Сабуров

Сергей Николаевич Ионин родился в 1952 году. Во время службы в Советской армии окончил заочную школу военных корреспондентов, а после службы — Литературный институт имени А.М. Горького.
Работал в книжном издательстве «Молодая гвардия» редактором, заведующим редакцией военно-патриотической литературы. Выезжал в командировки — в Афганистан, Нагорный Карабах, Нахичевань. В 90-е был начальником пресс-центра во Владикавказе.
Автор книг «Чистые звезды», «Если любишь...», «Берестяные паруса», «Аэродром в степи», «Русская охота» и др.
Лауреат премии СП СССР имени А.М. Горького и Московского комсомола. Награжден медалью «За воинскую доблесть», благодарностями министров МВД России. 

20

Зашел к руководству. Тишков оторвался от бумаг и вяло начал руководить:

— Ты где ходишь? Давай вот в Думу, там Густомясов, бывший депутат, снова в кресло хочет: предложил президента двинуть в императоры и создать Союз российских народов по типу Союза русского народа, пресс-конференцию проводит, видно, готовится к новой предвыборной кампании. Мне позвонили из одной достойной конторы. — он ткнул в потолок. — Если мы его замочим, нам кинут грант по программе поддержки периодических изданий. Видать, не все ладно и среди своих, если этого демагога решили списать подчистую. Я уже пообещал, что пошлю самого лучшего, ты ведь их терпеть не можешь, этих недоношенных общественных деятелей, не можешь ведь?

Сабур кивнул.

— Вот и мочи как умеешь. Сделай статью такую, чтоб он рот закрыл и никогда больше не открывал, патриот хренов.

— А ты-то за что так ненавидишь наших патриотов?

— Да развелось их — куда ни плюнь! Патриотизм — последнее прибежище негодяя. — Тишков уверенными шагами пропечатал по кабинету и засмотрелся в окно. — Классик сказал — Чернышевский!

— Ты серьезно? Глаза-то не прячь. — Сабур расположился за круглым столиком в углу кабинета начальства и налил себе кофе. — Чернышевский ему сказал. А кто он такой, Чернышевский?

— В школе надо было учиться, а не собакам хвосты крутить.

— Мы все учились... Такие, как Чернышевский, подтачивали государство, пока оно не рухнуло. Я специально в его биографию вчитался — он был злобным и подловатым, это потом создали мифического Чернышевского: все же борец с самодержавием.

— И с чего ты это взял?

— Маленький, нескладный, прыщавый... Женщины от него шарахались, вот и полез в социальные теории, сочинял на потребу тогдашней разночинной публике сказки; ни хрена не смысля в нормальных человеческих отношениях, стал навязывать другим свои представления о жизни. Вера Павловна у него сны видит. Да она заспала самое главное — нормальную жизнь с мужиком и детьми... Потому что наш Чернышевский не мог знать, как это происходит у нормальных людей, и понять, что на отношениях мужчины и женщины строится все — и семья, и государство. Наше телевидение, Интернет, СМИ относятся к нашей культуре как враги. Русских песен из телевизора не услышишь — не формат якобы. Это что, приобщение к культуре? У государства должна быть политика даже не приобщения, а принуждения к культуре. Должны быть ступени воспитания, встраивания ребенка в культурное пространство своего народа.

— А вот «Играй, гармонь»?

— Да какая там гармонь... Постановочное веселье.

— Ладно, принуждение — принято. Но как ты себе это представляешь?

— Сложного ничего нет. В детском саду, в начальных классах школы ребенок должен приобщаться к народному творчеству. К фольклору. Песни петь народные, сказки смотреть и слушать, как Пушкин — от Арины Родионовны, а не рожденные больной фантазией заморских киностудий примитивные поделки о мутантах.

— Коллега, а ты ретроград. В наше «светлое» прошлое тянешь?

— Я никуда не тяну, просто хочу, чтобы в головах детей звучали русские мелодии, чтобы дети росли в русской древней культуре, чтобы не были афроамериканскими обиженными историей подростками...

— И чем же наши афроамериканцы обижены? Живут в самой богатой стране, в свободном обществе...

— И все же, все же, все же... Они — не африканцы. Не мбути, не нубийцы, не масаи. Они — афроамериканцы, а исторически это никто. Разве негры в Африке ходят подпрыгивающей походкой, носят штаны с мотней до колен, машут руками, читая рэп?

— Не, ты что-то попутал, афроамериканцы — один из народов Соединенных Штатов!

— Да никакой они не народ. Потому что народ — это еще и привязка к земле. А они искусственное образование, выросшее на задворках цивилизации, обездоленное, лишенное своих пустынь, саванн и исторических корней...

— Так, остановимся. Ты что, против джаза? Он же афроамериканский по происхождению.

— Да не против. Вот ребенок подрастет — и пожалуйста, слушай джаз и что там еще... Попсу, хип-хоп, рэп. Пусть и сам пишет музыку, тот же джаз, но это будет музыка русская, потому что в основе ее будет русская мелодика. — Сабур подумал и добавил: — А у татар — татарская, тюркская, но никак не афроамериканская.

— Взгляды у тебя... А еще офицер! Уволить бы, да ведь пропадешь с районными алкашами. — Тишков грузно свалился в свое руководящее кресло. — Начали с патриотизма, закончили прыщами Чернышевского. — и видимо, в качестве отступного добродушно предложил: — По коньяку?

Сабур хотел возмутиться: при чем здесь офицер? Но промолчал, поставил пустую чашечку на столик, по холостяцкой привычке протер посудину изнутри лимонной долькой, чтобы потом легче было мыть, и согласился:

— По коньяку так по коньяку.

Все же проще работать, когда свои, потому что не скажешь другому того, что однокашнику, с которым курил на переменах, который тебе подсказывал, с кем убегал с лекций в кинотеатр «Россия», где за недорого продавали пиво «Рижское» и бутерброды с красной рыбой, с которым в ресторане сада «Эрмитаж» за вечер прогуливали стипендии, а потом жили на макаронах...

Коньяк был у Тишкова настоящий — из Парижа присылал знакомый телевизионный корреспондент в благодарность за то, что Вася, печатая его французские бредни, платил непомерные для газеты гонорары, ущемляя собственных сотрудников. Как-то Сабур заметил ему, что негоже обижать наемных работников. На что хитрый Тишков возразил: «А ты бы сравнил, сколько платят проституткам во Франции и сколько у нас. Плачу соответственно». Резонно, конечно.

Выпили и дружно закусили ломтиками лимона.

— Ладно, надо работать. — Вася порылся в бумагах на столе. — а, вот нашел. — Он повертел листочек для записей и без энтузиазма промямлил: — Так ты сходи в Думу-то. И подумай, как с Густомясовым беседу сделать... ну, поумней. Мне эта затея изначально тоже не нравится, но надо. Так что поезжай, разберись там. А с этим у него все в порядке, в отличие от Чернышевского, — подхалимски закончил Тишков.

После французского — ну не откажешься...

Пришлось вернуться домой, чтобы переодеться. Для похода в Думу Сабур, как бы ни хотелось, но все же надел костюм и по особому случаю галстук повязал, как говорил Тишков, «чтобы газета первой полосой в грязь не ударила».

Счастье мое — красное малина,
Что растет в тропическом саду,
Где зимою зреют апельсины
И гуляют птицы какаду... —

напевал он песенку, которой еще в дворовом детстве научился у закоренелого рецидивиста...

Там, где когда-то стоял памятник Свердлову, прислонившись спиной к кирпичам Китайгородской стены, расположился бомж. Ждал ли чего-то, а может, и просто по привычке быть там, где ты есть. На разбитом лице растеклась и засохла кровь, он отковыривал грязным ногтем корочки и, рассмотрев, щелчком стряхивал под ноги.

— За что тебя так? — мимоходом спросил Сабур.

— Люди, — ответил он. — Завидуют.

— А ты кто? — заинтересовало, чему можно завидовать в жизни клошара?

— Фома, — ответил бомж. не то из кармана, не то из ширинки грязных теплых штанов достал четвертинку. — Будешь?

Сабур присел рядом.

— Небось жарко в таких штанах?

— Не-а, я привык, одежного шкафа у меня нет, а ночами все же прохладно.

Где-то на колокольне зазвонил колокол.

— Праздник, — благодушно заметил бомж. — Когда служил в Кабуле, там каждое утро с минаретов муллы протяжно так орали: на молитву звали. Ходишь по посту, косячок чарса долбанешь и думаешь: а ведь и меня зовут на молитву-то... Только я не верю, поэтому бросил все и ушел в никуда и нигде. Да ты глотни, — неожиданно спохватился он.

Сабур обтер ладонью горлышко четвертинки и глотнул. Водка была явно паленой, подпольного замеса и подвального московского розлива.

— Фамилия моя Непейзон. — бомж протянул руку.

— Странная фамилия. — Сабур пожал, ощутив противную маслянистость немытой ладони нового встречного.

— Чего странного-то, паспорт я давно потерял, а фамилию придумал, чтобы себя окорачивать с выпивкой, переводится — «не пей, сын!». — Он посмотрел по сторонам, задрал штанину и почесал грязную, в струпьях ногу. — Да и не Фомой меня зовут... В общем, имя мое никто и фамилия — никак.

— Смешно, — оценил Сабур.

— А ты куда собрался такой парадный?

— Вон, — Сабур указал на серое, как жизнь бомжа, здание, — в Думу, на встречу с депутатом, беседовать.

— Ну что ж, дело хорошее — беседовать. Побеседуй... — разрешил Фома. — У меня вот радио есть, слушаю, так что в курсе событий.

— И как?

— Да никак. Жизнь людей течет независимо от нас — и тех, кто придумывает законы, и тех, кто к этим законам вообще никакого отношения не имеет. И им, депутатам, и нам, бездомным, на законы плевать, потому что мы стоим выше и ниже общественной нужды. А народ страдает. Люди в наше время как параллельные миры: ни по Евклиду, ни по Лобачевскому не пересекаются.

— И кто тебя в бомжи-то задвинул такого умного?

— Да никто, огляделся вокруг и сам решил.

«Охотный ряд, кишки говорят, язык песни поет, брюхо радуется», — говаривали когда-то московские аборигены. Многое ли изменилось? Разве что предмет торговли: вместо овощей, бакалеи и промтоваров — законы и законность. Он шел и думал: тот старик дервиш, он был при боге или при мазаре-гробнице? Все равно при святом, а при чем и при ком Фома? При собственном отрицании всего и всех?

Как же громко и навязчиво порой говорят люди! словно рашпилем по мозгам, словно дрель за стенкой, шпалы заколачивают за окном. и как поют-разговаривают птицы! А весеннее скворчание! это же о любви, это же о продолжении рода! Вера Павловна, етить-тя...

В зале 830 Госдумы на пресс-конференцию господина депутата собралось человек пятнадцать коллег Сабура из печатных изданий и три группы тэвэшников с аппаратурой. Будущий представитель электората, в этом он и не сомневался, Густомясов держался как подобает: и костюм, и осанка свидетельствовали о его непорочном положении непорочного слуги народа, и речи его не для редакционной моли, а для граждан, которым эта самая моль должна донести откровения избранного. Выступление было посвящено недавно прошедшему очередному митингу хилой российской оппозиции.

— Инакомыслие не порок, — вещал Густомясов. — Мы все мыслим по-разному. Но то, что эти шествия проплачены американцами, тоже не новость. Всем в политике кто-то и за что-то платит. Вся проблема в том, что эти так называемые либералы против неизвестно чего. Против президента — но согласитесь, его избрало большинство. Против нас — так народ нашу партию поддерживает. Против незаконных выборов — так и мы против, и все знают, что мы против. Так чего ходить-то? А ходить, бороться против чего-либо им надо, чтобы потусоваться, чтобы заметили и, дабы заткнуть их фонтан, дали какую-нибудь халяву. Потому что у них нет и не было идеи, которая сплотила бы народ и направила энергию митингов на строительство государства. Они же ни разу не подняли проблемы медицины, пенсионеров, выживания в деревнях и малых городах, не говорили о том, что Нечерноземье обезлюдело. Записные протестанты.

Сабур хотел спросить: «А разве ваша партия озабочена судьбами Нечерноземья?» — но не спросил. Потому что знал ответ: «Озабочена». Только ведь быть озабоченным и, как бы помягче, реально делать детей — разные вещи.

Не в силах противостоять потоку социально-политической демагогии, он загрустил. Ищем, беседуем, комментируем, а оказывается, еще миллионы лет назад все было на земле как и сейчас. Вот в Канаде найдены древнейшие бактерии, поедающие друг друга. Бактерии-каннибалы. Известно, что и люди в давние периоды времени баловались каннибализмом. Ученым нелишне бы приглядеться к нашей политической тусовке. И к оппозиции, алчущей хлеба, и к политикам, которые уже у кормушки. Ну, не все же каннибалы перевоспитались, традиции штука историческая.

Да, густомясовы — нужные фигуранты для их, как говорил Тишков, «газетчиковского дела». а иначе где брать информацию? Только у думских болтунов. Но не надо врать, в результате реформ уже пострадало большинство населения — те, кто откладывал на черный день. Да и не могли не пострадать, это очевидно. Можно, ребята, завраться и потерять не только доверие людей, но и голоса, и самое для вас трагическое — кресла. А как известно, кресла в России теряют не только вместе с задницей, которая как бы прирастает к сиденью, но и с головой, притороченной к заднице. Вот и у него задача — слить Густомясова в унитаз политического санузла. Симптом.

Как, обольщая нас окраской,
Слова — труха, слова — утиль
В иных устах до пошлой сказки
Низводят сказочную быль.

Сабур встал и, протолкавшись между стульями, грудями и животами коллег, удалился восвояси.

В редакцию возвращаться не имело смысла. Он направился туда, где общественный покой.


21

Друзья сидели на своей даже не излюбленной — «залюбленной» скамейке.

— Что делаете, псы войны? — безмятежно и, прямо сказать, глупо спросил Сабур.

— Да мечтаем на разные темы... — Закадычный засмотрелся в небо, покрытое синюшными — к дождю — облаками.

— И о чем?

— Я вот от земли, мне — о чем попроще.

— И к примеру...

— Вот ко всем «белочка» приходит с чертями, а ко мне с тараканами. Я их кафками называю, рассказ «Таракан» читал? — Сабур кивнул. — Вот и я читал. Под одеяло залезу, только глаза высуну и считаю: Кафка-один, Кафка-два, Кафка-три... Так и живу с тенями писателя.

— Вот что сказать? Вот ты Паша, — Куделин ткнул пальцем в грудь Закадычному, — дураком жил, дураком и помрешь, нет в тебе никакой умной мысли. В партиях не состоишь, даже не болеешь ни за какую, в церковь не ходишь. А во что ты вообще, допустим, веришь?

— В бога и верю, только он у нас не востребован во всей полноте.

— В бога он верит... Это в того, что на бутылочной этикетке? «Абрау-Дюрсо» называется?

— Кто бы говорил! — Паша не обиделся, он вообще редко обижался. — В настоящего бога я верю. И Библию читал. Не всю конечно, так, выборочно... Про Иону там в чреве кита, о братьях Каине и Авеле и все прочее... Экклезиаст, Песню песней... Так что могу и на полном серьезе кое о чем судить. Давай запишемся на пару сотен, что я тебя в разговоре по религии уделаю.

— Вот собака, «Капитал» Карла Маркса небось даже не открывал, а туда же — о религии он будет рассуждать!

— При чем здесь «Капитал»? Что-то я в Евангелии лозунг «Земля — крестьянам, заводы — рабочим!» нигде не видел. И не рассуждать! Как о Боге вслух судить, когда люди кругом подловатые, вороватые и врут на каждом шагу? И на гражданке, и в церкви. Посмотрите, что творится. В пожаре сгорело несколько домов — и что власти сделали для жителей?

— Что сделали власти? — ехидно переспросил Куделин.

— Власти квартир им не дали, посоветовали купить. А как купить? Дешевых кредитов нет как нет. И не предложили. Они им по согласованию с Церковью открыли доступ к местной святыне — иконе Божьей Матери. Чтобы, значит, могли у Заступницы попросить, что им надо. Это как назвать?

— А при чем здесь Бог?

— Бог ни при чем, а церковники-святоши — при чем. Если уж можете оказать помощь, так окажите, властям напомните об их долге или хотя бы в обитель какую-нибудь устройте, ведь у людей дети! А то: молитесь, авось... Если батюшка своей молитвой, допустим, не помогает, то в суд надо подавать на несоответствующее предоставление услуг.

— Да помогать — это же не их обязанность!

— Не их? А я тебе так скажу: от власти люди уже ничего не ждут, а если Церковь людей позвала после атеизма, если они повернулись к вере, то извольте быть не только исповедниками душ, но и заступниками. Даже перед теми же властями.

— Абстрактно рассуждаешь. Где эти дома сгорели?

— Везде. Вот на севере сто дач под землю ушли. Что, людям землю другую выделили? Нет. Молитесь! А за что молиться-то? О справедливости властей? Так этой справедливости и не было никогда. Вот в 93-м, когда Ельцин Белый дом приказал из танков долбить, все ждали: выступит патриарх и рассудит. Выступил?

— Да что ты взъелся на религию-то? — спросил Сабур, очень уж ему надоел этот никчемный разговор.

— Понимаешь, в нашей религии все бы меня устраивало, если бы в Евангелии была и какая-то социальная составляющая. Может быть, Христом что-то предлагалось, ведь были ессеи из Кумранской пустыни, уклад их жизни был социален, нам даже при социализме такого равенства и не снилось. Сплошной колхоз в идеале. Да и с распространением учения Христова что-то было, если вспомнить Рим и жизнь ранних христиан тамошнего времени. Но что-то произошло на самых первых церковных соборах. Тогда вывели за скобки часть Евангелий, тогда же, видимо, подредактировали историю жизни Христа, да и Его учение. И на кого человеку надеяться? В стране завелась большая черная сосущая гнида, и кто раздавит эту гниду — вопрос. И что ты ответишь, Сабур? Молчать-то просто, когда вон оно что! А я на этой теме все нервы искурил.

— Да о чем говорить?

— О чем? Вот с Китаем у нас все нормально, а Европа меня все больше и больше беспокоит. — Закадычный встал и, размахивая руками, заходил перед скамьей.

— Ходишь как озабоченный чирьями на заднице, — недовольно пробурчал Куделин. — Живешь как червь: без крыл, без полета и без мечты.

— Почему без крыл? Очень даже с крылами.

— И о чем ты мечтаешь?

— Да вот, как Сабур, корреспондентом стал бы, но писать не умею, так что хочу быть благополучной проституткой. Конечно, не корреспондент, но зато денег побольше, чем у журналюги... Вот что такое человечество? — Упоенный своим красноречием и вниманием слушателей, он похаживал, помахивая рукой с пластиковым стаканчиком в кулаке. — Есть теория большого взрыва, скажу я вам, это во вселенских масштабах. Тебе не понять, — наклоняется к Куделину, — а есть, скажем, взрыв растительности типа плесени. Вот появилась — и хоть ты что. Ни один яд не берет. И вдруг — нашли морилку! Так и человечество, оно, как плесень, выросло во вселенной, вскипело, а потом издохнет, как плесень. Чистая биология и физика законов. Как у индийцев: что камень у дороги, что человек — разницы нет. Одно терпение.

Дальше разговор зашел о том, как честным путем заработать денег. Пришли к общему мнению: надо что-то изобрести. С ходу идеи появились.

— Что врачи? — говорил Закадычный. — Вот у моей бабушки давление было запредельное, так и умерла от инсульта — кровоизлияния в мозг. Что они ей прописывали? Таблетки. А я вот придумал: взять и пришить к вене или артерии под кожей презерватив. Давление повысилось — лишняя кровь в него уходит, а не рвет сосуды в голове. До инсультов-инфарктов не доводит. Просто и вполне доступно. Опять же химией организм не травишь.

— Дурацкая идея, — оценил Куделин. — Надо что-то реальное. Я вот предлагаю пробку для водки с активированным углем внутри. Откручиваешь головку, вставляешь пробку, и водка льется через уголь — очищается. При нашем качестве пойла будет нелишне. И цена пробки — полтинник, а продавать по рублю. Пьют люди настойчиво, так что и навар будет приличный.

Закадычного пробкой не проймешь: тоже идея! Он посомневался и все же высказал антирелигиозное:

— А меня вот, когда помру, сожгите и пепел ссыпьте в прозрачную бутылку.

— И что? В чем суть изобретения?

— Да ни в чем! Когда случай выпадет, скажем на Троицкую субботу, присядете, посмотрите: ну как живой! Ха! Уел я тебя?

— Не устаю повторять: ты, Закадычный, используешь себя не по назначению. — Куделин поднял с земли и развернул помятую газету. — Смотрите-ка! Пугачева опять похудела!


22

В редакцию шел с чувством вины: беседу с Густомясовым он не сделал, отчет о пресс-конференции не подготовил. В общем, предстояло слушать Васино нытье.

На ступеньках редакции стоял бухарик и горько плакал, обсасывая единственный неустойчивый, пожелтевший от климата зуб.

— Чего ревешь-то, потерял чего?

— Лю-у-дей жалко... Вот смотрю, какие все хорошие, чистые, добрые, а ведь все они когда-нибудь умрут... И старики, и дети, и мужики, и бабы...

— И не говори... — сокрушенно согласился Сабур.

...Посередине кабинета в кресле развалился очередной посетитель. Лет пятидесяти, уже лысеющий мужичок с брюшком, нависающим над ремнем брюк, и с пионерским задором в глазах — одно слово, трибун, из тех, что ходят по редакциям, произносят длинные, путаные монологи. Для газеты толку от них немного, но интересно же послушать, что говорит народ.

Сабур протиснулся между столами коллег к рабочему месту возле окна. Хорошее место ему досталось по старшинству. В окне можно наблюдать кропотливую уличную жизнь, на стенку сбоку приклеивать стикеры с напоминаниями самому себе, мудрыми мыслями посторонних и идеями будущих материалов. Он присел в кресло; перед ним по стеклу ходила муха — добренная навозная иссиня-перламутровая муха, и он, чтобы не отвлекала, отогнал ее листом бумаги.

К началу монолога он опоздал, потому понял лишь, что до его прихода речь шла о Барселоне.

— Да что вы мне все Гауди да Гауди... Его собор напоминает мне сталагмиты в зимнем деревенском сортире... — гость безапелляционно определил место «Саграда Фамилии» в архитектуре и почесал существующий как бы отдельно от всего его тела пористый красный нос.

Сабур пошлепал по клавишам, запустил в Яндекс: «красный пористый нос». Яндекс, этот широко информированный абонент, ответил, не задумываясь: «...красный пористый нос (“испорченный апельсин”) принадлежит часто пьяницам». Но все же посетитель на пьяницу не был похож, скорее на коммунального скандального правдоруба. «Правдоруб, точно! — Сабур нашел гостю место в общественном строю. — А нос хорош, просто монументален, вот именно такой, видимо, слез с лица майора Ковалева».

— А вот искусствоведы говорят, что это гениальное творение, — возразил правдорубу кто-то из практиканток.

— Да что вы хотите? Они же всё знают, эти искусствоведы, всё видели — от великих Ленина и Троцкого до Зюганова с Мироновым, и если поскребут затылок, так окажется, что и со Сталиным и Свердловым по Туруханску хаживали... — Правдоруб поерзал в кресле, ввинчиваясь в поролоновую мякоть. — Вам, ребята, надо быть шире во взглядах, не заморачиваться на том, что там говорят... Вот у нас законов понастрогали против терроризма, экстремизма, алкоголизма и табакуризма. А я приведу интересный юридический казус: вот если человек стопроцентно за Путина, но призывает менять общественно-политический правопорядок, он кто — экстремист или все же законопослушный, хотя и курящий гражданин? Я вот дневник веду. Будущие поколения на моих записях современную историю изучать будут.

Впечатлительная муха на окне начала жужжать, пытаясь преодолеть стеклянную преграду. И от речи правдоруба складывалось впечатление, что на солнце творится что-то нам неведомое. Вроде бы у человека и голова есть, но со стороны глянешь — мутный какой-то, бредит. Может, все же в школах не ОБЖ преподавать, а «Земное эхо солнечных бурь» Чижевского? И тогда с возрастом поймут молодые, что не все зависит от человека, ибо человек грешен и тянет его к славе как муху на помойку? Великий человек, Александр Леонидович доказал со всей ответственностью ученого, что в период повышенной солнечной активности на Земле происходят разного рода неприятности, если не сказать хуже — землетрясения и цунами, революции и войны, эпидемии и так далее, а главное — в людях просыпаются самые негативные инстинкты. Да и появление разного рода правдорубов, как и бесноватых, гадалок, экстрасенсов, а заодно бездумных теорий — от беспечной толерантности и безответственного либерализма до почти религиозного учения о коммунистическом устройстве общества — также связано с солнечными бурями или того хуже — с выбросами негатива из чрева непонятных черных дыр.

Неистовый правдоруб, ссылаясь на протопопа Аввакума, восклицал: «Ох, бедная Русь! Что это тебе захотелось латинских обычаев и немецких поступков?» Да тут не до латинских обычаев, здесь с отечественными умопожирателями и мыслеблудами дай бог справиться.

— Такое впечатление, что Запад учится у наших думских радетелей, — горячился гость. — Наши откопали тему бросания пить и курить и с административным восторгом, если не сказать, оргазмом бросились запрещать. Запретили курить в поездах, на круизных судах, на перронах, в вокзалах, перед вокзалами, на лестничных клетках, на собственных балконах, в сортирах. Запретили выставлять сигареты в магазинах на полки. Вроде успокоились? Нет! Взялись и за алкоголь. Надо, по их мнению, запретить выставлять бутылки. Дурь несусветная, как, впрочем, и с сигаретами. А я бы предложил и мясо также убрать с прилавков. Во-первых, это мясо черт-те кто произвел, а во-вторых, есть вредно, как и курить. Холестерин. И все понимают, что все эти запреты временны, пока любители запрещать не уйдут на пенсию или их не выкинут из кресел нашим историческим революционным опытом.

— Так чему у нас Запад-то учится? — спросил Венька Абрамзон.

Он редко вступал в редакционные споры-разговоры, потому что делал карьеру. Имел виды. И на него, по всей вероятности, где-то имели виды, поэтому он и вел себя так, будто редакция лишь трамплин в светлое будущее.

Польщенный вниманием публики, правдоруб возбудился еще больше:

— Посмотрите, парламентарии, министры и главы стран ЕС бросились придумывать санкции против России. Даже при СССР этого не было. Мы с табаком боремся, а они с нами. Вот они подсчитали, что нас должно быть 50 миллионов, чтобы обслуживать трубы — нефтяную и газовую. И мы возмутились: «Ах-ах! Какие они паразиты, эти западники!» Но вот наступает кризис, любой — хоть черномырдинский, хоть 2008 года или ближе, — и вдруг мы видим: а нас ведь и вправду слишком много. И они там, наверху, тоже видят. Всех не прокормишь. Так что же, выходит, все эти годы мы выполняли поставленные Западом задачи по сокращению нашего народа и только прикрывались лоскутным одеялом материнского капитала? И замечу, матерям-одиночкам на ребенка выплачивается около тысячи рублей. Как говорили в счастливые советские, «спасибо партии родной».

— Но я все же пг’о Запад, — не унимался Венька. — Уж так ли он плох? Пг’и совке два лозунга были: «Капитализм загнил и движется к могиле» и еще «Догоним и пег’егоним!». Может, стоит посмотг’еть, как мы пег’егоняем на своем г’одном паг’овозе их локомотив, а не охаивать все подг’яд?

— Вы — соглашатель и ренегат! — строго и бескомпромиссно, как место преступления, опечатал Веньку правдоруб. — Вот посмотрите на мировые процессы. В Сирии война, а почему? Да потому что США недовольны Асадом. Возьмите Обаму, человек с комплексом афроамериканца и присущей американским неграм манией величия. А любая мания — признак шизофрении. Ну больной, что возьмешь? Вот не нравился ему Асад — и все! Пусть там этот ИГИЛ сожрет все ближневосточные страны — Асад хуже, он Америку не любит. Или тот же Трамп...

— «Вы не любите пролетариат», — сказала женщина, переодетая мужчиной. «Не люблю», — простодушно ответил профессор Преображенский. — Ввернул зачем-то Варющенко и покосился на коллег: оценили?

— ...И пусть бы Америка не любила ни Асада, ни Путина, но ведь тут есть шавочки, болонки, моськи из ЕС. Раз у патрона мода на санкции, будем придумывать, расширять, продолжать. Тьфу! И кто правит миром? Идиоты? — ударил правдоруб по слушателям вопросом и замер.

Пользуясь паузой, Сабур все же спросил из внутреннего интереса:

— Простите, а у вас фамилия случайно не Ковалев?

— При чем здесь Ковалев? Какой Ковалев? — неожиданно забеспокоился правдоруб. — Никакой я не Ковалев! Я — Чартков! Может, слышали про князей Чарторыйских? Так это мои предки, после революции переименовались, чтобы перед чекой не светиться. — Он как-то уж совсем перевозбудился. — А вы сами-то из каких?

— Из крестьян.

Что еще можно было ответить разгневанному человеку?

— А-а! Из грязи в князи? Вот благодаря таким, как вы, и держатся все эти безродные, бессовестные люди и людишки. Одни гадят, а другие нет чтобы сказать «прекратите», — так бегают за ними с горшками... Вон они, высокие лбы, жирными губами мямлят, что мы возродим свою промышленность, свое сельское хозяйство. И где это возрождение? Что сделано? За такое же время украинцы успели развалить свое государство, а у нас конь не валялся. Премьер хвастается: мы — экспортеры злаковых. Очень хорошо, а знает ли он, что без зерна не восстановишь стадо, которое у нас ликвидировали в лихие девяностые? А в промышленности? Мы — импортеры всего: от китайской швабры до внедорожников. Скажу я вам, ребята, у нас нет не только «национальной идеи», у нас даже высокотехнологической идеи нет. Такой, как освоение космоса, построение железной дороги уровня БАМа или автомобильного комплекса вроде КамАЗа, естественно на новом, высоком технологическом уровне.

— Ну, национальной идеи с ворами не придумаешь. Она во все времена у них была: воруй больше, тащи дальше, — поддержал Головчанский.

— Что касается высоких технологий, — продолжал Чартков, — то опыта Сколкова, чубайсовских нанотехнологий, оказалось мало. Академию наук отдали в руки эффективных менеджеров. Это как же могло быть, что министром образования в одно время стал человек, который был замешан в коррупционных схемах на старом месте работы? В остатке: образование — на нулях, наука — в том еще отверстии. Промышленность, несмотря на требование времени, — отверточное производство.

— Да он там пг'оходил как свидетель, — заметил Венька.

— От свидетеля до подозреваемого — один шаг, — возразил правдоруб. — Если свидетель — значит, знал и покрывал. А что вы хотите? Вот и рушится у нас образование, как карточный домик. Развалили советскую бесплатную систему, а либерально-платная показала свою несостоятельность, потому что в образовании не может быть никакого либерализма по определению. Что в сухом остатке? Навоз на глине. Кизяк.

— И в чем причина такого положения? — спросил Варющенко, ухмылявшийся во время пламенной речи правдоруба: у него же брат в Администрации, а это уже дает право наблюдать свысока за критически настроенными обывателями.

— В чем? В системе. У нас же принцип, если можно так назвать, либерально-демократического централизма: одна партия правит сверху донизу и снизу доверху. Вертикаль власти называется. Чем система отличается от старой коммунистической? Да только тем, что там была верхушка, которая хотя бы вынужденно, из определения «рабочая партия», должна была учитывать интересы трудящихся. Нынешняя правящая элита — прости Господи! — отстаивает интересы чиновников, которых пестует и оберегает, а заодно и олигархов, которые согласны с правилами игры и отстегивают по всей вертикали. А почему бы не платить, если тебя защищают, дают выгодные контракты, да еще при надобности отчисляют из бюджета? И в конечном счете вся эта трихомудия кормится от поборов с народа. Вот посмотри, в Москве квартиры в три с лишним раза дороже, чем на периферии. А почему? Да откаты в эти разы и умещаются.

— Так что, и выход у нас один — головой в петлю? — спросил пессимист Головчанский, у которого, как у всякого скептика, по любому поводу было свое мнение, парадоксально, но никогда не совпадавшее с мнением оппонента.

— Выход? А вот когда у нас граждане перестанут рассуждать: «Уворую и спрячусь, и меня не поймают», будут думать: «Мне же стыдно будет перед людьми, как же я подумать мог о том, чтобы утаить от людей ими созданное, заработанное и использовать для своего блага!» — вот тогда...

— Коммунизм настанет, — договорил Абрамзон. — Пг’оходили!

— Да какой же коммунизм? Об этом говорили еще при царе Горохе!

— Говорить-то говорили, да тащили вовсю и все. И это у нас со времен ига. Если подумать, то еще неизвестно, кто был лучше — ордынцы или свои собственные чиновники — баскаки да тиуны, уж они-то драли по полной.

— Так я же о том и говорю! — обрадовался правдоруб. — Революция нужна, в умах она уже происходит...

— Сексуальная, — огорошил его Головчанский.

— А это уже значит направить силы народа на самоуничтожение. — У правдоруба нос аж посинел, того и гляди, впрямь спрыгнет с лица. — Любые половые связи до брака или вне брака подлежат однозначному осуждению. И мы не должны это забывать. Потому что многие, к примеру, осуждают мужеложство как извращение, негодуют вовсю на публике, но сами при этом ведут распутную жизнь.

— А если ног’мальный секс с женщинами? — опять проявился Абрамзон, почувствовав угрозу своему непосредственно мужскому интересу, который у него был необычайно развит. Все дело в том, что долгие отроческие годы он считал, что мужчина от женщины отличается наличием кадыка, — так мама ему говорила, пока в школе не стали проходить предмет «Анатомия человека». И вот тогда, как религиозный неофит, Венька бросился наверстывать упущенное и, по мнению некоторых женщин, в этом очень даже преуспел. В дружеском кругу Венька говаривал: если мы не будем ходоками, то куда им деваться?

Чартков не дал ему договорить:

— Ну и что, если с женщинами? Не нужно оправдываться, что это «нормальный секс». Это тяжкий грех! К тому же распутный человек своими взглядами и поведением тлетворно влияет на окружающих людей, особенно на детей. Все эти «свободные отношения» имеют одну цель — разрушить общество, семью, духовность и превратить нас в разлагающихся сластолюбцев.

— Вот уж не подозг’евал, — проворчал Абрамзон. — Ладно, бабник, а оно вона что — сластолюбец. Какой же секс, по-вашему, ног’мальный?

— Не какой, а для чего, молодой человек... Обратите внимание, что ваш кукан называется детородным органом... Зачатие детей — это его основная функция, а получить удовольствие вы можете и пописав при великом до того воздержании...

— Что, вспотел, Абрамзон?

Все обернулись на дверь. В ее проеме, как символ укоризны, стоял Тишков, он зашел к сотрудникам, чтобы призвать народ к работе, но, впечатленный речью посетителя, прошелся по кабинету и присел на свободный стул.

— Заглянул в историю — сплошной беспредел? Чиновники кругом заедают. Вот об этом поподробнее можно?

— А чего же нельзя? — обрадовался высокородный Чартков. — Чинопочитание и чиновное чванство — это национальные наши болезни с давних времен. Потому что вон, — он ткнул пальцем в стену, где были прикноплены фотографии: итальянский премьер Берлускони и французский президент Саркози ведут куда-то, видимо, подвыпившего о ту пору президента Российской Федерации Медведева и уже постоянный президент ВВП с голым торсом на рыбалке, — портреты властителей в кабинетах на месте икон показывают, кому молится чиновник, которому в общем-то начхать на все, в том числе и на государство с президентом, но интересы карьеры требуют соответствия правилам, которые не он придумал. Это ведь только у нас могла появиться поговорка «хочешь жить — умей вертеться», хотя она не совсем точная. Для чиновников главное не вертеться, а почитать босса выше родителей и господа. Родители только родили, бог где-то там... а босс, шеф, руководитель — он ведь не только водит рукой, указывая, что делать, но и раздает блага этой рукой. Вот вы, я вижу, здесь какой-то начальник, и как вы думаете, подчиненные вам всегда говорят правду?

— Мне — нет, — усмехнулся Тишков. — Но читателю — надеюсь...

— Какому читателю и кто читатель? Пишут что прикажут, говорят что нужно, даже думают что положено. И ведь при этом занимаются самовнушением, как сексуальные извращенцы, мол, это истинно мое мнение, а заглянуть к ним в душу — полный мрак. Привычка лизать, как и воровать... И эта гниль — коррупция, раболепие и чванство, — похоже, нас до добра не доведет.

— И чем же сердцу успокоиться? В чем перспектива? — По всему было видно, что Тишкову стало неприятно слушать правдоруба, но пресечь словесный поток не было никакой возможности.

— В чем? — Чартков подумал и вполне разумно ответил: — Не знаю. — Он помолчал и неожиданно закончил: — Но счастья нам никогда не будет, потому что Россия — эрогенная зона Европы, и эти европейцы еще долго будут щекотать наше чувствительное. Так что в России жить — нервы надо иметь.

— Вот на этом сердце и успокоилось... — вдохновленный, Вася встал. — Господин Головчанский, ты в рукопись свою посмотри, там не то что конь, там мошка не валялась. А вам, конечно, спасибо, — обратился он к правдорубу, — за то, что заходите, не забываете, даете, так сказать, пищу неокрепшим умам наших сотрудников, но, простите, нам пора работать.

Чартков поднялся из кресла, монументальный, как сама истина, быстренько собрался, с чувством исполненного гражданского долга пожал руку главного и убыл восвояси.

— И потом видели, как он садился в дилижанс и хотел уехать в Ригу... — заключил Сабур, но народ этой шутки не понял.

За его спиной юное создание в полтона конспиративно пропищало:

— А задница-то у него не колхозника и не заводского работяги.

— Я бы с такой задницей и мороженку бы не съела, — согласилась ее подруга.

— И все же, господин Головчанский, что вас-то не устраивает? — спросил Тишков.

— Да что говорить? Вот обратите внимание, наш оратор поставил ребром вопрос: если человек стопроцентно за Путина, но против «Единой России», он кто — экстремист или все же лояльный власти гражданин?

— Надо не гадать на вишнях от выпитой браги, а работать. И что я зашел-то? — Вася помолчал и как-то вдруг оживился. — Вспомнил! Вот. Материал Абрамзона. Тебе бы, Головчанский, поучиться. — он поднес к носу бумаги и начал читать: — «Городок Воздрищенск, понятно по названию, имеет древнее происхождение». — Оглядел слушателей, мол, вот, вникайте! — «Построили его наши предки на реке Воздре». — пробормотал: — Что-то не помню такой реки. (Можно подумать, что название города помнил.) — И продолжил: — «Река в далекие времена была полноводной. Надо сказать, что до Великой Отечественной по ней сплавляли бревна. А потом стали осушать окрестные болота, река обмелела и летом зарастает так, что воды не видно. Старожилы боятся, что постепенно она распадется на цепь болот, и специалисты-экологи подтверждают их опасения». Вот! Читать приятно и поучительно. — Вася уселся на край стола практиканток. — Тему нашел Абрамзон, поднимает проблемы малых городов коренной Руси, а этот Троцким решил прикрыть свою нищету духа.

— Круто сказано, — заметил Варющенко.

— Чего? — покосился Вася.

— Мы вас поддерживаем...

— Вот и слушайте. Ладно, про дураков и дороги пропустим, это общее место в стране. А... вот! — он продолжил читать: — «Канализации и водопровода в городке нет и не было никогда. С отсутствием водопровода население смирилось. Говорят, в колодцах вода чище. А вот канализация... При том что почва перенасыщена грунтовыми водами, ямы здесь полны жижи, и проблема в их очистке. Местные жители рассказывают: “Раньше советская власть туалетами была озабочена, выгребные ямы постоянно чистили. Еще при царе были ассенизационные обозы, которые водили золотари. Бочки на телегах, оснащенных лошадьми, потом появились ассенизационные машины. А новая власть сказала, что раз все приватизировано, то и чистите сами, за свой счет. Машины куда-то продали. И как чистить? Вот владелец ресторана (единственный в городе), когда санэпидемстанция прижала, нанял пожарников. Они в свою машину нечистоты закачали, а тут вызов на пожар. Тушили сортирной смесью. Запах стоял на всю округу”». Видите? Вот как униженные и оскорбленные люди живут! А вы — «Троцкий». — Вася сурово взглянул на Головчанского. — Надо к людям присматриваться, прислушиваться, чтобы правда жизни, а не интернетские бредни...

— Я вообще-то фельетон писал... — несмело заметил Абрамзон. — Хотел, так сказать, обобщить эти... беды наг’одные. Да и гог’ода такого нет.

Вася не то что оторопел, но на секунду задумался и заключил:

— Все равно хорошо. Будем публиковать, надо не забыть озвучить жанр, чтобы кто-нибудь не обвинил...

...На столе лежала неоконченная статья. Поначалу Сабур пытался вчитаться, чтобы вернуться к теме и продолжить, но речь правдоруба сбила настрой, и он никак не мог сосредоточиться на материале. В задумчивости обратился как бы и к окружающим, но больше к себе:

— Может, у некоторых правдорубов и политических граждан мужской климакс? Возможно такое?

Но про мужской климакс никто ничего путного сказать не мог. Хотя вопрос был, конечно, интересный.

Наверное, на солнце в последнее время и вправду творится что-то неладное. Вроде бы у человека и голова есть, но со стороны глянешь — мутный какой-то, всем недоволен.

Венька Абрамзон в пространство прочитал стихи:

Видно только с гог’ных высей,
видно только с облаков:
даже в миг’е мудг’ых мыслей
бг’одит уйма м...ов.

Тишков хотел что-то сказать по этому поводу, но у него зазвонил мобильный. Вася с кем-то заговорил и, кивнув Сабуру, вышел.

Сабур скатал газету, прихлопнул муху — не жить ведь с ней вечно — и направился вслед за главным. Весело беседовать на абстрактные темы, но есть и работа.

В коридоре Тишков спросил:

— Что за мужик?

— Да ходит... У него то ли с головой что-то неладно, то ли в семье раздрай.

— А по-моему, интересный фрукт. Как-то бы использовать?

— Подумать надо, — согласился Сабур, чтобы закончить тему и забыть о Чарткове, потому что для него Чартков, олицетворение правдоруба, — как там у Гоголя? — «впал в безумие и умер»? Гениально просто или так просто, что гениально.

— Хорошо, иди работай. Кстати, как у тебя с Густомясовым?

— Да пока...

— Ладно, ладно, потом договорим... Посмотри вот в разделе информации. — он сунул Сабуру «Российскую газету» и ушел к себе.

Как чувствовал Сабур, не потратил время попусту, работа по Густомясову полетела бы в мусорную корзину, потому среди разного рода информашек была следующая: «Прокуратура возбудила уголовное дело в отношении президента фонда “Общество и государство”, бывшего депутата Государственной думы... Органами следствия г-н Густомясов обвиняется в совершении преступления, предусмотренного ч. 4 ст. 159 УК РФ (мошенничество). В настоящее время проводятся следственные действия».

...Начались те самые серые редакционные будни — планерка с разбором вышедших статей и перспективными планами. И последующий разгон сотрудников на работы. Везде и у всех одно и то же: что у токарей и хлеборобов, то и у газетчиков и «разных прочих шведов». В какой-то момент Сабур позавидовал свободному человеку, художнику независимой мысли правдорубу.


23

У Васи Тишкова, как у Кошевого в старом фильме «Молодая гвардия», пламенные, но и добрые глаза, наверное, поэтому его газете бескорыстно помогают богатые дамы бальзаковского возраста и мелкие олигархи. Сабур, хотя и подтрунивал над приятелем, испытывал к нему братское участие, нет, не чувство, если кто подумает о нехорошем, а именно участие.

Вася разговаривал с начинающим, но уже довольно взрослым — с виду под пятьдесят — поэтом.

— Вы насилуете русскую литературу, как Батый русский народ... — говорил Тишков, потрясая кипой стихов.

— Может, мне за коньяком сходить? — несмело спросил автор.

— Это сплошная галиматья, здесь ни ямба, ни хорея нет, не говоря уже о дактиле, — продолжал Вася.

Пораженный знаниями Тишкова, автор тем не менее не отступал:

— Может, мне все же сходить за коньяком?

— Я с вашими коньяками превращаюсь в подводную лодку!

— ???

— Пора торпеду в бок заряжать! — Тишков хлопнул рукописью по столу, обозначив конец беседы. — Заберите! Если хотите, можете за свой счет издать книгу. Соберете деньги, тогда приходите.

Обездоленный и злой автор ушел.

— Вот, — уныло заметил Тишков, — еще и обижаются. — И добавил с нажимом: — Граф-фоманы. — Он посмотрел в окно, поправил галстук. — Ладно, перейдем к нашим баранам. Вот какая история, надо идти к ветерану. Дело такое: не откажешься — жалобами завалит. Ветераны, они же знаешь какие сложные: чуть что — в администрацию. А мне это надо? Там же все формалисты. Самим этот ветеран до феньки, а мне припомнят. Поезжай, посиди со стариком, поговори... Ну не молодых же мне посылать! — неожиданно взорвался он. — Ты сам ветеран, вам с дедушкой будет о чем поговорить, а я тебе под материал половину полосы дам и гонорар по высшему... А?

— Гонорар по представлении материала, — оговорил Сабур. — А то не дождешься от тебя. Скажешь — напечатаем ко Дню Победы, а мне что, тараканов жарить? — он вспомнил тараканов в щах, поморщился.

Тишков парень въедливый.

— Сабур вот ты на войне был, скажи, а убивать страшно? Как пишут, тошнит, то-сё?

— Убивать, Вася, бессмысленно.

— Это как?

— А вот так, как Вселенную.

— А при чем здесь эта Вселенная? Что ты дуракуешь?

— А Вселенная, как ты говоришь, ЭТА, — она вечная. Ладно, давай телефон своего ветерана.

— Мне сказали, вы корреспондент по военно-армейским вопросам? — дребезжал на том конце провода старческий голосок.

— Можно и так сказать... — ответил Сабур, ему понравилось, как, по-видимому, Тишков (а кто еще?) охарактеризовал его должностное присутствие в штатном расписании.

— Хочу вас пригласить. Я ветеран войны Фурман Борис Михайлович, мне уже девяносто пять, обязан кому-нибудь рассказать о своей жизни.

Предстоял, судя по годам деда, долгий и упорный разговор.

— Наверное, сами пишете мемуары? — на всякий случай осведомился Сабур, опасаясь, что старичок попросит еще и почитать свои сочинения, а потом и помочь с публикацией.

Но старик обрадовал:

— Нет, статьи и книжки я не пишу, чего не умею — того не умею.

— Хорошо, я подъеду, но должен вас предупредить, что у редакции есть свои планы. Так что, когда выйдет статья, я не уполномочен.

— Ничего, кому-то и пригодится. Так я стол накрываю?

— А это ни к чему.

— Так, товарищ корреспондент, как без поллитры-то беседовать?

Сабур на всякий случай «пробил» ФИО старика по сайту «Подвигнарода». Почитал наградные.

«...апреля 1944 года гвардии старшина Фурман в составе разведвзвода под сильным огнем противника в числе первых переправился на правый берег реки Днестр, близ населенного пункта Гура-Быкулуй. Прикрывая огнем форсирование реки подразделениями батальона, взвод вывел из строя четыре пулеметные точки и большое кол-во гитлеровцев.

Приказом от 3 июня 1944 года гвардии старшина Фурман Борис Михайлович награжден орденом Славы 2-й степени».

На этого ли Фурмана наградные или на кого другого — Сабур разбираться не стал. Были Фурманы на войне, это главное.

Поехал, чего уж. скучно, конечно, со старыми, как махоркин пепел, ветеранами, но работа есть работа.

Встретил его бледный, невысокого роста, седой как лунь человек с улыбкой, блиставшей железом первых советских пятилеток. В прихожей пожали руки, познакомились.

Пока Сабур разувался, пристраивал сумку, он успел заглянуть в книгу, лежавшую под зеркалом засиженного мухами трюмо. Но прочитал лишь абзац: «Так они поступали во всех местах, куда приходили; и то же самое делали с поляками, в особенности с ксендзами. И было убито в Заднепровье много тысяч евреев, а несколько сот их было принуждено изменить вере. Библейские свитки рвали на клочья и делали из них мешки и обувь, а ремнями для тефилин подвязывали сапоги, покрышки же их выбрасывали на улицу; священными книгами мостили улицы или изготовляли из них пыжи для ружей. У каждого услышавшего об этом зазвенит в ушах».

Однокомнатная квартира клиента была так себе — конура: ни женского присмотра, ни женских рук. Над промятым диваном и на полу потертые от вечности ковры, телевизоры — советский двухсотрублевый маленький «Рекорд», из тех, что в прежние светлые годы дарили ветеранам на День Победы, и на нем новый — плоский «Сони» среднего размера. Прошли на кухню, хозяин предложил присесть. Сидели молчали.

Чтобы как-то перейти к делу, Сабур спросил:

— Я в прихожей в книгу заглянул, это о Великой Отечественной?

— Нет, о далеких временах.

Прочитанный абзац из книги не стал понятнее. Но Сабур, спросив, сразу забыл о своем вопросе, у него была другая задача. Судя по бутылке водки на столе, старик был вполне свойский. Материал мог получиться интересным, и не только для тишковской газеты.

Старик разлил по стаканам для знакомства. Сабуру до краев, себе на донышке. Сабуру пошло тяжело, ну не то качество напитков нынче... Закусили капустным магазинным салатом.

Дед молча разглядывал стакан — должно быть, ждал, когда из легкого водочного тумана проступит сознание.

— Вот... — он ткнул большим пальцем куда-то за спину. — Старуха умерла. Не поймешь, к чему все было, а жизнь прожита, кончилась жизнь. Жили-были... Еще во время войны в госпитале познакомились. У меня было ранение в плечо, ходячий. Вот с парнями и ходили в женский корпус знакомиться. Там я ее и нашел, у нее ноги были перебиты... Она радисткой была при штабе танкового корпуса, попала под минометный обстрел. Так вот там, в госпитале, и поженились. Да как поженились... Не хотел я ее терять и, когда уж мне на передовую возвращаться, сделал ей предложение. Так и поженились, невеста на костылях. Однако время. Видишь, бросила меня — умерла. — Старик вздохнул и, спохватившись, щелкнул по бутылке. — Ты наливай себе, а мне уж нельзя: усну.

Сабур налил:

— Извините... Сочувствую.

— Понимаешь, я, еврей, всю жизнь с ней прожил в деревне, недалеко — в Подмосковье. Знаешь, что такое еврей в деревне? Еврей в деревне — это... ни богу свечка, ни черту кочерга, ну, примерно... Говорил мне папа: иди по стопам дедов — в сапожники. не послушал, после войны поехал с ней в деревню. Учителем работал, физику-химию преподавал, директором школы стал, это меня и погубило.

— Что так?

— Комсомолу воли много дал, завел в школе радио, у меня трофейная кинокамера была, стали школьную хронику снимать, Совет учеников придумал... В общем, демократия местного пошиба. А время-то было неспокойное, приехал товарищ из облоно, наш, тоже еврей, ну, меня и вышиб — картошку сажать да скотину выхаживать... И ордена не спасли. Детей у нас с женой не было. Плохо, но не получились. До пенсии там жили, потом уж в Москву перебрались, квартирка эта кооперативная, от папы досталась. И вот жена меня подвела, лучше бы я первым умер... Вот и всё.

— А много у вас наград? — спросил Сабур, почувствовав, что дед вот-вот пустит «скупую мужскую».

— Да есть вон в шкапчике.

— И какая была первой?

— А-а... Первой. Вот напиши в своих сочинениях, как это по правде бывало. Осенью сорок первого ждали, что немец войдет в Москву, готовились. Я тогда только-только поступил в пединститут. Вот нас всех собрали и отправили фашистов встречать. На улице Горького, где Пушкинская площадь, магазин тканей есть «Наташа», вот там окна заложили мешками с песком и нас, пацанов, с винтовками назначили держать оборону. Страшно было. Да только, помню, с парада 7 ноября прошли мимо наших окон сибиряки в белых полушубках в сторону фронта. И остановили, а потом и отбросили немца.

Мои тогда в эвакуацию уезжали, а я сказал: «Мама, папа, не могу, когда мои однокашники уходят на фронт!» — и пошел комсомольцем-добровольцем. Вот ты про награды... Так я тебе расскажу. Зимой, в феврале, послали нас, троих сопляков, в разведку за линию фронта, и мы притащили «языка», унтер-офицера связи. Что ты! Тогда солдата взять было достижением, а тут целый офицер. Комбат взял фрица, нас и — в штаб полка, штаб в деревне стоял. Нас возле избы оставил, сам докладывать пошел. Ждем. Часа два ждали, промерзли совсем. Дождались. Вышел комбат и вынес ведро водки: вот вам, ребята, за подвиг. В общем, комбату Красную Звезду, ротному тоже что-то, а мы вернулись в расположение, по ковшу выпили и упали на нары. Собачья жизнь тогда была — голодно, холодно, да и сейчас...

— А что вам сейчас больше всего не нравится? Пенсия маленькая?

— Пенсия? Пенсия у меня большая, да еще при льготах, уж их-то у меня никто не отберет. Вот что они творят? Ни энтузиазма молодежного, ни строек государственных. Сталин во время войны сказал: «Ленин нам оставил державу, а мы ее профукали». Война показала: не профукали, а вот эти демократы... мать их... Рвут кусками и разбегаются, как крысы, по тенерифам и кипрам. А так... Реклама вот надоела до ужаса. И ты заметь... — Фурман склонился к Сабуру поближе. — Все про перхоть да про перхоть, будто намекают, что евреи в России так расплодились, что наша перхоть стала общим бедствием. — Он откинулся на спинку стула, сложил руки на животе и многозначительно добавил: — Вообще-то евреи — самый древний народ из сохранившихся. Судя по волосатости, мы ближе всех к приматам. А? Как думаешь?

Сабур согласно кивнул: да, древний народ, а реклама эта — гадость и сплошная ксенофобия...

— Да не кивай. По мне так действительно зажились тут некоторые, кому пора давно отвалить... Знаешь, есть же вот экземпляры из наших. Жена была жива, очень болела, я к одному зашел, у него сын, говоря по-новому, олигарх средней парши, денег зашел взять, жену лечить. Так он мне в ответ: «Что вы хотите, я старый отчаянный еврей. откуда деньги?» Вот и поживи с ними. Другой мне говорит: «Русские — гады, Елизавета ихняя, едва взошла на престол, велела выслать всех евреев, кроме выкрестов, из Малороссии. Потом Екатерина Вторая установила черту оседлости». А я ему: «Мы царице Екатерине должны быть благодарны, что она нас пустила на эти земли, лучшие в империи. Украина, Белоруссия, Литва... Могла ведь нарисовать черту от Архангельска до Чукотки». А он мне говорит: «Нам бы “Крим”, там живут караимы, нашей веры, и там море». Какая разница — Жмеринка или «Крим» у моря? Мы что, мореходы? Не надо хотеть больше, чем можешь проглотить. Вот ты читал книгу Натана Ганновера «Пучина бездонная»? Нет. Великий Натан писал: «Если бы господь не пощадил остатков наших, мы исчезли бы, подобно Содому». После исхода мы выжили не за счет богатых, а за счет бедных — тех, кого люди понимали, а значит, и принимали. Вот закон придумали о ксенофобии. Это же про нас. А я так скажу: ни на кой такой закон. Когда я еще в школе учился, поцапались там с одним татарином. Ну, я его и обозвал татарской мордой, а он отвечает: «Да, я — татарин и горжусь этим!» Знаешь, как меня заело? Разве еврей когда-нибудь мог сказать: «Горжусь, что я — еврей!»? Там обиды, вселенский плач и вой. Так вот надо жить так, чтобы можно было гордиться своей национальностью, а не заставлять людей бояться сказать тебе в лицо, что они о тебе думают, — заключил старик и неожиданно спросил: — А вам хорошо в редакции-то платят?

— Негусто, но если с гонорарами...

— А ты, кстати, рекламой бы и занялся, дело денежное.

— Согласился бы попробовать, да не предлагали.

— А ты напиши, а потом неси в рекламную компанию, покажи, угости... Примут. Про рекламу я тебе частушку подскажу:

По деревне ехал с луком,

По телеге хреном стукал:

Тук да тук, да тук, да тук...

Покупайте, бабы, лук!

Вот такую рекламу лука у нас в деревне выдавали в прежние времена. Все веселее, чем про перхоть; можно сказать, образец деревенской культуры. Во как было. В праздник бабы запоют, запляшут — святых выноси. Любил я деревенские праздники. А сейчас что? Суррогат, а не время. Везде суррогаты — в политике, в еде, даже в материнстве. — Он на секунду смолк и уже без смеха заключил: — Ты думаешь, мне нравятся эти бесконечные юбилеи на телевидении, эти конкурсы, где большинство наших? Нет, мне не нравится все это, потому что я люблю русскую культуру, и мне не по душе, что мы лезем судить о ней, подменять культуру народа на свои представления о ней, и уж совсем запредельно — вписывать в чужую культуру своих суррогатных деятелей. Знаешь, это все от нашего желания добиться успеха. Я вот тоже стихи писал в юности, да после войны как-то уже и не пришлось. Нет, написал одно стихотворение. Недавно. Хочешь, прочту?

Сабур хотел.

А у нас на районе в предутренней мгле

Поминает гармошка кого нет на земле.

Кто в великой погиб, кто в локальной войне,

И схоронен солдат ей неведомо где.

И тоскует гармонь, душу рвет на басах...

Так проснулся район в четыре часа.

Нет, не злился район, в батареи не бил —

Вспоминал кого помнил, да вот подзабыл.

Там, в окошке высоко, огонек тихо тлел...

Поминала гармошка кого нет на земле.

Спит сынишка в кроватке, за ним нету вины,

Что живем мы с гармошкой от войны до войны...

У нас каждого еврейского ребенка с пеленок убеждают в его исключительности. «Ах-ах-ах, — говорила моя тетушка. — Какой у этого мальчика приборчик, он, наверное, будет большим человеком». И мальчик вырастает с полным ощущением своего превосходства. Да. Он в школе и институте тянется к знаниям, надо же быть первым, он пробивается в профессии. Но вы же понимаете, если он не достиг, если нет признания, это какое же разочарование. Отсюда и некоторая озлобленность: мне не дано, так я и вас всех уничтожу, затопчу, определю в графу бездарностей. Великие наши еврейские физики Эйнштейн, Ландау были широкими людьми от осознания своей величины, или вот писатель Шолом Алейхем, а вот какое-нибудь редакционное насекомое, не случившийся великий русский писатель с характерной фамилией Клопштейн...

Фурман замолчал, глубоко задумался. Сабур терпеливо молчал. И старик ожил, как оживает, запрыскав водой, старая колонка.

— Но вы знаете, господин корреспондент, мне говорили, что в Афганистане честно погибли сто пятьдесят еврейских мальчиков. Значит, не все подонки в нашем народе, если от армии и войны не бегали. А вот такой народ, как партийные бонзы... Говорят, в том же Афганистане не было ни одного солдата — сына партийного функционера, даже районного масштаба. Так что... Давайте помянем наших мальчиков. — Фурман поднял свою стопку. — Не чокаясь...

Они выпили и закусили. И Фурман продолжил:

— Что такое успех? Вот мой папа был знаменитым сапожником в Нижнем Новгороде. Он хорошо знал папу-ювелира самого товарища Свердлова, потому что папа Свердлов на колечке с камешком, подаренном моим папой моей тете на совершеннолетие, выгравировал: «Циле на долгую память». Мой папа шил сапоги писателю Горькому и великому певцу Шаляпину. Когда Алексей Максимович приехал в Советский Союз, первое, что он спросил: «Жив ли в Нижнем Новгороде сапожник Фурман, мне нужно пошить хорошие сапоги». Вы же понимаете — это не хухры какие. У моего папы был и успех, и признание. Правда, в двадцать девятом пришлось в Москву переехать, власти стали нажимать. А в столице он на обувной фабрике мастером модельной обуви работал. Здесь и я родился. Папа говорил: «Боря, учись, здесь тебе все пути открыты».

Сабуру понравилось про Горького. И дальше бы так, но старик, следуя традиционно русскому застолью, заговорил о политике. Он считал, из-за «реформаторов» Чубайса, Гайдара и всяких банкиров и нефтебаронов Россия вконец обнищала. Сволочи, сначала Сталина продали, потом и весь социализм. «А он еще и сталинист-государственник», — вяло отметил Сабур. И стал наливать себе поменьше.

— Всех их надо судить как врагов народа! Вот у нас в тридцатые-сороковые по большому счету даже национальности не было — сплошной интернационализм, мы же комсомольцами были, свято верили товарищу Сталину и партии. Если партия говорила: вот этот — гад, враг народа, то так оно и есть. Я, кстати, до сих пор верю, что враги народа были. Тот же Тухачевский. А как же? Недавно прочитал книжку о Тамбовском восстании Антонова, так там приводится документ — приказ Тухачевского травить газом деревни. И после такого приказа Тухачевского защитником народа считать? Они народ за мусор держали, а мы их реабилитировали поголовно. Под эту реабилитацию даже уголовники попали, которых по пятьдесят восьмой статье осудили... И что говорить. Ты думаешь, сейчас предателей и вредителей нет? Да посмотри вокруг.

— И кто же эти вредители?

— Да все десять процентов богачей, большая часть оппозиции, нацменское лобби, эти... как их... местечковые элиты. Я же вижу, и люди видят, где на теплое место приземлился национал, там тут же все его земляки-соплеменники.

— Так у всех землячества. Вот питерские Кремль оккупировали.

— Поймите, молодой человек, это же плохо, очень плохо, когда выдвигают не по способностям, а по признаку землячества, партийной принадлежности, личной преданности большому телу, угодничеству... Такие товарищи — нам не товарищи, если что, они ведь продадут — коллаборационисты. Им место в лагерях, а не в высоких кабинетах.

— Да что ж, пытать их, что ли, за то, что коллаборационисты-приспособленцы?

— Зачем пытать? Сами от чего хочешь отрекутся, как в тридцатые... Воспитывать надо. Ты говоришь, в тридцатые били. Так не всех и не всегда.

— Да как же, столько воспоминаний осталось!

— Хм, да-а... — Фурман потер щеку, снял и платочком протер очки. — Как все запущено. Представь, гражданин на допросах признался, что состоял в шпионской организации и настучал на сотню знакомых, скольких мог вспомнить, мол, тоже были японскими шпионами или троцкистами. Всех замели. И вот выходит гражданин на свободу, живой, здоровый, а у него спрашивают: ты зачем стольких друзей-товарищей под монастырь подвел? Естественно, скажет — били, истязали...

Сабур вспомнил правдоруба Чарткова! Эк они!..

— Государство строить — это как шкатулку с секретами открывать. Смысл — узнать, в чем секрет шкатулки, и добыть что в ней находится. Лет тридцать назад мне друг — он резчиком по дереву был, музейную мебель реставрировал — на день рождения прислал шкатулку в виде орла. Тряхнул — там что-то болтается и булькает. Ну, понятно, не вода. Когда уж за столом сидел с гостями, выставил эту шкатулку, стали открывать — и ни хрена, никак не получается. И башку этой птице крутили, лапы чуть не отломали. Ладно, думаю, пусть стоит. А потом выпили, и сосед открыл! Надо было крылья одновременно в разные стороны повернуть и снять голову. Чего проще! Так что и государство строить так, чтобы, казалось бы, в сложном находились простые решения.

— И с бутылкой в виде поощрения, — уточнил Сабур.

— Без этого никуда — ясности в голове нету, — улыбнулся старик.

— И все же я думаю, Борис Михайлович, нельзя же всех под одну гребенку, даже если они не внушают доверия, слаб человек, — осторожно заметил Сабур.

— Смотря какая гребенка и какой человек.

— Но вот после войны всех побывавших в плену пересажали. Это правильно?

— Кого там пересажали? Кто в плену с немцами васькался! Вот я тебе расскажу... В пятидесятом на годовщину нас, кто воевал, позвали в родную школу на встречу, так сказать, выпускников. Пришел и Димка Васильев. Он был в плену, немцы загнали его аж в Грецию. Димка бежал и прибился к греческим партизанам, с ними воевал. Вот сидим мы, кто живой остался...

— И много пришло?

— Много. От пяти классов выпуска сорок первого года девять парней осталось, четверо инвалиды. Выступили перед школьниками. Сидим в читальном зале — нам стол накрыли, — выпиваем-вспоминаем. Димка рассказал, как было в Греции, как потом в нашем фильтрационном лагере сидел, проверяли его: где, с кем, как? И освободили, потому что греки подтвердили: геройский товарищ. А Соловьев, он в сорок втором на Кольском полуострове ногу потерял, потому и злобный стал, как та Шапокляк, давай стучать своей деревяшкой по полу: «Что ты там в Греции воевал?! Там природа, апельсины растут. Кто в плену был — предатель! Надо всех к стенке!» Димка его урезонивает, а этот разошелся, понес. «Кто там у вас командовал?» «Велухиотис», — говорит Васильев. А Соловьев заявляет: «Что за “велик хотис”? Ты бы под мудрым руководством нашего Сталина без жратвы, с десятком патронов в кармане... Ты бы на севере в мороз между камней в снегу поползал...» Ну и наговорил себе на десять лет. Время было такое. правда, в пятьдесят четвертом его отпустили вместе с бандеровцами.

Фурман задумался, перетирая в голове не самые хорошие воспоминания.

— А вы на каком фронте были?

— На разных. Тогда как было: из госпиталя выписываешься — и куда пошлют. Это сейчас остались ветераны, которые только на одном фронте побывали, а судя по некоторым, еще и обозниками. Тогда такие кульбиты случались, что нарочно не придумаешь. У меня знакомый был, в шахматы играли на Тверском бульваре, так он во время войны из кавалеристов летчиком стал. Ехал на фронт из госпиталя, беспокоился, что не попадет в кавалерию, ведь не спросят, куда хочешь, запрут в пехоту или еще куда. И вот на каком-то полустанке дверь теплушки откатывается и кричат: «Комэски есть?» Ну, раз командиры эскадрона, то здесь и лошади. Он ответил: «Есть!» — захватил пожитки и вылез из вагона. Оказалось, там летная школа, из молодых выпускников эскадрилью формировали, и нужен был опытный командир. Пока разбирались, эшелон ушел дальше, а он так и остался, выучился на летчика. Его над Берлином сбил реактивный немецкий самолет. Вот ведь как! У него тяжелое ранение было в голову, но посадил свою машину, потом трепанацию черепа сделали. Должно быть, качественно, в шахматы он хорошо играл. Я, кстати, с сорок четвертого года тоже был в составе Первого Белорусского. Так вышло. В первые годы не везло — пять ранений, два тяжелых и три легких, потому разные фронта, разные места, а как границу СССР перешли — ни одна пуля не коснулась.

— Так вы Берлин брали?

— Мы — да, мы Берлин брали. Мне там повезло на концерте Руслановой побывать. Единственный раз в жизни. Вот ничего особо не запомнилось, а концерт возле Рейхстага помню как сейчас. Хороший был концерт. Радостный. И Жукова тогда впервые увидел... Да-а... Потом уже ничего такого и не было. После Победы ребят на Дальний Восток послали с самураями разбираться. Вот где злости было! Они еще до отъезда готовы были их руками рвать, ведь домой хотелось. А меня демобилизовали, учли ранения...

Нас, десяток отставной козы, в девяностых в Германию возили устанавливать контакты между ветеранами войны, так там этих ихних бывших содержат, будто они и фашистами не были.

— Ну, не все же преступники, многих призвали в вермахт, и никуда не денешься.

— В вермахт? Так, значит, они ни в чем не виноваты? А я тебе расскажу... — Фурман покосился на Сабура и, подвыпивший, видимо, решил, что корреспонденту можно доверять. склонившись к нему, зашептал: — А я этих немцев как ненавидел, так и ненавижу. Надо было их под корень — всех! Чтобы даже воспоминания не было. Только ты эти мои слова забудь, времена не те...

— Кровожадный вы, Борис Михайлович, мстительный.

— При чем здесь кровожадный? Вот посмотри. Летом сорок второго мы из разведки возвращались. Заночевали в деревне, в стогу. А с восходом нагрянули немцы на мотоциклах. Мы затаились, сидим наблюдаем, ждем, когда уберутся восвояси, видно же — маршевые. Они на обед устроились. Жрут, гады... А там детишки деревенские собрались, смотрят, ребятки ведь любопытные. Один немец кинул им шоколадку, дети (много ли этого шоколаду видели?) бросились за плиткой, а он, сволочь, дал по ним очередь из автомата... Дети кто убитые, кто раненые корчатся, а они сидят — морды в сале — смеются. Я их потом всю войну готов был, как говорится, без суда и следствия... на части. А ты — «вермахт», «не виноватые»... Это их характер, в крови у них эта жестокость. Может, кто-то и простит, а я тех детей — никогда, всем немцам. И помру с этим, а там — живите как хотите, я свою ненависть никому не навязываю.

— Так ведь Сталин сказал, что немецкий народ ни в чем не виноват. Был же до войны пролетарский интернационализм и все такое...

— Да какое «все такое»? Был партийный интернационализм коммунистов-большевиков, комсомольцев, а пролетарского интернационализма не было и не будет. Рабочие слишком поглощены своими бытовыми проблемами. Вспомни, в 1991–1993-м в стране пропали продукты, почти голод, потом еще хуже — реформы Гайдара, и вот когда люди, как ты говоришь, пролетарии, от станков холодных цехов пошли по урнам и помойкам пивные бутылки собирать и им стало ни до чего, Советский Союз и развалили. Я скажу вам, в обществе есть три категории людей, так сказать, склонных к этому самому интернационализму.

— И кто же? — Сабур с иронией посмотрел на собеседника.

— И нечего улыбаться: это в первую очередь буржуи-олигархи, во вторую — уголовники и в третью — политиканы. Причем буржуйский интернационализм крепче бетона Братской ГЭС, не подкопаешься, не развалишь. Здесь уговорами не выйдет, надо их за горло брать... А не создавать, как у нас пишут, «условия для крупного бизнеса», который якобы потянет за собой малый, а там уж и пролетариату что перепадет. Ничего не перепадет, пока народы не скрутят головы этим кровососам.

Подвыпив, Сабур слушал с неизъяснимой теплотой. Выяснилось, что зять некоего приятеля Фурмана, «мерин хренов», слинял с женой в Германию, где к евреям отношение виноватое. И как-то приехал на родину. Пришли приятель с сыном в гости к Фурману, и этот «мерин» вдруг заявил свысока: «И как вы в этой Рашке живете?» Мразь.

— А я ведь смолчал, — с горечью сообщил Фурман. — Хотя дать бы по сытой морде, да ведь скандал мог получиться.

Неожиданно, как это бывает у поддавших, без всякой связи он начал рассказывать...

Немцы прорвались, и всех — тыловиков, больных, кашеваров и разведку — бросили на передовую. А там — рубка врукопашную...

Он, Фурман, молодой, красивый, сильный, в траншее на повороте, потому что траншеи копали извилинами, столкнулся со здоровенным рыжим немцем. Уперлись грудь в грудь, автомат к автомату, лицом к лицу. Это только говорят, что лицом к лицу лица не увидать, Фурман тогда сразу разглядел в глазах фашиста свою смерть.

В рукопашной кто отступит, тот и убит. Фурман не отступил: уронил автомат под ноги и вцепился в рыжее это существо, прижал к себе, автомат-то у немца на поясе, на бруствере рвануло, и больше он ничего не помнил, пока не очнулся...

В глазах тьма египетская. Только как бы вдалеке друг Егор говорил:

— Жалко Борьку, погиб геройски.

— Молодец, — соглашался командир роты.

«Как же я мертвый? — думал Фурман. — Ведь так-таки этого не может быть, я же слышу... Наверное, глаза вышибло».

Пошевелился.

— Смотри-ка, — услышал голос. — А он живой, падла! — Егор спрыгнул в окоп, повернул Фурмана на бок. — Командир! — радостно закричал. — Да он, волчара, этого фрица загрыз! Ну, Борька, я ж говорил: он, морда еврейская, всех этих сволочей голыми руками рвать готов...

— Как загрыз? — Голос командира роты звучал как голос Левитана из тарелки радио или из преисподней.

— Он ему артерию перекусил! У него ж харя-то вся в крови этого фашиста, кровь-то запеклась...

«Поц ты упавший», — хотел сказать Фурман, но не смог: губы не двигались, глаза не смотрели.

— Ребят позови, несите в санбат, — приказал командир и скорбно добавил: — Может, выживет.

У Фурмана под фашистской кровью, укутавшей всю его «еврейскую морду», должно быть, потекли слезы. И почему бы не выжить, он же цел был, только контузило.

— Страшное это дело — рукопашная: сотни людей, кто из пистолета, кто штыком или финкой в тебя тычет, крик-рев... — старик обреченно махнул рукой. — В разведке за линией фронта поспокойнее. — он перевернул бутылку над стаканом, но она была пуста. — Ух ты, кончилась? — удивился Фурман. — Что-то я сегодня разошелся. — и предположил для собственного успокоения: — Разбавляют, наверное. Беремся за вторую.

Сидели допоздна.

— Смотрю я, понимаешь, на наших седых ветеранов, — рассказывал Фурман, — тех, что по всяким встречам обретаются, и вот что заметил. Все они дошли до Берлина, некоторые, правда, на Эльбе с американцами водку пили или в Прагу въехали на танке, и никто войну не закончил в Урюпинске или в каком-нибудь германском Мухосранске. Мой одноклассник Гоша Перегудов во время Ясско-Кишиневской операции воевал всего два часа, ванька-взводный, что ты хочешь? Поступил в расположение после училища, а на другой день — бой, ногу оторвало. Орден Красной Звезды в сорок шестом получил. Достойный был человек. Но после войны как-то потерял себя и стал общим местом на собраниях, посвященных разным юбилеям и всенародным праздникам. Наверное, чувствовал — что-то не так, запил сильно и сгорел от водки. Или вот женщины. Ну, летчиц не берем. Остальные поголовно были медсестрами и радистками. А куда делись поварихи, прачки, к кому, спрашиваю, бойцы бегали за женским утешением? Тут один старый артист выступал, вспоминал войну, говорит, кормили их хорошо. А я вот помню зимой 1941/42-го пурга, холод, подвоза продовольствия никакого, все голодные. Убитая лошадь лежит. оттяпаем ножами по куску и дальше идем. Идем, мясо мороженое сосем.

— Говорят, в процентах героев больше всего было среди осетин и армян, — интересовался Сабур. — Это правда?

— Героев в процентах не считают, я вам говорю. Да, герои разные были. Тогда, бывало, и разнарядка на передовую приходила: наградить какого-нибудь нацмена, или вот у нас приехал молодой политрук, назначили замом по комсомолу вместо погибшего. А через две недели приходит бумага: наградить Героем политработника по комсомолу. Ну, его и представили. И так бывало. Так что про осетин и армян ничего не скажу. По-всякому бывало: война... — Фурман помолчал, затем продолжил: — В сорок третьем меня в очередной раз тяжело ранило. Думал, уже не куплю я швестер-сестренке Сонечке обручальное колечко. Возили по госпиталям, пока до самой Москвы не довезли. И вот после госпиталя, перед отправкой на фронт, случайно встречаю одного старого знакомого. Он мне и говорит: «Фурман, зачем тебе эти подвиги? Хочешь героем быть? Так наши тебе помогут. Будешь в столице, при штабе... Получишь Героя, только заплатить придется...» Я ему для просвещения дал по шее, так, по-свойски. Но ведь можно было купить! Героя! Со всеми документами! Это как?! Значит, в Кремле и при Сталине крысы водились.

Время было к одиннадцати. «Пора бы и честь знать», — решил Сабур и засобирался. По всему и старик уже устал. Без лишних разговоров проводил его до порога.

— Внимательный ты парень. Если будет время, заходи.

— Вот статью напишу и появлюсь, покажу, чтоб накладок не было.

— Да кому сейчас нужны мои побасенки... На машинах пишут: «Спасибо деду за Победу», — и то приятно. Вы, наверное, задаетесь вопросом, зачем я вас пригласил? Знаете, мне за девяносто. Скоро умирать. И скажу я вам: если человек хочет спокойно умереть, надо, чтобы его выслушали. Вы меня выслушали.

— Да до ста доживете, — не то обнадежил, не то возразил Сабур. — Разрешите идти?

— Иди, сынок, только не вступай в случайные знакомства.

— Есть, понял. — Сабур, качнувшись, повернулся через левое плечо и направился домой.

Стоя в полупустом вагоне метро, Сабур улыбался: грело чувство исполненного долга. Он понимал, что для очерка у него маловато материала, полученного за рюмкой, но можно и дописать, додумать, а главное даже и не это, главное — разговор, который, видимо, был надобен старику, чтобы заглянуть в свое прошлое и удостовериться: не напрасно, не зря.


24

— Газетчик — это Чичиков нашего времени. — Тишков прохаживался среди столов и научал сотрудников тонкостям работы. — Он должен ездить, ходить, искать, рыть.

— Это вы покойников имеете в виду? — ехидно заметил Генка Головчанский.

— Насчет мертвых душ, конечно, сомневаюсь. Да, бывают и неправдоподобные случаи, но вот живые души мы должны контролировать не хуже священников, вытягивать из персонажа все, что у него в подбрюшье, в самом желудке.

— Желудок выше, — заметил Варющенко, развалясь в кресле и раскорячив ноги, — а ниже подбрюшья, осмелюсь заметить, совсем даже не желудок, а...

Что ниже подбрюшья, он не успел сказать. Вася, недовольно покосившись, перебил его:

— Ты бы как-то прибрался, а то подпупный ливер развесил так, что, смотри, своими же башмаками отдавишь.

В кабинете возникла странная пауза. Лишь из угла слышалось задорное шлепанье клавиатуры Веньки Абрамзона, которому Васина лекция была до фени: надо было срочно в номер сдать три колонки о гастролях в столице провинциального драматического театра. Оплачено. По отзывам в прессе артистам «заслуженных» и «народных» Минкульт раздает.

— Так, о чем это я? — будто даже удивился тишине Тишков.

— О работе с душами, — подсказала одна из практиканток. — Что надо из мертвых делать вытяжку.

— Газетчик должен уметь подать себя, — продолжил Вася. — Вот ты, Сабур, не умеешь себя подать.

— Ну, научи...

— Вот смотри, пишешь проблемную статью и кроешь правду-матку, а кому она нужна?

— Кому-то... У меня последнее время такое чувство, что мы тлеем где-то рядом с жизнью. Люди борются за лучшую долю, люди голодают и страдают, а мы облизываем богатеев и чинуш, которым мало денег и положения в обществе, им еще и любви всенародной хочется, — пробурчал Сабур.

— Ты меня страданиями народа не пугай, я сам из деревни. Согласен, правда нужна, но ее так надо подать, чтобы все порадовались — и цезари наши, и их оппоненты. Вот в девяносто пятом одна дама написала заказную статью о дудаевских нукерах, получила десять тыщ зелеными.

— Так война шла, как это она «получила»?

— Да очень просто. Дудаев ей после выхода статьи премию за лучшую работу выписал. И какие к ней претензии? Никаких.

— А ты куда смотрел?

— Да никуда, это не в нашей газете... Что здесь говорить, тогда можно было все, беспредел, конечно, но... — он многозначительно поднял указательный перст. — Но была свобода слова.

— А цензуры разве не было? — спросила невзрачная практикантка, для которой девяностые были древностью, когда вовсю еще свирепствовали злобные большевики в кожанках и с маузерами на боку. Они сидели за самоварами, полными вонючего самогона, и приговаривали людей: кого к раскулачиванию, кого в Сибирь — строить БАМ.

— Цензура? — Тишков оседлал стул. — Давайте посмотрим, какая такая была эта наша цензура. Я прочту загадку, а вы скажите отгадку и назовите тематику издания, в котором она была опубликована. — И он с воодушевлением продекламировал:

Возьми его в руку, сожми его крепко,

Он станет упругим и крепким, как репка.

А если захочешь, возьми его в рот

И сразу почувствуешь — он потечет...

Девочки-практикантки противно захихикали, потому что в некоторых темах они больше понимали, чем в тонкостях своей будущей профессии. Впрочем, судя по всему, в редакцию газеты их ножки ступали первый и последний раз. Их манили альпийские лыжные трассы и тихоокеанские острова, а на зарплату литработника туда не ездят.

— Ну вы, шеф, даете! — изумился Головчанский.

— Так какой ответ?

— Босс, мы хотя и продажные журналюги, но не до такой же степени. У нас здесь приличное общество.

— Ответ — снежок. — Вася ехидно заулыбался. — А вы что подумали? А издание это — детский журнал «Веселые картинки». Так что цензура — это плод вашего воображения и вашей испорченности.

Тишков встал и направился к себе, полный чувства собственного превосходства над трудящейся в его газете толпой, хотя никто не понял, какая связь между цензурой и снежком.

— Зато в СССГ’е не было туалетной бумаги! — проворчал в спину шефа Венька Абрамзон.

— Да, не было! — обернулся Тишков. — Взамен издавалась газета «Правда», и, между прочим, люди хотя и в сортирах, но читали, были в курсе мировых событий

— Не миг’овых, а лагег’я социализма.

Больше спорить Вася не стал, он задержался в дверях и, не оборачиваясь, прошипел:

— А вас, господин Сабуров, прошу зайти...

Он встретил его стоя за столом, как Сталин на плакате, и, не дав переступить порог, пробубнил:

— Ты что сидишь? Работы нет?

— Да я вроде бы... — Сабур показал Васе экран мобильного телефона. — без десяти минут, топотушки в девять.

Топотушки — это распространенный во многих редакциях стиль проведения планерок. Чтобы лишнего не болтать, все стоят, докладывают плотным текстом, чем подтверждают истинность чеховского афоризма: «Краткость — сестра таланта».

— Нечего тут... И на время мне не намекай, у литературного работника рабочий день двадцать четыре часа в сутки.

— Да что случилось?

— У тебя встреча, я давно уже договаривался, да он все занят был, а вот позвонил — ждет тебя в бане, прими адрес.

— Кто ждет? В какой еще бане?

— В обычной бане, хорошей бане, ждет тебя президент Фонда национальной идеологии. Сделать надо материал с этим потрохом. Так что бери мою машину и езжай.

Populus ratus — народ мыслящий. А что еще можно сказать о народе, который любит витийствовать, размышлять о вечном, спорить о мировых проблемах? Наверное, потому у нас фондов и центров этих «стратегических» как мух на навозной куче.

Поехал, а куда деваться? Хотя с большим удовольствием он бы пообщался-покурил с работягами на какой-нибудь стройке.


25

А вообще-то, вопреки мнению, что горожане бань сторонятся — жарко, он любил париться. Это еще с Афганистана.

Есть же радостное, домашнее чувство покоя, когда, вернувшись с задания, отдыхаешь в тенечке, тихо переговариваясь с бойцами. Они рассказывают о родине, родителях, друзьях... А баня уже натоплена. Баня ждет. И какой-нибудь солдат-банщик стреляет очередную безоговорочную сигарету и приговаривает: «Всякую тварю — попарю». Вот еще раз перекурим — и в баню. На войне всегда строили бани (что в Афганистане, что на Кавказе) — в первую очередь. И строили на удивление...

Были в памяти Сабура разные бани: и выложенная кафелем в кабульском полку связи, и закопченные (топили мазутом или солярой) на маленьких заставах, но не забыть на джелалабадском аэродроме баню с прудом, который почему-то называли бачилой.

Джелалабад — зона дачная. Субтропики. Пальмы, диковинные цветы и прочая экзотика. Самым примечательным в джелалабадской бане были эвкалиптовые веники, от которых в парной стоял кружащий голову сладкий дух. Парили они — словно поглаживали кожу благоуханным жарким пламенем. Длинными языками пламени — листья-то у эвкалипта продолговатые. Не обжигающего, а ласкающего пламени. А потом — в «бачилу», в пруд, выкопанный под открытым небом и наполнявшийся подземными водами. Чистейшими — теми, из которых берут исток родники. Голубоватая вода в окружении тропических кустов — красота! Распаренный, Сабур падал с мостков в воду и вспоминал казавшиеся преувеличенными описания восточного сада удовольствий.

Трудно поверить, но в столице, в огромном бетонно-кирпичном мегаполисе на берегу Москвы-реки, были бани, построенные из толстенных бревен. Большой двор оформлен, видимо, настоящим ландшафтным дизайнером. Вдоль забора — газон, на котором, словно праздничные свечи, стояли высокие, стриженные шарами ярко-зеленые кусты, пирамидами — голубые ели.

В углу этого не то двора, не то французского парка был открытый дровяной склад с березовыми поленьями, как написали бы рекламщики, «радующие глаз посетителя» белой берестой и медовыми сколами, и сами бани, двухэтажные, огороженные бревенчатым частоколом, напоминающим городьбу вокруг средневековых русских городов.

Густела в полях вечереющих мгла.

И странные нам попадались дома.

Они величаво из мглы возникали,

Как будто их ставили здесь великаны.

Наверное, ставили их на века —

Такая во всем ощущалась рука, —

писал поэт Анатолий Передреев в стихотворении, посвященном бане и родной деревне писателя Василия Белова.

В фойе на банкетке возле стены сидели путаны — яркие представительницы монголоидной, европеоидной и негроидной рас. Полные молодого задора, они о чем-то оживленно беседовали. Наверное, делились секретами мастерства.

В дверях появился сам — президент. Разоблаченный, завернутый в простыню, он был невысокого росточка, чуть больше метра шестидесяти сантиметров, худенький, с порозовевшим (видимо, уже побывал в парной) личиком благополучного подростка, но исполненный чувства собственного величия, судя по тому, как с порога дал понять Сабуру, кто здесь есть ху.

— Ты раздевайся, проходи в комнату отдыха, можешь выпить.

Впрочем, Сабур к тыканью чванливых ху, и не особо каких ху, давно привык. Время великих преобразований, из которых государство не может выбраться уже больше двадцати лет, столько ху предложило стране, что население, утомленное величием и честолюбивым их государственным промыслом, уже смотрело на них как на мультяшных персонажей и посылало этих ху на... Впрочем, это уже запрещено. Посылать...

Да, крепкими и величавыми были бани, и, должно быть, достойными были те великаны, что их ставили. Да вот пользователи этих бань жидковаты.

Когда Сабур, как кокон шелкопряда, завернутый в простыню, вошел из раздевалки в зал, глядя на него как на лакея, президент заявил:

— Ты опоздал! Так что отвлекаться не будем, бери ручку и пиши...

— Так я ручку и бумагу не взял, — опешил Сабур, рассчитывавший попариться, потом, как это бывает, «обнюхаться», поговорить о том о сём за чашкой чая, и после приступить к делу — к опросу, так сказать, свидетеля. Он понял, что когда ему предложили раздеться, это значило лишь снять куртку-ветровку, а насчет парной — это его призрачные фантазии.

— Не взял... Вы что, так и будете работать? С таким подходом к делу можно и страну потерять.

Вот те на!

Сабур сходил за блокнотом и ручкой.

— Так, о чем будем говорить? — осведомился он у президента.

Но тот, почмокав губками, которые, наверное, не знали ни горьковатого вкуса пива, ни жгучего спирта, ни обволакивающего дымка сигареты, поправил его:

— Я буду говорить, ты записывай. Потом к тексту приделаешь вопросы и пришлешь на согласование по факсу.

— По Интернету...

— По Интернету не надо, а то мало ли кто за мной следит.

— Понял.

— А понял, так и пиши. Мерзость и гнусность! — воскликнул президент, видимо, раззадориваясь. Взял листочек бумаги со столика. «Как Гитлер на трибуне», — подумал Сабур. — Начну с цитаты: «Товарищество всеми силами и средствами будет способствовать развитию тех бед и тех зол, которые должны вывести наконец народ из терпения и понудить его к поголовному восстанию». Откуда это? Ты думаешь, это бред какого-то сумасшедшего, призывающего разрушать ради своего величия, как это сделал Герострат? А не напоминает ли тебе программу нашей оппозиции? Или еще: «Он презирает общественное мнение. Он презирает и ненавидит нравственные устои общества... Безнравственно и преступно все, что мешает ему». Ты думаешь, это откуда?

— Не знаю, — пожал плечами Сабур.

— Это из «Катехизиса революционера» Нечаева. — президент горделиво вскинул голову и, как римский патриций, забросил на плечо угол простыни. — Наши псевдолибералы, наши неореволюционэры, считают себя «продвинутыми», исключительно «интеллектуалами», эти «оккупанты», увешанные белыми ленточками, похожими на советские копеечные презервативы. Они поучают всему, в чем сами — как свинья в апельсинах. Они требуют, они брызжут слюной. Они витийствуют с трибун, и, слушая их, логопеды обливаются слезами в надежде, что потенциальные клиенты наконец обратятся к ним, чтобы научиться говорить нормально — без чмоканья, картавости и торопливого заикания. Нравственные калеки, они хотят разрушения, потому что только в образовавшемся безвременье могут найти себе применение, а своей покрытой слизью зависти и злости душе — успокоение. Им неважно, кто им подает, для них главное — что подают, а за это можно и предать, и продать. Только ведь народу-то нашему это уже все до кучи, — продолжал оратор. — Насмотрелись на разрушителей державы в девяностые годы. На тех же генералов-предателей из силовых структур, что в девяностые продавали наши государственные секреты и бежали на Запад. Народ наслушался интеллектуалов в кавычках, которые так любят слово «принципиально». Тем, как писал Барков, «кто регулярно водку пьет и никому в кредит не верит», уже понятен этот спектакль.

Его патетическая речь должна была довести Сабура до озноба, до холодного пота, который и парная не согреет. Но слова как-то не трогали, как не трогают стихи, когда их читают с эстрады актеры под ненавязчивый аккомпанемент рояля.

— Мы деремся по-настоящему. Порой — да, из-за, казалось бы, какой-то мелочи, к примеру оскорбившего мусульман фильма какого-то датчанина, карикатур на Магомета. А зачем эти карикатуры и подобные фильмы? Зачем толерантная прослойка возбуждает? А скажу. У мусульман сейчас XIV век (от рождества пророка Магомета). Посмотрите, что делалось в христианском мире в XIV веке. На Руси — Куликовская битва, подъем национального самосознания, в Европе — начало эпохи Ренессанса, расцветают искусства, науки, религия как бы отходит на второй план. Мусульманский мир также переживает возрождение, но это, если можно так сказать, воинственное возрождение. Ваххабиты-салафиты из Саудовской Аравии, Аль-Каида и ИГИЛ тащат мусульман даже не в прошлое (в прошлом были и расцвет поэзии, там были науки — математика, астрономия, медицина...), а в духовную темноту, превращая людей в религиозных роботов, готовых идти на смерть ради сомнительных идей. В такой обстановке, понимая происходящее в мусульманском мире, мы должны бороться с провокационными действиями наших противников. В свою очередь я, выступая с докладом в Общественной палате, предложил поднять вопрос об ужесточении наказания за разжигание межнациональной розни.

Президент напомнил Сабуру депутата Густомясова. Казалось бы, правильные речи, но будто бы надиктованные кем-то мысли, о чувстве здесь речи не шло. Видимо, их взгляды складывались как домино. К доминошной карте государственного разора пристраивалась карта собственной несостоятельности и вместе с тем огромного желания быть ближе к государственному котлу, в котором еще остались жирные куски. И ведь они близки к цели — допить, дожрать, оставить здесь обглоданные кости и свалить. Свалить куда-либо — их цель и мечта. Этим они ничем не отличаются от своих оппонентов. И здесь оппоненты, пожалуй, честнее. Их все же видно, и своим словесным поносом, разбрызганным по ТВ и газетам, они не так вредны, как эти псевдопатриоты и парторганизаторы нашего будущего. Хотя и те и другие отравляют атмосферу. Здесь не поспоришь. Железно.

— Может, все же начать с детского сада, со школы?.. — заикнулся Сабур и хотел пояснить, что имел в виду биографию самого президента, но тот понял его по-своему.

— Да, надо и в школах ввести наказание за разжигание. Вон от некоторых подростков то и дело слышишь: ты — тупая чукча, а ты — русская свинья. Да, надо поднимать проблему. Истреблять эту ксенофобию, гнать из школы. Упорно стою на том, что необходимо изолировать всех, кто пытается внести разлад в общество, чтобы не разлагать. Мы как молния должны выжигать всю эту нечисть. Весь этот нацизм.

Дальше их беседа в течение получаса продолжалась в том же духе. И наконец президент словно очнулся:

— О-о, время. Разговор окончен, пиши, присылай, а мне пора в парную...

Он удалился, оставив Сабура в комнате отдыха чувствующим себя в простыне как проститутка, которую использовали на столе в высоком кабинете и, не заплатив, выкинули на задворки государственного учреждения.

Одевшись, он вышел в фойе. Там полицейский беседовал с девчатами на тему их морального облика, на что европеоидная в оправдание рассказала о том, как два апологета притащили на суд Иисусу женщину легкого поведения, чтобы тот, согласно учению иудейскому, дал добро на побитие ее камнями, на что Иисус возразил: «Кто из вас без греха, пусть первым бросит в нее камень». Это во-первых. А во-вторых, они здесь работают уборщицами, по-новому — клининг-менеджеры, так что нечего...

Полицейский, пораженный эрудицией девчонки, снял фуражку, протер платочком запотевший затылок, смущенно посмотрел на кислого Сабура и виновато заметил:

— Вот и поговори с ними. Выходит, так, что я здесь — единственная проститутка. Ладно. — и заключил: — С вас по полторы тыщи штрафа и протокол в зубы.

— А вот с этого и надо было начинать! — Девушки полезли в свои перламутровые сумочки. — С нами по-людски, и мы по-человечески. А  протокол можешь оставить себе...

Сабур дружески махнул полицейскому, мол, не один ты здесь такой, потому что после встречи с президентом и сам чувствовал себя сродни этим падшим девицам.

«Ну не сука? — успокаивал он себя. — Политический недоносок. И ведь не прискребешься, — думал, в последний раз оглядывая мощную бревенчатую кладку бань. — И почему у этих “новых” глаза как сцены: красивый задник — холст с березками и небом голубым, а по бокам кулисы, кулисы... И за каждой прячется какая-то гадость».

Попариться не удалось, обидно! Но как можно очищать тело, когда тебе в душу налили столько дряни?

...И, весь разомлев, ты паришь невесомо,

забыв, что творится и в мире, и дома...

И с пышущей полки встаешь, обнажен,

как будто бы заново в мире рожден...

Нет, если бы здесь можно было излечивать души... Как показывает практика, баней политическую моль из общественного обихода не выведешь. Какой бы она ни была — либеральной, псевдопатриотической или какой иной. Потому что моли все равно что жрать — песцовую шубу или пошитую деревенской мастерицей овчинную шубейку.


26

— Сидим мы тут, — говорил Паша Закадычный, — водку пьянствуем, хорошо — солнышко! Вот поет Пелагея: «Когда мы были на войне, там каждый думал о своей невесте или о жене». Я вот на войне был неженатый, да и невесты никакой, даже самой вшивой, не было. Так что, бывало, приедем с боевых, сядешь у палатки — грязный, уставший — и думаешь: напиться бы... И все же лучшее наше время было на войне.

— Чего же уж там — грязь, кровь, жрать порой нечего было, а помыться... — поперек ворчал Куделин.

— Не-е, не скажи. Там я был счастливым по полной. Вот мы с ребятами пять суток в ихнем зиндане просидели — в плену, был там такой брошенный саманный дом, а в нем подвал.

— Что, сдался?

— Нет, поймали. Когда, контуженый, очнулся, кругом они. Пополз в кусты, а меня чех догнал: «Куда, русская собака? — И прикладом автомата пониже колена... Кость вдребезги. — Вот теперь не убежишь». Думал, что в этом подвале и помру: нога болит, воспалилась нога-то. Не кормили ни хрена, только воду давали. Говорили, все равно резать будем как баранов. А утром на шестые сутки наши нагрянули. — Паша закурил, сглотнул слюну. — Дом, где мы были, отрихтовали так, что саманная стена упала, кирпичами этими глиняными пол завалило. В общем, нас бы и не наши, а мы слышали, что бой наверху, потом тишина. Кто, что — непонятно. Мы на всякий случай поорали, мол, воды дайте! Ни ответа ни привета. Но повезло, оказалось, наши их из села выбили. После боя бойцам обед привезли, ну, они кто где устроились с котелками, знаете, как бывает, ведь не столовая. А одному до ветру по-малому захотелось, он в сторонку отошел и приготовился, а ребята ощетинились: что, мол, обалдел, аппетит портишь, иди вон в развалины. Он зашел в развалины и стал справлять нужду. У нас в подвале потекло, и мы опять заорали. Он услышал, и нас откопали, а то мы там с голоду подохли бы.

— И в чем смысл твоего этого рассказа?

— Да вот это и был самый счастливый день в моей жизни — когда нас на свет божий вытащили. В Брюсселе, говорят, есть памятник писающему мальчику, я бы тоже памятник поставил — писающему солдату.

— А что потом?

— Потом меня отправили в Москву, в Бурденку, там приладили елизаровскую конструкцию и вернули ногу в прежнем виде. Видал? — Паша задрал штанину и погладил волосатую конечность. — Даже шрамов почти не видно.

— Да, хорошая у тебя нога, — оценил Куделин. — Грех жаловаться...

— Так я и не жалуюсь.

Помолчали, как бы переживая злоключения Пашиной ноги. У всех же были и контузии, и ранения. Невесело, честно сказать.

— А я вот больше всего боялся, когда ночью на посту — один. Стоишь как кукарача, ночь черная, а горы кругом темно-синие, такие страшные — нависают. Тени какие-то в темноте по снегу бегают. Дашь короткую очередь и вроде успокоишься. А утром смотрим — какой-нибудь горный тур на снегу, один парень у нас ирбиса из Красной книги подстрелил. Спрашивается, в чем этот кот виноват? Жил себе и жил.

Их мемуаристику прервал худой, запотевший очкарик, который возник из-за угла бортика хоккейной площадки.

— Мужики... — с трясущихся его губ слетали слюни, и он негигиенично утирал их рукой.

— Чего надо? — спросил Закадычный и предусмотрительно добавил: — Нам самим мало.

— Не-ет! Мне ничего не надо, только спасите, эта жлобяра меня убьет!

— Кто? — спросили они хором.

— Жлоб, сволочь! Алкаш гонится!

— Да спрячься вон за кусты, — сказал Куделин. — Мы прикроем, если что.

Очкарик исчез за кустами, и не успели друзья соприкоснуться пластиковыми стаканами, как появился разгневанный и в самом деле жлобяра. Огромный, под два метра, грузный мужичина, и ведь что очень даже народу бросается в глаза — в усах и пестрых штанах, которые недобитые кутюрье называют «унисекс».

— Где эта падла? Убью!

Они оторопели. Да и впору было: такому и соврать страшно. Но соврали.

— Это хилый, что ли? — осмелился Закадычный. — Так он вон за дом побежал, очкарик недоделанный.

— Убью! — взревел гигант, в его глазах вспенилась кровь первобытной ненависти, и разгневанный богатырь, шаркая шлепанцами, потряс свои штаны за дом.

Они снова подняли тарную пластмассу.

— А где этот? — в строгой тишине растерянно спросил Куделин.

— Я тут, — раздалось из-за кустов. — Он ушел?

— Исчез навсегда. Чем это ты его так довел, что он вознегодовал?

— Он у меня закурить попросил, а я не курю и послал его. А он меня за кадык, а я ему брызнул по глазам...

— Ударил?!

— Да нет, брызнул из баллончика. Мне баллончик свояк-омоновец подарил, сказал, ничего не бойся, это «черемуха» такая, что с ног сшибает.

— Ну, ты брызнул и...

— А этот гад даже слезы не уронил, взревел, как сохатый. «Ах, ты брызгаться?!» — заорал, обозвал еще не помню как и стал меня убивать. я вырвался, вот и бегу...

— Так чего в кустах-то сидишь как братец-кролик? — съехидничал Закадычный. — Беги дальше, а то ведь вернется.

Страдалец вылез из кустов:

— Спасибо, мужики! — и мелким шагом куда-то предусмотрительно исчез.

— С тебя поллитра! — крикнул вслед ему Закадычный. В шутку, понятно. И прокомментировал событие: — Вот я наконец понял, почему в НКВД все во всем признавались и других закладывали. Там циклопы работали.

— Да уж, есть там ханыги. — Куделин поднял сучок и начертил на земле решетку. — Вызовет, вроде бы и не богатырь, да за ним же система, а за тобой — никого. Вот и томишься как килька в томате. Плыть-то некуда.

— Ты и посидеть успел? — удивился Сабур. — За что?

— Не посидеть, а отсидеть. — Куделин неопределенно пожал плечами. — Как все, ни за что.

— Да ла-а-на. — Закадычный шутя толкнул приятеля. — Скажи правду — за шутку.

— Ну-у... — недовольно подтвердил Куделин.

— Так расскажи. — Сабур потер шею, что-то затекла. — Нам торопиться некуда.

— Он в речном порту с проститутками развлекался! Ва-а-ще молоток!

— Да. — Куделин завалился на бок и почесал ягодицу. — Чешется, должно быть, к непогоде, меня там в детстве собака укусила. Ну вот, я тогда в портовом клубе работал массовиком, культуру в массы нес своим затейником. А там такие портовые краны, здоровые...

— Знаю, видел, — перебил Сабур.

Он и сам бы что-нибудь рассказал, да жарко было и скучно, потому что бутылка на троих — это ж ничто. И он уже начал думать, как бы продолжить, как наскрести еще на литр. Выход, конечно, всегда есть. И он знал этот «выход» — с собой у него были деньги, приготовленные на оплату телефона, а еще можно было дойти до Сбербанка и снять с пенсионной карточки, но идти неблизко, да и лень. И что за народ: есть в настоящее время, и ладно, о будущем — ни тени сомнения.

— Ну, с получки набрал я винища, расстелил сеть, в которой грузы кантуют, накрыл на ней поляну и позвал наших проституток. Те сбежались на дармовщину, выпили, то-сё. Я крановщику командую: «Вира!» Он их всех в сети — и поднял на высоту третьего этажа. В общем, за хулиганку мне два года дали. Проститутки-то портовые, все законы знают, их с панели можно сразу в адвокаты... или прокуроры.

— И как сиделось?

— Да как Чио-чио-сан, сидишь, куришь и думаешь: вот скрещивают лошадь с ослом, коня с ослицей, утку с индюком. А что, если гуся с пеликаном скрестить? Двойная выгода. Первое: домашняя птица бродит по двору, травку щиплет, яйца несет; второе — сходит на пруд, искупается, вернется, а в клюве полно рыбы. На хрена удочка или сеть? Ешь по утрам яичницу, а по вечерам, чтобы желудок не перегружать, ушицу легонькую, блюдо постное.

— Ну ты загнул, — рассмеялся Паша. — На уху в клюве не хватит.

— Тогда хоть кота накормил бы, — недовольно покосился Куделин, будто уже скрестил пеликана с гусем и речь идет лишь о прибытке, который принесет ему этот гусепел или пелигусь. И добавил: — Через год меня по УДО отпустили.

От полноты чувств Паша Закадычный с хрустом размял члены, потянулся.

— Психовал небось?

— Запсихуешь. Кругом бандюганы, а ты как ромашка на обочине дороги — любой обидеть может.


27

— Ситуация в стране доведена до абсурда, — ворчал Тишков, у которого в очередной уже раз что-то не складывалось с грантом от Минкульта. — Такое положение чревато революцией, которая может вернуть народ в первобытное состояние.

— Не пойму, ты сегодня не то Нострадамус, не то кликуша, — развалясь в кресле, заметил Сабур, которому проблемы Тишкова были побоку. — Было бы с чего заводиться. Денег не дают — это еще не революция.

— Не дали — это симптом. Мне не дали, другому не дали, пенсии украли, в детсадах питание ребятишкам урезали, да еще когда одна партия все решает, система становится неустойчивой — вот и революционная ситуация. Недовольство перерастает в революцию.

— Тебе бы научный коммунизм преподавать...

— А ты вспомни великий Октябрь. Ведь поначалу, пока был лозунг «Вся власть Советам!» и Советы представляли все слои населения, люди поверили, что справедливое устройство государства возможно. Но вот Советы превратились в большевистскую ячейку — и конец надеждам. И этот конец болтался до 1991 года, когда недовольство уже выплеснулось. Примерно то же было и в 1993 году, когда решили проблемы демократии по французской привычке стрельбой из пушек, по Белому дому били из танков. Создали систему на крови, а она не может быть устойчивой, потому что загнать проблему внутрь — значит усугубить ее. Вот и протыкались двадцать с лишним лет, а грабли перед людьми те же — наступай, чтобы по лбу получить. Почему уничтожаются и умирают целые отрасли в стране? Книгоиздание, журнально-газетное дело, в частности? Мне что, в удовольствие просить деньги? А так полстраны живет — на подачки, на гранты и так далее. Процветают только те, что пригрелись возле нефтегазового бюджета.

— Ну, одним бюджетом всех не обеспечишь. Большинство все же зарабатывают...

Тишков в раздражении пробежался по просторному кабинету, остановился и загляделся в окно.

— Да брось ты, чего нам между собой-то врать? Ты что, не видишь, госбюджет как соска — отсасывай кто ближе, а власть глазками луп-луп: у нас отсосантов нет и быть не может. Как эти... страусы: чуть что, яйца в песок прячут.

— Да что ты разошелся, сам ведь пытаешься покусывать и отсасывать.

— Да, пытаюсь. — Тишков гордо вскинул голову. — но это от нищеты, которая преследует мой бизнес.

— Ну, не такая уж нищета... — заметил Сабур.

— Для тебя — да, а у меня совсем другие критерии. Скажем, ты к своим клиентам на чем едешь?

— На метро.

— А мне так нельзя. Люди в окно выглянут: Тишков идет пешком — ветхозаветный обыватель, а вот когда Тишков на «мерсе» подкатил: солидный человечище, с ним можно иметь дело. — Он остановился напротив Сабура, помолчал и, встряхнувшись, перешел от пустой болтовни к делам. — Ты вот сидишь, а не пора ли, мой друг, поработать?

— А я пока свободен.

— И никаких тем нет?

— Нет.

— А-а! — обрадовался Тишков. — В деревню к старухам ты давно собирался! Обо всем главный редактор должен напоминать?

Да, в деревню...

Сабур уже и думать забыл об этом. А ведь надо бы... Обещал...

Он любил в редакцию приходить пораньше, когда уборщица, тетя Маша, еще прибирает в кабинетах. Любил он включить настольную лампу, компьютер и заняться работой, поглядывая в окно, где только-только появляются первые прохожие. И не заказными статьями унижать себя, а писать именно для сердца, для души о том, что волнует и требует «выхода в свет»...

Были предпасхальные дни. В тот день он задержался, а когда пришел, уже сидели посетители — старушки: тетушка с племянницей. По словам тети Маши, бабульки появились в редакции, когда она только-только пришла, и от нечего делать помогли ей помыть окна. Редакционная, деловая не по годам поросль потом запишет это как добровольно проведенное мероприятие.

Старушка, сидя на краешке кресла, жаловалась:

— У меня лук-то совсем плохой был.

— Почему же? — Сабур присел напротив.

— Так я же устаю. — она посмотрела на него с удивлением, и в ее взгляде читалось: чего же здесь непонятного?

Племянница пояснила:

— Тетя Вера прошлой осенью лук повыдергала, разложила на грядках сушиться и пошла отдохнуть. Чайку попила и прилегла. А пока прилегала, дождик поморосил, потом опять солнышко. Она лук-то в подпол снесла, а он под шелухой-то уже опять влажноватый был, надо было бы подольше посушить да поворошить — так откуда ж она знала про дождик-то? Вот за зиму лук и пропал.

Сабура поразила эта логическая цепочка, конечным итогом которой стала пропажа всех трудов по выращиванию лука. Он извинился, сходил к кулеру и заварил женщинам чай в пакетиках.

— Так что вас к нам привело? — спросил, придвигая им сахар и общедоступные тишковские печеньки. Вася считал, что просто обязан обеспечить сотрудникам чай для повышения их работоспособности.

— Так то и привело, товарищ Сабур. Какая имя-фамилия у вас странная, вы не из перских татар случайно?

— Это кто ж такие?

— Эти... которые в Пицунде живут.

— Так там абхазы, Вера Ивановна.

— Да? — удивилась старушка. — А я когда там была («Тетю от колхоза премией посылали еще при Брежневе», — пояснила племянница), так мне один видный мужчина, председатель из Томской области, сказал, что они татары, только из Персии.

— Ну, это он пошутил.

— Не знаю, не знаю, вроде не смеялся.

Пришел Венька Абрамзон. Повесил курточку на вешалку, осмотрел со спины старушек и покрутил пальцем у виска. Ну не любит Венька исконно русский народ. Ему русские поэты — Пастернак, Мандельштам да Иосиф Бродский. Остальные — лапотники. Да, поэзия поэзией, Абрамзон Абрамзоном, лирика лирикой, но ведь и к делу надо...

— И все же что вас к нам привело? — приступил он к работе.

— Так то и привело, товарищи корреспонденты. вы бы кто приехали в нашу деревню, а то ведь житья нет. Кругом иностранцы завелись, притесняют.

— Это же какие у вас иностранцы?

— Да эти... кавказцы вроде... Совсем нет совести у людей. Угнетают.

— Да как же вас можно угнетать? Вы же, наверное, на пенсии?

— Так оно так... Так ведь заставляют. Мужиков наших бьют. На днях вон Сашке, Таниному брату, этот ихний старик по роже съездил и сказал: не перестанет выпивать, он его закопает. Это как же?

Видя непонимание Сабура, в разговор вступила племянница. Лет ей было под семьдесят или за семьдесят, уже трудно было определить, но все же помоложе, а потому умом более рассудительная.

— Да ладно уж, он тоже хорош, уже вторую неделю куролесит, — перебила она тетку. — Пора бы ему рога-то пообломать. Только дело не в том. Он, этот Магомет, скупил в деревне все брошенные дома с землей. У нас многие продали дома с паями и уехали, кто в город, кто к детям своим на житье — старики ведь. И вот разводят эти дагестанцы баранов, на наших паях сажают лук, капусту. А рук-то не хватает. Ну и стали наших звать, а потом и принуждать.

— И не платят, — подсказал Сабур напрашивающийся вывод.

— Платят. Маловато, конечно (а когда много было?), но платят. Только даже за деньги нельзя угнетать. Правильно я говорю, товарищ Сабур? Они же что творят?

— Что?

— Они стали требовать, будто мы не на своей земле. Не выйдешь на работу — штраф. Молодежи-то у нас нету, а мы же все старые, болеем, а они как не понимают. Иди — и все! Дед этот, Магомет, всем заправляет, ему уж восемьдесят с хвостиком, а он все как молодой бегает. И своих гоняет, и нас.

— А к Татьяне вот подъезжает, давай, мол, жениться... — вставила тетка. — Что удумал! Это где же ей замуж, ей вона семьдесят два!

Хотел Сабур рассказать деревенским о сексуальной жизни в сообществе американских стариков, да вовремя передумал: не поймут.

— Дела... — только и заключил он.

— А ты поезжай в деревню и очерк организуй, как там на селе... — Тишков по своей какой-то сексотовской привычке стоял в дверях и слушал, точнее — подслушивал. — А то вон подняли вселенский плач по ушедшему. Прошлое всегда лучше настоящего только во сне. А разруха в деревнях коренной России — так это процесс объективный.

— И вправду, — оживились старушки. — Посмотрите своими глазами, а то вон чё творится. У нас ведь такая тишина... Отоспитесь.

— Поезжай! — с напором добавил Тишков. — Сам же как-то говорил, что гибель русской деревни — это конец русской пехоты, потому что основу пехоты во все времена составляло крестьянство.

Сабур хотел возразить: где бараны, а где пехота? Все же наше крестьянство не бараны, просто хороводят среди них козлы козлами. Хотел возразить, но не стал, потому что Тишков удалился в свое руководящее одиночество.

— Кто это такой грозный? — боязненно спросила баба Вера.

— Директор наш и главный редактор в одном лице, — пояснил Сабур.

— Серьезный, сразу видно — не выпивает человек.

Так уж, видимо, в жизни заведено, у каждого свое понимание цельности человека.

— Как же не выпивает, — вдруг проявился Венька Абрамзон. — Недавно так напился... Захожу, он спит на своем г’абочем столе, и кг’ыса каблук его туфли гг’ызет.

— А по виду не скажешь, — вконец смутилась старушка.

— Шутит он, — успокоил Сабур.

— Да уж какие шутки. Вы на его туфли посмотг’ите, в стаг’ых ходит. Спг’ашивается, а где те, что весной купил?

Старушки неожиданно засобирались.

— Пойдем мы, товарищ Сабур... Пора уже.

Проводив посетительниц («Товарищ Сабур, нам бы в Мавзолей Ленина...»), он вернулся в кабинет.

— Дурак ты, Венька. Зачем людей пугать?

— Г’аботать надо, а не г’ыдать по Левитановским местам.

Хотел Сабур плюнуть, да некогда было. Он занялся текучкой да «в суматохе дней» как-то забыл и о старушках, и о поездке, намечавшейся для знакомства с проблемами «коренной России». Хотя порой и вспоминал, и совесть где-то копошилась... Есть у каждого, наверное, человека эта самая ахиллесова пята — совестью называется.


28

По пути завернул к пресловутой скамейке, под которой в траве таились от полиции бутылки.

— Прими. — Куделин подал ему пива и предложил: — Присядь.

Шел, как всегда, «нелицеприятный» разговор.

— Катают нас Америка с Европой, ох катают... — негодовал по какой-то, видимо, веской причине Закадычный и грозил пальцем столичному пространству. — Но я вот что скажу: не играйте с ордой. Мы — потомки скифов, мы вам не кузькину мать, а полный абгемахт заделаем. Ох и заделаем!

— Сталин нужен, — уныло сказал Куделин. — Природный ты человек, Паша, живешь как эта... пирамида Хеопса — не часами, не годами... а во времени, и все тебе хоп-хрен. Я как-то на День защиты детей в парке со своими животными выступал, — почему-то исказил он скудную мысль о времени. Сутулясь над стоящей на асфальте бутылкой пива, он крутил в руках сорванную неподалеку веточку цветущего жасмина. — Там ветерана пригласили вспомнить о том о сём. Так вот он рассказывал, что во время войны в Австрии их распределили на постой к австрийцам по коттеджам. Ему с ребятами хозяева попались хорошие: постели предоставили в спальнях, пижамы на одеяла положили.

— И чё? — скептически спросил Паша Закадычный.

— Да ничё, — передразнил Куделин. — Наши мужики не могли понять, зачем эти полосатые костюмы. Дома-то отродясь не видали. Надели утром прямо на кальсоны и вышли к столу, когда австрийцы их завтракать позвали.

— Бывает. Вот когда после госпиталя мы с ребятами решили выписку отметить — я тогда москвичом-то еще не был, — пошли в ресторан «Центральный», цыпленка табака там заказали, и нам принесли розовенькую воду...

— Ага! — оживился Куделин. — Небось выпили, а это для полоскания рук?

— Чёй-то выпили? — обиделся Паша. — Мы в нее цыпленка макали, негодовали: уксус какой-то разбодяженный...

— Негодовали они...

— Вот что я думаю про этот космос, — говорил Куделин. Разомлевшему Сабуру его голос казался далеким, а вот речь что ни на есть научной и умной. — Со школы все знают: волосы и хвост — это атавизм, наследие рудиментарное от древних предков, очень древних. Раннее быстрое старение — тоже атавизм. Возьмем с другой стороны. Раннее старение возможно на планете, которая меньше Земли, крутится быстрее и вокруг своего солнца делает раза в три больше оборотов, нежели наша планета. Так ведь? Там время-то быстрее бежит, вот и стареют быстрее. А может, вот с такой планеты и прилетели наши предки? От них у нас атавизм волосатости, хвостатости и быстрого старения. И было это не так уж давно — сорок — пятьдесят тысяч лет назад, иначе атавизмы не проявлялись бы, ведь не растет же у людей хвост динозавра...

— Ты это тоже в колонии придумал? — пробубнил Паша Закадычный.

«Зачем перебивает? — подумал Сабур. — Куделин интересно рассуждает. И очень даже по делу, ему бы в журнале “Чудеса и приключения” работать».

— Что мне колонию все время поминаешь? — возмутился Куделин. — Был срок и нету, и урка из меня как из тебя финансовый магнат.

— Обиделся? А-а-а, обиделся?

— На детей и дураков не обижаюсь, — отвечал Куделин. — Ты сам прикинь: ведь если с хвостом, волосатый и старенький на личность, это кто?

— Кто?

— Черт. Так что черти — наши предки. Вот так. — подумав, он пояснил: — С определенной стороны.

— Твои предки, не мои.

— Да, может, у части людей предки — пришельцы-черти, у других — пришельцы совсем даже с другой планеты, большой, медленной, потому есть люди, которые по природе живут долго.

— Ну ты профессор!

— Паш, — решил выйти из дремы Сабур. — А если он прав? Кто что знает? Вот ты пьешь водку как трактор солярку, а есть люди, которые алкоголь на дух не принимают, божьи одуванчики, будто выходцы из рая.

— И фамилия у тебя подозрительная, странная у тебя фамилия, Паша. Небось всю жизнь страдаешь? — заметил ехидно Куделин.

— А чего мне страдать?

— Не скажи, фамилия особенно влияет на судьбу. Вот я учился с одним в школе, у него была фамилия Продувных, прозвали Бздунком. Так он и жил бздунком. Ребята из нашего класса кто военное училище окончил, кто институт, я вот культпросветучилище, или, как говорится, просвет между культами. По всему сэсээру разбрелись. Я сразу после выпуска и до армии на северах трудился завклубом. Однажды приезжаю в Москву к маме, а у нее кран в ванной потек. Говорю: «Мам, я сделаю», а она отвечает: «Не нужно, сынок, я уже Бздунка вызвала, то есть сантехника». Я как-то кличку эту мимо ушей пропустил, а пришел сантехник, смотрю: это ж наш бздунок, родной... Ну кем бы он мог работать с таким прозвищем? Только бздунком. Не главбухом же и тем более не юристом.

— Да, — согласился Паша Закадычный. — Видимо, все же влияет. Я вот тоже в руководство не пробился. А за компанию — со всеми. Даже с министром станкостроения на рыбалку ездил. Народ меня всегда за доброго друга держит. Вообще, ты тоже... тему нашел: бздунок, бздунок...

Куделин откинулся на спинку скамейки и, прищурясь, посмотрел на небо, там очередной самолет беззвучно заходил на посадку в Шереметьево. Значит, ветер с юга; когда с северо-запада — гул самолетный доносится отчетливо.

— А скажи тост, Сабур. Несолидно пить без умного слова, — предложил Куделин.

Сабур встал, поднял пластиковую ненадежную посудину и обратился к присутствующим с речью:

— За Красную армию и за нас, мужиков!

— Хорошо сказал, — одобрил Куделин.

— Я когда присягу принимал — плакал, не поверишь... — растрогался Закадычный.

— Что ты тут, — успокаивал его Куделин. — Все со слезами читали.

— А мне этот, поганка Абу, говорит: «Только дураки до этой присяги докатились, я, — говорит, — отмазался, по малолетке сидел». Ну не сука?

— Сука, — согласился Куделин. — Но мы-то — не суки. Мы в колониях не прятались, мы за Родину... — Он рубанул рукой и, как-то принизив свой порыв, показал на стаканчик. — Наливай!

Закадычный послушно налил.

Воодушевленные, они допили и задумались.

— А вообще-то, — сухо сообщил Куделин, — у меня тут деньги завалялись. — он пошарил в кармане. — Можно использовать...

— Ну ты даешь! — обрадовался Закадычный. — Давай лучше пропьем, чем они тебе проблемы будут создавать.


29

Да, телефон необходимая вещь, когда у тебя есть дельное занятие, по-русски — предприятие, дело, по-ихнему, по-лягушачьи и собачьи, — бизнес. А без дела, которое надо держать на контроле, аппарат становится злобным, отравляющим жизнь коммунальным соседом. Мобильный играл одну и ту же мелодию, нагло и противно.

Когда-то заместитель, сержант, объяснил ему, командиру взвода, как воспитывает молодых солдат.

— Понимаете, можно вытерпеть то, как эти сачки ровняют кровати и драют пол, можно замять, когда тебе в бане передают мыло с лобковыми волосами, но если молодые храпят — это сливай воду, потому что на службе нет никого хуже, чем тот, кто мешает отоспаться, например, после караула. Чтобы отучить от храпа, первое — надо положить потную портянку на морду, если не внемлет — потрясти кровать, а уж когда совсем не реагирует — сапогом по башке лучшее лекарство. Раз-два дашь — перестает храпеть.

Телефон заливался. Настойчиво и опасно, ведь надо понимать: с его заливистой песни всегда начинаются долгие пьяные разговоры и неприятные известия, ведь в добром здравии и с нормальным чувством юмора в час ночи никто звонить не будет.

Разговоры «за жизнь» он отмел сразу: среди его старых друзей любителей поговорить «за жизнь» не было. На экранчике светилось: «Передельский». Да, полковник Генштаба ради пьяного разговора звонить не стал бы. Значит... Брать трубку, чтобы среди ночи услышать неприятное, кому охота? Но он взял.

— Да, слушаю.

— Сабур? — спросил зачем-то Передельский. — Узнал? Батя умер.

— Узнал, — на всякий случай сообщил Сабур. — Как умер?

— Как умирают, так и умер. Мне генерал позвонил, сказал, чтоб всем сообщил. Вот ребят обзваниваю, послезавтра, в два часа, похороны. Там, в Писееве, батя так хотел. Собирайся.

Сабур положил трубку, хлебнул воды из стоящего на ночном столике стакана и окончательно проснулся.

Батя! Для каждого, кто служил в армии, это не определяющее родственные связи слово, а неофициальное воинское звание согласно должности. Полковник Каращупов все же наставник, командир или сослуживец? Но все вместе — Батя.

Хотел позвонить в справочное вокзала, чтобы выяснить, когда пойдет ближайший поезд, но передумал: спят, наверное. Включил компьютер, чтобы посмотреть в Интернете, и пошел бриться. Брился пластмассовым станком с двумя лезвиями: дешевле. Побрившись, протер щеки дешевым коньяком. Когда-то накануне встречи с Каращуповым он дезинфицировал побритую личность французским лосьоном. Батя, унюхав, возмутился:

— Ты чем это намазался?

— Лосьоном.

— Пахнет как из парикмахерской. — он раздраженно пристукнул о столешницу карандашом. — учти на будущее: никогда не используй эту бабскую косметику. Неизвестно, как отнесутся к ней в среде, где придется работать, так что... не вызывай... — он покашлял и закончил: — Раздражения окружающих.

— Так надо же чем-то после бритья?

— Есть спирт, коньяк, на худой конец — водка. Быстро выветриваются. Коньяк лучше: и прижигает, и дубильные вещества для кожи полезнее.

Коньяк действительно оказался предпочтительнее, и с тех пор у Сабура в ванной всегда была в наличии бутылка дешевого коньяка. Ну не шустовским же физиономию облагораживать? Накладно.

...Возле дома Каращупова стоял военный ЗИЛ, крытый тентом с табличкой «Люди». В кузове сидели солдаты — видимо, из похоронной команды. Похороны организовали военкомат и местная власть. От военкомата все материальное обеспечение, от властей — духовная часть: батюшка и оркестр.

В стороне топтались офицеры-десантники из 45-го полка, которым Каращупов что-то когда-то преподавал.

На веранде теснились пятидесятилетние, отяжелевшие с годами «ребята». Обнялись. Из тех, с кем Сабур проходил подготовку, приехали пятеро из одиннадцати. Трое — потому что «выбыли в связи со смертью», трое не смогли — служба. Хоронить бывшего наставника — причина не уважительная, так что руководство не отпустит, даже если есть возможность. Но если взглянуть на политическую карту Евразии, загаженную пятнами зон военных конфликтов, словно выделениями голубей мира, можно сразу понять: возможности этой, наверное, у них просто нет. Они, эта «третья сила», ждут своего часа, чтобы определить порядок войны и искоренить тех, кто, по меткому выражению старшины Яцышина, «имеет на войне свой неподдельный интерес и безобразничает».

К ним подошел генерал из Совета ветеранов, прилетевший на похороны вертолетом МЧС — связи надо иметь и использовать. Он поздоровался, осмотрел их бодрым взглядом.

— Вижу, все хорошо выглядите. Все в форме, все полковники... А ты, Сабур, почему не в форме?

— Так я, — начал было Сабур, но генералу было не до объяснений. Он пробормотал:

— Понимаю — забыл... — и удалился говорить речь у гроба. Дело формальное, а эмчеэсовцы ждали, полет был заявлен как тренировочный. Так что через пару минут он уже покинул дом покойного и на военкоматовском уазике уехал на окраину села, где его ждали вертолетчики.

...В доме на двух табуретках стоял гроб, в изголовье — подушечки, на которых лежали крестом кортик и ножны, ордена и медали. Рядом на длинной скамье сидели деревенские старушки. По древнему русскому обычаю, покойник должен в своем доме ночевать три дня и три ночи. Утомленные ночным бдением, бабушки беседовали.

— Мой вернулся с войны инвалидом. Его осколок в плечо ранил и застрял в лопатке. У него там голая женщина была выколота — непотребство одно. Это он еще до войны по линии НКВД сидел, и зэки разрисовали ему спину-то. А вот когда врачи операцию делали, железку доставали, то эту женщину и вырезали вместе с кожей. Хорошие люди оказались, видать, грамотные и культурные.

— Так оно, так оно, — поддакивали бабульки.

— А мой, бывало, выпьет, сядет напротив телевизора и песню заводит. Тоскливо так: «Черный ворон, что ж ты вьешься над моею головой? Ты добычи не дождешься, черный ворон, я не твой». И что тосковал? По кому? А одним днем ходил по комнате, за сердце держался. Выпил, сел и говорит: «Вот теперь хорошо». И умер: разрыв сердца.

Сабур постоял у гроба, рядом с солдатом караула, положил на грудь Каращупова предусмотрительно врученные ему военкоматовским майором пару гвоздик и отошел в сторону.

— Ты где? — из-за спины просипел Пашка Зосимов, человек чистых помыслов и легкого характера. — Все корреспондентом?

— Да... А ты?

— В службе безопасности банка.

— В Москве?

— Нет, на Сахалине.

— Это ж какая нелегкая занесла?

— Жена.

— А-а... — вроде даже посочувствовал Сабур и на всякий случай сменил тему: — Так батя был моряком?

— Ты про кортик? Он начинал боевым пловцом, морским диверсантом, потом уже его привлекли к нашей подготовке, так что Батя — капитан первого ранга, а полковником представлялся, чтобы лишних вопросов не задавали.

— Пора выносить! — командовал майор.

Сначала местные мужики вынесли во двор крышку, потом они, «птенцы Каращупова», взяли гроб с покойным и вынесли во двор. Крышка была прислонена к косяку двери, а гроб опять поставили на табуретки. Все было отработано; видимо, майора в военкомате для того и держали — знаковые мероприятия организовывать.

— Вы, ребята, кто служил с покойным, встаньте возле гроба для фотографии на память.

Они встали.

Когда-то давным-давно им, зеленым лейтенантам, Каращупов говорил: «Запомните, ребята, государство сделало вам предложение, от которого невозможно отказаться. По крайней мере, я отказников не видел, вы же все романтики. Но скажу прямо, про романтику эту забудьте, вы здесь не розовощекие комсомольцы, не молодые строители этого... коммунизма. В Махабхарате древних индийцев один герой задается вопросом: почему не сделал я хорошее, почему сделал плохое? Вот и вы зададитесь этим вопросом, когда станете пенсионерами, потому что ваша основная задача по службе — изменение состояния объекта, что предполагает: целое разрушить, святое унизить, а живое сделать мертвым. То есть задача — разрушение всего, на что укажет командование. Вас будут долго и тяжело готовить, так как вы — штучный товар. Всем понятно? Вижу, до вас еще не доходит. Тогда для начала попрошу к тому, что вы будете узнавать, осваивать и внедрять в свое девственное подсознание, относиться с некоей не магистральной, но многое определяющей долей цинизма».

Все прошедшие годы они исполняли наказ Бати. Но вот оказалось, что самым расчетливым, неумолимым диверсантом является время. Оно в конечном итоге изменило «состояние объекта»: Батя умер, и они, его ученики, слетелись, чтобы в кои веки совершить что-то положительное, так сказать, человечное: отдать дань памяти своему старшему товарищу.

На кладбище речь сказал Передельский, который удачно продолжил службу шаркуном в Генштабе.

— С нашим Батей, полковником... — сказал и тут же поправился: — капитаном первого ранга Каращуповым, умерла эпоха, когда мы были победителями. Это были лучшие годы нашей жизни, только мы этого не понимали...

И так далее. Все согласились:

— Да, это были лучшие годы.

Хотя чего уж хорошего. Возраст их тогда был лучший для того, чтобы жить по-людски, заниматься делом, о котором мечтали в юности: быть инженерами, учителями, врачами или даже космонавтами; любить без оглядки на секретность и «проделанную» в «горячих точках» работу, которая висит теперь за спиной как горб — и не срежешь, не забудешь, не спишешь.

Понесли на кладбище, сельское, тихое. Там опять говорили немного и недолго. Опустили гроб в могилу. Бросили по горсти земли, и «могильщики», из местных безработных, быстро забросали могилу землей. Сабура всегда поражало: почему так торопливо?

Что можно сказать о поминках? О русских поминках? Сурово. Другого слова не подберешь. Говорят, обычай еще от скифов. Те так поминали своих князей, что некоторые умирали во время тризны. Время идет, а обычаи не меняются...

В домике было тесно и душно. Сабур вышел во двор. Присел на корточки у забора. До боли в груди вдохнул вечерний деревенский воздух — хорошо, уютно, когда все просто. Когда не давят условности и не гнетут законы. Хотя без законов не было бы мира, одни войны, а без понимания условности законов или тех же заповедей не было бы и движения в обществе — одно болото.

Пахнуло дымком сигареты — подошел Зосимов.

— Знаешь, Сабур, я иногда думаю, что долг, о котором нам в те года твердили, оказался для нас долговой ямой. — он бросил окурок в траву, затоптал. — Худо будет, приезжай к нам на Сахалин. Жить или отдохнуть. У нас места всем хватает, на острова порыбачить сгоняем. У банка свой вертолет. Знаешь, когда на душе погано, улетишь на какой-нибудь остров, а там воли — до краев! Смотришь на океан, понимаешь, почему древние считали, что земля покоится на спине китов. А утром тишина, только рябь волнует простор, а он, простор-то, до самого неба, а солнце-то восходит из-за горизонта. И горизонт этот такой выгнутый, словно сабля или лук кочевника. И отблески зари на воде как чешуя всплывающего иудейского дива — рыбы-кита. Приезжай.

— Ты что, в поэты пошел?

— Красиво говорю, да? Да какие уж там поэты! — Зосимов вытряхнул из пачки сигарету, зачем-то помял ее между пальцами и добавил: — Жутко иногда бывает. Таким, как мы, я бы памятники из соли ставил. Чтобы истаивали от дождей. Чтобы и следа от нас не оставалось. Вон у Бати в огороде туя, а спрашивается: к чему? — Он бросил неприкуренную сигарету в траву и пошел в дом.

И чего подходил? И безобразное прошлое трагично, да и настоящее не лучше, потому что память не сотрешь. А для некоторых благополучных граждан страны в жизни был один трагический момент: это когда при девушке закашлялся и пукнул...

У дровяного сарая толпились музыканты. Один, поставив баян на чурбан, рассказывал:

— Я вот тоже в армии служил, еще в советской, в полковом духовом оркестре, в Белоруссии.

— И что ты в духовом оркестре делал со своей гармошкой? — скептически переспросил ударник, тощий, но, видимо, жилистый, поскольку таскал барабанище с литаврами.

— Запомни, в армии баянист совсем не то, что на гражданке. Баянист ого! Он везде нужен, ему везде лафа. Во-первых, ты не в основном составе, а это значит, на утреннем разводе тебя нет, там духовики и барабанщик тянут марши, а ты спишь, пока слюни не кончатся; во-вторых, пользуешься неимоверной популярностью: праздники, дни рождения, свадьбы — везде баянист. Неприятно, конечно, смотреть, когда под «Прощание славянки» пьяные офицеры вокруг столов маршируют, но это издержки.

— А я вот не служил и не жалею. Что время-то терять, — засомневался барабанщик.

— Потому и ходишь со своим чудовищем, пузо рвешь. Отслужил бы — ума набрался, — заметил трубач.

Из дому вышел батюшка Боря, когда-то Козорез, а ныне Успенский, из-за его спины на воздух, под звезды клубами воспарил коньячно-водочный дух и на ступени крыльца вылился рев поминающих Каращупова:

Пить будем, гулять будем,

А смерть придет, помирать будем...

— Мужики! — чувствовалось, Боря уже изрядно принял на грудь. — Алё! Кто баянист? Народ ждет!

— Пойду. — рассказчик бросил под ноги сигарету. — Как видишь, твой барабан там не нужен.

— Так, а что с твоим прапором-то? — спросил вдогонку барабанщик.

— С Агаруновым? Да ничего. Что ему сделаешь, он же Красноярский институт культуры закончил, а не ВОКУ пехотное. Постращали, тем и кончилось.

— Ты у батюшки-то спроси, мол, попаду на небо, получу направление в ад, а если там санитарный день?

— Спрошу.

Подвыпившие Паша Зосимов и глава местного поселения «зацепились языками». Глава махал руками, на которых был ощутимый недостаток — всего пять пальцев, остальные по пьянке отморозил еще в советские времена.

— Ты, сынок, меня не агитируй, — горячился распаленный глава. — Ты посмотри на село. Два дома всего приличных — мой и еще один. Ну, мой — понятно. Честно скажу, я человек небедный, и на черный день имею. А вот второй дом выстроил приезжий из города. Он кто?

— Кто? — простодушно спросил «сынок» на пятом десятке.

— Тебе лучше бы не знать, да скажу, но ни-ни... — Глава поелозил клешней по губам и пьяно покрутил слюнявым пальцем под носом Паши. — Ни-ни... Убьют. Дом здесь построил торговец наркотиками. Сюда каждый день из города гонцы приезжают. Вона как!

— Так почему в полицию не сообщите?

— Та сообщали! — радостно воскликнул глава. — Только воз и ныне там. Он же в лучших людях района ходит, церковь вон реставрировал, где вашего генерала отпевали...

— Полковника, — поправил Паша.

— Какого же полковника, он ведь из органов, а в органах свои звания, свои понятия, как у зэков. Ну, почти...

Понимание главой места и роли в государстве силовых органов Паша пропустил мимо ушей, поскольку «органы» понятие широкое, и анекдотов и слухов на эту тему в народе ходит предостаточно.

— А почему всем обществом не боретесь?

— Нам что, надо? «Обществом»! Где ты здесь общество найдешь? Все боятся. А мне больше всех надо? Закопают в лесу — у них это хорошо налажено, — и никто не найдет. Даже если дело по факту пропажи человека возбудят, так и то чтобы сразу определить в шкапчик, где у них «глухари» сложены, трупа-то нет. Я про это как свои пять пальцев знаю. — он помахал у Паши под носом кистью руки, на которой было аж три пальца. — И мне тут не надо! Втирать...

Глава ушел в дом петь песни.

...Они стояли с Борей Козорезом за сараем. Курили.

— Что тебе, Сабур, не нравится?

— Не понял.

— Да я же вижу — ты на мою рясу смотришь как на красную тряпку. Может, тебе не нравится, что я священник?

— Да, не нравится.

— Чем же?

— Тем, Боря, что ты был замполитом в нашей группе, мозги нам травил своими политзанятиями, а изменилось время — ты опять в авангарде суетишься, только с другими книгами и в другой форме.

— Э-эх, Сабур, ты всегда был прямым, как дорога в коммунизм, таким и остался. Нравственность, она и есть нравственность. Что заповеди Христовы, что моральный кодекс строителя коммунизма — почти одно и то же. Людям нужна основа для покоя, а если выбить из-под них эту скамеечку, то ведь задушит его веревка — пьянка, наркотики... Я когда понял, что народ бросился в разгул, так мне страшно стало. Уволился и пошел по церковной стезе. А ты против?

— Чего ж против? — Сабур вспомнил свои беспричинные запои. — Не против, а только пресно как-то. Бубните вы, попы с постными физиономиями, — слушать нет сил. Да что тут говорить, народ давно сказал: попу да вору все впору. Не верю я тебе, Боря. Некогда здоровым мужикам в бога верить. Кто будет работать, воевать? Оставим молитвы инвалидам и женщинам.

— Ты и заповеди Христовы не признаешь?

— Да как признать-то? К примеру, «не укради». А если украл военные планы противника?.. Или «не убий»... А если во имя Родины или «за други своя»?

Они помолчали.

— Если по-честному, я сам себе иногда не верю. Но молюсь.

— Замаливаешь?

— Замаливаю... Можно и так сказать. Знаешь, еще во время чеченских событий однажды во Владикавказе я сидел в ресторане, а рядом гуляли парни — общевойсковики. Хорошо гуляли, с плясками. Я им позавидовал — они вернулись из боя. А мы, жуки невидимого фронта, навозные жуки. Возвращались с операций, и один яд в душе.

— Я у Бати был недавно, что-то он мне о болезнях ничего не говорил, — сменил тему Сабур.

— Рак легких у него был. Да умер он совсем не от болезни, аорта у него лопнула, кровью захлебнулся.

— Захлебнулся кровью, — повторил Сабур. — Вот оно как бывает.

— Кстати, ты знаешь, что Каращупов был верующим человеком, церковь посещал? И нас у него было одиннадцать, как апостолов, и все с первой группой крови.

— Почему первой? Почему одиннадцать? Апостолов было двенадцать, сколько помню.

— Наверное, первой, потому что считал, она — чистая. А почему одиннадцать? Так ведь Иуда в группе ему был не нужен.

Из дома вывалились на свежий воздух поминающие из местных, деревенских. Кто-то кому-то «втирал по полной»:

— Да чё ты мне говоришь? Кто ты вообще такой?!

— А ты кто?

— Я кто? Да я в группе войск в Германии служил... Мы в Дрездене выпивали, а там в углу за столом мужик сидел не пил. «Кто такой трезвый?» — спрашиваю, а ребята отвечают: «Как кто? Подполковник Путин». Ты понял?

— А что я должен понять?

— Должен понять... Да ты должен раз и навсегда запомнить, с кем споришь, и не спорить больше. А то у меня знаешь какие знакомые?

— Да какие же у тебя знакомые?

Споривший подумал алкогольным сознанием и почти шепотом закончил спор:

— А такие... Большие люди.

Под вечер Сабур с попутной машиной уехал на станцию.


30

В Москву поезд прибыл в два часа ночи. Метро уже не работало, такси — дорого, да и незачем, на душе — будто вернулся с операции — тошно. Он пошел в ближайший круглосуточный «английский паб», а попросту — пивную.

За соседним круглым столиком сидели двое. Личности неприметные. Правда, у одного была забинтована голова, он постанывал, то и дело ощупывая ребра и массируя кулаком спину. Сабур не обратил бы на них никакого внимания, если бы не расслышал их разговор.

— Горячей воды опять нет, отключили, а ведь обещали, что больше не будет отключений, — говорил один.

— Вода, говоришь... А мне тут по пьянке Ленин с Троцким прилетели... А ты что это весь избитый, Блоха?

— Жена, ведьма, скалкой. Уходить надо.

— Не переживай... Все сходятся и расходятся рано или поздно. Вот смотри. — приятель Блохи оттянул губу и показал сломанный зуб. — Моя сломала... От страсти. А тебе вообще-то надо к врачу сходить.

— А ну этих ветеринаров! У меня недавно так желудок расслабило, думал — дизентерия. Пошел к врачу, говорю: «Доктор, что со мной?» Отвечает: «Надо сдать анализы. возможно, дизентерия. если подтвердится, положим в инфекционное на двадцать дней». Я ему: «А кто за меня работать будет? Ведь уволят!» — «Ничего не знаю, идите сдайте анализы». Плюнул, дома попил дубового настоя, и все прошло. видно, был простой общегражданский понос.

— Все равно надо сходить. Так уж ведется: век живи, век лечись.

Голова разламывалась от боли, и сквозь эту боль пробивались, словно родничок, слова песни:

Что так сердце, что так сердце растревожено,

Словно ветром тронуло струну?

О любви немало песен сложено,

Я спою тебе, спою еще одну.

Вот именно, о любви немало песен сложено. Романтики, а тут жизнь во всей ее трагической правде. Сабур достал записную книжку и стал конспектировать интереснейший мужицкий разговор. Заметили.

— Э-э, мужик, — запротестовал Блоха. — Чего ты там записываешь?

— Да по работе, наброски к отчету, — виновато пояснил Сабур.

— А ты не мент?

— Зачем мент? — возмутился Сабур и соврал: — Я в гараже диспетчером работаю.

— Ладно, если на гараже... Может, водки выпьешь? — Блоха тюкнул по столу четвертинкой.

— Нет, спасибо, не хочу.

— Да не ломайся.

Выручил безымянный друг Блохи:

— Отстань ты от него, сидит себе и пусть сидит. Тем более не хочет.

— Чтоб не подумал, что нам жалко, — пояснил Блоха. — Мы ведь люди, правильно я говорю?

— Правильно. Но я и правда не хочу.

Отстали.

Время было к рассвету. В бар потянулась публика, чтобы поправить перед трудовым днем пошатнувшееся с вечера здоровье.

К Блохе и его другу присоединилась с бутербродами и кружкой пива безнравственная по виду девица. К столику Сабура с четырьмя кружками — солидный человек — подошел полковник:

— Разрешите, я к вам, а то одному пить как-то не по-советски?

— Пожалуйста.

Полковник был на удивление низкорослым. И если бы не фураган-аэродром с высокой тульей да погоны с шитыми звездами — никакой солидности.

Маленький полковник взасос вытянул одну кружку, начал вторую. В зале царила тишина, нарушаемая лишь шуршанием чипсовых пакетиков да горловым хлюпаньем пивных бульков.

— Ты эта... — вдруг свирепо расстроил тишину Блоха. — Иди отсюда! Видали, чево она творит? Хлеб двумя пальцами берет. А за мужиковский орган небось обеими руками хватаешься?

Посетители разом посмотрели на девицу и так осудили ее взглядами, что ей стало стыдно. Она, недоев и недопив, обиженная до дна оскудевшей от паскудства души, ушла.

Полковник взялся за третью. «Маленький, а западлистый, вон сколько влазит, — с одобрением подумал Сабур. — Да, наши полковники такие, с виду несолидные, но это обман зрения. Они — норные, как таксы. На войне копают так, что ни одна крыса не убежит».

Подошли двое с кружками. Один достал из подмышки и положил на край столика батон. Полковник сдвинулся в сторону Сабура и слегка качнул столик. Пиво выплеснулось из кружек, растеклось и замочило батон.

— Ты чё, в натуре, обалдел? — возмутился мужик и шлепнул полковника по козырьку фуражки.

— Извините. — офицер поправил головной «аэродром». — случайно.

— Чё случайно, чё случайно... — мужик потянул своего приятеля за рукав. — Ты видел, он мне случайно...

— Ты, Сень, спроси с него.

— И спрошу. Ты, гусеница в погонах, гони тонну! А то вкачу — позвоночник в трусы провалится...

— Слушай, отстань от полковника. — Сабур достал сигареты. — Закури вот.

— Пошел-ка... — Сенин приятель взял четвертую полковничью кружку и отпил. — Это в счет процентов.

— Я понял, что вот он — Сеня, а ты кто? — спросил Сабур и выложил сжатые кулаки на столик.

Расслышав хруст потенциальной травмы, мужик подумал и откровенно превратился в «никто». Но Сеня продолжал настаивать. Сабур не стал его бить, просто ткнул пальцем в глазное яблоко, и Сеня вырубился.

— Что, уходим? — спросил полковник.

— Да, все настроение испортили, поганцы.

— А как же Семен? — «Никто» присел рядом со своим товарищем.

— Минут через десять очнется, он живучий.

Вышли на воздух.

— Спасибо тебе, — поблагодарил полковник. — Не могу, понимаешь, драться, я же в форме. А ты тоже из военных?

— Да, — угрюмо ответил Сабур: противно, над целым полковником может измываться всякая шваль, и ни хрена не сделать. И когда это было видано, чтобы в России!..

— У любой свободы должны быть берега, — сказал полковник. — Ну что ж, будем прощаться. Мне на службу.

— Вот только у одиночества берегов нет, — грустно заметил Сабур. — Прощайте. может, увидимся еще...

Они пожали друг другу руки и разошлись, чтобы никогда больше не встретиться...

Сабур шел по улице, блекло освещенной желтоватым светом уличных фонарей.

Моросил дождичек. Но ему, уставшему, все было до кучи. Позади послышались быстрые шаги: топ, топ, топ! «Убью!» — и удар по голове. Падая, он успел разглядеть Сеню из бара с толстенной палкой в руках. Еще и подумал: «Дурак, палкой убить непросто, не тот материал».

Его нашли полицейские, доставили в больницу и оставили на кушетке в приемном покое. Мутило, в теле слабость, и Сабур в ожидании врача впервые подумал о смерти. Взяла тоска по всем, кто еще будет жить, страдать от всей этой хищной реальности: от нехватки денег, тоски по любимой женщине, по делу, отчужденному государством в пользу перекройки всеобщей экономики, службе, которой отданы годы, да и от общей продажности. Он думал о непроходимой дремучести русского народа.

Ведь непроходимость — тайна мышления русских, выработанная за века борьбы за сокровенную самобытность. Секрет русского человека, его духовного поиска, метаний, позволявший сбить с толку самых искренних друзей и самых изощренных врагов. Непроходимость — это великая тайна огромной территории, где нет хороших дорог, но есть самородное золото, которое, к удивлению всего мира, только у нас невыгодно добывать; есть нефть, но нет нормальных законов, чтобы перекачивать ее не в «туманное далеко», а в свой национальный карман.

Вспомнил непроходимо дремучего старика, с которым беседовал как-то по журналистской нужде. Дед пятнадцать лет в лагерях промучился. Сабур спросил его про Сталина. «А что Сталин? У Сталина была нужда построить промышленность, — почему-то возмутился старик, — чтобы с немцем воевать, а денег не было. Вот и брали людей не за понюх табаку, чтобы за бесплатно работали. А так кто бы поехал в Заполярье Норильск строить?» — «Но ведь вас посадили, вы всю войну там вкалывали...» «Не посадили. — дед как бы даже огорчился. — Я был в трудлагерях, мобилизованный. А то, что тяжело, так ведь на фронте-то хуже было». Вот и попробуй выкорчевать упертость из такого старого пня!

От непроходимости своей в плену вмерзали в лед генерал Карбышев и рядом с ним безвестные солдаты. От непроходимости там, в Панджшере, несколько раз бежал из плена боец Карявин, пока духи его не убили, а ведь мог бы принять мусульманство, жениться и жить себе...

Странная и страшная штука память.

«Умные» мысли он думал, и казалось, действительно предсмертные.

А где-то были остров и океан, о котором так красиво рассказывал Пашка Зосимов. Где-то не было фальши, злых и нищих людей — по факту, по определению. И так хотелось пожить в том далеком мире...

В приемном покое между тем никто не появлялся. Лежать было скучно. Он пошарил по карманам. Достал сигарету, закурил. На столике бормотало местное радио. Что-то о правах человека бубнил некто Борщев, поборник, так сказать... Сабур докурил, плюнул в ладонь, загасил окурок, смял и спрятал в карман.

Наконец пришли врач и медсестра.

— Кто здесь курил?! — зло пробурчал врач в пространство, будто кроме Сабура, здесь еще кто-то лежал, и, не ожидая ответа, залез пальцами в его волосы. — Черт-те что, да у него всего лишь шишка!

— Нашли без сознания, — сообщила медсестра.

— И что? У нас мест нет, а мы будем возле каждой уличной драки стоять и пьяниц собирать? Видимо, мужик с биографией, вся голова в шрамах. Сидел небось. Дайте ему нашатыря понюхать и гоните. Накурил тут...

Врач ушел. Медсестра приготовила нашатырь, но Сабур не стал ждать, когда под нос сунут тампон, сел и сообщил:

— Не надо, сестричка, я уже оклемался.

...Он вышел за ворота больницы в восьмом часу.

В вагоне метро по привычке стоял. Перед ним сидели пожилая женщина и мальчуган лет семи, с толстенным рюкзачком и в новой школьной форме, должно быть первоклассник. Во время остановки, когда стих грохот вагонов, Сабур расслышал их разговор.

— Ты вчера в школе в туалет просился? — спрашивала, по всему видно, бабушка.

— Просился, — надувшись, отвечал внук. — Только потом заблудился.

— И как нашелся?

— Да меня тетка до класса довела.

— Какая тетка?

— Не знаю, сказала, что в третьем классе учится.

Поезд двинулся, загремел, и разговор их потонул в шуме.

Дети, в школу собирайтесь,

Петушок пропел давно...

Сентябрь. Последние теплые деньки.

Голова была полна звонов и перезвонов. Негоже это — бить по черепу тех, у кого и без того с головой не все ладно. Было уже восемь, он взял в «Перекрестке» бутылку и направился за хоккейную площадку. Друзья были на месте. Куделин, бережно храня в кулаке хрупкое изделие — пластиковый стаканчик, — рассуждал:

— У каждого есть своя пусть маленькая, негодящая, но правда. Ты думаешь, тот боец, что бежит с поля боя, не придумал свою правду, свое оправдание? В бою как в бою. Это птичка на лету может покакать. Человек не летает — бегает... А на бегу можно лишь обосраться. Факт, проверенный в рукопашной. Это и есть оправдание тому, кто убежал.

— Сам небось в штаны наклал?

— Зачем, меня тогда под ключицу навылет ранило. Удачно...

— А не в задницу? Что-то ты ее людям не представишь, вон и в баню не ходишь.

— Да не люблю я эту баню! Вообще, отстань.

Сабур пожал протянутые руки, присел с краю.

— Какие новости? — Глотнул пива из поданной бутылки.

— Да уж! — аж захлебнулся Закадычный. — Вон Козел удавился...

— Чего это? — спросил равнодушно Сабур: слишком много было впечатлений за последние дни и часы.

— Не знаю... Я как раз у его подъезда на скамейке сидел. Вот теперь думаю, а что бы он тогда вышел из дому, посидел бы со мной, потрепался про Ленина или этих... варягов. Может, с души что и упало бы. Мать его, старушка эта, подходила, потом дядька появился, спасатели, полиция...

— Подробнее расскажи.

— Да что рассказывать... Я сидел. Матушка его подошла, говорит, мол, нет ли у вас телефона, позвонить брату, а то Вадик заперся и не открывает. Что мне, телефона жалко, она номер продиктовала, я набрал, только никто не отвечал. Потом оказалось, что она номер-то перепутала, сказала 917, а у него 916.

— Не отвлекайся.

— Да я не отвлекаюсь. Здесь дядька его подошел: как? что?

— Так вы же не дозвонились!

— Не дозвонились. может, почувствовал. А тут и эмчеэсовцы в зеленых костюмах подъехали на своем раздолбанном уазике.

— А кто их вызвал?

— Да не знаю я! У бабки телефона не было, дядька только-только подошел, и они тут как тут. — Закадычный пожал плечами. — Чего приставать-то? Я что, сантехник, все знать?

— Ладно, давай дальше. Свидетель.

— Ну, эти эмчеэсники лестницу с багажника сняли и полезли на второй этаж, к окну, там створка была приоткрыта. Вот через эту створку они в квартиру боком, но пролезли. Двое в меховых перчатках, как у довоенных летчиков. А минут через пятнадцать — двадцать вышли, перчатки свои меховые сняли и говорят этому дядьке-полковнику: «Мы свое дело сделали. Полицию вызывайте». Лестницу на багажник кинули и уехали. Потом полиции понаехало... Наш участковый вышел, я и спросил, что там? А он: «Какое тебе дело?» «Друг», — говорю. а он: «Удавился твой друг». И ушел. Все. Сейчас там сын этого дядьки-полковника живет, должно быть, за бабусей наблюдает.

— Схоронили?

— Да, дядька этот после позвал помянуть. Мы были, — уныло свесив руки между ног, доложил Куделин. — Не откажешь. Он Козла увез в морг где-то в восточном округе, там и сожгли, а уж на второй день и похоронили в какой-то деревне, по Ярославке ехать. Сказал, так лучше, он туда постоянно на дачу ездит, будет могилку навещать. Да там никто и не спрашивал, сам ли умер или самоубийца.

«Самоубийца ли...» — подумал Сабур и, допив пиво, направился домой. Присел возле подъезда Козла. Были вопросы. Зеленая форма приехавших, у МЧС серо-синяя, а зеленая — это московские дворники; раздолбанный уазик у столичного подразделения (?); и главное — меховые перчатки. Использование таких перчаток позволяет избежать видимых гематом на объекте. Объект — Козел. И чем он так интересен, чтобы провести целую операцию по ликвидации?

Ночью ему приснился сон, в котором неизвестный мужик, почти плача, говорил: «Я всю жизнь прослужил в органах честно, без взяток, на службе не крысятничал. Вышел в отставку — еще и в МЧС поработал. И что у меня есть? Рак в крайней форме. Двое сыновей. Младший с нами живет, после нас с женой ему квартира останется, а старшему покупать? Как, на что? Всю жизнь угробить на ипотеку?» «Ты служил? — возражал ему Сабур. — Может, под Тулой ты, раненный в живот, полз под танк с миной, как старший брат моего отца? Может быть, ты, как средний брат, пошел добровольцем и лег под Вязьмой в числе сотен тысяч отстоявших Москву? Они что, прописку и квартиру просили у властей? О чем они тогда мечтали? Об известности или ждали благодарности от страны?»

Проснувшись, он подумал, что сон может быть и вещим, бывает же...


31

Дни шли чередом: дом — работа, работа — дом. И некогда было посидеть с друзьями на скамеечке, отполированной задницами обывателей.

В выходной с утра наводил порядок в квартире, постирал, сварил лапшу с бараниной... Под вечер хотел позвонить Паше Закадычному, поговорить, явить себя уже не просто пьющим газетным трудягой, но человеком, на которого рассчитывает народ и «вообче...». Но не позвонил, потому что последнее время его не покидало чувство, что все куда-то уплывает — вся действительность. Будто спектакль кончился и рабочие со сцены уносят декорации.

Он направился в магазин, купил бутылку. На выходе сунул мелочь бомжу.

Пил на брудершафт со своей душой, потому что больше не с кем было. Да и уснул за столом.

В четыре ночи его снова разбудил соседский гомон, доносившийся через открытую балконную дверь.

— Нет, Петька, я тебе не допушшу до себе, — говорила соседка.

— Да я же с друзьями был, — пояснял сосед.

— Вот и иди к своим друзьям, а я тебе до себе не допушшу.

— Маш, а Маш... Ну чё ты отвернулась?.. Маш, а если я с тылу подойду?

— Иди-ка вона туды... Где таскался, — уже с примирительными нотками ворчала Маша.

— Ну Маш...

— Ну не лапай, не лапай. Не твое...

— Ну Маш...

— Ладно, Петька, но учти, в последний раз допускаю...

Через некоторое время Маша вышла на балкон и тихонечко запела:

Напилася я пьяна, не дойду до дому.

Довела меня тропка до вишневого сада...

Там кукушка кукует, мое сердце волнует.

Ты скажи-ка мне, расскажи-ка, где мой милый ночует.

Ты скажи-ка мне, расскажи-ка, где мой милый ночует...

А много ли в жизни надо?

Сабур набрал Тишкова.

— Ты чё, совсем с дуба рухнул? — шипел Вася в телефоне. — Время пять часов!

— Извини. — Сабур, неловко извернувшись, ногой выкатил из-под дивана банку пива. — Вась, я увольняюсь. Так что...

— А чего так, сосранья — и увольняться.

— Да уезжаю.

— И куда?

— На Сахалин, подальше... К Зосимову.

— Какому Зосимову? — издалека донеслось недовольное завывание Васиной жены, тишковское «Да не ори ты!». — Ладно, придешь в редакцию, обсудим.

И трубку положили.


Эпилог

Спустя год.

На обрывистом берегу Тихого моря-окияна, возле полуразрушенного еще во время войны японского маяка, стоял человек в камуфляжной форме и словно завороженный смотрел на поблескивающие волны.

Внизу под обрывом на гальке устроились ужинать браконьеры — охотники за трепангом. Сложив акваланги в лодке и накрыв их брезентом, они вытащили на берег небольшой невод и, отобрав несколько подходящих рыб, варили уху.

— Семеныч, — кричал молодой парень, — а хлеб-то забыли! Может, к тому мужику подняться, чё он там стоит?

— Ну его, связываться неохота.

— А чего? Все же люди.

— Да живет как сыч. Ни к кому не ходит, сидит в своей халупе... Разом с мужиками звали его посидеть, выпить, то-сё — не идет.

— Может, ему морду набить? — предложил угрюмый здоровяк.

— Стоило бы, Киря, да не метод, — согласился Семеныч. — Видишь, он из развалин маяка колокольню строит, и часовня у него там будет. Камни со всей округи на тачке свозит. Из Сахалинска вертолет прилетает, погранцы из береговой охраны в бухту заглядывают, ветряной генератор ему построили. Должно быть, важный мужик... Заслуженный.

— И на кой ему эта болезнь? — спросил не то Кирилл, не то просто любитель выпить, одно слово — Киря.

— Да, видать, нагрешил.

— Все мы нагрешили, — пробурчал здоровяк, отсидевший еще при СССР восемь лет за вооруженный грабеж сберкассы.

— Нагрешили все, да только грехи разного калибра, — философически заметил Семеныч.

— А я схожу, — заявил молодой, в котором сила и здоровье гуляли впереди ума.

— И охота, Славка, тебе туда карабкаться? — не одобрил его решение мускулистый Киря. — Без хлеба обойдемся.

Но Семеныч поддержал:

— Сходи, сходи. Без хлеба не уха.

Парень, оступаясь и соскальзывая, полез по каменной осыпи наверх.

— Ты вон правее иди, там тропинка есть! — подсказал ему Семеныч.

Через полчаса молодой вернулся с буханкой хлеба и только что вырванным зеленым луком.

— Что там? — спросил Семеныч.

— Да ничего... Нормальный мужик, только молчаливый. — Славка разложил принесенное на расстеленной поверх гальки клеенке. — Замороченный, видать. Я его спросил, он что, верующий, раз церкву строит? Сказал, атеист, а строит в память о каком-то старике... — И сердито закончил: — Ну, мы ужинать-то будем? А то вон уж солнце село.

— Солнце село, все там будем, — буркнул Киря.

— Шутник... Сплюнь. — Семеныч присел на валун возле костра и поправил тлеющие головешки. — Доставайте поллитру!

Есть же маленькие радости и у браконьеров.

— Слышите, как волна накатывает? — спросил Семеныч.

Славка прислушался:

— Ну, кр-р — шлеп — пш-ш-ш...

— А вот задумывался ли ты: волны подмывают берега, раскатывают валуны в гальку, гальку...

— В песок.

— Верно. А куда песок исчезает? Песка-то у нас на берегу нет.

— Куда?

— А туда, — строго отвечал старик. — Где нас нету. Потому даже памяти о том песке не остается. Вот Киря помрет...

— Чёй-то я помру? — возмутился образец природного здоровья.

— А куда ты денешься? Исчезнешь, как песок.

— Так и ты как песок.

— И я, меня куда-нибудь в Африку унесет, там песка полно... Небось наш песок отсюда туда и уплывает подземными ходами.

— Не, о Кире память не исчезнет, — заметил, видать, от выпитого осмелевший Славка. — Потому что он живет как Собакевич — пожрать да поспать.

— А за собаку схлопочешь! — возмутился Киря.

— Чего ты, — одернул старик. — Собакевич — литературный герой, не хряка хвост. Надо было учиться, а не курить за школой.

— Герой? Ну, тогда ладно.

Так они беседовали на берегу бескрайнего моря-окияна. Скромно — по бутылке на лицо — выпивали и кушали наваристую дальневосточную уху. Со вкусом кушали, как кушают только рыбаки да киношные воры в законе.

О прошлом беседовали, о хорошем, о самом памятном, потому что для человека памятное всегда сладко. И главнее, чем целиком прожитое. А о будущем среди них только Славка мечтал, от молодости и юной надежды.

Сабур сверху смотрел на бескрайний простор, на копошащихся внизу, под скалой, рыбаков... Вдали от большого мира, недалече от небольшого островного поселка, строил он часовню. Почему не дом культуры? Да потому что пустой дом культуры никому не нужен, а в часовню всегда зайдет даже неверующий случайный прохожий и перекрестит свой упорный лоб.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0