Первая Пасха

Алексей Николаевич Григоренко родился в 1957 году. Окончил  Литературный институт имени А.М. Горького.
Автор четырех книг прозы.
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

На Пасху 1976 года они со Светкой через мост отправились в Крюков — посмотреть крестный ход ради любопытства девичьего. В ту коммунистическую пору храм в городе был только один, Успенский собор, да и тот на другом берегу Днепра (чтобы поменьше заглядывали туда любопытствующие). Располагался он в хаотично застроенном частном секторе потомков чумаков, что здесь осели с екатерининских времен, близ когдатошних лабазов с солью из Крыма. Кажется, и храм тогда выстроили чумаки.

Прямого сообщения с Крюковом не было. Надо было ехать с жилгородка на троллейбусе до Центрального рынка, здесь пересаживаться на весьма редко ходящий автобус, полный базарных теток из правобережных сел, — там уже начиналась Кировоградская область, и Днепр был естественной границей между областями, как прежде был границей России и Речи Посполитой, пока не отогнали русские армии во времена Гайдаматчины поляков до самого Кракова. Автобуса они тогда не дождались, пошли пешком через длинный мост, построенный уже после войны. Старый мост взорвали при отступлении в 1941 году доблестные сталинские дивизии «ни шагу назад!», добежавшие к осени до самой Москвы. Немцы же — до обратного наступления русских — навели здесь понтонную переправу, а мост, по которому они боязно шли на свое первое пасхальное богослужение, построили в 1947 году, прежде выстроив для того специальный завод, позже, после окончания постройки моста, перепрофилированный в автомобильный, производящий большегрузные автомобили КрАЗ для нужд социалистического хозяйства. Девочки же той весны 1976 года шагали тогда по мосту через Днепр и вряд ли знали в подробностях этих о всей истории под ногами своими — от границы с когдатошней Речью Посполитой до постройки богатым автозаводом целого города на приднепровской песчаной горе — и о том, что ныне они, в эту пасхальную ночь, переходят даже в иллюзорное государство, Речь Посполитую, в другой уже мир. Но ведь по сути так и было все. Но это открылось ей уже позже гораздо и не сказать чтобы слишком ее как-то затронуло. Ну, было когда-то. Ну и что?

Они шли в легких туфельках, Пасха поздняя выдалась, теплынь, деревья стояли в цвету, они кофточки захватили, конечно же светлые — ведь впереди ночь, и поднимались по вздымающемуся над рекой мосту — над прибрежными домами и крышами, затем, уже далеко внизу, видели лодочную станцию и разверзшиеся перед ними широкие дали стрежня Днепра. Мигали бакены, указывая границы фарватера вечерним судам — быстроходным «метеорам» — «ракетам» на подводных крыльях, степенным баржам, утюгам-буксирам, прогулочному белоснежному «Юрию Яновскому», который возил по акватории очередную группу ошалевших от экскурсии в город школьников из Омельника; на этом славном и любимом всеми горожанами судне работал матросом ее добрый знакомый Леня Шаляпин, дворовой сосед Мити, сам же Митя дослуживал срочную в далекой Сибири, на берегах Енисея. И она дожидалась его из «рядов». Они со Светкой смотрели на острова: на Зеленый, на Дыньку, на Шаломай — когда-то запорожские козаки дали такие названия им, смотрели на разгорающийся над правым берегом, за Крюковом, закат и прислушивались, может быть, к своему новому и необычному чувству: они идут в церковь. А ведь такого еще не было с ними. При всех папиных рассказах, при всей внерелигиозности, как сказали бы сегодня, их общего быта, душа ее отзывалась подспудно даже на малое это действие: переход через мост в Крюков, когда-то другую страну, другой берег, столь отличный судьбой и историей от их родного, левого днепровского берега. Может быть, зарождалось нечто в душе у нее в легком трепете, может быть, нет. Сейчас уже не припомнить. Знала одно: ничто не проходит бесследно. Скорее всего, отложилось в ней нечто до срока. Личинка будущей жизни. Зерно, спящее до весенней поры. Завязь почки в ожидании тока древесного сока от пробудившихся глубоких разветвленных корней ранней весной. Если они шествуют по мосту, спускаясь уже к главной улице Крюкова, куда она семиклассницей ходила через мост этот за реактивами в химический магазин, единственный в городе, направляя легкие стопы свои к пасхальному храму, значит, Сеятель — сеет: и брошена уже пригоршня зерен, и куда упадет какое из них? На камень или при дороге? Или в добрую почву? Не знает никто.

Тем более не знали они, 17-летние юные девы, смеющиеся своему еще вполне детскому, постреливающие глазищами на встречных крюковских добрых молодцев в мешковатых, пузырями, светлых рубахах с отложными воротниками (а у них в городе эта мода уже прошла, между прочим), шли, сами не зная куда, но — к церкви. Уже позже, годы спустя, она ощутит, но все-таки разумом не поймет, что в этом их походе в храм было для нее знаковое нечто, прообразовательное, будто бы праисторическое — это когда никто не знает, что было когда-то, во тьме непроглядной веков, и можно только догадываться, но ведь — было же. И точно — было. А если бы не было этого неведомого в доточных деталях — что, зачем, почему, с какой целью и как? — о чем можно только строить догадки и предположения, то и не было бы сегодняшнего дня, не было бы нас со всеми нашими заботами и печалями, с суетой нашей муравьиной и ни о чем. Прафундамент. Первенство — яйца или курицы? Стонхендж, пирамиды? Дольмены кавказские? 100-тонные плиты в основании Иерусалимского храма? Идолы на острове Пасхи, смотрящие в открытое море? Все — молчит, но существует и есть. Пережило тысячелетия. Мы уйдем, а все это так и останется. Человек в краткий свой миг пребывания на земле не может разгадать эти тайны.

Так и тогда, каждым шагом по крюковской улице — сперва к ее химическому магазину в сталинском доме, затем налево и далеко, почти до дома-музея педагога Макаренко (проходили по школьной программе «Педагогическую поэму» его, о перевоспитании в здешней колонии беспризорников в 20-е годы), — они, не зная сами того, входили в иную реальность, и это было не просто так поглазеть на пьяные морды крюковских любителей пива и сухой рыбы и беснующихся комсомольцев с вагонного завода, присланных старшими товарищами-коммунистами «поддерживать порядок» на храмовом дворе и с пеной у рта доказывающих перепуганным бабкам из Куцеволивки и из Успенки, притащившим куличи к утреннему уже освящению, что Бога нет и шо вы ото приехали со своих сел до нас? — и не просто из-за стены спин и крутящихся темных голов повыглядывать в любопытном рассматривании вынесенных из храма хоругвей, крестов и икон, но видеть будто бы глазами души: за хоругвями вышли двое священников в ризах бело-блестящих, отовсюду теснимые толпой глядачей и зевак, следом хор показался, тянущий что-то заунывное, сразу не разберешь, что же именно, а потом понимаешь пронзительное вот это: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесах: и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити». И помимо воли вдруг наворачиваются на глаза ее слезы откуда-то. Что это? Что? Затем из отверстого храма под улюлюканье комсомольцев и крики дружинников выходят люди с зажженными свечками — живая лента огня обвивает темную громаду Успенского собора — хор поет все увереннее и крепче, народ подпевает. И что же это такое? Что это за реальность такая? Она и предположить не могла в своих обыденных днях, отличающихся друг от друга только тогда, когда она получала письмо из Сибири, от Мити. И разве такое — сегодня, среди научно-технической революции и последних достижений и открытий науки, — возможно ли?.. Она будет биологом. Она познает тайны зарождения жизни. И что она здесь делает?..

А комсомольцы выхватывали тем временем за руки высмотренных зорко молодых людей и девчонок и тащили из многоочитого и многочленного тела крестного хода долой — за ворота. Кому-то заламывали руки, и не поймешь почему: то ли пьян чрезмерно, то ли неуемно стремился обратно к старухам, в крестный ход. Кто-то продолжал кричать, будто неотключаемое местное радио-«брехунец», о том, что попы дурят вас, та Бога нет же, я ж сказав, и прочие безумные и уже навязшие в зубах словеса, за воротами милиционеры проверяли документы у перепуганных пацанов, студентов крюковского машиностроительного техникума, записывали фамилии и составляли списки для подачи на персональный разбор в учебную часть. Кого-то запихивали в «воронок». Разве такой молодежи можно доверить производить большегрузные автомобили потом? Или варить электродом металл коммунизма в Бюро инструментального хозяйства в прессовом цехе? Или шлифовать литые колеса для литерных поездов нашего светлого будущего на вагонном заводе? Отчислить, выгнать, упечь, а еще лучше — уничтожить, законопатить... (Виссарионович, отец родной, рано ты умер!) Да что ж это такое? Богу пришли они молиться... Мы вам помолимся!..

Через четыре года нам по телевизору покажут последнего попа на прощание, чтобы мы внукам о прежней темноте рассказали, а они, эти студенты недоделанные, лезут со свечками своими к бабкам в ряды и поют: «Воскресение Твое, Спасе...»

Тут и грянул колокол с неба. Ночь будто бы расцветилась искрами, комсомольцы на время заткнулись и сверхчеловеческое (ницшеанское?) радио «про Бога нет» замолкло. Что-то там невнятное выкрикнул батюшка с крестом, со свечами и букетиком небольшим в кулачке, и вдруг выдохнул волнующийся народом двор — кого-то за забором все еще продолжали запихивать в «воронок», кого-то еще там продолжали мутузить по голове комсомольцы, — но на мгновение стихло все, и, словно залитое жидким стеклом, замерло недвижно и тотчас рассыпалось хрустальной крупой от человечьего тысячеустого выдоха: Воистину воскресе! Они только со Светкой переглянулись, пожали плечами: они ничего не понимали во всем этом. Кто воскрес? Как — воскрес? Зачем ходить со свечами по этому поводу? Почему прессуют в «воронок» будущих работников прессового цеха автозавода? Главное — за что? За то, что, как и они со Светкой, бывшие ученицы 18-й школы, пришли поглазеть? А что тут такого? Какое тут преступление, что списки составляют и волокут в отделение? Ничего не понять. Ну, Светка предположила: старый красивый обычай. Пение древним распевом... Разве плохо? Правда, не про строительство БАМа, не про освоение тундры, не про «Ленин всегда молодой — и юный Гайдар впереди». Никаких выводов. Отзвука в них — никакого. (Слезы случайные их — не считаются.) А почему тогда орут и беснуются комсомольские активисты? Им же не платят за это. Откуда эта мощная сила противодействия бабушкам куцеволивским и старикам из Успенки, уцелевшим на фронте от пули? Они же пенсионеры, по сути — никто, пусть себе ходят с иконами вокруг храма, — никому не мешают. Достигнуты успехи немалые ведь за 60 лет власти советской: сожженные и разрушенные храмы, оскверненные, изрезанные ножами лики икон, освобожденные от Церкви люди, — налицо достигнутый результат. Если нет Бога — чего волноваться-то?.. Но видно, у местных властей свои были резоны. После полуночи, когда крестный ход втянулся внутрь храма и большинство зевак разошлось по улицам и домам, а комсомольцы, исполнив со рвением партийное поручение старших товарищей из парткома, тоже после полуночи испарились, словно бесплотные бесы, они со Светкой все же рискнули зайти внутрь собора, в человеческое варево там.

Народу было — не протолкнуться просто. Стена из спин, мокрых от пота, спертый дух, отсутствие кислорода, — кажется, даже свечи гореть не могли в такой химической формуле воздуха, стойкий старушечий запах, перебиваемый терпким запахом пота людей, они со Светкой сразу же покрылись испариной — так было жарко и душно. Как там себя в тяжелых ризах священники чувствуют? Ничего не видели они и ничего не понимали. Какие-то словеса невнятные доносились до них из алтаря, что-то такое пел хор, часто перемежая рефреном: «Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ...» Ее так стиснули телами окрест, что и руку нельзя было вытащить на волю, чтобы перекреститься. Выдернула все же с трудом, но, когда сложила пальцы щепотью (она подсмотрела, как делают это старухи) и поднесла пальцы к своему мокрому лбу, вдруг явственно ощутила, как рука онемела — налилась свинцом, стала невероятно тяжелой и будто чужой. «Вот так дела! — изумилась она. — Что же происходит со мной?» Конечно, практический ее разум тотчас начал искать и находить причины такого странного физиологического явления с ней: поздняя ночь — организм уже перестроился спать, а ты швендяешь со Светкой Бог знает где; затем: ты же устала — долгий путь через мост, затем через пол-Крюкова сюда вот, почти к музею Макаренко с беспризорниками 20-х годов; и: от духоты этой страшной, от недостатка кислорода, да сжали еще немилосердно ее тельце костисто-каменные вечные эти старухи с ребрами-арматурой, — вот рука и онемела. Все же просто, если подумать. Она все-таки перекрестилась, но не сразу и с явным усилием. Один раз. Но и то хорошо. Постояли потом со Светкой сколько-то еще времени, пока ноги не загудели и голова не начала кружиться, и едва выдрались из месива человеческих тел в ночную прохладу. Тут уже было тихо совсем: милиционеры все еще сидели в «бобике» желтом, на случай идеологических провокаций, курили цигарки, комсомольцы с дружинниками уже разошлись. На церковном дворе молча собирался народ, расставляя прямо на земле корзины с колбасами, куличами и яйцами: после окончания службы священники все это освятят. Но эти новопришедшие на освящение в храм не заходили. Так и стояли — недвижно, покорно над своими корзинами и кульками с правобережными писанками, украшенными расшитыми рушниками. Над их левым берегом, куда они вскоре устало двинулись в путь, серело небо, — там был Восток, граница с Россией когда-то, оттуда вставало солнце и начинался новый день, первый день ее Пасхи. Может быть, что-то в ней изменилось? Может быть, она в чем-то, для себя незаметно, стала другой? Может быть. Но тогда в душе ее было все как прежде. Но — она что-то видела, была в храме, слушала, слышала, кое-что даже понимала. Троллейбусы еще не ходили. Шли в гору пешком. Когда добрались до Водоканала, — а Светке еще надо было идти дальше, почти до 18-й школы, — уже вовсю светило солнце, пели птицы, зрела и полнилась силой весна. Немного поспав, написала Мите письмо, где рассказала о своем ночном приключении. Начала же письмо этим вот пасхальным приветом, принесенным из храма в душе: «Христос воскресе, дорогой Митя!» На завтрак были у них в тот день крашеные яйца с куличом. Отец не был против этой бабушкиной инициативы: традиции. Все-таки они — русские люди. Больше она никогда не бывала в церкви.

Но — осталось в ней все-таки нечто. Конечно, осталось. Диковато-лохматое, корявое, странное — что-то такое вот несказанное и неопределенное. Да, можно было, вероятно, как-то прояснить это новое в ней — снова сходить через мост на ту сторону, в будний день, постоять в уголке храма, прислушаться к тому, что читается и поется надтреснутыми старческими голосами, вникнуть в службу саму, поговорить с кем-то знающим, с бабкой какой-нибудь, о сути самого Православия, веры — да только вот какая бабка ответит об этом? Что бабки эти, кроме своих огородов, ведают, — да через какое плечо свечку передавать не должно? Она помнила глаза и лицо пожилого священника, когда он проходил мимо нее с кадилом, обдав сладковатым дымом с кремовым, парфюмерным каким-то запахом, — седобородый, безмерно усталый, с какими-то, как ей показалось, больными глазами. Подумала еще, помнится, мельком: а каким еще будешь, когда вокруг тебя это комсомольское разливанное море ненависти с криками, что нет Бога, а он, толстобрюхий, просто вымогает с темных прихожан деньги? И так — всю его жизнь. В журналах пишут о том, что плохие они, по телевизору — скоро покажут последнего, ждать недолго осталось, в недалекие прежние годы сажали их за решетку и перетирали в лагерную труху, — что бы было с тобой, девочка, если бы, к примеру, тебе выпала такая вот участь: быть презираемой и гонимой? Хотя бы отчасти? Не любимой, молодой и красивой, завтра уже студенткой в университете блестящего миллионного города, а такой вот — прошлой во всем, чтобы тюкали тебя и материли в спину, чтобы плевали вослед, а вокруг — старухи одни, — быть и старой к тому же еще? Да не только глаза твои серые потемнели бы и стали больными, — вся бы ты почернела и гнойниками покрылась бы. И что, подойти вот к такому, от собственной тени шарахающемуся, забитому, замордованному коммунистами батюшке и попросить, чтобы объяснил, что и как происходит здесь, в храме, на службе? А кто ты такая, чтобы тебе все это рассказывать и объяснять? Может, тебя из горкома, молодую такую, красивую, прислали с тайной целью — антисоветчинку разнюхать: чем эти батюшки там, под сводами дома Божьего, занимаются? Может, пишут бабкам листовки о свержении строя, идеалисты проклятые?.. Мало того, что добросердое правительство оставило им один храм на город Богу молиться, так они еще — агитировать?.. Нет, не станет крюковский поп разговаривать с юной девой, побоится: вот читай книжки, скажет, там все сказано, — да только где тогда книжки эти взять было? Она даже Евангелие в ту пору видела от руки переписанное и еще видела малый сборничек из цитат религиозных о Боге (отцов, что ли, Церкви?), выписанных прямо-таки из атеистического талмуда какого-то, тиражом миллионного. Переписчик аккуратно выписывал опровергаемую ученым сообществом цитату, а сам научный разбор — опускал втуне. Так образовывались и просвещались православные тех времен...

И ты давно и во многом стала другой. Вместе с юностью, свежестью и неопытностью ушли иллюзии твои, испарился твой романтизм. И забылись те невольные слезы, когда под невнятное пение хора выдвигалась из Успенского собора голова пасхального крестного хода. Те слезы — забылись давно, но что-то — семечко, зерно, упавшее при дороге, — осталось до срока. Никто не знает, когда придет срок зерну прорасти тугим зеленым лучиком в темноте человеческой жизни, в помраченной страстями и забытьем душе. Спит до срока оно. На камне безмыслия. В придорожной пыли беспамятства и призрачной, обманчивой простоте формулы жизни.

И впереди у нее тогда, в далеком 1976-м, еще была целая жизнь со всем тем, что ей предстояло и называлось, вероятно, судьбой.

Когда-нибудь... быть может, никогда...

Ну а пока... Пока пора спать...







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0