеральных штабов.

— Ими надо заняться вплотную.

— Стараемся. — Франкини улыбнулся. — Кое-кого уже взяли за жабры.

— Хорошо, — сказал Николай Павлович и спросил, много ли броненосцев строят Англия и Франция для Порты.

— Как минимум четыре. Два строит Англия, два — Франция. Но британцы обещают спустить на воду еще два монитора для Дунайской флотилии.

— Интересно, сколько их будет всего? — взялся за спинку стула Николай Павлович и придвинул его к столу. — Мне донесли, что лорд Литтон лично заинтересован в этих военных заказах.

— Я полагаю, не меньше десятка, — ответил атташе, думая о том, что любой вражеский броненосец, только что спущенный на воду, для него, как для военного разведчика, это чрезвычайно притягательный объект, своеобразный бабушкин сундук, снизу доверху набитый секретными техническими новшествами. Просто на них нужно иметь особый нюх военного агента. Вот почему шифровальщики российского посольства ночи напролет секретили спешные «корреспонденции» и донесения, отправляемые в Генеральный штаб. — Порта нас боится самым откровенным образом. Точно так же как Британия боится Франции, — сказал Виктор Антонович.

Николай Павлович ответил несогласием:

— Англия никогда не боялась Франции, помешанной на мысли о своем величестве и погрязшей в болоте политических интриг, подспудно приводящих к революциям. А вот галлы боятся англосаксов и подгавкивают им с великой радостью. Их не спрашивают, а они сплясывают. На протяжении многих столетий политика Франции в отношении России это такая, доложу я вам, ядовитая гадина! — Он скривился, как от зубной боли. — Не приведи Господь! Одни ее масонские поползновения вызывают чувство омерзения и, если хотите, опаски, требующей самых решительных действий против этой злючей твари.

— Я тоже так считаю, — решительно сказал Франкини. — Мне даже с моим коллегой, французским attachе, пришлось крепко поспорить. Он убеждал меня, что гуманизм эпохи «возрождения», я это слово для себя беру в кавычки, дал возможность человеку ощутить себя всесильным и что homo sapiens теперь просто обязан чувствовать себя не кем иным, как Богом на земле. Вот до чего договорились суесловы, рассуждая о «новом времени и новом человеке».

— Хотя Христос нам говорит о временах последних, но никак не новых, — чутко заметил Игнатьев, хорошо знавший тексты всех четырех Евангелий.

— Что касается меня, — продолжил свою мысль Виктор Антонович, — то я искренно считаю, что эти так называемые просветители человечества являются, по сути дела, самыми оголтелыми помрачителями общественного сознания. Истинными мракобесами. — Он спрятал губы под усы, собрался с мыслями и вновь заговорил — жестко и прямо: — Можно и должно бороться за свободу нации, но бороться за права человека — это, по-моему, глупость или заведомая подлость. Разложение общества.

— Леонтьев тоже так считает, — сказал Николай Павлович и медленно прошелся от стола к окну.

На улице шел мокрый снег, лепился к стеклам, оседал на шляпах и зонтах прохожих. Вдоль Большой Перской улицы, отталкивая от себя синие сумерки, желтым светом загорались фонари. А в остальном все было как всегда. Катились экипажи, стучали копыта, с грохотом и скрипом протащилась сельская арба. Принюхиваясь к мостовой и огибая лужи, куда-то понуро бежала дворняга.

Игнатьев заложил руки за спину и повернулся лицом к своему атташе:

— Что там с Меморандумом армян? Зацепки есть?

— Ваше высокопревосходительство, — заговорил Виктор Антонович, — я помню вашу просьбу относительно франко-армянского Протокола. Мне удалось кое-что сделать, но этого пока что не достаточно, чтоб в сердце всколыхнулась радость. — Он смущенно улыбнулся. Похоже, Франкини и сам был изумлен своей высокопарностью, ведь не коронованная особа стояла перед ним, не султан и не великий везир, а молодой русский посол, свой брат разведчик.

Игнатьев понимающе кивнул: в таком серьезном деле, как поиск таинственного Протокола, излишняя спешка лишь навредит.

— Ладно, — сказал он, — с Протоколом дело не горит. Все равно я сейчас другим занят: турецкое правительство затеяло переговоры по устроению новой Румынии, и я намерен участвовать в них самым решительным образом.

— На стороне султана? — догадался атташе, хорошо помнивший слова Игнатьева: «Без благосклонности Абдул-Азиза нам проливов не видать».

— Против Габсбургов и лондонского кабинета, — пошевелил локтями Николай Павлович, смешно изобразив коверного борца. — Мне предстоит серьезнейшая схватка с лордом Литтоном.

Он вновь прошелся от стола к окну, отметил, что один фонарь погас, а на других скопились шапки снега, и, возвращаясь назад, вновь заговорил о беспокоивших его переговорах:

— Дебаты по Румынии предстоят жаркие! Намного жарче тех, которые мне уже приходилось вести с лордом Литтоном и в которых по сей день мне приходится участвовать.

— По критскому вопросу?

— Да.

— Я слышал, греков судят по Корану, — сочувственно сказал Франкини. — Православных греков по законам мусульман.

— В том-то и дело! — гневно воскликнул Игнатьев. — Это ли не попрание здравого смысла и гражданских прав турецких подданных? Я не намерен поощрять британцев в их двуличии и подстрекательстве. Здание и двор нашего консульства в Кандии забиты теми, кому некуда бежать.

— А что французы? — соболезнующим тоном полюбопытствовал Виктор Антонович.

— Уклонились от защиты христиан, — с презрением сказал Николай Павлович. — Заперли ворота консульства — и здрасьте! Моя твоя не понимай.

— Постучала сирота во царёвы ворота, — подхватил Виктор Антонович. — А в Кандии я был. городок старый, улочки тесные, узкие. Случись резня, тут все и лягут.

— Ситуация скверная! — заключил Игнатьев. — Турок глуп и дик: от вида крови свирепеет. Но кто его все время подбивает на резню? Британцы и французы! — Он даже несколько повысил голос, не вполне справляясь с возмущением. Карие глаза его потемнели.


 

Глава 12

Встретившись на новогоднем обеде в английском посольстве, Игнатьев и лорд Литтон вновь заговорили о намерениях России относительно Турции.

— Споры и разногласия среди моих константинопольских коллег, равно как и среди членов лондонского кабинета, возникают лишь при обсуждении двух неприятных моментов, — сказал Уильям Генри Литтон, барон Даллинг и Бульвер, — а именно: намерения России в самом скором времени объявить Порте войну и завладеть Константинополем и ее намерения завладеть когда-нибудь проливами. В первое я совершенно не верю и нисколько не сомневаюсь во втором.

Николай Павлович решительно отверг «первый момент».

— Ваше сиятельство, вы и ваше правительство должны быть бесспорно уверены в следующем: Россия более искренне, чем любая другая европейская держава, желает сохранения своих добрососедских отношений с Турцией. А что касается будущего столицы турецкой империи, то я могу лишь склонить голову перед вашей прозорливостью.

— Благодарю, коллега, за столь честный, краткий и лестный для меня ответ, — вежливо осклабился лорд Литтон. — Лично я не устаю внушать нашим политикам, что ощущение молодости придает России уверенность в будущем и терпеливость к настоящему. В то время как другие государства, зная, что в своих исторических судьбах они уже достигли вершины, держатся за настоящее, за status quo по совсем другой причине.

— Я глубоко тронут вашей мудрой оценкой молодой российской государственности и крайне признателен за столь оптимистичный взгляд на ее исторический потенциал, — с искренним воодушевлением и самым почтительным образом откликнулся Игнатьев. — Я хорошо помню ваше восхитительное выражение, сказанное в отношении России нашему французскому коллеге.

— Какое? — полюбопытствовал лорд Литтон.

— Надежда в одном случае дает то же производное, что страх в другом.

— А, да! — польщенно воскликнул английский посланник, расплываясь в любезной улыбке. — Это моя фраза.

— Она отточена, как лезвие клинка! — с жаром ответил Николай Павлович, хорошо помня о том, что сэр Генри Бульвер-Литтон считает себя литератором и ценит ясность мысли, заостренную до блеска.

Польщенный его похвалой, англичанин расплылся в улыбке.

— Говорить с вами одно удовольствие, и удовольствие это, поверьте, было бы намного большим и, бесспорно, искренним, если бы не скрытые шипы в букете наших политических пристрастий.

Игнатьев отвечал ему с дипломатической любезностью:

— Ваше достоинство посла и несомненный талант беллетриста просто обязывают хоть в какой-то мере соответствовать вам в разговоре, хотя в споре о проливах и естественном праве России беспрепятственно пользоваться ими в своих интересах я никогда не соглашусь на роль бесстрастного статиста или же актера, произносящего единственную фразу: «Кушать подано».

Сэр Генри Бульвер-Литтон удивленно вскинул бровь:

— Но есть ведь и вторые роли в пьесе! Зачем же так драматизировать? — Он сделал легкий жест рукой, как бы роняя что-то на пол. — Актер должен уметь поднять любую свою роль на высочайший уровень искусства, пусть даже эта роль ему ужасно неприятна. Режиссура, постановка сцены, особенно в театре политическом, — сказал он с вкрадчиво-усмешливой гримасой, — доверяется не сразу и не всем. Об этом должно помнить и не забывать.

С появлением нового русского посла в Константинополе резко нарушилось дипломатическое status quo, и это раздражало многих. Чрезвычайно. Всякая «случайность», исходившая от нового российского посла в решении румынского и критского вопросов, тем более «случайность» полемического толка, заставляла его западных коллег серьезно рисковать утратой своего положения при дворе Абдул-Азиза. Наиболее болезненно воспринимал угрозу потери влияния на падишаха именно сэр Генри Бульвер-Литтон, всячески пытавшийся теперь это влияние усилить. Игнатьев хорошо был информирован о том, что говорил о нем посол ее величества королевы Виктории, и почти слово в слово помнил все его беседы как с великим везиром Аали-пашой, так и с самим султаном.

— Если бы у России не было ни намерения, ни желания расширить дальше свою империю, мне было бы очень трудно себе представить, как бы она могла действовать иначе, чем она действует, — говорил сэр Бульвер владыке османов. — Вы только посмотрите, как Россия ревностно относится к своему влиянию в славянских княжествах, если она говорит тамошним князьям: «Посылайте ваших детей учиться в Санкт-Петербург!» А что делается на Кавказе? Разве ее политика в этом регионе доказывает, что она вполне довольна своими нынешними границами, если мы видим, какие огромные расходы несет она для укрепления своих позиций в Черкессии, Чечне и Дагестане?

— Все в руках Аллаха! — отвечал Абдул-Азиз. А что он мог еще сказать? Война на Кавказе закончилась в пользу России.


 

Глава 13

Истинный правитель должен знать и видеть все, но его никто не должен знать, никто не должен видеть — вот идеал восточного владыки. Но падишах Абдул-Азиз — увы! — любил людские взоры, обращенные к нему в дни мусульманских празднеств и торжеств, ревностно следя за тем, чтобы любой устроенный им званый вечер прошел с неимоверной пышностью и блеском. Тщеславен был до умопомрачения. При этом взгляд его был настороженным, словно он постоянно сомневался в своем собеседнике, как человек, выискивающий в людях лишь дурное, мучаясь своими тайными страстями. А страстей у Абдул-Азиза преизбыток: их у него словно вшей у цыгана — девать некуда. После смерти своего царственного брата Абдул-Меджида он в торжественном атти-шерифе обещал народу продолжение реформ, начатых его предшественником. Он освободил из тюрем политических преступников, еще вчера грозивших перерезать всех «собак», обгадивших святой престол Османов, вдвое увеличил тиражи газет, печатавших статьи о благотворности его нововведений, и стал приветствовать развитие наук. Стремясь придать Стамбулу европейский лоск, воспринимаемый им как дамские перчатки, зонтики и туфли на высоком каблуке, он высочайше позволил книжным магазинам торговать французскими романами, в которых женщины, изведавшие силу вожделения, сжигаемые похотью во всякую минуту своей жизни, сводили пламенных любовников с ума, ввергали юношей и дряхлых старцев в грех, в убийственную круговерть супружеских измен, бесстыдных и разнузданных соитий, в беcсмыслицу телесных содроганий, светской лжи и гнусных преступлений, чем оскорбляли чувства правоверных мусульман, приученных к тому, что женщина служит мужчине, а никак не мужчина — ее прихотям, и это так же верно, как и то, что молитва езан читается на восходе, эйлек — в полдень, а на закате — акшам.

Желая соответствовать образу просвещенного монарха, истинного европейца, Абдул-Азиз обещал распустить свой гарем, но всенародные обещания для того и даются, чтобы их выполнения ждали, а вовсе не ради их скорейшего осуществления.

Немногочисленные реформы, проводимые им с помощью великого везира Аали-паши, обусловливались прежде всего нехваткой денег и никак не затрагивали интересов простых граждан. Народ платил двойные подати, нес всевозможные повинности, а чиновники взятками и поборами многократно увеличивали положенное им от казны содержание. Губернаторы грабили налево и направо, опустошая кошельки несчастных обывателей и закрома империи. Провинция голодала, в столице шел разгул. Набрав денег под проценты, поскольку в казне было пусто, Абдул-Азиз воскликнул: «Отныне я стал царствовать!» — и тут же пустился в такие траты, в такой дикий разгул, что его царским пирам и попойкам счет уже никто не вел, только кредиторы довольно потирали руки в предвкушении гигантских барышей. Закрутилась вакханалия безумств и мусульманской деспотии: падишах был большой охотник до увеселений. Он завел себе огромный женский хор, назвав его дамской капеллой, уродцев, карликов, шутов. С детства увлекаясь петушиными боями, награждал победителей учрежденными для этой цели орденами. Делами государства он почти не занимался. Страной правили любимчики, которые сменялись им без всяких объяснений. Турки угрюмо шутили: «Нами правит не султан, а его гарем». А гарем — это две непримиримые, вечно враждующие между собой партии: партия белых евнухов и партия черных. Гарем это ложь, безделье, скука, пресыщенность и жажда удовольствий. Гарем это скаредность и мотовство, зависть и обыденная мстительность, интриги, ссоры, повторение того, что было сто и триста лет назад, вплоть до потопа. А конец мира, он ведь близок, об этом вам любой мулла в мечети скажет, любой старик в кофейне подтвердит.

Все потекут на Страшный суд. Но турецкая знать, со временем забывшая о том, что «все полетит вверх тормашками», азартно возводила новые дворцы, беря пример со своего владыки, и паши, осыпанные золотом английских и французских банков, возвращать которое они не собирались, пополняли, глядя на него, свои огромные гаремы. Их сыновья рвались в Париж, в столицу шумного разврата, где прожигали свою жизнь в неимоверно бурных развлечениях. Куртизанки во Франции были всегда, но моду на них среди французской знати и высшего сословия Европы ввел король Луи Наполеон III, сравнивший женщину с послеобеденной сигарой. «Дамы с камелиями» особенно не обижались, разве что еще наглее играли на чувствах обласканных ими безумцев из числа аристократов и дельцов, распоряжаясь их деньгами и фамильным достоянием. Занятые у Европы капиталы не давали османам покоя. Да и о каком покое могла идти речь, если после Крымской войны, до начала которой у Порты не было государственного долга, Турция попала в число великих стран и получила право представительства на европейских конгрессах! Новое положение открыло ей широкий кредит на биржах союзников по войне с Россией — в Лондоне, Париже, Риме. Война выгребла из турецкой казны все до последней копеечки. Тогда правительство султана впервые воспользовалось иностранным капиталом. Первый государственный заём был сделан в Англии. Тамошние толстосумы, сойдясь нос к носу в главной синагоге, а затем в роскошном лондонском особняке барона Ротшильда, ссудили Порте тридцать миллионов фунтов стерлингов; затем ассигновали более значительные займы — один за другим. Часть «излишков» скрепя сердце падишах пустил на армию и флот: положение великой державы обязывало. А в остальном он был обычным восточным монархом, любителем забав и женских прелестей, царствовавший от души и не замечавший, как пьянство превращало его в ипохондрика.


 

Глава 14

Быстро освоившись при константинопольском дворе, Игнатьев всем сердцем принял нужды и чаяния болгарского народа, мечтавшего о суверенитете, в то время как турки опасались возрождения Болгарского царства, с которым впоследствии они вынуждены будут считаться. Оттоманская Порта боялась самого имени «Болгария» и упорно не желала давать этой области автономии, не говоря уже о границах. К тому же османская власть опасалась, что независимая болгарская церковь станет серьезным орудием в руках России. Этим и объясняется покровительство, которое Турция совместно с Францией и Австрией оказывала малочисленной группе болгар, стоявших за папскую унию. Все они — и греки, и турки, и сочувствующие католики европейских государств — надеялись, что как только болгары перейдут в лоно униатской церкви с ее латинским богослужением, сочувствие к ним со стороны православной России постепенно сойдет на нет и навсегда заглохнет. Да и влиянию самой России на Востоке, с отпадением огромной части здешних христиан от Православия, будет нанесен чувствительный удар. Но тут болгары проявили истинную сущность жизнестойкого народа, не изменив священной вере отцов. Разгоревшаяся борьба с унией, с греко-латинской, фанариотской, чуждо-тиранической церковной иерархией начала приобретать общенародный характер. Не находя сочувствия в своих иерархиях, болгарский народ начал по-своему сопротивляться чужой церкви: дети оставались некрещеными, свадьбы справлялись без священников, умершие погребались без напутствия: лучше ком земли на крышку гроба из рук сородича, чем слова о благодати из уст нечестивца.

Народ выходил из повиновения.

Стараясь потушить вспыхнувшее пламя недовольства, всевозможные церкви и партии стали предлагать свои проекты примирения. Болгары их не принимали. Камнем преткновения оставался вопрос о разделении епархий: болгарской и греческой. Ни искренние старания Иерусалимского Патриарха, ни миролюбиво настроенная партия «умеренных» болгар, ни деятельное вмешательство Игнатьева желаемых результатов не дали. Оставалось крайнее средство, давно уже предвиденное Николаем Павловичем: решительное вмешательство Порты и рассечение ею этого узла противоречий. Но великий везир Аали-паша сразу становился глухим и немым, как только речь заходила о самостоятельности болгарской церкви.


 

Глава 15

Вечером российское посольство устраивало раут в честь христианской знати, ожидая приезда не менее трехсот гостей.

Изобилие еды и горячительных напитков, начищенный воском паркет, ослепительно сияющая люстра, отражающаяся в нем, галантные швейцары, прислуга, блистательно составленный оркестр, привезенный специально из Одессы, парадные лодки с гребцами и посольский паровой катер-стационер — все это было в полном распоряжении и пользовании дорогих гостей извечно хлебосольной и неизбывно радушной русской дипломатической миссии.

Еще с давних дней своего пребывания в Хиве и Бухаре Игнатьев прекрасно усвоил, что на Востоке, будь то Азия или Китай, внешней стороне любого действа и церемониала придается неимоверно большое значение, и умел произвести незабываемое впечатление. Тем более если он вознамерился стать в Турции вторым человеком после падишаха, всесильным российским вельможей. Уже кое-кто из турецких министров именовал его не иначе как Игнат-пашой, благо что личные секретари высокопоставленных чиновников набирались из глухонемых, дабы те не имели возможности разглашать их секреты. И это не могло не радовать. Игнатьев оказался вполне подготовленным к тому, чтобы говорить с султаном на любую тему, раскрывая ее в узком, сугубо турецком аспекте. В то же время он способен был анализировать происходящие в Турции процессы с той бесподобной прозорливостью, которая проливала свет на будущность как самой Порты, так и подвластных ей в течение пяти столетий арабских, балканских и кавказских народов, вплоть до сопредельных.

— Через сто лет, — говорил он султану, — арабский мир будет в самом центре политических событий.

— Жаль, что мы не доживем до этих лет, — с усмешкой отвечал Абдул-Азиз, поражаясь неизъяснимой по своей глубине интуиции русского посла. Он неизменно восторгался тем, что у Игнатьева было в достатке смелости отвечать на острые вопросы, жить и поступать так, как он считал нужным, исходя из чувства долга и любви к ближним. Но больше всего Абдул-Азиза изумляла его способность говорить без тени раздражения, когда, казалось бы, надо кричать, сверкать глазами и скандалить. Игнатьев обладал очень приятным, прямо-таки завораживающего тембра, голосом, которому — возможно, в сочетании с редким умом и потрясающей благожелательностью — он и был обязан своим редким личным обаянием.

А зал торжественных собраний уже наполнился людьми.

Кого здесь только не было! Греческие олигархи и богатые армяне, болгары, сербы, знатные румыны. Их жены и великовозрастные дочери — на выданье. Купцы и судьи, знаменитые врачи и никому не ведомые виршеплёты, православные издатели, аптекари, мануфактурщики, знаменитые адвокаты, предприимчивые коммерсанты и пронырливые журналисты. Все рядышком, все в тесноте, все вперемешку. Натуры страстные, настроенные революционно, и, напротив, мужи мудрые, с холодной, ясной головой и чистой совестью; горластые либералы и проверенные в деле консерваторы, жадные и щедрые, левые и правые и не поймешь какие. Все как бы и похожи меж собою, и все разные. Но в общем атмосфера была праздничной. Веселой.

Лично проследив за сервировкой столов и наказав секретарям посольства вплотную заняться гостями, центральными фигурами среди которых были Вселенский патриарх и католикос всех армян, милостиво беседовавший с преосвященным Азарианом, тем самым, который подписал секретный Протокол с французами, Игнатьев посоветовал полковнику Франкини привлекать к своей работе Константина Николаевича Леонтьева.

— Мало того, что он на редкость смелый человек, обладающий недюжинным умом, он ко всему прочему блистательно умеет находить общий язык со всеми — от европейских дипломатов и турецких чиновников до польских революционных эмигрантов и албанских разбойников.

— Головорезов мне как раз и не хватает, — усмехнулся полковник Франкини, маскируя свою профессиональную озабоченность намеренно шутливой интонацией.

Следуя шифровке, пришедшей из Генштаба, нужно было срочно раздобыть новый секретный код броненосного флота султана.

Перед раутом Игнатьев дал задание Михаилу Константиновичу Ону разговорить Азариана и попытаться уяснить, хотя бы в самых общих и расплывчатых чертах, содержание этого таинственного документа.

Всякий разведчик знает: чтобы увидеть луну, не обязательно смотреть на небо.

Поприветствовав гостей и вкратце поделившись с ними своей дипломатической программой, направленной на укрепление Православия и единение славян, Николай Павлович многозначительно сказал:

— Англия и венский кабинет делают все, чтобы их планы по раскачке и распаду Турции сбылись как можно раньше. Мне могут возразить: «Но это же прекрасно! Это то, что всех устроит!» А я скажу, что нет. Обломки рухнувшей империи османов погребут под собой надежды балканских славян на истинный и прочный суверенитет. Казалось бы, чего бояться, ведь возникнут автономии. Возникнут! Но надолго ли? Мало того, что великие державы тотчас прикарманят их непрочные, наспех сформированные коалиционные правительства, они еще и стравливать начнут одних славян с другими, дробить народности и расчленять их княжества. Они самым наглым и циничным образом начнут сживать славян со света. В междоусобных войнах православных христиан — вы только вдумайтесь в эти слова! — погибнет людей больше, чем за всю историю османской деспотии. — Игнатьев и сам не понимал, откуда у него берутся эти вещие слова. Говорил, говорил и не переставал удивляться собственному красноречию. — Или вы не знаете, что говорят на этот счет политики Европы? «Мы не позволим сербам оставаться сербами, а болгарам — болгарами. мы позволим сербам быть австрийцами, а болгарам — немцами».

— А что же тогда делать? — раздался чей-то робкий женский голос, исполненный душевной боли.

— Объединяться! — пылко воскликнул Игнатьев. — Спасение славян в единомыслии с Россией. Иначе все усилия по автономизации пойдут коту под хвост! — Он даже чуточку возвысил голос, точно вынужден был сделать строгий выговор. — Об этом мы еще поговорим, для этого у нас есть все условия. — Николай Павлович повел глазами в сторону богато сервированных столов с их аппетитно пахнущим съестным великолепием. Столы сверкали дивным искрометным хрусталем, приманчиво-ярчайшей позолотой и зримо отражались в двух огромных зеркалах, как бы показывая тем самым, что русский посол знает, на каком языке привыкли разговаривать в Константинополе. — А пока, — сказал Николай Павлович, заканчивая свою речь и поглядывая на Константинопольского патриарха, — я склоняю голову перед греческими патриотами и неколебимо верю, что их жертвенная преданность христианской Византии не сгорит сухой травой в огне божественных явлений!

В ответ раздался гром аплодисментов, обрадовавший не только русского посла как изощренного оратора, но и всех тех, кто не спускал с него своих умильных взоров, хотя... ничто так быстро не улетучивается из человеческой памяти, как длинные спичи на официальных обедах.

Игнатьев так расположил к себе своих гостей во главе с патриархом, что единодушно был признан «настоящим» лицом императора Александра II в Константинополе.

— За единый Славянский союз! — предложил тост Игнатьев, и дружный возглас одобрения тотчас смешался со звоном хрустальных бокалов.


 

Глава 16

После раута, когда швейцары притворили двери за последним гостем, Николай Павлович поблагодарил всех своих сотрудников за старания и хлопоты, сказал, что вечер удался на славу и по яркости, пышности, блеску, по царившему в зале настрою и праздничному оживлению, бесспорно, затмил собою званые балы иных посольств.

Затем все собрались в малой гостиной, где был накрыт роскошный стол для членов миссии и самого Игнатьева. Все блюда были приготовлены отдельно, чтобы ни у кого не сложилось мнение, будто бы его накормили объедками, угощая несвежей закуской.

Николай Павлович был весел, замечательно много шутил и поднял тост за музу дипломатии.

— За это стоит выпить! — воскликнул Хитрово.

Когда все выпили и вновь наполнили бокалы, он встал и шутливо сказал:

— Вот теперь, когда мы утолили жажду, я могу настаивать на том, что муза дипломатии, объявись она средь нас в своем гаремном облачении, с величайшим энтузиазмом приняла бы нашего Николая Павловича в число своих любовников, ничем не ущемляя его прав на дерзновенно-чувственные ласки.

— С веселостью и легкостью поверю! — в тон ему откликнулся Леонтьев, а Михаил Константинович Ону, человек мягкий, не склонный к внешним проявлениям эмоций, восторженно зааплодировал. Все дружно его поддержали.

Игнатьев рассмеялся:

— Вот что значит поэтический талант! Умно, самобытно и лестно. Спасибо.

— Рады стараться, ваше высокопревосходительство! — выпятив грудь колесом, с гвардейской лихостью и ёрнической ноткой в голосе протарабанил Хитрово, крайне польщенный той оценкой, которую дал его застольному экспромту Николай Павлович.

Все наперебой заговорили.

Константин Николаевич Леонтьев, почти весь вечер просидевший наверху — в библиотеке, но все-таки успевший чуточку пофлиртовать с хорошенькой юной гречанкой, чью прическу украшал шелковый розан, и даже покружить ее во время танцев, нашел местечко за столом рядом с полковником Франкини и сразу же повел тот разговор, который, чувствуется, начат был намного раньше.

— Я отнюдь не против гласности. Поверьте. Настоящая гласность, настоящая свобода печати ни в коем случае не должна восприниматься как путь к власти. Если она чем и является, так это велением совести, святым долгом сограждан всемерно помогать Отечеству. Но! — воскликнул он, разгоряченный танцами и флиртом. — Возьмите любой либеральный текст, а их, как нам известно, неисчислимое множество, и, прочитав его, вы сразу же поймете, что все авторы подобных опусов до дурноты похожи друг на друга и страшно вредны для России.

— Чем? — полюбопытствовал первый драгоман Эммануил Яковлевич Аргиропуло, слывший в некотором роде либералом. Либералом «монархического толка».

Константин Николаевич подлил себе в бокал вина и, сделав небольшой глоток, пылко ответил:

— Своим славословием!

— Кому или чему?

— Той отвратительной свободе, которая обеспечивает незыблемое право малой горстке изуверов безраздельно помыкать большей частью общества, ставя ее на грань выживания и расправляясь со своими оппонентами самым жестоким, кровожадным, революционным способом. А способ этот нам известен — гильотина. Чик! — и все: кровь фонтанирует, и ваша голова падает в ящик. Я вообще считаю, что либерализм это зло. Зло разрушительное. Черное.

— Поясните, — обратился к нему старший Аргиропуло с мрачным лицом похоронного церемониймейстера, чье появление обычно не сулит ничего доброго. — Лично я считаю, что чем чаще государство видит в своих гражданах врагов, тем больше вероятности его возможного распада.

— Нет ничего проще. — Леонтьев промокнул усы салфеткой. — Либерализм безнационален, космополитичен по своей сути, иначе бы его не насаждали, как картошку. Повторяю... — он резко вздернул подбородок, словно боялся прослыть резонёром, скучным до зевоты, или его внутренне коробила необходимость оспаривать чужие взгляды. — Все либеральное бесцветно, общеразрушительно, бессодержательно.

— Да в чем же оно, сударь, столь бесцветно и бессодержательно, как вы об этом только что сказали? — в голосе Эммануила Яковлевича послышалось искреннее, отнюдь не наигранное, как это случается в спорах, явное недоумение.

Константин Николаевич нахмурился. Затем сказал с гримасой недовольства, как офицер, собравшийся командовать гусарским эскадроном, а вместо этого оставленный при штабе:

— Оно бессодержательно и общеразрушительно в том смысле, что одинаково возможно всюду. Повсеместно.

— Разве это плохо? — вытянув руку, точно и впрямь нащупывал дорогу в темноте или пытался схватиться за его плечо, увязал в полемике старший Аргиропуло. — Общие гражданские права.

— И общие гражданские свободы? — не скрывая глубокой иронии, откликнулся на его довод Леонтьев, и в его взоре промелькнула скука.

— Разумеется! — воскликнул старший Аргиропуло с радостно горящим взором. — Это приведет к тому, что люди станут лучше.

— Они просто будут счастливы! — расхохотался Хитрово, поддерживая в споре своего приятеля.

— Конечно! — не уловив издевки, согласился с ним Эммануил Яковлевич. Задумайся он над словами Леонтьева или хотя бы над той интонацией, с которой тот обращался к нему, он ни за что не стал бы в позу оппонента.

— Вы говорите «конечно» и тут же забываете, что у каждого народа свой язык, своя культура. Нет культуры всеобщей, но есть национальная, присущая лишь этому народу. А это значит, — с жаром произнес Константин Николаевич, — что у каждой культуры и правда своя, как свой алфавит и буквенный шрифт. в нашем случае — кириллица, и нормы русского правописания. Вы говорите: «Люди станут лучше», «они просто будут счастливы». Смешно! Лучше ли стали люди, счастливее ли они в либеральных государствах? Нет! Они не стали ни лучше, ни умнее, ни счастливей. — Глаза Леонтьева сверкнули. — Они стали мельче, ничтожнее, бездарнее.

— Пожалуй, Константин Николаевич прав, — внимательно следя за разгоревшейся полемикой, вмешался в разговор Игнатьев. — Нет более смешного идеала, чем «общечеловеческое счастье». Ведь в человеке хаоса не меньше, чем во всей вселенной.

Воодушевленный его репликой, Леонтьев снова вскинул голову.

— Вот почему из моих уст вы все чаще слышите проповедь страха Божия и жесткой иерархии в социальной жизни.

— Выходит, вы жестокий крепостник? — прибегая к последнему средству и как бы намекая на оппозиционность Леонтьева по отношению к монаршему Манифесту, даровавшему свободу крепостным крестьянам, недобро сузил глаза Аргиропуло.

— Выходит, — с ходу парировал его опасный выпад Константин Николаевич. — И вследствие того что я «жестокий крепостник», предвижу смуту в нашем обществе — великую. А чтобы задавить ее, пресечь в самом зародыше, государство обязано — вы понимаете? — обязано всегда быть сильным, грозным, справедливым. Иногда жестоким и безжалостным.

— Но почему жестоким? Почему безжалостным?

— Да потому что общество — всегда! везде! — слишком подвижно, бедно мыслью и слишком страстно.

«То есть лживо», — подумал Игнатьев.

Леонтьев продолжал свой натиск:

— Чем крупнее государство, тем неукоснительнее должны исполняться все его законы, вплоть до жестоких и даже свирепых. Без дисциплины государства нет, а если есть — то одна вывеска. Вот на нее-то либералы и молятся.

— Разве такое возможно? — подал голос Эммануил Яковлевич с таким видом, словно нашел в своем кармане вместо привычного платка посольский шифр маркиза де Мустье.

— Возможно! — сказал Константин Николаевич. — Будучи жалким охвостьем, либералы извечно стремятся главенствовать, ни о чем так пылко не мечтая, как о личной власти и абсолютной безнаказанности, ибо известно, что ненависть профанов всегда направлена против основ государства и христианского благоразумия с его неизменным постулатом любви к ближнему.

— Относиться к другому так, как бы вы хотели, чтобы относились к вам, — пригубив свой бокал, сказал военный атташе.

— Этот древний завет, данный человеку Богом, стал буквально красной тряпкой для приверженцев иного постулата: «Своим — все, остальным — шиш».

— Я думаю, их очень мало, — проворчал старший Аргиропуло.

— Но они спаяны подпольной круговой порукой, скованной из золота, банковских счетов и капиталов, нажитых тайным злодейством и явными аферами.

— Есть такие люди, есть. Их больше, чем мы думаем, — сказал Макеев, отрываясь от еды. — Себялюбцы до мозга костей.

— Вечно со всеми ссорятся и пребывают в обиде, — поддержал его о. Антонин, неустанно проповедовавший смиренномудрие как истинную добродетель, немыслимую в стане гордецов. — При этом не просто желают, а требуют, чтобы их все любили.

— Да, да! не удивляйтесь, — вступил в разговор Игнатьев, считая реплику архимандрита очень важной. — Именно требуют, считая себя если не средоточием всех благодетелей, то, по крайней мере, людьми справедливыми.

— Хотя их «справедливость» питается гневливостью и непрестанным осуждением кого бы то ни было, вплоть до самых близких родственников: братьев, сестер, матерей, — продолжил его мысль архимандрит с той благопристойной деликатностью, в которой даже самый тонкий слух не уловил бы нотки осуждения. — Часто случается так, что они ссорятся даже со своими детьми, проявляя жуткий эгоизм и пугающую черствость сердца. Они не токмо родственников костерят, они на церковь возводят поклеп. Вот что страшно. — Он приложил руку к груди, взялся за крест и покачал головой. — Жаль таких людей, искренне жаль. они и сами мучаются, и вокруг себя всех мучают.

Настоятель посольской церкви уже успел вкратце передать Игнатьеву свой разговор с болгарским митрополитом Анфимом, и, когда тему греко-болгарских отношений вновь поднял Леонтьев, увещевающе промолвил, что в сложной теме греко-болгарских отношений даже самые трагические интонации должны быть приглушены сердечным евангельским словом: «Да любите друг друга».

— Болгары бы и рады, да греки больно любят серебро, — пробурчал драгоман Макеев, отправляя в рот кусочек торта.

В это время напольные часы в гостиной пробили пятый час, и все взглянули на Игнатьева.

— Расходимся, Николай Павлович?

— Пора, — ответил он и первым встал из-за стола.


 

Глава 17

Вечером, когда уйма секретных бумаг, документов и сведений, консульских справок и агентурных донесений, пропитанных ядом безукоризненно тонких интриг, а кое-где и человеческой кровью, были тщательно изучены, разложены по папкам и спрятаны в бронированный сейф, Виктор Антонович покружил по канцелярии и удовлетворенно подумал, что английская разведка, раскинувшая свою сеть в Константинополе, ошиблась в своем чувстве превосходства, которое она конечно же придумала себе. Так юные курсистки придумывают себе любовь к седовласым, остроумным, импозантным и, разумеется, достойным всяческого обожания профессорам — вплоть до исключительного своеобразия интимных отношений, обусловленного девственно-наивным опытом едва созревшей и мечтательной натуры. Как бы там ни было, полковник Франкини сделал все возможное, чтобы не оказаться в роли мальчика для битья и не почесываться от тумаков иностранных разведок, как почесывается Игнатьев от щедро отпускаемых ему оплеух в виде горчаковских «циркуляров». Николай Павлович как-то обмолвился, что последняя депеша канцлера по своей унылой мрачности напоминала почтовую клячу, которую ведут на живодерню.

— Мне предлагают сидеть тихо! — восклицал он с таким видом, точно костлявая рука смертельной скуки, способной задушить любого оптимиста своей искусственной, строго размеренной и лицемерной жизнью, уже взяла его, несчастного, за горло, взяла так, что ни вздохнуть, ни охнуть. — Это же форменное издевательство!

Примерно то же самое, только своими словами говорил Игнатьеву его верный оруженосец камердинер Дмитрий Скачков, далеко за полночь сообщавший своему барину, что все добрые люди по ночам спят, а не штаны просиживают.

— Разве это жизнь? — пускался он в философические рассуждения, застывая в проеме двери с канделябром в руке и недовольно глядя на огромные стопы газет и бумаг, высившихся на рабочем столе Николая Павловича. — Тьфу, а не жизнь! С такой жизни ноги запросто протянешь. Мне что, рази чернила жаль? — оправдывался он, переминаясь с ноги на ногу. — Себя-то надо попустить, хотя бы в отдых! Сколько можно пером егозить? Глаза вон снова красные! Не дело!

Любил его Дмитрий, жалел. Даже когда чертыхался.

Заперев сейф и спрятав ключ в карман, полковник Франкини заглянул к Николаю Павловичу и отчитался о своей поездке на полуостров Галлиполи, образующий один из берегов Дарданелльского, или Галлиполийского, пролива, соединяющего Мраморное море с Эгейским.

— Десант в этом месте возможен? — спросил его Игнатьев, помня основной вопрос одной из последних генштабовских «шифровок».

— Возможен, — без особого энтузиазма ответил Виктор Антонович. — Только потерь при его высадке будет немало. Полуостров покрыт невысокими, но очень скалистыми и труднопроходимыми горами. Во многих местах горы эти подходят к самому проливу, спускаясь в него крутыми и отвесными стенами гранита и базальта. Я определил несколько площадок, на мой взгляд, довольно сносных. Что касается азиатского берега, то он пологий, лишь вдали гористый.

— Крепостей много?

— Четыре. Все они соединены между собой земляными укреплениями.

Николай Павлович выбрался из-за стола и прошелся взад-вперед по кабинету, думая о том, что именно Константинополь с проливами не дал Наполеону Бонапарту поделить мир с Александром I. Но если царственный внук Екатерины II одержал победу над своим соперником в войне двенадцатого года, то император Николай I, начавший Крымскую кампанию, не дождался славы триумфатора.

Игнатьев грустно качнул головой, будто снова испытал болезненное чувство унижения, растерянности и собственной неловкости, напрямую обусловленное уничтожением русского флота, сдачей Севастополя и Конвенцией о проливах, подписанной в Париже 18 марта 1856 года. Россию словно в бочку засмолили.

— Хорошо бы отыскать армянский Протокол, — вслух подумал он и глянул на полковника Франкини.

— А еще разгадать шифры британского флота, — в тон ему проговорил Виктор Антонович, доподлинно зная, что агенты Николая Павловича день и ночь трудились в Персии и Греции, в Италии и Австрии, в Белграде и Каире. Про Сербию, Болгарию можно не упоминать. Там каждый третий на него работал. Но больше всего их было в Стамбуле, и обходились они русской казне недешево, уже хотя бы потому, что платных доносчиков у Абдул-Азиза насчитывалось не менее тридцати тысяч, и каждому из них хотелось «сшибить копеечку» на добровольном шпионстве. Падишах ежегодно тратил на своих джуркалджы три миллиона фунтов стерлингов, не считая особых расходов. Оставалось только догадываться, почему годовой бюджет Турции исчислялся во франках, а расходы на контрразведку — в английской валюте.

Да и других вопросов было предостаточно.


 

Часть вторая

Кого убьют первым?


 

Глава 1

Десятый день не унималась буря. Она срывала с домов крыши, ломала легкие постройки и, словно отару овец на убой, гнала в Мраморное море темные волны Босфора.

Пароходы, в отличие от их бывалых капитанов, нервно смоливших крепчайший турецкий табак, едва дымили трубами, не решаясь тягаться со шквалистым северным ветром.

Напуганная штормовой дуроломной погодой, почтовая «Таврида» целую неделю проторчала в одесском порту. Сунулась было в открытое море и тотчас поджала хвост, будто побитая дворняга. Забилась в свою конуру. Старенькая «Тамань» четыре дня простояла у выхода из Буюкдерского пролива и, не решившись отправиться в рейс, возвратилась в Константинополь, имея на своем борту две посольские экспедиции.

По телеграфу сообщили, что стихия разгулялась не на шутку: только в одесской гавани потоплено пятьдесят судов! А что говорить о тех, кто на свой страх и риск отправился в плавание? Сколько людских жизней оборвалось в эти дни? Страшно подумать!

Игнатьев тяжело вздохнул и, перекрестившись на образ Николая-угодника, молитвенно попросил его утишить бурю и спасти людей, пребывающих в бедствии. Чувствовал он себя скверно. Последняя телеграмма от Горчакова добиралась до него ровно две недели — четырнадцать дней. Его дипломатическая связь с Петербургом не шла ни в какое сравнение со связью других посланников со своими правительствами. Его английский оппонент сэр Генри Бульвер получал ответы на свои запросы на второй, много на третий день. «Ладно! — подумал Николай Павлович, усаживаясь за рабочий стол в своем обширном кабинете. — Будет что будет, а будет что Бог даст!» К этой мудрой поговорке он нередко прибегал в Китае, где опасность подстерегала его на каждом шагу, а задача перед ним стояла ничуть не легче той, что стоит теперь в Константинополе, — вот почему он вспоминал ее с особым оптимистическим чувством. Здравый смысл подсказывал, что опираться нужно на терпение да еще на евангельскую заповедь: «Кому много дано, с того много и спросится». Посланнику России крайне важно помнить и не забывать об этом. В основе мудрости лежит смирение. Смирение стрелы на тетиве. Как говорил ему китайский монах Бао? «Правильно оперить стрелу — значит облегчить ей путь, а правильно заострить наконечник — значит уверовать в свою способность поражать цель». Вот почему каждую свою встречу с Абдул-Азизом, каждый диалог с ним Игнатьев выстраивал так, чтобы отчетливо просматривалось прошлое двух великих империй — России и Турции — и предвосхищалось будущее их добрососедство. А чтобы оно состоялось, надо ощущать его сегодня, надо приступать к нему, как приступают к делу чести, к храмовой службе и подвигу. Но кто бы только знал, как трудно, как неимоверно тяжко сочетать учтивость и отвагу! Кто бы только знал!.. А спорить с иностранными послами? Призывать их видеть то, на что они привыкли закрывать глаза? Взывать к их разуму, к их совести, к их вере? Попробуйте повесить кошку — и вы скоро поймете, что легче размозжить ей голову, нежели добиться своего.

За окном бушевал ветер, на душе было скверно, хмурые мысли сбивались и путались.

На первых порах своей службы в Константинополе Николай Павлович серьезно ставил себе правилом не вмешиваться в дела церкви, даже жаловался Горчакову, что «духовное ведомство» насильно хочет вмешать его в церковные вопросы. Он находил это странным для себя, но в скором времени убедился на собственном опыте, что горькой чаши сей ему не избежать. Русский посол в Турции и все почти консулы на Ближнем Востоке, где бы они ни находились, хотят они того или же нет, вынуждены большую часть своего времени уделять именно вопросам церковным, волей-неволей, иногда с азов, начиная изучать историю церкви, каноническое Православие и его уставную жизнь. Вот и ему наряду со славянскими вопросами, будь они сербскими, черногорскими или же болгарскими, не говоря уже о греческих — болезненных и чрезвычайно острых, пришлось уделять много сил и времени деятельности православных церквей на Балканском полуострове. Чтобы быть в курсе дела и не допускать крупных просчетов, дающих возможность обойти его более ловким и сильным противникам, Игнатьев вел переписку с начальником русской духовной миссии в Иерусалиме архимандритом Леонидом (Кавелиным), который, как бывший военный (двенадцать лет прослужил в гвардии), сам испытывал острейшую нужду в его дипломатической поддержке. Не будь рядом настоятеля посольской церкви архимандрита Антонина, чьими мудрыми советами Николай Павлович неизменно и вполне успешно пользовался, трудно сказать, насколько удачно решал бы он вопросы Православия. Напряженная работа, связанная с изучением свежего «болгарского раскола» и застарелых иерусалимских склок, отнимала у него все свободное время, и он признавался жене, что запустил переписку с друзьями и что времени на отдых у него еще долго не будет. Служба забирала его целиком, без остатка. Ему приходилось бороться не столько с политикой и интригами Австро-Венгрии, сколько с враждебным настроением Англии и Франции, постоянно выступавших в роли заклятых противников России. Они всячески боролись с Православием и дружно защищали иноверцев.

— Духовные гробовщики! — возмущенно говорил он о. Антонину, поддаваясь минутному отчаянию. — Они хотят похоронить Россию. Втихомолку.

Архимандрит немедля откликался:

— Да. Хотят. Только они о Боге забыли.


 

Глава 2

В Константинополе пахло весной. Сияло солнце, подсыхали лужи, дружно щебетали птицы. Настроение у всех сразу улучшилось. Улучшилось оно и у Игнатьева. Четырнадцатого марта, в ночь на воскресенье, Екатерина Леонидовна благополучно родила сына. Как только раздался первый крик ребенка, она радостно посмотрела на Игнатьева и тихим голосом произнесла:

— Господь снова дал нам сына!

Назвали его Леонидом.

Когда Катя благополучно разрешилась от бремени, на душе Игнатьева стало так радостно, так вольно, словно он корнетом взлетел на коня и погнал его борзым наметом. Тогда же он подумал, что детей у них с Катей, как и во всех русских семьях, должно быть столько, чтобы дедушки и бабушки с радостью путались в именах своих внуков и правнуков. Господь дает жито под людской посев. Не зря китайцы говорят: «В стране, где нет детей, не будет хлеба».

С рождением сына Екатерина Леонидовна поняла, что ничего еще не кончено в ее жизни, что истинное счастье материнства вновь примирило ее с посольским бытом и константинопольской действительностью. Роды прошли благополучно, она чувствовала себя вполне здоровой, хотя на третий день немного познобило. Кормила она хорошо, молока было много, никакой боли не чувствовала.

— Я не подурнела? — спрашивала она Николая Павловича, все чаще требуя подать ей зеркало и гребень.

— Ни на йоту! — отвечал он, искренно любуясь ею. — Ты, как всегда, обворожительно мила.

Он испытывал к жене ни с чем не сравнимую нежность, глубокую, как тайна жизни, и бесконечную, как сама жизнь. В самом деле, воистину так: любовь, как и вера, пустой звук, пока сам не полюбишь и не уверуешь. А еще ему открылось, как Всевышний обращает немощь в силу, печаль — в радость!

Он не мог оторвать глаз от своей ненаглядной подруги.

Нет прекраснее улыбки, чем улыбка сквозь слезы. Слезы счастья, восторга и нежности. И эта чудная, прекрасная, счастливая улыбка оживляла его Катю, когда маленький Леонид лежал у ее груди. Она была очень довольна, что Господь дает ей радость быть кормилицей.

Глаза ее сияли.

— Наш Леонид на Сретенье родился. В святой день.

— Все чудеса проходят по юлианскому календарю, — сказал Николай Павлович. — Это давно замечено отцами церкви. Юлианский календарь это икона, которая освещена Христом.

— Мне кажется, нет чуда большего, нежели рождение детей. Я так себе и говорю: «Это чудо, что я родилась! Это чудо, что я родила! Мне так теперь хочется жить!»

У него перехватило дыхание, и он с трудом удержал слезы.

Идеал всегда жертвенен. Преданная, любящая женщина, а ни в коей мере не ревнивая любовница — вот мужской идеал на протяжении тысячелетий. Только жертвенной слабости он и готов покориться, завоевав женское сердце. Его Катя — настоящий идеал... И не потому, что тонкоброва, синеглаза, и грудь высокая, и талией — оса. Она — само доброжелательство и целомудрие. Без целомудрия нет ничего: ни добрых отношений, ни любви, ни осознания святости семьи. Оно одно делает слепое человеческое сердце зрячим.


 

Глава 3

После взаимного приветствия Абдул-Азиз первым делом поздравил Николая Павловича с рождением сына и представил ему своего — Изеддина, которого страстно желал сделать падишахом в обход остальных претендентов, нарушив тем самым закон Порты о престолонаследии.

Игнатьев пообещал организовать личную встречу двух императоров: Абдул-Азиза и Александра II, на которой они смогли бы спокойно обсудить данный вопрос в самой строжайшей тайне.

— Вы полагаете, что вам удастся это сделать? — засомневался падишах, приобняв за плечи Изеддина.

— Полагаю, — вполне убежденно сказал Николай Павлович. — Мой агент в Китае говаривал так: «Если есть решимость разбить камень, он сам даст трещину».

Повелитель турок очень был доволен данным ему обещанием и, приосанившись, сказал:

— Господин посол, Россия видится мне не иначе как в образе вашей восхитительной жены. Прошу передать ей это слово в слово.

— Непременно, — ответил Николай Павлович, заверив Абдул-Азиза в том, что ему, посланнику России, очень лестно слышать подобные речи.

Затем падишах поздравил Игнатьева с предстоящей православной Пасхой, пожелав ему и членам русского посольства всех благ и промыслительной воли Всевышнего.

— Кто к Богу пришел, тот и счастлив, — поддерживая разговор, сказал Николай Павлович и самым искренним образом поблагодарил Абдул-Азиза за его благие пожелания. — Наша Пасха это весна человечества. Как весна, в отличие от осени, пробуждает в людях светлые мечты, а солнечный свет дарит различным предметам форму и объем, так Воскресение Христово дарит православным людям чувство жизни во всей его чудесной полноте.

Затем они заговорили о турецких реформах, начатых еще Абдул-Меджидом и осуществляемых теперь Абдул-Азизом. Падишах был настолько расположен к беседе, что настоятельно просил не стесняться его общества и непременно говорить все, что он думает о государственном устройстве Турции.

— В разговоре с вами, глубокоуважаемый посол, я всегда чувствую, что не буду обманут или же разочарован.

— Ваше величество, — почтительно заговорил Игнатьев, — чтобы не говорить лишнего, я постараюсь сказать главное: при коренных реформах кризис неизбежен. А что касается устройства Турции... Вы человек умный и, разумеется, знаете, что в мире все условно и неоднозначно. Безусловна лишь милость Творца. Как не существует лекарства от всех болезней, так нет и единой методы для управления империей. Та, что была хороша для язычников древнего Рима, крепила их могущество и позволяла утеснять соседей, становилась никуда не годной там, где к власти приходили христиане или мусульмане.

— Странно, — повел головой падишах. — Почему именно так? Ведь все великие державы с их монархами разительно похожи друг на друга.

— Внешне да, — сказал Николай Павлович, — но потаенно, сокровенно, между ними большое различие.

— В чем же оно состоит? — спросил Абдул-Азиз, слегка приподнимая бровь.

— Разница, я думаю, состоит в том, что одна система власти держится на подавлении собственного народа, а другая — на любви к нему. Пусть строгой, но любви.

Абдул-Азиз задумался. Потом сказал с досадой в голосе:

— Меня с детства приучали к мысли, что для монарха нет большего врага, нежели его собственный народ, и победа над ним всегда доставляет ему особое удовольствие, по значимости своей намного превосходящее все иные наслаждения и оставляющее далеко позади себя даже такое помпезное действо, как празднование триумфа.

— По случаю полной победы в войне? — спросил Игнатьев, понимая, что большего триумфа просто не бывает.

— Да, — утвердительно сказал Абдул-Азиз. — По случаю полного разгрома объединенных сил воинственных соседей, решившихся захватить страну, а самого правителя, понятно, обезглавить.

Николай Павлович вздохнул:

— Когда человек стоит перед выбором собственной выгоды или же истины, он всегда выбирает первое. Так он признает за собой смертный грех. Другими словами, любя себя на троне, самодержец приближает свою смерть. Я уже не говорю о том, что многие монархи слишком затемняют собственным величием исторические горизонты нации. Свет абсолютизма должен проникать в умы и души подданных. Иначе власть в стране достанется мерзавцам.

— Никто и никогда не говорил со мной столь откровенно! — признался падишах с горящим взором. — Мне многое становится понятно.

— Главное, не забывайте: «Власть — женщина и смерть — женщина, и жены в сговоре между собой».


 

Глава 4

Второго июня, в день четырехлетия свадьбы, Игнатьев подарил жене арабскую лошадь, которую Екатерина Леонидовна сочла излишне смирной.

— Пока ты кормишь, лучше ездить на такой, — заботливо сказал Николай Павлович. — Потом, даст Бог, прикупим резвую.

— Ты прав, — ответила Екатерина Леонидовна, поблагодарив его за чудесный «презент», о котором мечтала с зимы. — У меня теперь одна мысль, одна забота — сберечь молоко и хорошенько выкормить Леню.

В тот день, когда они приехали в Буюк-Дере семейно, она в первый раз побыла на могилке Павла и отлично справилась с собой: не разрыдалась, не упала в обморок, хотя и слез, конечно, не скрывала. На следующее утро Игнатьев нашел ее в саду, на верхней террасе, перед склепом. Она сидела на скамейке и кормила Леонида. Кормила живого, а думала об отошедшем, глядя на его могилку. Вскоре верхняя терраса посольского сада стала местом их любимых семейных прогулок.

Спустя три недели русский священный Синод произвел своеобразную рокировку: настоятель посольских церквей в Буюк-Дере и в Пере архимандрит Антонин (Капустин) был направлен в Иерусалим главой тамошней духовной миссии, а ее бывший пастырь о. Леонид (Кавелин) занял его место.

Высокий, статный, с красивой большой бородой, он вызвал у Николая Павловича двойственное чувство: уважения как к бывшему военному и неприятия как к человеку вздорному.

Недели через две, в первой декаде августа, когда солнце палило до четырех часов пополудни самым нещадным образом, а море, как всегда в такую пору, сверкало, зыбилось, играло блёстким светом, из отпуска вернулся секретарь Стааль — окрепший и повеселевший. На нем были модные светлые брюки и белоснежная фасонная сорочка. Первым делом он спросил, нет ли холеры в Константинополе.

— Газеты писали, что болезнь свирепствует в Мекке, Египте и в Александрии. А как дела обстоят здесь?

— Медицинский совет решил оставить карантин для судов из Египта и Сирии, — ответил на его вопрос Николай Павлович, сам теперь носивший легкое штатское платье. — Карантин для судов, идущих из Босфора, уже снят. Живем как жили, только пока не купаемся.

— Холера не чума, и все же самое время отсюда удрать, — сказал Стааль.

— Наш доктор соблазнял, да не могу, — со вздохом ответил Игнатьев. — Сами знаете, как много у нас дел. Ответственность огромная. Того и смотри, попадешь в беду.

— Понятно, — ответил Стааль, практичный, как все немцы. — А какова здесь политическая атмосфера?

— Политическая? — несколько задумался Игнатьев. — Можно сказать, предгрозовая. Пока меня берегут, потому что я изрядно огрызаюсь, но рано или поздно и мне шею свернут придворные угодники. Благотворители поляков уже давно на меня скалят зубы, ибо я ляхов отсюда крепко доезжаю. Помимо этого, до меня дошли слухи, что все мои стамбульские коллеги будут вскоре сменены.

— Что, и сэра Бульвера отправят восвояси? — не поверил секретарь, будучи твердо уверенным в том, что этот умный, ловкий дипломат еще не скоро покинет свой пост.

— Можете себе представить. Сэра Бульвера заменят молодым лордом Лайонсом. Но может быть, и кем-нибудь другим. Так что и английский, и французский, и даже австрийский мой товарищ будут сменены.

— Едва ли мы выиграем от этой перемены, — засомневался Стааль, услышав новость.

— Во всяком случае, придется новые знакомства заводить, устанавливать новые связи.

— Обидно.

— Конечно, — согласился с ним Игнатьев. — Тем паче что поляки вновь закопошились. Тайком готовят бучу.


 

Глава 5

Четвертого сентября, в хмурый дождливый день (с неба лило вторые сутки), от князя Горчакова пришла телеграмма, в которой светлейший известил Игнатьева о его производстве в генерал-лейтенанты. Весть о том, что Николаю Павловичу присвоено не просто очередное, а высочайшее воинское звание, вызвала бурный восторг у его сослуживцев. Его тотчас принялись качать и поздравлять.

При получении известия одна мысль родилась одновременно у него и у жены, одна и та же фраза вырвалась:

— Отец теперь будет доволен!

А сам Игнатьев был доволен еще и тем, что в одном с ним приказе значилось имя его брата Алексея, произведенного в обер-офицерский чин и награжденного орденом св. Анны, которого в свое время был удостоен и он сам. Успехам младших братьев он всегда радовался больше, чем своим. Алексей уже командовал гусарским эскадроном, а Павел учился в Пажеском корпусе.

К обедне Николай Павлович отправился в «большом параде», как привыкли говорить в Константинополе. Затем у него был «вход» с принятием поздравлений от архимандрита Леонида, церковного клира и сотрудников посольства, затем обед на пятьдесят персон.

Вечером устроили иллюминацию и фейерверк.

Когда церковный хор пел ему «Многая лета», он себя ощущал преждевременным старцем.

На все Промысел Божий, нас охраняющий!

Живое доказательство милости Всевышнего Николай Павлович и Екатерина Леонидовна вскоре испытали на себе. После долгих проливных дождей, когда в комнатах похолодало, в детской, во время купания Лени, в первый раз затопили камин. Огонь потух в шесть часов вечера. Во втором часу ночи няньке показалось, что малыш зовет ее, проснувшись для кормления. Встав от глубокого сна, она заметила, что детская наполняется дымом и пахнет горелым. Она инстинктивно вылила воду из рукомойника в камин и увидела, что под камина накален и что вода кипит. Она тотчас подхватила на руки ребенка, разбудила Екатерину Леонидовну и отдала ей сына. Игнатьев кликнул Дмитрия, велел позвать истопника: ломать камин.

— Стену нарушим, — предупредил истопник, решительно нацеливая лом. — До потолка развалим, как пить дать.

— Шут с нею, со стеной! — скомандовал Николай Павлович. — Крушите!

Это их всех и спасло. Как только отбили два-три кирпича, сразу показалось пламя — горела балка межэтажной перемычки.

Ее стали заливать водой и с трудом выламывать вторую, тлевшую в течение почти семи часов и также готовую вспыхнуть.

В три часа опасность миновала.

Игнатьев перенес кроватку Лени в соседнюю комнату, отмылся от сажи и копоти и с ужасом подумал, что еще бы каких-нибудь четверть часа — и запылали бы снаружи лежащие между двумя полами балки. Дом бы вспыхнул как порох. Позже выяснилось, что во всем летнем дворце, везде, как и в детской, кирпичный под камина положен прямо на дерево, без охранительной прокладки.

— Что с них возьмешь, с басурманей? — возмущался Дмитрий. — Камины строить не умеют, а туда же! Куда конь с копытом...

Через неделю запылал Стамбул. По утверждению старожилов, таких пожаров сорок лет не было. Кое-кто из европейских дипломатов ездил поглазеть, но русского посланника среди них не было.

— Во-первых, — объяснял Николай Павлович лорду Литтону свое отсутствие в толпе зевак, — я не охотник созерцать чужое горе. Я и в России не находил ничего интересного в разбойничьем неистовстве огня. А во-вторых, — сказал он, уточняя, — достоинство не позволяет. Я ведь не пещерный житель, чтоб смотреть на пламя как на божество. Это на меня, на русского посланника, смотрят турки как на существо, иначе созданное, смотрят так, как ни в какой другой стране. Разве что в Китае!

Лорд Литтон, готовясь в отъезду, продал Николаю Павловичу верховую лошадь из своей конюшни, оказавшуюся горячее прежних, и доверительно сказал, что за годы своей службы в Турции сумел скопить пятнадцать тысяч фунтов стерлингов (девяносто тысяч рублей серебром).

— Как видите, — сказал он с грустью, — моя жизнь не лучше вашей. Я уже молчу о том, что оставляю здесь долги.

— А я, — сказал Игнатьев сокрушенно, — оставляю последние силы, воюя с фальшивомонетчиками и их нелегальной продукцией, в основном русскими пятидесятирублевыми банкнотами. Такая ловкая подделка, что сразу и не разберешь. Бумага, правда, чуточку шершавей.

Англичанин хмыкнул:

— Не волнуйтесь. В Лондоне фальшивых ассигнаций тоже много.

После того как сэру Бульверу пришлось уныло запахнуть пальто, прощально взмахнуть шляпой и навсегда уехать в Лондон, Николай Павлович дважды свиделся с новым английским послом Ричардом Лайонсом, старшим сыном лорда Эдмунда Лайонса, адмирала британского флота, бравшего когда-то Керчь.

«Авось сойдемся», — решил Игнатьев про себя, сочтя сорокавосьмилетнего дипломата вполне любезным человеком, склонным помогать французам. Несмотря на то что англичанин на первый взгляд казался тугодумом, его безукоризненно построенные фразы напоминали протяжные балетные прыжки, как бы надолго зависающие в воздухе.

— Я и не ожидал, что наш новый товарищ так хорошо говорит по-французски, — сказал Николай Павлович маркизу де Мустье на обеде у великого везира, и тот надменно усмехнулся:

— Оно и понятно, коллега. Его отец в Афинах показал себя противником Наполеона III и был удален по представлению тогдашнего английского посла.

— Урок серьезный.

— Вы его тоже учтите, — все с той же миной превосходства предупредил Игнатьева француз.

Откровенно и без обиняков.

В последних числах октября в Адрианополе турецкими драгунами — поляками был публично оскорблен русский консул Золотарев со своей молодой женой. Золотарев потребовал у генерал-губернатора удовлетворения и наказания развязных офицеров. Турок замешкался, и Золотарев спустил флаг, прервав с местными властями всякие сношения.

Игнатьеву пришлось срочно вмешаться. Он встретился с великим везиром и вытребовал полного удовлетворения.

— Что делать, — театрально разводил руками Аали-паша, повинно клоня голову, — поляки становятся наглыми. Им покровительствует Франция, а с ней — вся Европа.

— Да, поляки сильно досаждают, — подтвердил слова великого везира полковник Франкини, — сбиваются в одно змеиное кубло...

— ...с нашей российской швалью, — в тон ему сказал Игнатьев, довершая начатую военным атташе фразу. — Вместе с итальянцами, французами, венгерцами собираются подготовить почву у нас для всеобщего переворота. Мои агенты сообщают, что здесь создается космополитический комитет во главе с Ружецким и Бакуниным. У этих господ босяков заведены связи не только в бывших польских губерниях, но и в Малороссии, в Одессе и на земле войска Донского.

— Непонятно, на кого они рассчитывают?

— На подлецов, подкапывающих наши устои! — гневно произнес Николай Павлович.


 

Глава 6

В самый разгар новогодних праздников полковник Франкини вошел к Игнатьеву с сияющим лицом.

— Я на минутку. Вот, — сказал он коротко и вынул из дорожного баула ничем не примечательную папку.

Это был тот самый Протокол, который был составлен в Пере под покровительством французского посольства и держался в величайшей тайне. Он действительно был подписан ливанским губернатором Дауд-пашой и преосвященным Азарианом, весьма влиятельными лицами среди армян-католиков.

— Вы настоящий волшебник! — воскликнул Игнатьев, немедля углубляясь в чтение. — То, что вы сделали, неоценимо.

Полковник Франкини позволил себе сесть без приглашения.

Николай Павлович особо не чинился.

Добытый русской разведкой документ заключал в себе целую программу действий, приводивших к слиянию всех армян — и католиков, и григорианцев — под протекторатом Франции. При ожидаемом, а возможно, и планируемом падении Порты Оттоманской Франция могла бы противопоставить их турецким славянам и грекам, предполагаемым сторонникам России.

— Виктор Антонович, — сказал Игнатьев, обращаясь к атташе, — в этом акте излагается не только цель, но и все дальнейшие действия, направленные на достижение этой цели. Я воспринимаю данный меморандум как своеобразный ключ ко всем козням, интригам и беспорядкам армян на Востоке, задуманных, похоже, в Ватикане. Теперь мы сможем грамотно противодействовать их планам.

Сообщив это, он подумал, что беспрестанная иезуитская ложь маркиза де Мустье, больше всего похожая на легендарно мерзостную беспринципность Талейрана, лучше всего доказывала, что политика и нравственность не то чтобы дичатся друг друга, как молодые насельницы женского монастыря, — они просто открыто враждебны.

— Рад стараться, — ответил полковник, сразу же поднявшись с места и прищелкнув каблуками. В его глазах светилась гордость за своих добычливых агентов.

Чтобы зацепиться, нужна шероховатость. Поэтому разведка русского Генштаба планировала свои операции так, чтоб ни сучка ни задоринки. Ее агенты научались ловить на лету шутки, делать комплименты и окружать себя людьми, способными к серьезному содействию.

Николай Павлович тоже встал и, хорошо помня о том, что каждому секретному агенту при решении поставленной задачи приходится не только ломать голову, но и жизнью своей рисковать, крепко пожал полковнику руку:

— Скорой награды не обещаю, но представление о присвоении вам генеральского чина уже мною составлено. Будь моя воля, я бы с вашим производством не тянул. И орден вручил бы в придачу. К сожалению, у нас наград дожидаются, а не заслуживают.

Игнатьеву хотелось узнать детали проведенной операции, но, поскольку разглашение секретов военной разведки приравнивается к государственной измене и, соответственно, строго карается, он по-русски троекратно расцеловал своего атташе.

Виктор Антонович хотел что-то сказать, но промолчал. Да и что можно сказать в ответ на лестные слова начальства?

Громом среди ясного неба стало покушение на жизнь государя императора Александра II, совершенное четвертого апреля в Петербурге. Стрелял некто Каракозов. К счастью, не попал и был тотчас арестован.

— Дожились! — воскликнул русский посланник в Париже барон Андрей Федорович Будберг, прочитав шифрованную телеграмму и отбросив ее от себя. Внук бывшего министра иностранных дел Андрея Яковлевича Будберга, получивший имя в честь деда и страстно желавший сместить князя Горчакова, чтобы самому возглавить ведомство внешних сношений, рассерженно сверкнул глазами и еще больше насупился. Скулы его побелели, а шея пошла пятнами. — Эмвэдэ совсем мышей не ловит!

Игнатьев, участвовавший в Парижской конференции по вопросу о румынских княжествах, как бы заново взглянул на своего честолюбивого коллегу, хотя в его обличье ничего не изменилось. Все тот же бледный лоб, редкие волосы, прилизанные на косой пробор, прямые брови. Глаза колючие, посадка головы надменная. Рот большой, губы упрямо сжаты. Лицо Андрея Федоровича обрамляли редкие, обвисшие собачьими брылами бакенбарды, мало похожие на те, что украшали внешность Александра II, сделавшись предметом мужской зависти и моды.

Николай Павлович еще раз про себя отметил щеголеватую внешность Будберга, скользнул взглядом по его темному, безукоризненно повязанному галстуку с едва заметной искрой, нарядно-светлому «фасонному» жилету и согласился с тем, что в министерстве внутренних дел засели тунеядцы.

— Я ведь доносил Валуеву о сборище «бакунинцев» в Константинополе, о космополитическом подполье и призывах поляков к убийству царя! — Игнатьев с возмущением пристукнул кулаком по подлокотнику кресла и огорченно повел головой. — Либералы напоминают мне аллигаторов, чьи самки откладывают яйца терроризма в песок так называемых общечеловеческих ценностей. Пуская розовые слюни гуманизма, они молчат о том, что мир жесток и необузданно кровав. И не в царя они стреляли, не в него — в душу народа целили, крушили его нравственно. Вот их подспудная цель!

Барон Будберг не стал возражать.

— Во время мордобоя со шведами, а затем драки с турками Екатерина II правильно сделала, что переловила всех русских масонов и упекла их за решетку. — Все это он произнес с такой мстительной усмешкой, словно среди тех, кто первым угодил тогда в тюремные застенки, он странным образом увидел Горчакова, с которым находился «в контрах».

— Кому как не Екатерине Великой было знать, что они вредят где только могут, сообщаясь с врагами Отечества, а паче того, хотят убить ее, подернуть русский трон под свою задницу! — гневно отозвался на его слова Николай Павлович и по-простецки скрутил фигу. — А вот это видели?

Андрей Федорович сдернул с переносицы очки и неожиданно захохотал. Ему понравилась реакция Игнатьева.

— Интернациональная спайка марксистов, творцов «мировой революции», ослепленных идеей «гражданских свобод» и преисполненных самых благих надежд по переделке человека с весьма туманной перспективой его духовной жизни, является не чем иным, как прообразом «партии смерти» с ее неистовой решимостью вновь побороться с Богом — кто кого?

Русский посланник в Париже умел выражать свои мысли.

Помолчав, он неожиданно сказал:

— В нашем любезном Отечестве, вернее, в истории его самодержавия тоже немало загадок. И главнейшая из них — Романовы. Они тайна для самих себя. Мои конфиденты склонны полагать, что Екатерина II не способна была к чадородию вследствие запущенной венерической болезни, которой заразил ее Петр III, из чего следует, что Павел I и его потомки не царских кровей.

— А кто же они? — с недоумением спросил Игнатьев.

— Можно сказать, подкидыши, укрывшиеся царской порфирой Романовых, — жестко ответил Будберг. — Вывод, я думаю, ясен: случайно оказавшись на троне, они так же случайно должны будут его лишиться.

Николай Павлович вздохнул. Слова барона Будберга о том, что потомки Павла I должны в конце концов лишиться трона, сильно резанули его слух. Эти крайне неприятные слова, с оттенком злобного пророчества, как бы оправдывали тех, кто посягал на жизнь Александра II, его крестного отца, оправдывали и подталкивали к действию. На сердце стало тягостно, тревожно, бесприютно, словно у кого-то на руках истошно зарыдал ребенок.


 

Глава 7

Политические обстоятельства заметно усложнялись, дел прибавлялось, а времени для их исполнения недоставало: количество часов в сутках оставалось прежним.

На балу у французского посла Екатерина Леонидовна вновь произвела особенный эффект. Пораженный ее красотой, один из гостей тихо сказал то, о чем, должно быть, думал каждый, но не мог признаться вслух: «Эта женщина может покорить Стамбул одним только словом, одной улыбкой — всю Азию». Но бог с ними, с красивыми фразами, с особыми эффектами! В деревню бы уехать, отдохнуть, устало потирал виски Игнатьев.

В Константинополе ему пришлось перепробовать всего: быть дипломатом, администратором, судьей, полицией, сыщиком, учредителем общества увеселений, реконструктором посольских зданий, устроителем школ и даже оратором парадных митингов на американский лад.

Взялся за гужи, паняй!

Старший советник посольства Алексей Михайлович Кумани давно заметил, что Игнатьев начинал хандрить, откровенно скучать, когда давление врагов ослабевало, борьба теряла свою остроту, и рад был, когда тот или иной противник бросал ему очередной вызов: кто кого? Игнатьев тотчас вступал в схватку! Он был уверен, что сумеет усмирить задиру, и, удивительное дело, ему улыбалась удача! Он видел себя триумфатором — и побеждал!

А коли так, многим становилось ясно, что именно он, Игнатьев, а не кто-нибудь другой хозяин русских дел в Царьграде и на всем Ближнем Востоке.

Наслышанные о частых аудиенциях, которыми балует Абдул-Азиз российского посла, в дипломатических миссиях западных держав не смолкали пересуды.

— Султан потворствует Игнатьеву с такой готовностью, с таким неизменным радушием, что просто оторопь берет!

— Этому нет объяснения!

— Заметьте, Абдул-Азиз ничуть не озабочен тем впечатлением, которое он производит на своих министров и весь посольский корпус.

— Бьюсь об заклад, Игнатьев взял на себя роль бдительного опекуна турецкого султана, дабы никто не покусился на его политическое целомудрие, — кривил в усмешке губы сэр Генри Эллиот, поглядывая на дымок своей сигары. Очередной посол ее величества королевы Англии уже не знал, как изменить ситуацию и чем задобрить Порту.

— Во всех домах Константинополя только и разговоров что о влиянии русского посла на умонастроение султана, для которого даже его министры это сброд, бродяги и позорные твари, — подливал масла в огонь французский дипломат Буре. — Абдул-Азиз ежедневно рубил бы им головы, будь он по-настоящему кровожаден.

— Сейчас Игнатьев хозяин в Стамбуле, — подал голос австрийский посол, — и, честно говоря, нам это здорово мешает.

— Еще бы! — гневно отозвался Генри Эллиот, тщетно старавшийся держать в своих руках нити всех дипломатических интриг, касаемых султанской Порты. — Без совета русского посла верховный везир шагу боится ступить.

Ревнивая озлобленность британца была вполне понятна: Игнатьев ощутимо расстраивал его намерения и планы.

Эти враждебные, завистливо-желчные реплики в адрес русского посла были столь же привычны для иностранных дипломатов, как похотливые взгляды турок, бросаемые ими в сторону любой заезжей иностранки, если этой иностранке еще хочется смотреть на себя в зеркало.

Верно говорят китайцы: «Истинную цену человеку знают его тайные враги». Враги, а не друзья, как принято считать.


 

Глава 8

Камнем преткновения по-прежнему оставался церковный вопрос о разделении епархий: болгарской и греческой.

Ни искренние старания Константинопольского патриарха, ни миролюбиво настроенная партия «умеренных» болгар, ни деятельное вмешательство Игнатьева желаемых результатов не дали. Оставалось крайнее средство, давно уже предвиденное Николаем Павловичем: решительное вмешательство Порты и рассечение ею этого узла.

Приложив все усилия, склонив на свою сторону султана и великого везира, Игнатьев добился того, что двадцать восьмого февраля тысяча восемьсот семидесятого года Аали-паша вручил болгарам выборный фирман об учреждении болгарского экзархата. Николай Павлович не мог скрыть своей радости: первая стена на пути к освобождению болгарского народа от многовекового османского ига им разрушена!

Экзархом избрали восьмидесятилетнего митрополита Анфима.

В первой декаде мая 1870 года умер Золотарев, второй секретарь миссии, ждавший свободной вакации и не получавший за свою работу денежного содержания. Скончался он от внутреннего нарыва, лопнувшего в недосягаемом для врачей месте. Смерть старого сослуживца, человека доброго и усердного, оставившего молодую вдову с двумя маленькими детьми, сильно расстроила Игнатьева.

Хоронили Золотарева в пятницу, на другой день после его смерти, согласно местному обычаю. Погода была жаркой, и тело стало быстро разлагаться.

Николай Павлович нес гроб до церкви в Пере.

Ровно через две недели после похорон в Царьграде случился пожар. Страшный огонь, погоняемый северным ветром, охватил половину предместья и уничтожил тысячи домов. Здание английской миссии, театр, славянские школы, роскошные ателье и фешенебельные магазины, редакции газет, банковские конторы и ювелирные лавки в Пере сгорели дотла. Причем несгораемые шкафы горели вместе с ценными бумагами не хуже деревянных сундуков. Неожиданное бедствие разорило множество народа, опустошило лучшую часть города, населенную греками, армянами и европейцами, но пощадило — слава Богу! — русское посольство. Об этом говорили как о чуде.

Улицы были усеяны трупами. В надежде спастись люди выбрасывались из окон, сгорали заживо под рухнувшими кровлями жилищ. Много детей пропало без вести. Погорельцам помогали кто как мог. Трудились сообща. И прежде в Пере было не очень-то весело, а теперь — просто ужасно. Куда ни глянешь — всюду пепелища.

Николай Павлович вынужден был покидать Буюк-Дере, наведываться в город, принимая меры по охране и ограждению русского посольства от возможного поджога и непрекращающихся грабежей.

В городе царила паника.

Игнатьев лично обходил все погорелые квартиры и биваки погорельцев. Тридцать пять тысяч человек в одночасье остались без крова. Люди жили в палатках, в земляных норах, на кладбищах.

В присутствии Николая Павловича из одного подвала вытащили десять трупов. Семья пыталась спастись и была похоронена заживо. Три трупа — две дамы и мужчина — продолжали торчать на балконе.

И дымящиеся руины сгоревших домов, и обгоревшие трупы, и вопли тех, кто оплакивал своих родных и близких, живо напомнили Игнатьеву Китай во время нападения на него союзнических войск. Тогда он впервые узнал, что значит полностью сгоревший город и какой невыносимой болью наполняется душа, накрытая волной людского горя.

Повсюду плач, стенания и ужас.

Николай Павлович тотчас составил Русский комитет призрения, и всем пострадавшим стали раздавать пособия.

Из числа российских подданных погорело пятнадцать семейств. Почти всем им Игнатьев дал приют в посольском доме и в Буюк-Дере. Государь пожертвовал на погорелых Перы семь тысяч рублей по первому же письму Игнатьева. Встретившись со своим соперником, французским послом Буре, Николай Павлович с удивлением узнал, что того отзывают в Париж с дальнейшим переводом в Бельгию, где было намного спокойней. На его место якобы назначен Лагертьер — бывший журналист и клерикал.

Хрен редьки не слаще!

А дел не уменьшалось — прибавлялось.

Николай Павлович был занят тайным устройством свидания государя и персидского шаха на Кавказе. Время трудное, минута важная. К устройству тайного свидания двух самодержцев Игнатьев подключил своего нового военного агента полковника Зеленого, который в свое время отвечал за добровольное переселение чеченцев в Турцию. Александр Семенович был опытным в таких делах пособником.


 

Глава 9

В начале июня, находясь в Константинополе проездом, Игнатьева посетил военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин.

Они вместе позавтракали и прогулялись по Буюк-Дере, любуясь окрестными видами.

С Милютиным Николай Павлович был предельно откровенен, зная его как человека честного и не болтливого. А что касается его деловых качеств, то всем было известно, что Дмитрий Алексеевич мог ошибаться, увлекаться, но при этом оставаться умным, работящим, целеустремленным. В свое время именно ему, генералу Милютину, начальнику главного штаба кавказской армии под командованием князя Барятинского, русское правительство обязано пленением имама Шамиля и успешным завершением войны. «Дмитрий Алексеевич умеет воевать, — с восторгом говорили о нем сослуживцы. — Зубами в глотку — и через хребет! Истинный лев». Вот почему Игнатьев искренне считал, что на посту военного министра Милютин незаменим. «Шушеру посадят на его место, — размышлял он, — хуже будет. Милютин человек русский».

Беседуя с военным министром, Николай Павлович вздохнул и огорченно произнес:

— Зимой здесь был Григорий Иванович Бутаков, Кронштадтский не чета покойному брату хивинцу. Это бравый, дельный, благородный человек! Он обедал у нас в Пере. Судя по его словам, мы пока беспомощны и порядку финансового у нас нет.

— Это так, — согласился Милютин. — Дефицит госбюджета изрядный, но трехсоттысячное войско, хорошо обученное и вооруженное, мы уже хоть завтра можем выдвинуть на запад.

Игнатьев нахмурился:

— Если в нынешнем году без польской смуты и кавказской войны, при всеобщем спокойствии и уменьшении армии не могли свести концы с концами, то что же будет при малейшем нарушении правильного и мирного хода событий? Иной раз меня такое зло разбирает на наших финансистов, что сил нет никаких! Кажется, что сам бы лучше составил бюджет, несмотря на мое невежество в делах такого рода. — Он помолчал и добавил: — А «Русский инвалид» хвастает между тем, что армия вооружена на новый лад и будет готова к апрелю.

Дмитрий Алексеевич грустно усмехнулся:

— Что-что, а забегать наперед, выдавать желаемое за действительное господа журналисты умеют. Реформы идут, но с трудом. Казна прижимиста донельзя.

— И это в то время, когда вот-вот разразится война! — с возмущением сказал Николай Павлович.

Миновав загородный дом германского посла, они дошли до гостиницы Лаваля, находившейся на полпути к Константинополю, и повернули назад.


 

Глава 10

Когда речь заходила о действиях той или иной разведки, чаще всего австрийской, не было для нее облика более подходящего, чем облик господской прислуги, подлой, верткой и распутной, жадно припадающей к замочной скважине, чтоб насладиться упоительной постельной сценой своей ветреной хозяйки, принимающей в своем пышном будуаре очередного любовника. Научившись у своей соседки Австрии подсматривать, выслеживать и собирать грязные слухи, Блистательная Порта так же старалась контролировать каждый шаг иностранных послов, словно ее отношения с любым из них определялись брачным контрактом, согласно которому она имела право лишить его жизни, представив доказательство супружеской измены. И чтобы заполучить это свидетельство, она придумывала заковыристые провокации, устраивала хитроумные ловушки, ставила капканы. Она испытывала от своих действий неизъяснимо сладостное чувство, схожее с тем, какое должна испытывать мстящая за свою поруганную честь женщина, уверенная в своей неотразимой красоте и привыкшая властвовать над теми, кто хотя бы час провел в ее объятиях.

И вот теперь, когда появилась возможность обсудить данные русской разведки с военным министром, Игнатьев велел своему attachе зачитать краткий отчет по составлению карты европейской части Турции, окончательная редакция которой была возложена на генерал-майора Фоша. Стратегические задачи перед нашими агентами ставил генерал-майор Николай Николаевич Обручев, втайне разработавший план вероятной войны России с Турцией. Для непосредственного руководства группой топографов и геодезистов (сплошь полковников Генштаба) из Тифлиса в Константинополь прибыл полковник Зеленый, прикомандированный к российскому посольству. Позаботившись о «ширме», Николай Павлович увлек турецкое правительство совместным проектом измерения градусной дуги меридиана: от Измаила до острова Кандии. Туркам идея понравилась. В скором времени в Константинополь прибыли капитан Артамонов и штаб-ротмистр Бобриков. С разрешения Игнатьева к ним присоединились поручик Скалон, состоявший при посольстве, и штабс-капитан корпуса военных топографов Быков. Но если топограф Быков день-деньской был занят съемкой местности, дрожал от холода и угорал от зноя, обдирал локти, ссаживал колени, то Николай Дмитриевич Артамонов был занят другим делом. Он пересек много границ, сменил немало прозвищ, имен и паспортов, потратил уйму денег, как своих, так и казенных, пил болгарское вино, судачил с сербами в пиварнях, ловил с черногорцами рыбу и плел агентурную сеть.

В Генеральном штабе не успевали расшифровывать его секретные депеши.

— В идеале, — сказал Николай Павлович своим секретарям на следующий день, когда Милютин с дочерью уехали, — в любой группе иностранных дипломатов числом больше трех должен быть наш человек.

— Они, наверно, тоже об этом мечтают, — заметил Александр Николаевич Нелидов, новый сотрудник посольства.

— Но мы-то с вами не мечтаем, мы делаем, — откликнулся Игнатьев.

Началась шпионская страда. Несколько резидентур сошлись в жестокой схватке. Что российская, что австрийская, что британская разведки не давали друг другу покоя, но прежде — своим собственным агентам: их легко было узнать в толпе по воспаленным от бессонницы глазам.

Как говорят домохозяйки, любая большая стирка начинается с носового платка.

Младший советник посольства Александр Семенович Зеленый, так же как и его предшественник, полковник Франкини, замечательно справлялся со своей нелегкой ролью руководителя русской военной разведки в Константинополе. Вражеской агентуре и в голову не могло прийти, кто напрямую входил ему в подчинение, а кто работал по вербовке, как тогда говорили, «на барина». Для каждого он находил свой род прикрытия, сам сочинял легенды, грамотно маскировал, оберегал свою «артель» от вредной и назойливой опеки конкурентов. Ему же удалось обнаружить ваххабитское подполье в еврейском квартале Стамбула и внедрить в него своего человека. По имевшимся у него сведениям, главарь ваххабитов был тесно связан с Мидхатом-пашой и вынашивал планы убийства Абдул-Азиза, о чем Игнатьев сразу же предупредил султана.

— Эту секту надо обезвредить.

— Вы не знаете ислама, — самонадеянно ответил тот. — Все мусульмане у Аллаха вот где. — Абдул-Азиз крепко сжал пальцы и показал кулак. — Значит, и я, помазанник его, могу передавить их всех словно клопов. Стоит мне показать мои четки, и возмутители спокойствия сами положат свои головы на плаху.

— Дай-то Бог, — сказал Николай Павлович, думая о том, что он вполне способен повлиять на политическую обстановку в Порте, да только не имеет на то права. Чтобы вспыхнул стог соломы, хватит одной искры, но пожар международного конфликта ему был не нужен. Достаточно того, что он, посланник русского царя, имеет редкую возможность по-дружески общаться с падишахом. — А что касается смутьянов-младотурков, — продолжил он, слегка помедлив, — то в их адрес из моих уст, ваше величество, вы всегда услышите одно лишь порицание за их безумную страсть к разрушению. Действия этих людей порождены звериной злобой. Мидхат-паша и его крикуны с Ат-мейдана громко заявляют о лишении вас законной абсолютной власти, что конечно же преступно и недопустимо.

Абдул-Азиз поморщился:

— Они наслушались британцев и французов, вот и кричат теперь о конституции.

Владыка турок слушал русского посла с особым интересом. Ему недавно принесли французский «Monitour» с опубликованной в нем речью премьер-министра Франции Леона Мишеля Гамбетты, в которой тот сказал буквально следующее: «Игнатьев представляется человеком будущего в России. Я его считаю самым проницательным и самым активным политиком нашего времени». Характеристика не просто лестная, она исчерпывающая. Может, поэтому Абдул-Азиз заговорил с Игнатьевым о кознях европейцев.

— Англия, Австрия и даже итальянцы подбивают меня послать свою эскадру жечь Николаев, где Россия обустраивает порт, но мое сердце их не слышит. Я ни за что на это не пойду. Будь у меня даже три миллиона солдат, то и тогда я не предпринял бы войны с Россией. — Он говорил важные вещи, как бы прислушиваясь к себе после долгих колебаний и мучительных раздумий, избегая характерных для восточных деспотов напыщенно-витиеватых фраз. — Я не против того, чтобы русский флот находился в Черном море.

— Оно у нас общее, — счел нужным заметить Игнатьев, радуясь тому, что зернышко его миротворческой идеи пустило крепкий корешок в сознании восточного тирана, вспыльчивого до трясучки, до нервного срыва.

— Общее, — кивнул Абдул-Азиз без видимых усилий над собой. — Лишь бы ваш флот не поддерживал врагов моей страны.

Николай Павлович тотчас телеграфировал об этом Горчакову и объяснил жене, по какой причине не намерен покидать Царьград.

— Константинополь — пробный камень отношений западных держав с Россией. В Париже, Лондоне и Вене — одни фразы. Болтовня, и больше ничего. Когда-то мы и на Америку рассчитывали, но и Америка выйдет из всякого расчета, как только замирится с Англией. Поэтому я здесь, у бреши, на передовой. И совесть моя успокоена, поскольку дело движется. Наше, русское, для нас необходимое.


 

Глава 11

Первого августа 1872 года в столицу вновь провозглашенной германской империи съехались три самодержца: немецкий, австрийский и русский. Вильгельм I, Франц-Иосиф I и Александр II.

Читая беглые отчеты об их встрече, Игнатьев убеждался в том, что свидание трех императоров в Берлине затеяно немцами для утверждения за собой новых завоеваний (Эльзаса и Лотарингии).

«Блажен владеющий», — говорил канцлер Германии, воинственно считая, что «великие дела совершаются не болтовней, а железом и кровью», тем более что жалованье от берлинского двора он получает не за «лирику».

Вот она германская агрессия в ее цинично-обнаженном виде. Ни коварная политика Британии, ни двуличная политика Австрии не удивляли Николая Павловича, но его поражала бульдожья хватка Бисмарка.

А еще рандеву трех монархов, с точки зрения германцев, имело своей целью припугнуть Россией французов, отбить у них охоту воевать и вступать с ней в союз, компрометируя нас в глазах славян и отучая их от мысли о возможном расчленении Австрии. Империя Габсбургов довольно быстро ослабела в борьбе с Пруссией и, удрученная своим жестоким поражением, откровенно страшилась кайзера Вильгельма, словно она и впрямь была преступницей, а никакой не жертвой, потерпевшей и униженной.

«Как бы немцы не надули нас, — подумал про себя Игнатьев, откладывая в сторону берлинскую газету, пахнущую свежей типографской краской. — У Бисмарка повадки шулера. Он запросто может заставить нас таскать каштаны из огня».

Николая Павловича очень беспокоило то обстоятельство, что Романовы тесно связаны с Германией родственными и семейными узами. Возможно, именно поэтому он никак не мог отделаться от мысли, что Россия лишь тогда станет по-настоящему сильной, уверенно-самостоятельной, когда ее правители откажутся от взятой на себя роли «заботников чужого блага». Вместо того чтобы с холуйской поспешностью — до самоварного жара! — надраивать изрядно потускневшие короны своих немецких и австрийских родичей, им следовало бы думать о достоинстве того народа, который молится за них денно и нощно.

— Хотя Горчаков и приехал в Берлин, проку от него будет немного, — сказал Николай Павлович в беседе с Хитрово. — Кроме пустозвонных фраз, ожидать нечего.

— Проведут! Как пить дать проведут нашего умника! — ничуть не фантазируя, предположил Михаил Александрович, не так давно назначенный на должность генерального консула в Константинополе. — Лишь бы не забывали подхваливать да по головке гладить. — Последние слова он произнес с ожесточением.

Отпустив генерального консула, Николай Павлович поговорил с полковником Зеленым, передал ему шифровку о готовящемся в Сербии восстании и не без удовольствия узнал, что Александру Семеновичу удалось внедрить в подполье ваххабитов еще одного агента.

— Из тех, что не всегда изыскан и любезен, зато молод, ловок и умен, — добавил attachе. После небольшой заминки он сказал, что, по имеющимся у него сведениям, на жизнь Николая Павловича готовится покушение. — К вам собираются подослать убийцу, якобы серба, подпольщика. Это пока все, что мне известно, — развел руками полковник Зеленый и посоветовал держать ухо востро. — Сейчас везде зашевелилась нечисть.

— Бог не попустит — свинья не съест, — привычно ответил Игнатьев, думая о том, что «семи смертям не бывать, одной не миновать».

— И все же, — обеспокоился Александр Семенович, — хорошо бы усилить охрану.

Уловив тревогу в его голосе, Игнатьев кивнул в знак согласия.


 

Глава 12

В июне 1873 года Игнатьева посетил его товарищ и сослуживец по Генеральному штабу Николай Николаевич Обручев, состоявший в секретной комиссии по подготовке военных реформ и разрабатывавший стратегический план войны с Турцией на европейской территории.

Высокий, статный, симпатичный, при усах и бакенбардах, отличавшийся большим умом и государственным подходом к делу, он не без основания считал, что все военные кампании подготавливаются задолго до их объявления. Прямота суждений в сочетании с твердым характером умножала как число его друзей, так и число его противников. Придворные глупцы и карьеристы вредили ему как могли, что, в сущности, не вызывало удивления: люди не терпят тех, кто наделен умом или талантом.

— У меня командировка, — с ходу объяснил он свой приезд в Константинополь. — Хочу объехать Турцию, Германию и Австро-Венгрию.

Будучи профессиональным разведчиком, Николай Павлович без лишних слов сообразил, что ближайший помощник Милютина задумал свой вояж не ради природных красот этих стран, а ради сбора сведений о состоянии их вооруженных сил. Поэтому сразу сказал, что бюджет всей турецкой армии около тридцати миллионов рублей, но османы уже всем обзавелись.

— В отличие от нас, — мрачно заметил Обручев, не скрывая своих взглядов от Игнатьева.

— Ну да, — откликнулся Николай Павлович. — Безбожные расходы производятся с неимоверной легкостью, а на нужное никогда денег нет.

Полковник Зеленый принес по его просьбе карту Турции и доложил агентурные сведения по расположению ее армейских корпусов и численности крепостных гарнизонов.

На следующий день Игнатьев представил своего товарища турецкому военному министру и выхлопотал ему фирман на разъезды по империи, чему Николай Николаевич был несказанно рад. Ему хотелось посмотреть войска султана и проехать в крепость Рущук, где был расположен большой турецкий гарнизон.

Во время обеда Обручев, воочию убедившийся, что Игнатьева в Турции не просто уважают или боятся, — перед ним трепещут, полюбопытствовал, верны ли газетные слухи о том, что Николая Павловича должны перевести в Лондон.

— Эти слухи распускает Вена, — отозвался на его вопрос Игнатьев. — Этого хотят мои враги, которым я во многом связываю руки: английский посол Эллиот и здешний либерал Мидхат-паша, которого султан наддал коленом, лишив поста великого везира. Турецкие министры озабочены, а славяне — совсем нос повесили. Говорят, что пропадут с моим отъездом.

— Их можно понять, — вступила в разговор Екатерина Леонидовна, потчуя гостя клубничным вареньем. — Столько надежд связано у них с тобой.

— Если перемещение должно состояться, то лучше оставить меня здесь до осени, — задумчиво сказал Николай Павлович. — Сейчас я к переезду не готов. Мне нужно много дел покончить. Хотя, — усмехнулся он в усы, — много ли сделаешь для государства, если у тех, от кого зависит его благополучие, личные вопросы на первом месте?

Вопрос был риторическим, и он не ждал ответа на него.


 

Глава 13

Время летело быстро, несмотря на однообразие жизни и монотонность привычной работы.

Детей порадовал февральский снег, поскольку весь январь светило солнце. Малышня скакала и лепила с Дмитрием снеговиков. Затем в течение трех дней пуржило так, будто Стамбул превратился в Иркутск. Улицы занесло снегом, и они сделались непроходимыми. Сообщение между кварталами прервалось. Кучера отказывались ехать, опасаясь опрокинуть экипажи: «Ни за какие деньги!»

Конюх Иван, добровольно подменявший лежавшего в простуде дворника, расчищал посольский двор, сгребал и отбрасывал снег, густо валивший всю ночь. Он набирал на совок столько, что черенок слабо попискивал, и, оторвав лопату от земли, долго раздумывал, куда бы направить швырок — на клумбу или же под стену. Его скулы были обожжены ветром и напоминали своей темной краснотой цветочные горшки в зимнем саду посольства.

Черные дрозды поклевывали схваченный морозцем виноград, не подпуская к пиршеству синиц и воробьев, обычно более проворных в таком деле.

Как только снег растаял — солнце в гору, зима на уход! — Николай Павлович приступил к устройству Русского госпиталя, поручив его заботам посольских дам под председательством Екатерины Леонидовны, а поздно ночью начался пожар. В фотолаборатории посольства, расположенной близ деревянного флигеля, в котором проживало семейство Нелидовых, настолько сильно раскалили печи, что междомовая перегородка вспыхнула. К счастью, в это время в доме находились три русских матроса. Николай Павлович тотчас направил их на помощь Дмитрию, который взобрался на крышу и заваливал оставшимся там снегом кухню фотографа. Пожарная помпа добавила воды, и занявшийся было огонь довольно быстро потушили. В дело пустили топоры и обрубили остатки горевшей пристройки, у которой кровля тотчас провалилась.

Директор страховой компании пришел благодарить Игнатьева за распорядительность и энергичность.

— Чему я только здесь не научился! — сказал ему Николай Павлович. — Даже пожарному делу.

Приехавший из турецкого адмиралтейства полковник Зеленый сообщил новость: с кровли французского посольства сорвалась огромная сосулька и насмерть убила старика мацонщика, чьими услугами в Пере пользовались многие жители.

После двух-трех теплых дней опять повалил снег, но почту доставили вовремя. Отец писал, что в МИДе лада нет. Узнав от государя о его намерении перевести Игнатьева в Лондон, Горчаков поджал губы, а барону Жомини сказал, что, пока он жив, этого не будет: «Ни за что!»

Глупо для маститого государственного мужа так выражать свои мысли, тем более тайные. Игнатьев был расстроен, лег довольно поздно и не успел закрыть глаза — тревога! Снова начался пожар. На этот раз поджог был явный. В двух шагах от посольского дома горела пустая торговая лавка. Позже выяснилось, что застрахована она была на девятьсот лир.

Квартиры и посольство отстояли.

Ровно через две недели, двадцать первого марта, в воскресенье, заложили Русский госпиталь, чтоб лишний раз не обращаться к англичанам или же французам. Заложили и церковь святого Николая при нем.

На задуманное им строительство Игнатьев раздобыл сорок тысяч рублей.

Какой-то москвич, пожелавший остаться инкогнито, пожертвовал превосходную утварь и всю принадлежность церковную, а другой купец прислал эскизы иконостаса, обязуясь оплатить выбранный.

— Каковы русские люди! — радовался Николай Павлович, обращаясь к новому советнику Нелидову. — Не чета немцам и всяким другим скопидомам.

— А Мидхат-паша выходит на митинги с лозунгом «Не хотим ничего  русского!», — непонятно, с чувством одобрения или осуждения проговорила супруга Нелидова, княжна Ольга Дмитриевна Хилкова, беспокойная и вечно чем-то недовольная, старавшаяся ставить всех «на место», сбивать с толку и постоянно учить, но прежде всего мужа. При этом у нее был такой вид, словно за ее спиной стояло несколько гусарских эскадронов, готовых изрубить в куски того, кто попытается заткнуть ей рот в словесной стычке.

— Это ему младотурки написали, — с усмешкой пояснил Игнатьев, обращаясь к Ольге Дмитриевне, — под диктовку Генри Эллиота.

Он знал, что говорил. Не далее как год назад в одном лондонском театре, где шла русская пьеса, поставленная в честь императрицы Марии Александровны, приехавшей на свадьбу своей дочери Марии и сына английской королевы принца Альфреда, с галерки послышались выкрики: «Не хотим ничего русского!»

Больше всего об этом говорили в греческих газетах, где королевой всех эллинов была Ольга Константиновна Романова.

— Не хотим ничего русского! — кричали на своих «мейданах» сторонники конституционных реформ, идеологом и вдохновителем которых выступал Мидхат-паша, обещавший всем, кто приходил на его митинги, «добыть скальп российского посла». Он не мог забыть, что Игнатьев предсказал его падение, сказав, что он продержится не более трех месяцев, что вскоре и подтвердилось.

Тогда же Николай Павлович получил мидовское предписание соблюдать величайшую осторожность и не вмешиваться в ссору между Черногорией и Турцией. Но Игнатьев все-таки вмешался.

— Если бы я вовремя все не уладил да следовал горчаковским указаниям, мы уже не знали бы, куда деваться, так как борьба между турками и черногорцами, в союзе последних с албанцами и сербами, была бы неизбежна, — приучал Нелидова к своей разумно-независимой политике Николай Павлович. — А война здесь не нужна ни в коей мере. В итоге и Абдул-Азиз, и черногорский князь Николай от всей души благодарили меня за столь удачное посредничество.

Александр Иванович Нелидов, имевший большой лоб и вздернутый ноздрястый нос, который придавал ему вид кузнеца или торговца сеном, разгладил свои пышные усы и промолчал. Человек прекрасно образованный, честолюбивый, скрытный, как говорится, себе на уме, он был очень толковым сотрудником и, отличаясь изрядным усердием, вскоре стал правой рукой Игнатьева. Нелидов держал в своей памяти сотни мидовских постановлений, уложений, циркуляров, без которых разобраться иной раз в круговороте политических коллизий и дипломатических тонкостей было просто невозможно. А еще он прекрасно составлял отчеты — в духе стремоуховских наказов и горчаковских требований. Принадлежавший к роду дипломатов Нелидовых, Александр Иванович наследственно мечтал о должности посла, хотя бы в той же Турции... со временем.

Вечером у Игнатьева был греческий патриарх Иоаким II, а третьего дня Анфим — экзарх болгарский. Николай Павлович с обоими находился в приятельских отношениях, лавируя и радуясь тому, что это пока удается.

После полудня к нему приехал новый австрийский посол — престарелый венгр граф Франц Зичи, магнат, обладающий состоянием в семь миллионов гульденов, о чем Игнатьеву поведал его военный атташе полковник Зеленый.

Николай Павлович уже был извещен, что графу Зичи шестьдесят лет и что сын у него — министр торговли в Порте.

— Говорят, граф Зичи будет в особенности обращать свое внимание на финансовую и коммерческую эксплуатацию Турции, — доверительно шепнул Игнатьеву барон Редфильд на одном из раутов у американского министра-резидента Бокера.

«С таким тузом тягаться трудно будет», — подумал Николай Павлович, просматривая газеты, в которых был растиражирован снимок графа Зичи и канцлера Германии Отто фон Бисмарка, крепко пожимавших руки друг другу.

Граф Зичи поприветствовал Игнатьева и с тревогой в голосе полюбопытствовал:

— Вас не страшат интриги сэра Генри Эллиота? Он злопамятен и мстителен, как кобра.

— Не гнев людей, а гнев Господний — вот что нас должно страшить и приводить в душевный трепет, — ответил на его вопрос Николай Павлович, почти не изменяя тона. Для него не было новостью, что англичанина ужасно оскорбляла неколебимая позиция русского посла, дружившего с Абдул-Азизом и при этом позволявшего себе поддерживать болгар.

После короткой беседы, прощаясь, граф Зичи испросил у Игнатьева позволения приезжать раз в неделю и ночевать в Буюк-Дере.

— Я скучаю без сердечного общения, — мило объяснил он свою просьбу.

Вскоре посольство переехало на дачу, а турецкие газеты запестрели заголовками: «Русские привели Милана в Царьград!», «Турция умрет без конституции!», «Чего хочет генерал Игнатьев?».

— И чего же ты хочешь? — чтобы не строить никаких предположений наедине с собой, полюбопытствовала Екатерина Леонидовна, озвучив свой вопрос и позабыв на время о раскрытой книге.

— Хочу, чтоб Эллиот не мутил воду, якшаясь с младотурками, да чтоб греки на Афоне успокоились.

— Выживают наших иноков?

— Стараются их напугать и, окончательно пригнув, поработить. Александр Николаевич Муравьев, бывший всегда приверженцем греков, точно так же, как Леонтьев, сильно на них озлобился и в письме, которое он мне прислал с Афона, прозывает их не православными монахами, а дервишами эллинизма.

— Весьма метко и, должно быть, справедливо.

— Да уж куда справедливей! — с чувством произнес Николай Павлович, откликнувшись на реплику жены. — Архимандрит Макарий Сушкин из монастыря святого Пантелеймона, прилетел в Стамбул судиться. Взывает к разуму и сердцу патриарха. Я его поддерживаю как могу. По целым дням вожусь с афонским делом. — Он тяжело вздохнул и горестно признался: — Когда ближе всмотришься в монастырские козни и страсти — жалкое составляется мнение о монашествующем человечестве!


 

Глава 14

День проходил за днем, неделя за неделей и месяц за месяцем. Весна сменяла зиму, осень — лето. Прошли годы.

Двадцать второго августа 1874 года минуло десять лет с тех пор, как видавшая виды «Тамань» бросила якорь в Буюк-Дере, перед летней резиденцией российского посла.

Все подчиненные и сослуживцы помнили об этом. Игнатьев с утра получал поздравления по телеграфу. Константинопольское духовенство и афонские монахи осаждали его двери с приветствиями и адресами. В тот же день Николай Павлович дал завтрак в свою честь чинам посольства на садовой террасе, где обычно проходили пикники.

Дети радовались, что будет музыка и можно будет пошалить сверх меры.

Уж если праздник, то для всех!

Архимандрит Смарагд отслужил обедню и благодарственный молебен.

А спустя пять дней, в седьмом часу утра, Игнатьев отправился в Крым.

Прибыв в Ливадию, где отдыхала царская фамилия, он просил государя принять его отставку.

— Как семьянин, я обязан позаботиться о благосостоянии своих домочадцев и привести хозяйство в надлежащий вид, — сказал он Александру II в свое оправдание. — Я приобрел имение близ Киева, хочу записаться в помещики. — Он помолчал и добавил: — Заглазное дело — бедовое. По одной лишь переписке управлять хозяйством невозможно.

— Потерпи, — ответил Александр II, заметив грусть-тоску в глазах своего крестника. — Соберись с духом и возвращайся назад.

— Греки дошли до такой ярости, что беспрестанно грозятся убить, — прибегнул к откровенной жалобе Николай Павлович, чтобы добиться своего: выйти в отставку. — Мне жизнь копейка, но постоянно быть на бреши, зная, что на гарнизон рассчитывать нельзя и что свои с головой выдадут, — никаких нервов не хватит. Таким, как Стремоухов, не пользы нужно для Отечества, а самовосхваления и постоянного скандала.

— И все-таки, — ответил государь, — как бы там ни было, ты у султана в фаворе. Никто не заменит тебя.

Это и в самом деле было так. Пожаловав Игнатьеву бриллиантовые знаки ордена Османиэ, Абдул-Азиз сказал: «Я вас, господин посол, вровень с другими не ставлю, так как считаю своим другом».

Николай Павлович был горд такой оценкой их официальных отношений, равно как и неожиданной наградой: алмазные знаки Османиэ давались лишь коронованным особам. Исключение было сделано только для князя Горчакова, Отто фон Бисмарка и, кажется, покойного Мустье, но, судя по журнальным публикациям, никому из послов этот орден раньше не давали. Так-то! «Пусть теперь толкуют, что я не умею ладить с падишахом!» — сказал тогда Игнатьев, возвратившись из султанского дворца.

Слова о своей незаменимости Николай Павлович воспринял как личную просьбу императора и, возвратившись в Стамбул, возобновил борьбу с турецкими министрами, составившими заговор против Абдул-Азиза с намерением ограничить власть султана в пользу конституционного правления империей. Беря пример все с той же Англии, наученные Генри Эллиотом, они спешно сколотили оппозиционную партию, одним из вожаков которой стал Мидхат-паша. В числе его сторонников оказались почти все иностранные послы, кроме Игнатьева. Николай Павлович стал поперек и начал заступаться за Абдул-Азиза, отстаивая его абсолютизм.

— Интересно, кого убьют первым? — любопытничал стамбульский обыватель, просматривая свежие газеты. — Русского посла или султана?

Фатоватый секретарь английского посольства в беседе с итальянским attachе гримасничал сверх всякой меры.

— Игнатьев пылкий говорун, но и ему вряд ли удастся сделать так, чтобы сердце Генри Эллиота вспыхнуло сочувствием к самодержавию. Он дипломат парламентской закалки!

«Пока я в бою, не сдамся ни за что! — уверял себя Николай Павлович. — Посмотрим, чья возьмет».

Ему уже донесли: в домашнем кругу Мидхат-паша хвастался, что не мытьем, так катаньем, тем или иным способом, но он избавится от русского посла.

В октябре Игнатьеву удалось доставить жене и теще большое удовольствие. Воспользовавшись присутствием в Константинополе художника Айвазовского, великолепные пейзажи которого украшали дворцовые залы султана, он заказал ему две живописные картины: «Вид на Золотой Рог» в лучах восходящего солнца и «Вид Буюк-Дере» при угасании дня — с «Таманью» и своим посольским каиком.

Картины удались как нельзя более!

Накануне Рождества они были вставлены в рамы и подарены жене.

Она была в восторге.

— Это замечательный подарок! Когда мы покинем Стамбул, у нас останется о нем воспоминание.

Портрет, на котором Екатерина Леонидовна была изображена в полный рост с маленьким Леней на руках, висел в большой гостиной.


 

Глава 15

Под Новый, 1875 год все иностранные посольства объявили о своих рождественских балах и разослали приглашения. Русская миссия тоже готовилась к тому, чтобы устроить грандиозный танцевальный вечер.

Европейские и местные газеты почти каждый день упоминали имя русского посла на своих первых страницах. И вот теперь, в преддверии Нового года, Игнатьев собрал у себя в кабинете основных своих помощников. Это были старший советник Нелидов Александр Николаевич, второй секретарь князь Церетелев Алексей Николаевич и генеральный консул Михаил Александрович Хитрово.

Константин Николаевич Леонтьев вышел в отставку, записался в беллетристы, жил неподалеку от Стамбула, на острове Халки, и время от времени наведывался в посольство, скучая по общению с Игнатьевым, Хитрово и князем Церетелевым. В последнем Константин Николаевич видел не просто умного и способного юношу, служившего при русской миссии в Турции, а именно героя... Героя веселого, счастливого и в высшей степени практического.

Князь Алексей Николаевич Церетелев был так молод, здоров и силен, хитер и ловок до цинизма, любезен до неотразимости, что в него трудно было не влюбиться. А еще он был по-печорински зол и язвителен. Ох и натерпелся бы от него Кимон Эммануилович Аргиропуло, доведись ему служить под началом нового секретаря! Но бывший студент посольства, пройдя игнатьевскую школу дипломатии, выказал себя дельным сотрудником и стал министром-резидентом в Черногории.

Обсудив в кругу своих помощников подробный план торжественных мероприятий, Игнатьев утвердил составленную смету всех затрат и в очередной раз поручил Дмитрию взять на себя обязанности метрдотеля.

Составляя поименный список будущих гостей, Игнатьев скрепя сердце вынужден был внести в него имя своего английского коллеги Генри Эллиота, ловкого интригана и откровенного русофоба.

Вечером знакомый журналист из Будапешта сообщил, что австрийский император Франц-Иосиф I, его наследник и министры люди мирные, но посланник венского правительства граф Зичи будет проводить иную «личную» политику.

«Вот результат поездки графа Дьюлы Андраши в Петербург и разговора его с князем Горчаковым!» — воскликнул про себя Игнатьев и тут же подумал, что никогда русская политика не была двойственной, в отличие от той, что по сей день проводит Австрия.

По мнению Николая Павловича, если с кем и можно было сравнить политику Вены, так это с миловидной дамой, лукавой и любвеобильной, спешно отвечающей восторженным согласием потешить свою похоть как в королевском будуаре с его потайными дверями, так и на задворках царского двора, в той же, положим, конюшне. Тут она любой сестре своей могла дать фору, уподобясь крепкой разбитной бабенке, которая — уж это точно! — не упустит случая закинуть на спину подол холщовой юбки, уступая натиску мужского вожделения. Иными словами, ничего нового или тем более странного в таком поведении не было. Любой мало-мальски опытный ценитель женской красоты мог легко себе представить, что, кроме жажды любви и несказанной доброты, выражаемых столь трогательным образом, кроется нечто другое. А сокрытым оставался все тот же пресловутый и злосчастный династический расчет: за трепет любовных объятий, который доступен лишь совершенной невинности, и за изысканные позы страстного до одури соития получать ни с чем не сравнимое чувство внезапного обогащения — обогащения золотом! Несметным, звонким, всемогущим! Лишь оно одно способно поражать женскую душу новизной и необычностью греховных ощущений, не отвращая от себя и не пугая.

Чего всегда страшилась Австрия? Продешевить! Отсюда столько лжи в ее словах, так много разночтения в поведении.

По отношению к России она вела себя как нимфоманка легендарная Сафо, жрица лесбийской любви. Она сопровождала свои ласки изъявлениями радостного восхищения, что льстило самолюбию русских царей, позволявших ей распускать руки и безропотно относившихся к ее постыдным притязаниям. Они вели себя так, словно не имели никакого понятия о содомском грехе и вследствие этого не опасались подвоха.

Ни Париж, ни Лондон, ни Берлин, одна лишь Вена умела довести самодержавную Россию до такой расслабленности и безропотности, что той ничего не оставалось, как разоблачиться догола, испытывая власть ее горячих рук, сжимавших, трогавших, касавшихся и еще больше распалявших страстное желание изведать феерическое удовольствие.

Только и скажешь, сокрушенно мотнув головой: «О сердце, сокровенное вместилище греха!»

Увидев, каким успехом пользуется идея панславизма в России, Вена быстро поняла, о каком лакомом кусочке ей стоит позаботиться, чтобы он случайно не попал в руки Белграда.

Что касается Берлина, то отношения с ним складывались у столицы Австрии весьма непросто, ибо он вел себя как настоящий злобный деспот, несносный семейный тиран, нашпигованный ревностью, словно свиное сало чесноком. Да, Берлин был несносен, имея характер Отто фон Бисмарка, который, слушая стенания Вены, недовольно морщился.

— У меня и в мыслях не было обижать Вену и делать ей больно, — с циничной двусмысленностью заявил он князю Горчакову, когда тот упрекнул его в жестокости по отношению к своей несчастной пассии. — Просто мои чувства, некогда дружественные, переросли в любовные, а это, знаете ли, не одно и то же. М-да...

Копя в душе сердечные обиды, Вена искренне надеялась, что вероятная война России с Турцией, к которой она подталкивала обе стороны всеми доступными ей средствами, сможет развлечь несносного ревнивца. С тех пор как Австрия сдалась на милость победителя, короля Пруссии Вильгельма I, ей неизменно приходилось сдерживать свои любовные порывы, скрывать обиды, радости и, что греха таить, следить за каждым своим словом.

И с представителем Германии, и с представителем Австрии у Игнатьева установились добрые, можно сказать, приятельские отношения. Николай Павлович вообще жил в ладу со всем дипломатическим корпусом, справедливо избравшим его своим старшиной (доайеном), за исключением разве британца, настроенного оппозиционно, хотя лично они и не ссорились.

Улучив момент, граф Зичи намекнул Игнатьеву, что Болгария — прекрасная партия для того, кто сможет по достоинству оценить ее женские прелести. При этом он так плотоядно облизнул губы, точно русский посол, имевший неосторожность остаться с ним наедине, и был этой самой чертовски обольстительной Болгарией.

— Наше от нас не уйдет, — сказал ему тогда Николай Павлович, размышляя об имперских амбициях Отто фон Бисмарка, чья знаменитая фраза «Германия села в седло» встревожила всех европейских политиков.

Итак, Германия села в седло. Куда она теперь поскачет? На Россию? Но прежде чем отважиться на этот дерзкий рейд, она, конечно, постарается Россию обескровить, подтолкнуть к войне с османами. Без этого тевтонскому орлу придется лишь обидно щелкать клювом, уподобясь басенной вороне.

После победы над Австрией в 1866 году и полного разгрома Франции Пруссия, словно гигантский магнит, стала центром притяжения мелких германских государств, превращаясь, по сути, в империю. Кто помогал Бисмарку объединять и укреплять Германию? Агенты доносили: Ротшильд. Он познакомил Бисмарка с финансовым тузом Берлина банкиром Гершкой Блейхрёдером, и дело закрутилось. Мощная Германия была создана в противовес России благодаря капиталам Уайтхолла и своекорыстной политики Англии. Им нужна была сила, способная крушить и потрясать своих соседей. Немецкий кайзер Вильгельм I целиком полагался на Бисмарка, не вмешиваясь в государственные дела. Русская разведка изучала письма Бисмарка к Блейхрёдеру с завидной регулярностью и знала многое из их секретных планов. Кто в последнее время вновь накачивает экономику Германии валютой? Ротшильд. Где сумутятся революционеры? В Цюрихе. А куда они едут за деньгами? В Лондон.


 

Глава 16

В четверг султан дал обед в честь персидского шаха. Оба восточных владыки обласкали русского посла, наговорив ему кучу любезностей и не отпуская от себя ни на шаг.

— Я давно вижу, что русский царь — мой настоящий друг, хотя мы с ним так и не встретились пока, — сказал Игнатьеву Абдул-Азиз, поглядывая искоса на Генри Эллиота, подсевшего к жене барона Редфильда и что-то говорившего ей вполголоса. — Ни он, ни я не позволим иностранцам распоряжаться в своем доме.

— Турция, как и Россия, донор для Европы, которая не может жить, не насосавшись нашей крови, — гневно произнес Игнатьев, порадовав султана верной мыслью. Николай Павлович хорошо преуспевал в своем влиянии на умонастроение Абдул-Азиза, угодившего в капкан банковских займов и не знавшего теперь, как выбраться из долговой ямы.

Сам Николай Павлович прекрасно сознавал, что турецкая форма правления, ее система деспотического помыкания своим народом, в особенности христианского вероисповедания, бесспорно, является злом, но злом гораздо меньшим, чем ее метаморфозы на республиканский лад. Во время обеда французский посланник Буре не отходил от германского посланника Карла Вертера, внушая ему мысль о том, что Турция летит в тартарары.

— На всех парах! — добавил он злорадно. — Но прежде чем она развалится на части, Игнатьеву дадут по шапке! Вот увидите.

Карл Вертер с ним не согласился:

— Русские сейчас очень сильны.

— Значит, когда-то ослабнут, — заметил француз.

— Судя по тому, как держится Игнатьев, не похоже.

— А что особенного вы находите в его поступках?

— Он везде сует свой нос, еще и морщится при этом. Того гляди, возьмет султана за грудки, встряхнет и гаркнет на него: «Где пиво, черт возьми?»

Первый секретарь французского посольства, одетый в щегольски зауженный сюртук и вежливо стоявший за плечом своего шефа, невольно опустил бокал с вином на уровень груди и весело расхохотался.

— Вы замечательный актер, я на всю жизнь запомню эту сценку.

— Пусть это будет нашей тайной, — бросая взгляд по сторонам: нет ли поблизости кого-нибудь из русских? — вполголоса промолвил немец, явно довольный произведенным на своих коллег эффектом. — Если бы Игнатьев сомневался в благоприятном исходе борьбы за преобладание русского влияния на сербов и болгар, готовящих сейчас свое восстание, а равно и на другие этносы Балкан, он вряд ли ввязался бы в заварушку, которую, мне кажется, он сам же и устроил.

— Вы имеете в виду защиту русских монахов на Афоне? — полюбопытствовал Буре, наслышанный от Джорджа Бокера о бедах русских иноков, гонимых духовенством греков.

— Защита монахов — отвлекающий маневр, — пригубил свой фужер Карл Вертер и одарил жену барона Редфильда, пославшую ему воздушный поцелуй, той притягательно-волнующей улыбкой, с какой, видимо, помимо своей воли встречал бы в условленном месте свою тайную любовь. — Вы забываете, что он военный. Генштабист. В отличие от нас, людей сугубо штатских, Игнатьев знает, где, когда и как нанести противнику главный удар.

— Я не пойму... — сказал посланник Франции с тем видом, с каким прислушиваются к самим себе или внимают чуть слышной мелодии. — Он что же, готовит войну?

Возникла короткая пауза.

Посол Германии пригубил свой бокал:

— Не знаю, что он там готовит, но, созвав собор и приняв сторону болгар в их непонятной распре с греками, он заложил такую мину под основание Порты, что, случись ей взорваться, от Турции останутся одни руины.

— Теперь мы знаем, с кем приходится скрещивать шпаги, — допил свое шампанское Буре, хотя и так хорошо был наслышан о воинственном характере Игнатьева.

В схватке за преобладание на Балканском полуострове участвовали многие, но лишь четыре державы претендовали на успех, выдвинув свои посольства, как штурмовые полки, в первые ряды воюющих сторон. Британский, французский и австрийский послы держались при встречах как верховные главнокомандующие, а посланник русского царя и вовсе выглядел фельдмаршалом, когда появлялся на посольских вечерах в своем генерал-лейтенантском мундире с множеством первостепенных орденов. Еще встревали греки, играя на противоречиях послов, но с ними в общем-то особо не считались.

Греческое посольство напоминало собой бедное войско, сплошь состоящее из волонтеров, которым вручили винтовки, но забыли выдать сапоги. Поэтому их злобные наскоки на то или иное войско по отдельности или на все, вместе взятые, казались не столько опасными, сколько смешными, хотя конечно же никто не растягивал рот до ушей — блюли приличия.

— Они бы лучше анекдоты нам рассказывали, — снисходительно поплевывали в сторону греческого бивака не склонные к головотяпству и безудержному шутовству британцы. Говоря так, они бросали камни сразу же в два огорода: в русский, где, на их взгляд, головотяпство цвело пышным цветом, и французский, на котором, кроме унылого пугала, загаженного птицами, давно ничего не росло.

Русские гвардейцы — советники, секретари и драгоманы, — кряхтя и чертыхаясь, собирали эти камни и строили из них редуты по всем правилам фортификационного искусства.

За торжественным обедом господа послы, умело соревнуясь в краснобайстве, привычно старались перещеголять друг друга в восхвалении султана, расписывая его достоинства, о которых принято судить с чувством самой благородной зависти. Игнатьев тоже не скупился на елей.

— Дипломатия немыслима без ясного осознания нравственной цели, именуемой издревле миротворчеством. Пусть злодейство не будет искоренено или примерно наказано, но добродетель среди нас, — он широко обвел рукой коллег, сидевших за одним столом с двумя восточными владыками, — должна почувствовать себя персоной grata.

— А что такое нравственность в политике? — развращенный дипломатическими дрязгами, выкрикнул первый секретарь австрийского посольства, чье худощавое лицо было украшено большим орлиным носом.

— Мало кому из политиков удается мыслить честно.

— Нравственность проистекает из понятия добра, — коротко сказал Николай Павлович, искренне считая, что лучше недоговорить, чем заболтать существенную мысль.

Трудно сказать почему, но первый секретарь австрийского посольства сегодня как никогда часто просил слова и обрадованно вскакивал, когда ему его давали. Говорил австриец быстро, помогая себе взмахами руки, словно нахлестывал норовистую лошадь. При этом он поднимался на мысках штиблет и, высказав в очередной раз свое отвращение к идее панславизма, внезапно умолкал с таким видом, точно его оппоненту не оставалось ничего лучшего, как осознать себя глупцом, полным невеждой в вопросах мировой политики, насквозь пронизанной идеей гуманизма.

А в кулуарах не смолкали пересуды. Чрезвычайная легкость, с какой русский посол приобретал все новых и новых союзников, — вот и персидский шах уже ему благоволит! — вызывала ревность у коллег. Подкупленные ими журналисты постоянно возводили на него напраслину, обвиняя в откровенной лжи и подстрекательстве к войне. Коллеги не могли простить своему доайену умение с достоинством парировать удары, направленные против русской дипломатии, а недруги шептались по углам, что он напоминает собой слепня, мешающего падишаху видеть истинное положение вещей. Они втихомолку интриговали против него и действовали сообща, стараясь обмануть его в вопросах политики своих правительств, что вызывало у Игнатьева беззлобную усмешку.

— Сколько бы продажные газетчики ни шельмовали меня и ни трепали мое имя, им не удастся сделать то, о чем они мечтают: ослабить нашу твердую позицию в Стамбуле, — говорил он старшему советнику Нелидову и драгоману Ону, старавшимся держаться вместе на обеде. — Когда нашего покойного государя Николая I окрестили жандармом Европы за то, что он подавил венгерское восстание и не дал империи Габсбургов пойти по рукам, а главное, упрочил закачавшийся было трон молодого Франца-Иосифа I, это было не чем иным, как признанием мирового могущества России. Кто бы что ни говорил, а «жандарм Европы» — это титул, а никакое не прозвище. Да. Если хотите, священная миссия поддерживать порядок в христианском мире.

Николай Павлович прекрасно понимал, что, как бы Англия и Франция, а вкупе с ними Австро-Венгрия ни чтили своих самодержцев, они все-таки еще больше чтят общепринятые антироссийские взгляды, что, при известных обстоятельствах, может окончательно вывести из терпения государя императора. Игнатьев был уже достаточно умелым, зрелым дипломатом, чтобы не попадаться на уловки своих вероломных «друзей» и увлекаться перебранкой с оппонентами. Уважая свое звание посланника, он великодушно прощал интриганам то, что их самих могло бы уязвить и довести до бешенства. Великодушие — в традиции российской дипломатии. Без великодушия дипломатии нет. Есть одна разнузданная злоба.

Генри Эллиоту, которого ужасно раздражала потрясающая популярность его русского коллеги, ничего не оставалось, как начать обхаживать Николая Павловича. Игнатьев внес существенные изменения в текст турецко-персидского соглашения, и посланник ее величества королевы Англии, переживая состояние униженности, сам развозил его редакцию по министерским кабинетам Порты, содействуя принятию оной.

Доставляя Николая Павловича на своем посольском катере в Буюк-Дере, Генри Эллиот полюбопытствовал:

— Зачем вы сбиваете султана с избранного им пути больших реформ?

— А куда вы его хотите завести? К республике? К развалу Порты? К новой затяжной междоусобице с Россией? А может, вы ведете его к диктатуре, когда английский парламент будет избирать тех, кто нужен ему в правительстве султана? Так прикажете вас понимать? — не одним, а целой дюжиной вопросов пригвоздил его Николай Павлович.

— Как хотите, так и понимайте! — дернул плечом англичанин, словно его смертельно ранили ножом, коварно подобравшись сзади. Он не терпел никакой критики: ни в адрес своего парламента, ни в свой собственный адрес. Будучи старше Игнатьева почти на двадцать лет, сэр Генри Эллиот довольно многое готов был претерпеть, выказывая мудрость пожилого дипломата, но только не такой, крайне обидный для его чувствительной натуры, всплеск чужих эмоций — дерзких по тону и по смыслу. И позволил их себе, можно сказать, юнец, профан в таких делах, как настоящая, матерая политика, обычный выскочка, пусть даже генерал, снискавший себе громкую известность.

Посол ее величества заметно побледнел:

— Чем вздорно тешить себя массой упреков, отягощенных предрассудками вражды, ответьте лучше на один простой вопрос: кто первым встал на сторону Североамериканских штатов и легкомысленно, с какой-то странной поспешностью, признал независимость государства, которое обязано своим существованием масонам?

— Российская империя, — выдержал его упорный взгляд Николай Павлович. — При Екатерине II.

— А с кем американцы воевали? — тоном школьного экзаменатора, лишенного иллюзий относительно его ума и мало-мальски обязательных познаний, допытывался Генри Эллиот, стараясь быть угрюмо-равнодушным.

— С Англией, — без промедления откликнулся Игнатьев. — С короной британской империи.

— Вот вам и ответ на ваш вопрос «отчего нет мира между нами?». — гримаса недовольства придала лицу английского посла обиженное выражение. — Поддержи вы тогда нас в борьбе с американцами, мы по гроб жизни были бы обязаны вам сохранением своего мирового господства. Но Россия захотела ослабления наших позиций и неразумно в этом преуспела. Вот с той поры Англия и стала вредить России.

— Всегда и всюду, — уточнил Игнатьев.

— Согласитесь, это справедливо. Разве нет?

— В каком-то смысле да.

— А коли в этом есть резон, так стоит ли, скажите, обижаться за нашу внешнюю политику, сугубо жесткую по отношению к России?

— То есть вы нам мстите?

— Не постыжусь ответить «да»!

— Я благодарен вам за откровенность.

— Прежде всего за науку, — счел нужным уточнить сэр Генри Эллиот.

Николай Павлович кивнул: мол, за науку благодарность наособицу.

— В суете мирской мы как-то забываем про историю.

Посол ее величества погрозил пальцем:

— Историю нам нужно помнить ежечасно, поскольку лишь она хранит в своем ларце ключи от потайных кулис того театра, что носит имя будущих времен.

Игнатьев благосклонно промолчал. Упорствовать в споре, равно как и уступать, можно и нужно, но только строго до определенной черты.

В пятницу, под Новый, 1875 год, в персидском посольстве был замечательный бал, хозяйкой которого выбрали Екатерину Леонидовну. Со своей ролью она справилась отлично, пленила всех настолько, что какой-то заезжий француз воспел ее стихами. По его восторженному мнению, впечатление легкости и воздушности тела «генеральши Игнатьевой» усиливала бесподобная прическа густых темно-русых волос с приколотой алмазной диадемой, делавшей Екатерину Леонидовну сказочной принцессой.

Привычно находя в жене неизъяснимое очарование и памятуя о том, что два дня назад она сильно страдала от упадка сил и головной боли, Николай Павлович в очередной раз поразился ее способности выдерживать «служебные» нагрузки.

Когда они приехали домой, Екатерина Леонидовна подала ему обе руки и, выбираясь из кареты, грациозно спрыгнула на землю. Игнатьев притянул ее к себе и с величайшей нежностью поцеловал.

— Ты сегодня так мила, так восхитительна, что у меня нет слов. Люблю тебя.

— Как хорошо, что у меня есть ты, — шепнула она ему на ухо. — С тобой я счастлива безмерно. Только, чур...

— Что «чур»?

— Смотри не возгордись.

— Буду просить об этом Бога.

— А я благодарю Его за то, что ты не стал, как твоя тетушка, монахом.


 

Глава 17

Нависшая над Перой дождевая туча, грозившая исторгнуть из себя единым ливневым потоком тысячи и тысячи бочек воды, к удивлению встревоженных торговцев, спешно убиравших свой товар и прятавшихся под навес, обронила лишь несколько капель и довольно быстро превратилась в малое, ничем не примечательное облако, словно близко к сердцу приняла вполне понятное людское беспокойство. Гром поворчал и смолк, как умолкает цепной пес, уставший скалить зубы. Над куполом святой Софии снова ярко засветило солнце.

— Превосходно! — воскликнула Екатерина Леонидовна и даже хлопнула в ладоши, радостно и как-то по-ребячьи. — Срочно выезжаем на прогулку!

Игнатьев приобрел для нее в Вене изящный легкий шарабан, и она теперь при всяком удобном случае по-форейторски правила им, задорно щелкая бичом и понукая парой лошадей. Николай Павлович брал с собой детей, усаживал их рядом на сиденье и отправлялся за город. За эти годы лоб его заметно облысел и прикрывался тщательным зачесом. Всегда крепкий телом, статный, рослый, Игнатьев могутно раздался в плечах, пополнел — сказалась жизнь «затворника-сидельца», как он сам посмеивался над своим образом жизни. Но в душе он остался все тем же, пылким, страстным патриотом и пропагандистом славянского братства. Он по-прежнему был добр и снисходителен, довольно мягок с подчиненными, благоволил сотрудникам, просителям, всем ищущим его поддержки и защиты, чем вызывал ответную симпатию. А ситуация в Европе складывалась следующим образом.

В то время как Лондон обхаживал Блистательную Порту с помощью очередных банковских займов, пышногрудая Вена пропускала мимо ушей любезности, которые привычно рассыпал пред нею Петербург. Она иронично складывала губы и по-кошачьи презрительно фыркала, оставляя без ответа его пылкие признания в любви. При этом Вена не забывала строить глазки Ватикану и уверять главу католиков в его бесспорной святости. Она явно набивала себе цену, отвергая скромные презенты, которыми ее пытался обольстить Париж, и пресекала любую попытку Берлина зажать ее в темном углу, приласкать, как дворовую девку, всем своим видом показывая, что она не мамзель из борделя и «не такая, как все».

В Герцеговине шли ожесточенные бои. Сербы, босняки, болгары спешно готовились к драке.

— У генерала Игнатьева завидное умение втягивать людей в свои дела. И пусть бы это были близкие друзья, приятели, хорошие знакомые, в конце концов. так нет же, нет! Он странным образом умеет вовлекать в свои прожекты каждого, кто хоть однажды обменялся с ним рукопожатием, — с явной неприязнью в тоне произнес Мидхат-паша.

— Значит, его надо устранить, — решительно сказал Хуссейн-паша, военный министр Порты.

— Это невозможно. Мы пытались.

— Я вам скажу, что значит «невозможно». Невозможно жить в окружении женщин и не привлекать к себе внимание.

— Нет, устранять Игнатьева нет смысла. Вместо него пришлют другого, а вот султана лучше обезвредить. Нам нужно сделать все, чтобы империя уступила свое место республике. если она не уступит его добровольно, то наша партия устроит революцию, — вдохновенно заявил Мидхат-паша. — Для того мейдан и существует, чтоб собирать на нем бойцов и штурмовать дворцы тиранов!

Итак, они замыслили сместить Абдул-Азиза и тем самым пошатнуть авторитет Игнатьева. Но первый удар по завидно прочному положению русского посла в Константинополе был нанесен вмешательством трех империй в довольно заурядную стычку нескольких боснийских пастухов с местной властью, послужившую началом бунтов в нескольких герцеговинских округах, соседствующих с Черногорией. Надо сказать, что с конца 1874 года наметился явный разлад в направлении русской политики между Игнатьевым и директором Азиатского департамента Стремоуховым, нашим послом в Вене Новиковым и генеральным консулом в Черногории Иониным, бывшим подчиненным Николая Павловича, его помощником и единомышленником.

Этот разлад во многом обусловливался тем, что в Черногории и Петербурге крайне преувеличивали каждое черногорско-турецкое недоразумение, полагая возможным заставить турок лучше относиться к Черногории и тем самым разрешить сербские вопросы в пользу одного князя Николая, забывая о нуждах других христианских народов на Балканском полуострове.

— В Петербурге наивно считают, — говорил Игнатьев Екатерине Леонидовне, привычно доверяя ей свои раздумья, — что не Австрия наш вечный соперник на Балканах, а одна только Порта. Это глубочайшая ошибка! Я бы сказал, непростительная, хотя многие готовы утверждать, что политика Габсбургов преобразилась, изменилась в лучшую сторону, и что Вена всячески готова помогать нам в борьбе с Турцией.

— Это не так?

— Конечно, нет, — ответил на ее вопрос Николай Павлович. — Слухи об альтруизме Габсбургов сродни анекдотичному слуху о том, что император Александр I оставил Николаю I десять миллионов рублей золотом с завещанием изгнать масонов из России.

Он помянул сей тайный орден не случайно. Политическая активность масонов стала особенно заметна последние пять лет, после установления ими во Франции республики. Масонская Англия сделала королеву Викторию едва ли не заложницей своих коварных планов по денационализации народов и уничтожению их государств. Папа Пий IX только за последний год чуть ли не трижды предавал масонов анафеме.

Началось брожение умов, кипение страстей, повсюду слышались призывы «свергать и убивать тиранов».

Слышались такие лозунги и в Турции. Они даже стали привычными, как привычны были вопли ишаков, грохот тележных колес, запах горячего кофе и обывательское мнение, что стоит султану моргнуть — и от всех этих безмозглых христиан — босняков, болгар и сербов — мокрое место останется.

Кровь у змеи холодная, зато укус жгучий. Турки искренне считали, что их султан, их солнцеликий падишах Абдул-Азиз наивен, прост и добродушен, но, если его разозлят, прольется море крови. Они ведь и сами такие: и молятся благоговейно, и в дни рамазана постятся, и на байрам созывают всех, кто ценит дружбу и сердечный разговор. Люди добрые обычно простодушны. Они поэты и весельчаки! Для них что армянин, что иудей, что православный — все одно, ведь Бог един и все пророки братья!

Об истинном положении дел в Боснии и Герцеговине Игнатьев знал от своих тайных агентов, а не из мидовских депеш, которым он не больно доверял, ибо давно убедился, что только актеры, задействованные в спектакле, могут иметь представление о том, что творится на сцене за опущенным занавесом.

— Босняки на гуслях здоровы играть, а чтобы турок бить, не знаю, — нахмурил лоб Дмитрий Скачков, когда узнал о вспыхнувшем восстании.

В канцелярии российского посольства весь день не прекращались разговоры.

— Католики, православные, магометане — каждый за себя! — взмахивал руками Александр Иванович Нелидов, становясь похожим на рассерженного гусака. — Незатухающая драчка. То католики мутузят сыновей ислама, то сыновья ислама режут христиан.

— Причем обычно начинают с тех, кто почитает Троицу, а не Иегову в единственном числе, — уточнял секретарь Базили с таким видом, словно в лицо ему дул холодный, пронзительный ветер. Это впечатление усиливалось еще и тем, что Александр Константинович имел раздвоенную бороду, а волосы зачесывал назад.

— В одном месте утихнет, в другом разгорится, — продолжал возмущаться Нелидов, удивляя своим тоном сослуживцев, находивших его человеком в высшей мере сдержанным и деликатным. — То по углам собачатся, то на задворках бьются, выясняют, кто кому должен и сколько. Захочешь разобраться, примирить несчастных драчунов — как бы не так! Тебя же в подстрекательстве и обвинят.

— Мерзавцем обзовут или агрессором объявят, — поморщился князь Мурузи, собиравшийся ехать на встречу с хедивом Измаилом-пашой, чтобы тот в очередной раз предупредил султана об интригах оппозиции. — Сплюнешь и пойдешь бочком, бочком — вдоль стеночки, пока и впрямь не схлопотал. Да пропади оно все пропадом!

— Ан нет, не пропадает, — походив по канцелярской комнате, побарабанил пальцами по подоконнику Нелидов, в общих чертах представляя, что творится на Балканах. — В Белграде копится, чтобы взорваться. Полыхнуть.

Испросив аудиенции, Игнатьев предложил султану срочно заключить перемирие с повстанцами. Но Абдул-Азиз и слышать не хотел о прекращении боевых действий. Он привык поступать импульсивно, редко задумываясь над своими действиями и не делая из них правильных выводов. При этом падишах всячески пытался доказать Игнатьеву, что у мусульман есть понятие чести, верность данному слову, в отличие от греков, сербов и болгар, вкупе с армянами, напрочь лишенных достоинства.

— Ради бакчиша и власти мать родную продадут! — борцовская шея султана багровела от прилива злости. Абдул-Азиз скрипел зубами. — Вы со мной или с болгарами? — обращался он к Игнатьеву, и гнев клокотал в его горле. Тиран по натуре, он и любил деспотично, и ненавидел люто. Он не привык уступать и вряд ли понимал, что, отдав себя на растерзание туркам, восставшие славяне стали той искупительной жертвой, которая позволила России обратить внимание всего мира на страдания балканских христиан и приступить к самым решительным действиям по их освобождению.

Помня о том, что султан еще недавно оказывал ему небывалые почести, как он оказывал бы их, наверно, самому государю, Николай Павлович пытался его успокоить.

— Ваше величество, как дипломат, я вынужден отстаивать позицию России. Так думаю не только я, но и представители тех стран, с которыми Россия состоит в союзе. И тут я ничего не могу сделать. Австро-Венгрии не терпится прибрать к рукам Боснию и Герцеговину, вот она и субсидирует мятежные анклавы на Балканах. А мое мнение, ваше величество, вы знаете: Россия, равно как и Турция, лишь тогда сильна и политически мудра, когда действует самостоятельно и не связана по рукам и ногам своими союзницами, парализующими ее действия по мирному решению восточного вопроса, — говорил он сочувствующим тоном, встречая опаленный ненавистью взгляд Абдул-Азиза. — Если вы пойдете по пути мести, итоги вас вряд ли обрадуют. Сосредоточьтесь пока на реформах. С остальными проектами, как бы душа к ним ни рвалась, желательно повременить.

Абдул-Азиз молчал. После смерти верховного везира Аали-паши он думал лично управлять империей, страстно желая изменить закон о престолонаследии в пользу своего сына Юсуфа Иззедина и увеличить свою личную казну до колоссальных размеров, присваивая все доходы государства. Два года назад, уступив хедиву Египта за двадцать один миллион франков почти все права независимого государя, он оставил солдат и чиновников без содержания. И расставаться с этими деньгами, тратя их на войну с болгарами и сербами, ему ужасно не хотелось. В августе 1875 года, когда все стало клониться к упадку и начались злосчастные восстания, он велел сократить вдвое платежи процентов по государственным долгам, тем самым подорвав доверие к себе.

Оппозиция подняла голову. Желая заручиться поддержкой Англии в деле управления османским государством, Мидхат-паша начал вести переговоры с Генри Эллиотом, о чем сразу стало известно Игнатьеву. Обыкновенно между ним и султаном выступал посредником Абрам-паша. Через него Николай Павлович не раз предупреждал султана о готовящемся дворцовом перевороте и советовал ему изгнать из Порты наиболее опасных заговорщиков, в число которых входил и военный министр. Но самоуверенный Абдул-Азиз лишь хвастался в ответ на дружеские предостережения.

— Генерал Игнатьев потому так беспокоится, что не знает обычаев нашей веры. Стоит мне показать четки — мятежниками овладеет такой страх, что они тотчас опомнятся и выдадут зачинщиков.

По всей видимости, он уже начал сомневаться в искренности своего приятеля и не доверял ему вполне, поскольку Александр II увильнул от личной встречи с ним. Русское правительство отвергло дружбу с Турцией и предпочло ему объединение с Германией и Австрией. Как известно, обида худший из советчиков, а султан был обижен до глубины души. При крайне редких теперь встречах с Николаем Павловичем, его чернобородое лицо становилось угрюмым.

В незавидное положение поставил Горчаков русского посла в Константинополе, если не сказать, плачевное! Игнатьев чувствовал себя как человек, слабеющий душой и телом от болотных испарений, изнемогающий от звона и укуса комаров, по большей части малярийных кровососов.

В Азиатском департаменте были уверены, что Австро-Венгрия готова помогать России и что ее усилиями мы достигнем большего, удовлетворив свои и союзнические цели, нежели самостоятельной политикой в Стамбуле и непосредственным влиянием на Порту.

Игнатьеву пришлось потратить много сил, чтобы убедить военного министра Турции не раздувать подгорицкое дело. Князь Николай горячо благодарил их обоих. Не разделяя мнение Новикова и Стремоухова относительно искренности отношений Австро-Венгрии к России, Сербии и Черногории, к славянам вообще, Николай Павлович считал, что сносить турецкое иго легче и выгоднее для сербов, нежели попасть в цепкие руки Вены. Он всегда был против того, чтобы решать славянский вопрос в союзе с другими державами, тем паче по частям.

— Решать славянский вопрос надо в полном объеме и только тогда, когда Россия в состоянии будет сделать это одна, без вмешательства корыстолюбивой политики Габсбургов, всегда живших в долг и не плативших по долгам, — внушал он своим сослуживцам.

За это в Петербурге и Вене Игнатьева прозвали туркофилом, ставя ему в вину дружбу с султаном.

— Моя вина в том, что я люблю свое Отечество! — сказал Николай Павлович Нелидову, когда они коснулись этой темы. — Я никогда не скрывал своих взглядов, считал и считаю, что Горчаков напрасно повел политику венских соглашений, которая, даю зарок, столкнет нас лбами с Портой.

— Вы полагаете, войны не избежать? — спросил старший советник, перехватив довольно выразительный взгляд шефа.

— Попомните меня, — сказал Игнатьев, мрачнея от своих предчувствий.

Вспыхнувшее восстание в Герцеговине дало повод министру иностранных дел Австро-Венгрии графу Андраши вмешаться во внутренние дела Турции. Совершил он этот шаг под предлогом пограничных интересов и втянул Горчакова в тройственную политику.

Первым шагом на новом опасном пути, против которого предостерегал Николай Павлович, было учреждение консульской комиссии, которая должна была контролировать действия оттоманского комиссара, отправленного султаном в Герцеговину. Консульская комиссия собралась в городе Мостаре в августе 1875 года. Отныне послы в Стамбуле должны были повиноваться венскому центру. Другими словами, граф Андраши, заклятый враг России и ее злостный соперник, сделался хозяином восточного вопроса, а русский посол, успешно противившийся доселе австро-венгерским и английским козням, выдан был головой венгерскому коноводу под постоянный, ежечасный контроль представителя Вены Франца Зичи и германского посла Карла Вертера, без ведома и согласия которых он не мог теперь и шагу сделать в Порте.

— Как же это называть, как не предательством! — негодовал Игнатьев, собрав своих секретарей и объясняя им абсурдность ситуации. — Высокое положение, достигнутое нами в Турции ценой десятка лет и неустанных попечений, уничтожается во вред России, без какой-либо гарантии будущего и без другой видимой причины, кроме личного расположения нашего канцлера к графу Андраши!

Секретари подавленно молчали. Каждый чувствовал себя турецким пленником, которого везут в железной клетке на спине верблюда.


 

Глава 18

Князь Бисмарк, предвидя борьбу славян с германским миром, успел сблизиться с Веной настолько, что та уже не порывалась больше освободиться из его грубых объятий. После этого в ход были пущены родственные связи двух царствующих дворов: Вильгельма I и Александра II, а также отношение дяди к родному племяннику. В итоге состоялось берлинское свидание трех императоров, договорившихся о «союзе трех северных дворов», хотя Горчаков в переписке с русским послом в Лондоне Брунновым говорил о том, что «не было никаких протоколов, никакого положительного обязательства, изменившего нашу свободу действий, — одним словом, ничего для дипломатических архивов, нравственные же последствия огромные...»

Узнав об этом из письма Бруннова, Николай Павлович понял, что в скором времени, при первой же возможности, России станут выкручивать руки две империи: Германия и Австрия, полностью распоряжаясь ее силой и авторитетом. Вот тут, по мнению Игнатьева, и заключался весь узел восточного вопроса и ключ к пониманию того странного, беспощадного упадка его посольского влияния в Константинополе. Да ладно бы только его личное влияние страдало, а то ведь вред наносился России! И наносился он прежде всего мадьяром Дьюлой Андраши — цепным псом Австрии, старавшимся не столько укусить Россию, причинить ей боль, сколько унизить ее, отомстить за подавление венгерского восстания.

Зная характер Александра II, Николай Павлович прекрасно понимал, что тому больше всего хотелось выглядеть благородным рыцарем по отношению к европейским державам, забывая о собственных нуждах.

Долгое и тесное общение со столь противоречивой и самолюбивой фигурой, какой был султан Абдул-Азиз, не говоря уже о должностных лицах Порты, смертельно боявшихся потерять свое место и оттого казавшихся как бы немного не в себе, сильно утомляло Игнатьева. Принимая в день порой до ста человек, когда нельзя было отделаться одним дипломатическим «мурлыканьем», Игнатьеву казалось, что его нервы не выдержат и он наговорит всем кучу резкостей.

При таких обстоятельствах Николаю Павловичу ничего не оставалось, как объяснить положение дел самому Александру II.

Одиннадцатого октября в семь часов утра «Тамань» вышла из Босфора. Море было спокойным, пароход шел быстро и на следующий день бросил якорь в Ялте.

Встреча с государем и государыней обрадовала своей теплотой и непоказным радушием. Воскресная аудиенция прошла на царской яхте «Эриклик».

Заметив, что глаза у крестника воспалены, Александр II озабоченно спросил, лечит ли он их, не запускает ли болезнь.

— Лечу, да что-то мало толку, — ответил Игнатьев, всем своим видом показывая, что даже заботы общего характера могут привести к сугубо личностным раздумьям. — Окулисты говорят, что надо срочно делать операцию. Наш профессор Иванов прислал лекарства, но я остерегаюсь применять их.

— Отчего? — поинтересовался государь.

— Дело в том, что новый итальянский посланник граф Корти страдает таким же заболеванием, совершенно как и я. Первый окулист в Европе лечил его три месяца какими-то там зондами и наконец посоветовал оставить все по-старому. Я же хочу проситься в отпуск, чтобы сделать операцию.

Император повел головой:

— Очень прошу тебя, Николай, отложить оперативное лечение до более спокойного времени. При теперешнем кризисе твой отпуск и возможные глазные осложнения очень помешают службе.

— Ваше величество, мне все равно в Царьграде делать нечего, — стал объяснять Игнатьев, хорошо обдумав свой ответ. — Праздник байрама мешает мне видеться с султаном и министрами, с которыми и говорить-то сейчас не о чем. Мне удалось выполнить заданную из Петербурга задачу: угодить всем коллегам «без изъятия», поставив в общий строй француза с немцем и строптивого британца, призвать к миролюбивым действиям рассвирепевших турок и вырвать уступки у султана, не затронувши его самолюбия и не настроив против нас.

Сказав все это, Николай Павлович вынужден был вновь заговорить о желании Абдул-Азиза сблизиться с Александром II.

— Несомненно, государь, что, взывая смиренно к дружбе вашего императорского величества, султан руководствовался убеждением в вашем могуществе и в вашей искренности и что он искал у вашего величества поддержки для преодоления опасностей, грозящих разрушением его империи.

— А может, он хитрит? — прищурив глаз, как опытный стрелок, засомневался государь. — Нарочно водит за нос?

Царь был не прав, задавая подобный вопрос. После получасовой беседы он должен был усвоить то, в чем его старался убедить Игнатьев.

— Близкое знание характера Абдул-Азиза, свойств и степени его образования не позволяет мне допустить предположение, что его искательство скрывает коварный расчет расстроить наши отношения к союзникам. Смею удостоверить ваше императорское величество, что таковое не могло быть скрытым побуждением султана.

— Не уверен, — сцепил пальцы император, стараясь быть благоразумно сдержанным и непреклонно строгим в разговоре со своим послом.

Николай Павлович почувствовал неловкость. Выходило так, что он заботится о том, о чем его совсем не просят. И все-таки он вновь заговорил. Используя счастливую возможность обращаться к царю лично, насколько это было позволительно, Игнатьев хотел обратить внимание Александра II на то, что нам бесполезен и вреден внешний союз, вязавший нас покрепче иных пут, и что дорожить им не стоит, нет надобности.

— Я полагаю, государь, что Абдул-Азиз был искренен, когда униженно предлагал вашему величеству свою скромную дружбу, которую вы можете принять или отвергнуть. Я вдвойне счастлив, что вы ничем не стеснены в своих решениях и что для нас не существует никакой настоятельной необходимости добиваться какого-либо внешнего союза с Портой. И все-таки я думаю, что не следует заставлять Абдул-Азиза раскаиваться в его добром расположении, идя на поводу у графа Андраши с его нетактичной программой реформ, которую он навязывает Турции.

— Почему ты считаешь ее нетактичной? — осведомился император.

— Она приведет нас к войне.

— Почему?

— Осмеливаюсь напомнить вашему величеству категорическое заявление султана, мне сделанное, что он никогда не согласится принять программу, навязываемую Турции иностранными державами. А Вена давит на него с безумной силой, неугомонно провоцирует на драку.

— Бисмарк говорит, что не позволит заноситься ей сверх меры.

— Он англоман, этим все сказано. Недаром европейская пресса без всякого стеснения решает будущую судьбу Порты и Востока, как будто турецкой империи больше не существует. Наш отказ вступить на путь, открываемый нам самим Абдул-Азизом, будет иметь вероятным последствием, что он вынужден будет броситься в объятия «Молодой Турции» и Англии, ее поддерживающей. А это верный шаг к войне и вековечной конфронтации. Вот я и спрашиваю, государь: что мне ответить султану? — прошелся пальцами по аксельбанту Игнатьев, словно проверял, на месте ли он и не топорщится ли часом канитель?

После некоторого колебания Александр II отклонил желание Абдул-Азиза иметь с ним личные «секретные сношения».

— Время ушло. Об этом надо было думать раньше, — ответил он, сославшись на высшие интересы той политики, которой он решился следовать. Какие это интересы, он не счел нужным объяснять.

Исполнив свой долг и доведя свои настояния до последней возможности, Николай Павлович осмелился предупредить его величество и государыню императрицу, что, кроме уничтожения русского влияния в Царьграде, он ничего не видит в будущем.

— Все, что я вижу, — произнес Игнатьев с горечью, и пальцы его вновь прошлись по аксельбанту, — это ликование врагов, торжество интриг, направленных против славян, и, как результат всех этих козней, войну между Россией и Турцией.

Государыня Мария Александровна, смертельно бледная, источенная хворью, кротко глянула на царственного мужа, как бы умоляя его сделать верный шаг, прислушавшись к словам Игнатьева, но Александр II лишь заложил ногу на ногу и, вынув портсигар, стал доставать папиросу.

Ввиду невозможности сохранения прежнего личного положения в Царьграде и бесполезности своего дальнейшего там пребывания Николай Павлович настоятельно просил своего увольнения.

— Я уже тринадцать лет торчу в Константинополе! Мне нужно подлечить глаза, но более того — расстроенные нервы.

— Николай, — обратился к нему император, держа папиросу в руках, — ты с честью выполнил свой долг посла и верноподданного, и тем не менее повелеваю вернуться в Царьград на свой пост. Непременно. — Он закурил и предложил для переезда свою яхту.


 

Глава 19

Как Николай Павлович и предполагал, самолюбивый султан сильно обиделся на русского царя и резко охладел к его послу. Теперь поводырем Абдул-Азиза стал Генри Эллиот, считавший, что славян-повстанцев надо истреблять — всех до единого. Этого же требовали «Молодая Турция» и партия военного министра Хуссейна Авни-паши.

Перемена в настроении турецкого владыки не вызвала в Игнатьеве никаких выражений досады, заметных его подчиненным, но возбудило лишь сожаление по поводу недальновидности государя, не говоря уже о Горчакове, стремившемся «воссоздать Европу». Русский канцлер горевал, что «Европа исчезла» и что ее, для совместных решений, нужно создать «дипломатически, пусть даже в ущерб русским национальным интересам».

Германский посланник барон Вертер, зрелый, добродушный дипломат, сказал как-то Игнатьеву по-дружески: «Вы не поверите, до какой степени и как мелочно вас ревнует граф Андраши, а потому мы должны крайне осмотрительно составлять наши донесения и сообщать свои предложения нашим дворам. Все дело можно испортить пустяками».

Милый, добрый, наивный барон Вертер! Знал бы он, что все писанное Николаем Павловичем, даже собственному императору, каким-то непостижимым образом становилось известно графу Андраши и разжигало его неприязнь к Игнатьеву. Да и какой европеец способен уважать противника?

— Развязаться, развязаться с тройственным союзом! — говорил Игнатьев самому себе, словно настраивался на кулачный бой. — Во что бы то ни стало развязаться!

День за днем, одного за другим, он вызывал к себе консулов и почти всем говорил одно и то же:

— Будьте готовы к войне. Нас загоняют в нее.

Балканский полуостров полыхал.

Земли Боснии, Герцеговины и Болгарии, словно склоны и подножие вулкана, заливала кипящая огненно-дымная кровь ее повстанцев, причем Болгария страдала больше всех. Она тонула в море слез, всеобщей горечи и муки. Кавказские горцы, перешедшие на службу к султану, действовали беспощадно. Во-первых, им за это хорошо платили, а во-вторых, они спешили отыграться на православных болгарах за свое поражение в войне с Россией.

Газетные статьи, как и донесения агентов, представляли собой жуткий коктейль из человеческой крови и нечеловеческой жестокости, воплей убиваемых детей и насилуемых женщин. Об издевательствах и массовых угонах в рабство уже никто не говорил. И если славяне поднялись до высоты понимания святой христианской жертвенности, то мусульмане достигли дна своей религиозной ненависти.

Стамбул стал напоминать пороховую бочку.

Одиннадцатого мая восстание софтов (учеников религиозных школ), требовавших смены власти, и «новых османов», ратовавших за конституцию, принудило Абдул-Азиза сменить великого везира Махмуда Недима-пашу, приверженца русских, и назначить на его место Мехмеда Рюшди, приятеля военного министра.

Движение «новые османы» находило отклик в бедных кварталах Стамбула. Всем казалось, что со сменой власти жизнь улучшится. Недовольство султаном росло с каждым днем. Абдул-Азиза обвиняли в разврате и роскоши, в том, что его состояние в пятнадцать миллионов лир многократно превышает бюджет Турции, а народ стремительно нищает. Знающие люди утверждали, что если падишах о чем и думает, так только о своем кармане и любимых броненосцах.

Семнадцатого мая Николай Павлович устроил на своей посольской даче совещание с участием барона Вертера, графа Зичи и графа Корти, но разговор как-то не клеился. Не оживился он и после позднего ужина. Заметив, что его коллеги находятся под гнетом непонятных дум, Игнатьев предложил им сыграть в вист. Партия затянулась, и общество разошлось за полночь. Погода была отвратительной. Из-за густого тумана ничего не было видно. Набережная была безлюдной. Со стороны Черного моря дул холодный, порывистый ветер, приносивший нудный, мелкий, непрекращающийся дождь. Австрийский посол отправился в Константинополь на германском паровом катере, любезно предоставленном в его распоряжение бароном Вертером.

Утром Николай Павлович был разбужен отдаленным грохотом пушечных выстрелов и тотчас выглянул в окно. Набережная по-прежнему была пустынна. Только на «Тамани», лениво повертывающейся вокруг якорной цепи то в сторону азиатского, то в сторону европейского берега Босфора, мерно прохаживался часовой. Вскоре, несмотря на дождь, из соседних домов и гостиниц стали выбегать встревоженные люди. Все они прислушивались к орудийным залпам и недоуменно гадали, что происходит в Стамбуле.

Игнатьев хотел сделать запрос по телеграфу в консульство, но оказалось, что депеш не принимают: почта занята солдатами.

В канцелярии посольства никто не мог ответить на вопрос, что происходит. Может, софты снова учинили бунт? Или «новые османы» митингуют — требуют реформ и конституции? Было очевидно, что в Константинополе произошло что-то чрезвычайно важное, но что именно, оставалось загадкой. Кордонные отряды никого не пропускали в город. Час проходил за часом, а неизвестность все длилась; любопытство нарастало, так как давно миновал срок, когда в Буюк-Дере должен был прийти из города первый пароход — ширкет, поддерживающий постоянное сообщение между Царьградом и его окрестностями. Из города не выпускали ни пароходов, ни экипажей, ни верховых.

Просторный вестибюль посольства стал заполняться людьми. В основном дамами русской колонии. Всех пугали артиллерийский гул и полная неразбериха. Уж не резня ли началась? Султан кровожаден и мстителен. Ему все равно, кого потрошить — человека или курицу.

Николай Павлович вышел в фойе. Внешне казалось, что он находился в таком же неведении, как и остальные смертные, но сотрудники миссии, неплохо изучившие Игнатьева, втайне понимали, что ему что-то известно.

— Зря не волнуйтесь и не поддавайтесь страхам, — говорил Николай Павлович, стараясь успокоить дам. — Я сам пока не знаю, что произошло, но смею вас уверить: пока над вами реет русский флаг, османы вас пальцем не тронут.

Еще был слышен грохот пушек, когда из тумана показался турецкий броненосец и, став напротив русского посольства, нацелил на него свои орудия, как бы приготовившись к бомбардировке.

Толпа заволновалась еще больше. Судно греческого посланника стало разводить пары, по его палубе забегали матросы, но на «Тамани» было все спокойно: никакой излишней суеты.

— Что же это, — спросил князь Церетелев у Игнатьева, — греки пары разводят, а нашим хоть бы хны?

— В этом нет нужды, — спокойно произнес Николай Павлович. По тону его голоса и краткости ответа Алексей Николаевич понял, что послу известно очень многое, но говорить об этом он не собирался.

Вскоре выяснилось, что ощетинившийся бортовыми пушками турецкий броненосец примчался на защиту обитателей посольских дач и жителей Буюк-Дере. После того как боевой корабль встал на якорь и с него просемафорили о самых добрых намерениях, на почтовой станции вновь застрекотали телеграфы и депеши посыпались градом.

В десятом часу утра из Перы прибыл один из курьеров посольства, которому удалось пешком пробраться в Буюк-Дере. Он рассказал, что в Константинополе всеобщее ликование: Абдул-Азиз низложен. На престол взошел его племянник Мурад V. Решение о свержении султана было принято не сразу. Сначала Мидхат-паша хотел добиться от него принятия турецкой конституции, но, увидев, что затея его терпит крах, посчитал необходимым заменить его принцем Мурадом. Возглавил дворцовый переворот и непосредственно руководил им военный министр Хуссейн Авни-паша.

Причины низвержения Абдул-Азиза Игнатьеву были понятны, хотя для многих они так и остались тайной за семью печатями. И главной причиной революции Николай Павлович считал опасение ряда западных держав, как бы владыка османской империи, слывший за приверженца добрососедских отношений с Россией, не принял каких-либо решений, напоминавших решения отца его, Махмуда, поставившего в 1833 году Турцию под покровительство императора Николая I.

Внутренними же причинами падения Абдул-Азиза можно было считать общее положение дел, вызывавшее повсюду недовольство.


 

Глава 20

Сразу же по воцарении Мурада V первый драгоман Порты прибыл в русское посольство и громогласно сообщил, что «Божией милостью и с общего согласия султан Абдул-Азиз низложен».

— Законный наследник султан Мурад V взошел сегодня на престол. Да сделает Аллах всех его подданных счастливыми.

Игнатьев выслушал гонца с тяжелым сердцем. Трудно было свыкнуться с мыслью, что Абдул-Азиз утратил власть. Когда Николай Павлович узнал, что старый сераль Топ-Капы стал для Абдул-Азиза своеобразным зинданом, тюремным застенком, ему невольно показалось, что он и сам теперь в Буюк-Дере томится под замком. Смена турецкого владыки добавляла ему политических ребусов, дипломатических козней и нервотрепки, которая усугублялась тем, что в любой момент можно было ожидать гнева начальства и своей отставки. Вот и приходилось работать так, словно у него остался один день, чтобы успеть завершить начатое дело в то время, как его контрагенты могли поздравить друг друга с успехом. И первым среди них был Генри Эллиот, чье честолюбие набирало силу при явном деловом успехе.

Франция первой признала султана Мурада. Следом к заявлению французского посла графа Бургоэна присоединился Генри Эллиот, желая подчеркнуть законность новой власти.

Поскольку Мурад V не был еще признан Россией, что случилось несколько позднее, наши суда в Босфоре не расцвечивались флагами. Этого было достаточно, чтобы возникли толки, будто бы Игнатьев ищет способ освободить Абдул-Азиза и переправить его в Петербург.

Ненависть «новых османов» к России была столь велика, что, поддержи Европа Турцию, как это сделала она в 1854 году, Порта тотчас объявила бы войну России.

Второй секретарь миссии князь Церетелев, управлявший с мая консульствами в Адрианополе и в Филиппополе, вызвался сделать отчет о первом свидании нового падишаха со своими верноподданными. Получив одобрение Игнатьева, он отправился в Стамбул вместе с Хитрово в его открытом экипаже. Екатерине Леонидовне тоже хотелось посмотреть на нового владыку Порты, но Николай Павлович отговорил ее:

— Ты и так его скоро увидишь. На первом же султанском балу.

Французский посол граф Бургоэн передал ему слова английского коллеги, обращенные к барону Вертеру на рауте у Франца Зичи: «Когда Игнат-паша узнает о свержении Абдул-Азиза, подумайте, какой это будет удар для него!»

— Я полагаю, чувствительный, — пробормотал немец.

— Просто убийственный! — счел нужным уточнить сэр Генри Эллиот.

Спустя три дня Абдул-Азиз был найден в луже крови — мертвым. В этом загадочном происшествии было что-то мистическое. Первое печатное известие гласило, что «султан в припадке сумасшествия бросился из окна и расшибся до смерти».

Известие это появилось в греческой газете, двадцать третьего мая, и ему мало кто поверил. Не поверил и Игнатьев. Опубликованный вскоре официальный протокол, подписанный синклитом медиков, в числе которых значился врач английского посольства, показался ему басней. Трудно было согласиться с тем, что самоубийца вскрыл себе вены посредством маленьких ножниц «с небольшой пуговкой», как сказано в протоколе.

Игнатьев откровенно сокрушался. Ощущение всемогущества оказалось у халифа сильнее чувства надвигающейся катастрофы.

— Я сердит на него не за то, что он сделал, а за то, чего не сделал! — сказал Игнатьев старшему советнику посольства Александру Ивановичу Нелидову после похорон Абдул-Азиза и даже пристукнул по столу с досады: ведь говорил же падишаху, говорил!

Николай Павлович все еще казнил себя за то, что не сумел предупредить переворот. Он столько лет, словно большой корабль, затратив уйму сил и средств, разворачивал Турцию в сторону дружбы с Россией, и вдруг ее рули заклинило: в машинном отделении возник пожар, а капитан, с которым он нашел общий язык, был сброшен с мостика — за борт! — ополоумевшей командой.


 

Глава 21

Сообщения о зверствах турок в мятежных областях с каждым днем становились ужаснее. Если кто и сохранял невозмутимый вид, так это Генри Эллиот, на том же обеде сказавший графу Зичи:

— Игнатьев пылкий человек, но и ему вряд ли удастся сделать так, чтобы мое сердце вспыхнуло сочувствием к болгарам. Да и с какой опять же стати? Повстанцы знали, на что шли.

А самому Николаю Павловичу он заявил куда грубее.

— Болгария сама подняла юбки.

Многие из дипломатов возмущались действиями башибузуков, но более всех протестовал против их зверств Игнатьев. Он открыто заявлял об этом сераскиру и верховному везиру, но Хуссейн-паша лишь разводил руками — дескать, он не может уследить за всеми, а Мидхат-паша злорадно усмехался. В отмщение за критику турецкого правительства, повинного в военных преступлениях, в адрес русского посла стали поступать угрозы. Его пытались запугать и вынудить подать в отставку. К тому же покушение на жизнь российского посла всегда можно было приписать самой России, якобы вечно ищущей предлог для нападения на Турцию. В этом видна была рука турецкого премьер-министра, тесно связанного с Генри Эллиотом.

Осужденный на бездействие, Николай Павлович откровенно страдал, чувствуя, что добытое с таким трудом влияние на Порту ускользает из его рук. Скрепя сердце он шаг за шагом следил за происками Генри Эллиота и Мидхата-паши, которые смогли его переиграть только тогда, когда решились на крайнюю меру, убрав, по выражению масонов, фигуру падишаха с «шахматной доски».

Большинство политиков не могли себе представить, какого уровня волна всеобщего негодования вскоре поднимется во всех странах Европы, возмущенных зверствами магометан.


 

Глава 22

Пятнадцатого июня, под предводительством генерала Черняева, в войну с османами вступили сербы. Пламя турецкого фанатизма перекинулось на всю Европу, но более всего зажглось русское общество, его патриотически настроенная часть. Спешно создавались добровольческие роты и полки. Пожертвования в пользу славян, борющихся за свою свободу, шли со всех сторон России, хотя в официальном смысле между Турцией и ее восставшими народами Россия исполняла роль посредника.

Александр II, проводивший лето в Эмсе, держа при себе Горчакова и наслаждаясь обществом придворных дам, негодовал на Черняева за его неслыханное самоволие и вознамерился лишить его ордена, которым тот был награжден в апреле. Но если государь был против войны, то цесаревич Александр Александрович стоял во главе «партии действия», а его гофмаршал Зиновьев состоял в личной переписке с опальным генералом.

Игнатьев понимал: Черняев долго не продержится, его несчастных волонтеров сомнут турецкие войска, но, может быть, еще удастся примириться с Портой и с честью выйти из игры. Плохо было то, что, раскрывая свои карты перед Австро-Венгрией, Россия порывала с морскими державами: Англией, Францией, Италией — и по первому требованию должна была отдать все свои козыри Германии.

— Веселенькая перспектива, нечего сказать! — негодовал Николай Павлович.

А Петербург еще теснее сблизился с Веной.

Двадцать шестого июня 1876 года в Рейхштадте состоялась встреча российского государя Александра II и австрийского императора Франца-Иосифа I. Итог переговоров был двояким: с одной стороны, оба правителя решили в сербо-турецкий конфликт не вмешиваться и тут же сделали это решение притчей во языцех, вот-де мы какие миролюбцы, а вторую часть своей договоренности, закрепленной в положениях строго секретной конвенции, условились таить и от врагов, и от друзей. Вторая часть затрагивала территориальный передел.

Игнатьев оказался в более чем странном положении: он, русский посол, сидит в Турции как на пороховой бочке, а за его спиной о чем-то — тайно! — шепчутся два императора. Впрочем, мидовских инструкций было для него достаточно, чтобы понять позицию сторон. Стоило Вене взбрыкнуть по самому ничтожному поводу, как Россия тотчас оказывалась в глупом и опасном одиночестве перед прочими державами. А синклит образовался хваткий, палец в рот не клади — воинственный и оголтелый.

Думала ли Австрия о своей северной соседке? Ни вот столько! Она лишь пропускала в случае войны наши войска в узкий балканский коридор да милостиво обещая помогать дипломатически. Ни с Германией, ни с Англией она не ссорилась. Мало того, обо всем, что происходило между Веной и влюбленным в нее Петербургом, в одночасье доносилось Бисмарку. Россию тот из виду никогда не выпускал.

А Турция была уже практически неуправляема.

Игнатьев писал Горчакову: «Здесь совершенная анархия. Разгул фанатизма в провинциях». Он уже не сомневался, что Россию втянут в войну. Уж кто-кто, а Бисмарк постарается.

А тут, вдобавок ко всему, напуганный внезапной смертью любимого им дяди, найденного в луже крови, Мурад V отказался от престола, заявив, что он не способен к государственным делам и не желает быть монархом: он, как и прежде, хочет писать музыку.

Девятнадцатого августа 1876 года, при ста одном пушечном выстреле, к власти пришел Абдул-Хамид II — тридцать четвертый султан Турции в возрасте тридцати четырех лет, что сразу же отметили газетчики. Горбоносый, толстогубый, с большими ушами. Хитрый, умелый политик. Для успокоения учителей ислама он два часа молился в комнате, где хранится величайшая святыня мусульман — хиркан шериф, плащ пророка Мохаммеда.

В первые дни правления Абдул-Хамид II приобрел большую популярность среди жителей Стамбула. Он часто посещал казармы, школы, министерства, участвовал в товарищеских обедах офицеров, чего раньше никогда не было, был всем доступен и прост в обхождении.

После обряда коронации, препоясавшись мечом Османа и проезжая мимо палатки дипломатического корпуса, установленной по случаю торжеств возле дворца Долма-Бахче, новый повелитель Турции приостановил коня и послал адъютанта передать британскому послу сэру Генри Эллиоту, что его величество очень доволен тем, что начальники посольств и миссий почтили празднество своим присутствием.

Игнатьеву дали понять, чьим советам теперь будет внимать Порта.

Его положение как личного друга умерщвленного султана стало крайне тяжелым, даже опасным. Вскоре оно стало совершенно невыносимым, когда русские добровольцы явились в первых рядах и во главе сербских войск на турецкой территории. Доблестный завоеватель Туркестана генерал Михаил Григорьевич Черняев, бывший к тому времени в отставке, направился в Сербию по своей воле — никто его туда не посылал. Как только князь Милан назначил его главнокомандующим сербской армией, масса русских добровольцев двинулась под военные знамена. Шестого июля началось наступление Черняева на позиции Осман-паши, но уже через месяц Абдул-Керим-паша овладел центром долины Моравы. Сербия оказалась на краю гибели. Бесполезность соглашения трех империй для сохранения мира на Востоке была очевидной, а вред, нанесенный русскому влиянию в Царьграде, не мог быть исправлен иначе как военной конфронтацией.

Игнатьев не уставал повторять, что полумеры пагубны, они лишь ухудшат положение славян.

— Пока Сербия не объявила войну, Турция ее боялась. Мы могли склонить Порту к существенным уступкам сербам и болгарам, а теперь, вступив в борьбу и мутузя сербов почем зря, турки настолько осмелели, что готовы идти против нас, — сказал Николай Павлович полковнику Зеленому, с которым обсуждал сложившуюся ситуацию. — При существующих обстоятельствах нельзя даже ручаться, что стамбульские коноводы не постараются умышленно довести дело до крутой развязки, подвергнув нас прямому, для всех видимому, вызову или оскорблению, которое нельзя будет оставить безнаказанным. Тогда мы должны будем отстаивать нашу затронутую честь.

— Ну, мы не девица, которую... кхе-кхе... пощупали чуть ниже живота, — откликнулся военный attachе. — Мы можем и манкировать обидой.

— Можем, но не вправе, — ответил Игнатьев. — Мы не должны допустить, чтобы Турция первой нанесла нам удар. Видя, что Сербия не представляет для нее опасности, она сосредоточит все свои силы исключительно против нас, а силы у нее, вы сами знаете, такие, что пренебрегать ими никак не следует. Поэтому я повторяю: для нас недопустимо, чтобы Турция сама выбрала минуту для столкновения с нами.

Проведя два дня в раздумьях, он отправил канцлеру записку, которая заключала в себе полную программу действий, способных вывести Россию из того фальшивого положения, в которое она была поставлена с осени прошлого года ухищрениями графа Андраши.

Горчаков нашел ее слишком «широкой» и посоветовал забыть.

Когда сэр Генри Эллиот, обвиненный собственным парламентом в излишнем туркофильстве, был на время заменен английским министром Индии и колоний маркизом Солсбери, Николай Павлович сумел склонить его на свою сторону.

— У меня такое чувство, что в будущем мы станем хорошими друзьями, — с радостным блеском в глазах признался англичанин, побеседовав с русским послом.

Игнатьев убеждал маркиза Солсбери заступиться вместе с ним за поруганное христианство. Благочестивый маркиз долго не верил сообщенным ему фактам. Тогда между ними состоялось соглашение: Солсбери дал честное слово, что он будет поддерживать русского посла на предстоящей конференции, если генерал Игнатьев докажет ему, что болгарских девушек и детей действительно продают в Константинополе.

— Если это так, я ваш союзник, — приложил руку к сердцу маркиз.

Было условлено, что доверенное лицо от английского посольства отправится покупать рабов при участии агента с русской стороны. Николай Павлович поручил это рискованное дело полковнику русской службы Шамилю. Как урожденный горец и магометанин, он мог проникнуть в недосягаемые дебри стамбульских трущоб.

Когда Игнатьев предложил Шамилю взяться за это дело, тот заколебался.

— Ваше высокопревосходительство, — сказал полковник, хмуря брови, — работорговцы люди крайне осторожные. Я не уверен, что справлюсь с заданием. Оно не столько трудное, сколько опасное.

— Неужели вы, черкес, боитесь смерти? — сделал удивленное лицо Николай Павлович. — Вот уж никогда не думал!

Самолюбивый горец сразу согласился и прекрасно справился с заданием.

На другой день маркиз Солсбери получил купленного христианского ребенка и негодующе воскликнул: «О, дьяволы!» — имея в виду турок.

Игнатьев и Солсбери стали друзьями.

Двадцать шестого июня зверства в Болгарии были обсуждены в парламенте Англии. Оппозиционная либеральная партия потребовала полного расследования, и консервативное правительство, возглавляемое премьер-министром Бенджамином Дизраэли, согласилось на это. Была создана комиссия по расследованию злодеяний в Болгарии, в которую вошли второй секретарь русского посольства князь Церетелев, второй секретарь английского посольства Уолтер Баринг и корреспондент газеты «New York Herald» Януарий Мак Гахан. Комиссия выехала двадцать третьего июля и в течение трех недель тщательно документировала злодеяния турок в Болгарии. Но большинство политиков Европы, сочувствуя турецкому султану, сходилось во мнении, что инсургентов нужно покарать. Самым безжалостным образом!

Второго и третьего октября у государя в Ливадии было совещание, на котором присутствовали канцлер Горчаков, военный министр Милютин и Игнатьев. Они собрались для принятия программы действий.

Первоначально князь Горчаков предложил ограничиться продолжением дипломатической переписки с иностранными кабинетами посредством циркуляра, адресованного русским послам при великих державах, с принятием одновременно некоторых военных мер на наших западных границах. Два проекта циркуляра были составлены бароном Жомини, но канцлер пришел к убеждению, что они не удовлетворяли требованиям минуты.

Третьего октября была прочитана записка, составленная бароном Жомини под руководством Горчакова.

— Нам предстоит выбор между двумя путями, — стал зачитывать свою программу канцлер, высокомерно вскинув голову. — Первый, по которому мы шли доселе в Турции и нами предпочитаемый: действительное улучшение положения христиан на Балканском полуострове без изменения политического строя Порты. Этот исход позволяет избегнуть восточного и европейского кризисов без непосредственной войны.

«Ага, попробуй, когда мы уже одной ногой в ней», — усмехнулся про себя Николай Павлович.

— При твердом и единодушном настоянии и при достаточной решимости, — заключил канцлер.

Игнатьев невольно повел головой: «О каком “единодушном настоянии” и “достаточной решимости” говорит канцлер? Слова, слова, слова! Ничего определенного».

— Второй путь, предпочитаемый венским кабинетом, ведет к распадению турецкой империи с осуществлением рейхштадтских предпосылок. — Горчаков поправил очки и продолжил чтение: — Дурная сторона этих двух способов разрешения восточного вопроса заключается в их противоречии одного другому. Один поставляет целью продолжение существования Турции на единственно возможных условиях, а второй имеет в виду немедленное разрушение существующего. Я думаю, прежде всего нам следует дождаться венского ответа.

«Опять Вена, будь она неладна! — выругался про себя Николай Павлович, не в силах справиться со своим чувством. — Ничего мы без нее не можем!»

— Все, что мы можем сделать лучшего, — продолжал плести кружева министр иностранных дел России, — это идти с графом Андраши по выбранному им пути и пытаться ответить себе на вопрос: согласится ли лондонский кабинет употребить силу против турок, если Порта не примет предложенной ей программы умиротворения?

— Да ни за что! — сказал Игнатьев, твердо убежденный в том, что канцлер попросту темнит. — Противодействие Англии туркам представляется мне маловероятным, разве что министерство изменится.

Светлейший вскинул подбородок:

— Предложенная вами программа серьезной автономии славянских областей, в особенности Болгарии, была бы для турецкого правительства началом самоубийства.

— По всей видимости, нам придется предъявить Порте ультиматум, — ответил канцлеру Николай Павлович.

— В этом случае мы подвергаемся опасности восстановить против себя наших союзников, — строго заметил Горчаков, откинувшись на спинку стула с таким видом, точно сел в свой экипаж, велев лакею закрыть дверцу.

— Избави меня Бог от друзей, особенно от Вены, — пробормотал Игнатьев как бы про себя, но так, чтобы его услышали другие.

Канцлер нахмурился. Он не терпел возражений.

— Наше дело — идти в русле принятых постановлений.

— То есть терять время, — не соглашаясь с ним, сказал Николай Павлович и повернулся к императору, который тут же задал свой вопрос.

— А что предлагаете вы?

— Активность наших действий, — без колебаний ответил Игнатьев. — Если мы должны прийти к войне, что очевидно, по крайней мере мне, что с политической точки зрения выгоднее начать ее тотчас, не  медля ни минуты, вести быстро и решительно, нежели терять напрасно время.

— Мне хотелось бы услышать доводы, — проговорил граф Милютин, на чьи плечи, как военного министра, ложилась мобилизация армии.

— Извольте, — сказал Николай Павлович, понимая его озабоченность. — Прежде всего, немедленная война сократила бы продолжение тяжелого кризиса, тяготеющего на нашем финансовом и политическом положении. Развязка была бы более чувствительная.

— А в материальном отношении? — осведомился Александр II, старавшийся не пропустить ни одной реплики.

— Выгоды очевидны, ваше величество. Во-первых, можно себе представить, что произойдет, если русская армия вступит первого ноября в Болгарию, тогда как большая часть турецких войск задержана сербами и черногорцами. Если турки отзовут свои силы с нынешнего театра войны, сербы и черногорцы тотчас перейдут в наступление и поставят врага между двух огней. Я хорошо знаю Черняева. Сверх того, надо ожидать, что восстанут Фессалия и Кандия, из чего следует, что греки могут перекрыть сообщения турецких войск. Албания, еще колеблющаяся, тоже может быть вовлечена.

— А как отреагирует Европа? — обратился к нему государь, желавший знать все точки зрения на данную проблему. — Вероятно, английская эскадра, как вы сами предполагаете в своих записках, вступит в проливы, а турецкие броненосцы будут рушить наши берега.

— Но этого будет недостаточно, чтобы остановить русскую армию. У турок нет десантных войск для ощутимых диверсий. При молниеносной войне времени у них не будет ни на что.

— Следовательно, нам пришлось бы опасаться противодействия лишь со стороны суши, — как бы размышляя вслух, проговорил Милютин.

Александр II, державшийся на редкость просто, сказал:

— Как бы дурно ни были расположены к нам европейские державы, о чем беспрестанно твердит нам Николай Павлович, они еще не спустились по лестнице, приведшей в 1853 году к коалиции.

— Это не может не радовать.

— Одна Австрия по своему географическому положению и свойственному ей двуличию способна навредить нам в полной мере, — довольно твердо, но со всей почтительностью в тоне, какая только может прозвучать в беседе с императором, проговорил Игнатьев.

Государь тотчас обратился к Горчакову:

— Посмеет ли она?

— Еще как посмеет! — невольно выпалил Николай Павлович, но канцлер уже начал отвечать, привычно избегая ясности:

— Это маловероятно. Если наступление наше будет быстрое, у Австро-Венгрии не останется времени для стратегических интриг. У Андраши в руках рейхштадтское обязательство, — стал оправдываться в своем потворстве Австро-Венгрии министр иностранных дел. — Мы постараемся его подтвердить.

«Кого? — нахмурился Николай Павлович, обдумывая фразу Горчакова. — Текст соглашения между двумя самодержцами? Выходит, канцлер неуверен в его силе и оговорка отнюдь не случайна? Тогда он просто вырыл яму, в которую скоро провалится, пожертвовав интересами родины ради никчемной консолидации монархов».

Сразу же возникла перепалка, во время которой светлейший постоянно обвинял Игнатьева в том, что тот останавливается на мелочах, входит в излишние подробности и руководствуется предвзятым отношением к графу Андраши, выказывая свое «неосновательное недоверие».

— Без частностей нет целого, без мелочей — дипломатии, — отстаивал свою позицию Николай Павлович, усиленно стараясь быть корректным. — А по большому счету Англия уже накинула удавку на шею России.

— Каким образом? — осведомился государь.

— Она убрала Абдул-Азиза, мечтавшего о дружбе с нами, привела к власти Мидхата с его идеей конституции и посадила на престол Абдул-Хамида, сторонника войны с Россией.

— Разговор с вами напоминает чаепитие в жару: пот прошибает, — чистосердечно признался Александр II.

В конце концов решили подождать ответа из Вены, узнать намерения императора Вильгельма I, вернуть Игнатьева в Константинополь и произвести мобилизацию части войск из северных районов. До ноября должно было решиться: будем ли мы действовать сообща со всей Европой, с одной ли Австрией с весны будущего года или же объявим войну Турции в ближайший месяц.

Четвертого октября, на другой день после совета в Ливадии, Николай Павлович отплыл в Константинополь на императорской яхте «Эриклик».

День был безветренный, солнечный, не по-осеннему жаркий. Сидя в шезлонге на палубе, Игнатьев предался размышлениям об обнаруженном им страшном свойстве государственного аппарата своего времени, которое не могло не привести в будущем к краху. И свойство это заключалось в крайнем преклонении перед внешней формулой царского самодержавия, доведенной до фетишизма, но с явным подчинением этой формулы целям, не имеющим ничего общего с историческим самодержавием земли русской, — целям, всецело коренящимся в фактической олигархии, окружающей престол и прикрывающейся лишь именем самодержавия. Если случайное пересечение интриг и самолюбий ненароком и приводило к широким деяниям исторической правды, то тут главным образом виновна не идея, а стихия русской истории, которая, вопреки всему, как бы из мира неведомого, проявляет свою животворную сущность, отодвигая в тень многих и многих персон.

Вручив очередному султану свои верительные грамоты, Игнатьев тотчас занял позицию посредника между Турцией, Сербией и Черногорией и ходатая за угнетаемых болгар. Из донесений посланного в Белград полковника Зеленого Николай Павлович понял, что Сербия будет раздавлена прежде, чем русские войска смогут прийти ей на помощь. Чтобы спасти Сербию от полного уничтожения, Николай Павлович предложил разрешить славянский вопрос путем мирных соглашений, на что султан ответил, что мир он подпишет острием меча. Тогда Игнатьев вручил Порте ультиматум с требованием заключить немедленное перемирие сроком на четыре или шесть недель. Для ответа давалось сорок восемь часов. При этом указывалось, что в случае отклонения русских требований последует разрыв дипломатических отношений между Россией и Турцией. Одновременно Россия провела частичную мобилизацию двадцати дивизий.

Турки были ошеломлены. К тому же они знали, что вещи Игнатьева были тщательно уложены и перевезены на «Тамань». Нагруженный посольским имуществом пароход стоял напротив его летней резиденции в Буюк-Дере, свидетельствуя о решимости привезти угрозу в исполнение по истечении двух суток.

Напуганный Абдул-Хамид, политик хитрый, но трусливый, поспешил принять предъявленные ему требования.

Шестнадцатого ноября в Царском Селе у государя императора Александра II прошло экстренное совещание, на котором главнокомандующим русской армией назначен был великий князь Николай Николаевич (старший), брат государя. Правительство выделило сербам миллион рублей и военную помощь во главе с генерал-лейтенантом Никитиным для проведения мобилизации.

Желая решить славянский вопрос в пользу Турции, Англия предложила созвать конференцию в Константинополе, но Игнатьев сомневался в успехе.

— Место выбрано неверно, — сказал он графу Зичи, прибегнув к мудрости китайцев: «В ночном горшке кашу не варят».

Вернувшийся из Болгарии князь Церетелев долго не мог прийти в себя от пережитого им потрясения.

— В ночном кошмаре не увидишь то, чему я был свидетель.

Судя по отчету международной комиссии, крови, пролитой болгарами, и пережитых ими ужасов хватило бы на сотню войн локального масштаба. После публикации отчета, вызвавшей в России целый взрыв эмоций, была предпринята еще одна попытка решить балканский вопрос, не расчехляя оружия. Для этого в Константинополе, в здании турецкого адмиралтейства, одиннадцатого декабря 1876 года на экстренную конференцию собрались представители шести европейских держав.

Николай Павлович председательствовал на ней совместно с Савфетом-пашой, министром иностранных дел Турции. Самым активным помощником Игнатьева на этой конференции был маркиз Солсбери, о котором стали говорить, что он затмил Игнатьева в своей любви к болгарам. Представители держав сошлись на игнатьевском проекте автономии для Боснии, Герцеговины и Болгарии, однако последняя, в угоду Австро-Венгрии, была поделена на карте в меридиональном направлении — на восточную и западную. И если, по выражению Шекспира, «весь мир театр», то можно было ожидать, что конференция, воспринимаемая многими как шутовское представление, будет в конце концов освистана с галерки; но свистеть было некому, так как вместо обидного свиста раздались... пушечные выстрелы.

В день, когда конференция готовилась официально объявить свое решение, Абдул-Хамид II, с благословения английского парламента и сэра Генри Эллиота, срочно возвращенного в Константинополь, дабы «держать руку на пульсе», проделал ошеломительный маневр: под гром пушечного салюта министр иностранных дел Турции Савфет-паша зачитал высочайший акт, согласно которому османская империя становилась конституционной. И по мере того как оглушительно палили пушки, зал заседаний превращался в прозекторскую, где на глазах посланников шести европейских держав — Англии, Франции, Германии, Австро-Венгрии, России и Италии — турки потрошили едва остывший труп злосчастной конференции.

Зачитав акт, Савфет-паша скромно потупил глаза и объявил труды послов напрасными.

— Конституция уже дарует своим подданным все необходимые реформы.

— Нет-нет! — возразил Николай Павлович, неожиданно подумав, что загадочная смерть Абдул-Азиза это легендарный ящик Пандоры, из которого, как упыри, стали вылетать напасти. — Я требую, причем категорически, утвердить отдельным актом наше общее решение! — Сдаваться он не собирался, тем более что схватка только началась.

Австро-венгерский посол Франц Зичи вручил Мидхату-паше ноту графа Андраши, заведомо обидную для Порты: текст ультиматума был составлен таким образом, что почти каждый его пункт требовал от турецкой конституционной монархии отказа от прежнего, ничем не ограниченного, суверенитета и, следовательно, был невыполним. Требуя присоединения к Австро-Венгрии Боснии и Герцеговины и тем самым расчленяя Турцию, Вена стояла на своем, словно несносная кокетка, уверенная в том, что нет мужчины, способного устоять перед ее чарами. И никто не смог бы доказать в этот момент, что ее простодушие постыдно, а непроходимая глупость ужасна, ибо они вели к войне России с Турцией.

Ультиматум Австрии намеренно был заострен, как трехгранный штык русского воина.

Прочитав ноту графа Андраши, Абдул-Хамид II, по всей видимости, так живо представил себе сцену четвертования проклятого мадьяра, что немедля изорвал официальную бумагу на мелкие кусочки.

Турецкие газеты писали, что воинственность Порты отныне направляется против всего окружающего ее мира, крайне враждебного ей. Против Вены, против Петербурга, против всех, кто жаждет растерзать империю османов, как только она дрогнет и выкажет слабость.

Италия встала на сторону России.

Франция вела себя так, словно ее это никак не касается. Скромность непорочной девушки читалась на лице ее посла.

Германия попробовала было возвысить свой голос, но Турция не желала слушать; мало того, она не хотела верить тому, чему для собственной выгоды должна была поверить тотчас.

Мидхат-паша, ставший при Абдул-Хамиде II верховным везиром, сделал вид, что он бессилен что-либо предпринять: конституция есть конституция.

— Султан осчастливил всех граждан Блистательной Порты! — голосом партийного трибуна уведомил он иноземных дипломатов. — Иного счастья им не нужно.

Душой разыгранной комедии был Генри Эллиот, успевший ободрить Мидхата: «Не бойтесь осложнений. Мы вас выручим». Кто эти «мы», сказано не было.

— Я уже слышу гром оваций в английском парламенте, — взбешенно произнес Николай Павлович, твердо убежденный в том, что конституционная монархия это сколопендра, пожирающая самое себя, а сама мидхатовская конституция это узаконенный рычаг диверсии и против Турции, и против России.

Послы стали покидать зал заседаний, шумно выражая недовольство. Принятие и подписание Абдул-Хамидом II турецкой конституции сорвало все их планы. Больше всех был расстроен Игнатьев. Ему не надо было объяснять, откуда дует ветер. Кто был заинтересован в государственном перевороте в Турции? Англия и Австро-Венгрия. Прежде всего Англия, видевшая в смене власти хаос, разруху и новые займы. Как говорят французы, чтобы приготовить яичницу, надо разбить яйца.

— Ладно, ладно! Всем достанется, — сгреб свои бумаги со стола Николай Павлович и передал портфель секретарю. — И тем, кто шьет, и тем, кто порет.

Чтобы как-то спасти «свои лица», державы вынуждены были отозвать своих послов из Константинополя. Порта дала им на сборы двадцать четыре часа. Этот шаг, однако, не означал разрыва дипломатических отношений: поверенные в делах были оставлены.

День 8 января нового, 1877 года выдался солнечным, радостно-ясным, почти что весенним, но Николай Павлович был мрачен и едва не рычал от ярости.

— Гони! — сказал он кучеру Ивану, и его посольская карета в сопровождении эскорта черногорцев помчалась прочь от здания адмиралтейства.

Мгновением позже за ним проследовали маркиз Солсбери и Генри Эллиот, тот и другой в своих парадных экипажах: на совещании все жутко перессорились.


 

Глава 23

— Покатили бочку с пивом, да не в нашу хату! — нарочито бодрым тоном произнес Игнатьев, сообщив жене об эвакуации посольства.

— Выгоняют?

— С треском! Турки объявили нам войну.

Собрав всех членов миссии в своем рабочем кабинете, Николай Павлович от всей души поблагодарил их за сотрудничество.

— Мы исполнили свой долг как христиане. Если турки нам ответили пощечиной, то она — по адресу Европы. Позиция, принятая Россией, спасла Сербию от полного разгрома. Это уже подвиг!

Слабым утешением для Игнатьева была депеша товарища министра иностранных дел Николая Карловича Гирса, в которой тот сочувственно писал: «Как бы то ни было, Вы всегда можете гордиться вашими действиями и гигантскими трудами в этом вопросе, — и всякий воздаст вам должную справедливость».

Утешение и впрямь было неважным: столько лет горбатиться, строить добрососедские отношения между Петербургом и Стамбулом, почти завершить это строительство и вдруг увидеть, как все рушится, летит в тартарары, вздымая тучи пыли. Неужели все зазря и ему, подобно бедуину, ничего не остается, как оплакивать золу родного очага на месте недавней стоянки?

На всех посольских этажах — в закоулках, гостиных, прихожих — вжикали пилы и стучали молотки. Кто как умел сколачивал ящики. Доски, оставшиеся после ремонта здания и сваленные во дворе, мигом исчезли. По узким коридорам было не пройти от выставленной мебели: диванов, комодов и связанных попарно стульев.

— Гвоздя в стенку забить не могут, а туда же, в строители русской политики лезут! — нарочито громко, чтобы всем было слышно, разорялась госпожа Нелидова, возмущенная необходимостью отъезда. Сам же Александр Иванович оставался поверенным в делах, а переводчиком при нем — Михаил Константинович Ону.

Екатерина Леонидовна с детьми уже взошла на борт «Тамани», когда пронесся слух, что корабль русского посла хотят взорвать.

Трое матросов, несмотря на ледяную воду, срочно обследовали днище судна. Ничего опасного не обнаружили. Можно было смело покидать Босфор.

Пройдя по непривычно гулким, опустевшим комнатам посольства и убедившись, что эвакуация сотрудников прошла успешно, Николай Павлович сделал несколько визитов, сердечно попрощался с теми, с кем был дружен, и поспешил на пароход.

Год кровавых турецких событий стал последним годом пребывания Игнатьева в Стамбуле. Он как бы вышел из одной игры и тотчас включился в другую: вместо привычной Одессы «Тамань» направилась в Афины.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0