Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Конспекты ненаписанного

Владимир Николаевич Крупин ро­дился в 1941 году в Вятской земле. Окончил Московский областной пединститут в 1967 году. Первую книгу выпустил в 1974 году­, но широкое внимание привлек к себе в 1980-м повес­тью «Живая вода». Главный редактор журнала «Моск­ва» в 1990–1992 годах. Cопредсе­датель Союза писателей России. Многолетний председатель жюри фестиваля православного кино «Радонеж». Первый лауреат Патриаршей литературной премии. Живет в Москве.

ТУНИС, ПОСОЛЬСТВО, пресс-конференция. Мы с Распутиным отвечаем на вопросы. Приходит записка: «Будьте осторожнее в высказываниях: в зале враждебные СМИ». Но что такого мы можем сказать? Какие секреты мы знаем? Скорее всего, чекисты посольства опасаются за свое место. Значит, есть что-то такое, что может повредить Советскому Союзу? Ничего не понятно.

«Нас объединяет культура, она независима от политики, систем устройства государств, есть единое общемировое движение человеческой мысли».  Это один из нас. Другой: «Разделение в мире одно: за Христа или против Него».

Встреча долгая. Долгий потом ужин. Один из советников, подходя с бокалом: «О культуре очень хорошо, но о разделении немного неосторожно». — «А разве не так?» — «Так-то так. Но, может быть, рановато об этом?»

И БЫЛО-ТО это совсем недавно. Тогда же ездили в Бизерту, видели умирающие русские корабли. И конечно, в Карфаген. Услышать голос римского сенатора Катона: «Карфаген должен быть разрушен». А за что? За разврат.

НИЧЕГО НЕ НАДО выдумывать. Да и что нам, русским, выдумывать, когда жизнь русская сама по себе настолько необыкновенна, что хотя бы ее-то успеть постичь. Она — единственная в мире такого размаха: от приземленности до занебесных высот. Все всегда не понимали нас и то воспитывали, то завоевывали, то отступались, то вновь нападали. Злоба к нам какая-то звериная, необъяснимая, это, конечно, от безбожия, от непонимания роли России в мире. А ее роль — одухотворить материальный мир.

А как это поймет материальный мир, те же англичане? Да никак. Но верим, что Господь их вразумит.

ВИНОВАТ И КАЮСЬ, что не смог так, как бы следовало, написать об отце и матери. Писал, но не поднялся до высоты понимания их подвига, полной их заслуги в том, что чего-то достиг. Ведь писатели-то они, а не я, я — записчик только, обработчик их рассказов, аранжировщик, так сказать.

ЧИТАЮ ТОРОПЛИВЫЕ ЗАПИСИ, каракули — все же ушло: говор, жизненные ситуации, измерение поступков. Другие люди. «До чего дожили, — говорила мама, страдавшая особенно за молодежь, — раньше стыд знали, а сейчас что дурно, то и потешно». «Да, — подхватывал отец, — чего еще ждать, когда юбки короче некуда, до самой развилки. Сел на остановке на скамье, рядом она — хлоп, и ноги все голые. У меня в руках газета была, я ей на колени кинул: на, хоть прикройся. Она так заорала, будто режут ее. И знаешь, мамочка, никто, никто меня не поддержал».

ОСМЕЛЮСЬ ЗАПИСАТЬ рассказ мамы о предпоследнем земном дне отца.

— Он уже долго лежал, весь выболелся. Я же вижу, прижимает его, но он всю жизнь никогда не жаловался. Спрашиваю: «Коля, как ты?» Он: «Мамочка, все нормально». А отойду на кухню, слышу — тихонько стонет. Весь высох. Подхожу накануне, вдруг вижу, он как-то не так глядит. «Что, Коля, что?» А он спрашивает: «А почему ты платье переодела? Такое платье красивое». — «Какое платье, я с утра в халате». — «Нет, мать, ты была в белом, подошла от окна, говоришь: “Ну что, полегче тебе?” — “Да ничего, — говорю, — терпимо”. Говоришь: “Еще немного потерпи, скоро будет хорошо”. И как-то быстро ушла». Говорю: «Отец, может, тебе показалось?» — «Да как же показалось, я же с утра не спал».

Назавтра, под утро, он скончался. Был в комнате один. Так же как потом и мама, спустя восемнадцать лет, тоже на рассвете, ушла от нас.

Великие люди мои родители.

ЭПИГРАФЫ: «НЕТ в жизни счастья (наколка на груди)». «Отец, ты спишь, а я страдаю» (надпись на могильном памятнике). «Без слов (слез), но от души» (отрывок из дарственной надписи). «Спи, мой милый, не ворочайся» (из причитания жены над гробом мужа).

ИГРАЛИ В «ДОМИК». Детство. И прятки, и ляпки, и догонялки — всякие игры были. До игры чертили на земле круги — домики. И вот тебя догоняют, уже вот-вот осалят, а ты прыгаешь в свой кружок и кричишь: «А я в домике!» И это «я в домике» защищало от напасти. Да, домик, как мечта о своем будущем домике, как об основе жизни. Идем с дочкой с занятий. Она вся измученная, еле тащится. Приходим домой, она прыгает. «Катечка, ты же хотела сразу спать». — «А дома прибавляются домашние силы».

И лошадь к дому быстрее бежит. И дома родные стены помогают.

СТЫДНО ПЕРЕД детьми и внуками: им не видать такого детства, какое было у меня. Счастливейшее! Как? А крапиву ели, лебеду? А лапти? И что? Но двери не закрывали в домах, замков не помню. Какая любовь друг к другу, какие счастливые труды в поле, огороде, на сенокосе! Какие родники! Из реки пили воду в любом месте. А какая школа! Кружки, школьный театр, соревнования. Какая любовь к Отечеству! «Наша родина — самая светлая, наша родина — самая сильная».

ОТЧЕГО БЫ НЕ НАЧАТЬ с того, чем заканчивал Толстой, — с его убеждений? Они же уже у старика, то есть вроде бы как бы у мудреца. А если он дикость говорит, свою религию сочиняет, то что? Чужих умов в литературе не займешь. И не помогут тебе они ни жить, ни писать, ни поступать по их. На плечи тому же Толстому не влезешь, да и нехорошо мучить старика. Это в науке да, там плечи предшественников держат, оттого наука быстра. Но литература не такая. Наука — столб, литература — поле, где просторно всем: и злакам, и сорнякам. Ссориться в литературе могут только шавки, таланты рады друг другу. Не рады? Так какие же это таланты?..

ЗНАКОМ БЫЛ со старушкой, которая в 1916 году в приюте читала императору Николаю молитву «Отче наш» по-мордовски. Она была мордовкой. Потом стала женой великого художника Павла Корина. Привел нас с Распутиным в его мастерскую Солоухин. Конечно, созидаемое полотно не надо было называть ни «Реквием», как советовал Горький, ни «Русь уходящая», как называл Корин, а просто «Русь». Такая мощь в лицах, такая молитвенность.

ЗАСТОЛЬНАЯ ПЕСНЯ на свадьбе в Керчи. Немного запомнил:

Бывайте здоровы, живите богато,
Насколько позволит вам ваша зарплата.
Насколько позволит вам ваша зарплата:
На тещу, на брата, на тестя, на свата.
А если муж будет у вас не разиня,
Получите ордены «Мать-героиня».
Окружат гурьбой вас дочурки с сынками,
А как прокормить их, подумайте сами.
 

ОТЕЦ ДИМИТРИЙ ДУДКО всерьез уговаривал нас — Распутина, Бородина, меня — принять священнический сан: «Ваши знания о жизни, о человеческой душе раздвинутся и помогут вам в писательском деле». Мы вежливо улыбались, совершенно не представляя, как это может быть. А вот писатель Ярослав Шипов смог, и стал священником, и пишет хорошо.

СТАРИКИ СИДЯТ. Один торопится. «Сиди, теперь чего тебе не сидеть: старуха не убежит». — «Дак ужин-то без меня съест. Такая ли стала прожора. Со зла на меня ест». — «А с чего злая?» — «Дак все никак не помру».

ПРИШЛО ПО sms: «Тонкий месяц, снег идет. Купола с крестами. Так и чудится: вот-вот понесутся сани. Ждешь и веришь в волшебство, кажется все новым. Так бывает в Рождество. С Рождеством Христовым!» И: «Струится синий свет в окно, весь серебрится ельник. Все ожиданием полно в Рождественский сочельник. Встает звезда из-за лесов, а сердце так и бьется. Осталось несколько часов, и Рождество начнется».

ДЕРЕВЬЯ ПО ПОЛГОДА в снегу, в холоде, а живы. Реки подо льдом очищаются. Так и мы: замерзнем — оттаем. Как говорили, утешая в несчастьях: зима не лето, пройдет и это.

ПАТМОС! УЖЕ я старик, а как мечтал пожить хоть немножко зимой или осенью на Патмосе, сидеть в кафе у моря, что-то записывать, что-то зачеркивать, вечером глядеть в сторону милого севера, подниматься с утра к пещере Апокалипсиса и быть в ней. Когда не сезон, в ней почти никого. Прикладываешь ухо к тому месту, откуда исходили божественные глаголы, и кажется даже, что что-то слышишь. Что? Все же сказано до нас и за нас. что тебе еще?

ЗВОНАРЬ САША (надевая перчатки):

— Ко мне сюда и батюшки ходят. Поднимаются: «Саша, полечи-ко». Становятся под колокол. Я раскачаю, раскачаю — ж-жах! От блуждания в мыслях лечит. Мозги чистит (надевает наушники). Будет громко. Ударил.

Да, впечатляет. Всего звоном протряхивает. Но не глохнешь. Освежает.

— ЭТОТ ВАЛЕРКА — прикол ходячий. Вовремя в гараж не вернулся, утром приезжает. Завгар Мачихин ему: «У какой, тра-та-та, ночевал?» — «Ни у какой. Парома не было». — «А-а». А потом только сообразил: какой паром в январе?

С Валеркой работать — каждый день живот болит. От смеха. Сделал пушку. Серьезно. Меня уговаривал снаряды точить. Я не стал: вляпаешься с ним. Тем более просил точить на сорок. Это ж почти сорокопятка. Но ему кто-то выточил. Стреляли. Из буровой трубы. Стенки толстые, заклепали один конец изнутри. Напрессовали алюминиевой пудры, вложили пакетик с порохом, внутрь спираль от электролампочки. Так ее аккуратно разбили. А дальше провода, дальше нацелили на забор, отошли подальше, концы закоротили и — залп! Забор свалило. Потом эту пушку сделали минометом. Заряд поменьше. Валерка свой сапог на ствол надел. Ударили! Сапог летит с воем, подошву оторвало. Баба шла с сумками, перед ней сапог — хлоп! Она аж присела. Оглянулась — никого. Бежать. Смех разобрал: Витька прыгает в одном сапоге.

ДА, ГРОБ НА ТАГАНКЕ. Абрамов всерьез возмущался, что ему и Любимову запретили в пьесе («Деревянные кони») носить гроб по залу. Мы с Распутиным дружно встали на сторону запрета: зачем гроб, зачем эти похороны России? Этим и Можаев был болен, и Тендряков, и, конечно, Астафьев. Белов-то более их всех знал о гибели деревни, но сила таланта такова, что читаешь его «Привычное дело», «Кануны», «Час шестый»... и все равно жить хочется.

ПАЧЕЧКА ЗАПИСОК ИЗ 90-х ГОДОВ, со встреч с читателями. Жаль их выбрасывать. Отвечал на них так:

— Фольклор — это не культура сарафана и не культура балалайки. А что это?

— Да. Образ фольклора сложился от недостаточной его изученности. Образ этот далек от реальности. Сумеем подивиться тому, что фольклор существует тысячи лет и не умирает, а, как плодородный слой земли, питает настоящую русскую культуру. Хотелось бы, чтобы об этом и говорилось сегодня. О силе необыкновенной народного слова, его неистребимости и жизнеустойчивости.

А пока на нем спекулируют, им кормятся. Но не преподносят его так, что он выше сочиняемого искусства.

— Кого из нынешних руководителей нашей страны вы считаете способным поднять Россию с колен? Народ народом, но руководитель-то нужен.

— Нужен. Но с чего вдруг многие говорят про какие-то колени? Никогда Россия на коленях ни перед кем не стояла. Молиться надо. А в молитве тут да, тут на коленях надо перед Богом стоять. Кто бы ни властвовал, Россия всех переживет. Лишь бы не анархия. Нравится руководитель — молись и за него, не нравится — тем более молись, чтобы Господь вразумил.

Когда вы поняли, что можете писать для людей?

— Думаю, что стихотворение в школьной стенгазете — оно уже для людей. Пишется же для прочтения. Есть такое писательское кокетство: пишу для себя. Тогда и помалкивай, и не пузырься от собственной значительности.

Среди глобальной целенаправленной разрухи, предательства в чем вы видите спасение для человека простого, «мизинного»?

— Знаю, что ответ не понравится, но скажу: терпеть надо. «Поясок потуже! Держись, браток, бывало хуже». Я такие пределы нищеты и бедности испытывал вместе с людьми, что нынешнее состояние кажется изобильным. Хлеб есть, вода есть — чего еще? Да соль, да картошечки. Масла растительного. Жить можно. И нужно.

— Что такое смысл жизни?

— Спасение души. Не живот же спасать, сгниет же все равно.

Что такое счастливая жизнь?

— Спокойная совесть. И чтобы был доволен малым в вещах и в еде.

— Как вы представляете жизнь после смерти?

— После смерти жизнь только и начинается. А при земной жизни надо ее заслужить. То есть она все равно будет, но какая?..

— Расскажите о проблемах, трудностях вашей работы.

Никаких ни проблем, ни трудностей. Одно нелегко — дождаться состояния, при котором можно спокойно сесть за стол. То сам болен, то жена, то теща, то дети-внуки. То куда-то зовут, то чего-то просят, то еще что. А писать легче легкого. Какие там «муки слова». Не пишется — не пиши. Может, оттого так говорю, что с детства слыхал выражение: «Мы — вятские, как говорим, так и пишем». Кстати, это и критики замечали, что «читаешь его (мою) прозу, и кажется, что он сидит рядом и сам тебе рассказывает». Достоинство или недостаток, не знаю.

Реальные ли события в ваших повестях «Живая вода», «Великорецкая купель», «Арабское застолье», «Повестка», «Крестный ход» и других?

— А как иначе? Если там что-то убавлено, прибавлено, так это не очерки. Пожалуй, только повесть «Сороковой день» полностью привязана к фактам. Но она по жанру — повесть в письмах. Преимущество прозы в том, что она освобождает от привязанности к документу, ей важно выразить дух времени. Не то, как произошло событие, а почему оно произошло и более этого. Скажем так: радио говорит, что произошло, телевидение показывает, как произошло, газета и журнал объясняют, почему произошло. Но как объясняют? Объясняют, как приказано объяснить. Писатель обязан объяснить событие с единственно правильной точки зрения, народной, то есть православной. «И неподкупный голос мой был эхо русского народа», вот этого бы достичь.

В ЦЕРКВИ МАМА И ДОЧКА лет трех, может, чуть больше. Мама худенькая, но сильная. Легко ее поднимает, чтобы и она прикладывалась к иконам. Дочка носит с собой куклу и прикасается ею к иконам. Около иконы Божией Матери большие букеты цветов. Крупные белые и красные розы. Дочка притыкает личико куклы к каждому бутону. Но ко всем не успевает, мама отдергивает. Идет служба. Перед причастием мама решительно берет у дочки куклу и прячет в кармане. Обе причащаются. Потом дочка возвращает себе куклу и прикладывает ее к тем розам, к которым до этого не успела приложить.

ТАКАЯ ДОЛГАЯ ЖИЗНЬ, что успел узнать и восточный, и западный тип человека. Конечно, были они интересны. Еще бы, после стольких лет раздельного бытия. Ну вот, узнал. И стали эти типы мне неинтересны. По отношению к русским что тот, что другой одинаковы: что бы еще такое получить с России? Так что новый вид железного занавеса я бы приветствовал. Чему мы, особенно у Запада, научились? Рекламе, борьбе с перхотью, отравляющим добавкам, разврату, гордыне? Я искренне рад санкциям против нас. Ничего, потерпим. Зато свое производство должно заработать.

ОСВАЛЬД ШПЕНГЛЕР предсказал, что третье тысячелетие будет принадлежать христианству Достоевского. Такое предсказание от ума. Будут же у падшего мира и другие распорядители. Достоевский — христианин без радости. С ним тяжело. Но может, я излишне придирчив. Так же и с Толстым. Есть же у нас батюшка Серафим. Есть же малое стадо Христово, есть же «острова спасения мнози».

— С ХОРОШЕГО ПОХМЕЛЬЯ бутылку искал. Ведь была же, была! Ей говорю: «Ты где хоть? Не видишь, человек помирает. Хоть аукнись». Так мучился! Лекарство же искал, не для пьянства же. И через неделю — вот она, собака! Поехал в лес, начал валенки надевать, она в валенке. Из горла всю выпил, выкинул. Так ей и надо. И в лес не поехал.

ЭТО ДАВНО НАЧИНАЛОСЬ. Замена житийной литературы литературой художественной, замена описания подлинного подвига реальной жизни святого «художественным образом» — это было бесовской заменой святости на щекотание нервов. Это не «лишние люди» в литературе, это такая литература лишняя. Что она дала? Раскрыла двери для революции?

Да нет, никого тут нельзя винить. Бог всем судья. И хлеба хватало, и зрелищ, и кто виноват, и что делать — было все. Даже и вопрос пилатовский: «Что есть истина?» — цитировался. Но Истина стояла перед ним и нами. До сердца не доходило. А в голове, когда пустая, ветер гуляет, а когда чем забита, то уже от сердца в нее ничему не подняться.

ИЗ ДЕТСТВА. Кто-то кому-то сказал известие о смерти жадной женщины. Тот в ответ: «Хлеб на копейку подешевеет».

И из детства же, о нерадивой хозяйке: «У нее за что ни хвати, все в люди идти».

И оттуда же. Пиканка. Из консервной жести делали наконечники для стрел. А луки были сильные, тугие, из вереска. Стреляли в фанеру — пробивало. Стреляли в доску — у кого пиканка глубже воткнется. Вытаскивали осторожно, раскачивая за жестяной кончик. Охотились на ворон. У меня не получалось.

Еще помню: набирали в грудь воздуха и громко, без передышки говорили: «Эх, маменька, ты скатай мене валенки, ни величеньки, ни маленьки, вот такие аккуратненьки, чтоб ходить мне по вечерочкам, по хорошеньким девчоночкам, провожать чтоб до крылечечка, чтобы билося сердечечко...» Дальше еще что-то было, забыл. Видно, оттого, что только на этот текст хватало воздуха.

— «БЮРОКРАТЫ КРУГОМ такие ли: бегал за трудовой книжкой по кабинетам. Одна сотрудница бланк мой потеряла, валит на меня. А я его ей отдавал. Она: “Ищите на себе”. “Извините, — говорю, — бланк не вошь”. И что? И разоралась, и еще три дня гоняла. Ладно. Потом вышел, гляжу, она к остановке идет. Я про себя ей как бы говорю: “Бога ты не боишься”. И она тут же, вот представь, на ровном месте запнулась. Я же и подбежал поднять».

ХИРУРГ: «ТРУДНОСТЬ в том, что у людей разное измерение боли. Прощупываю: “Тут болит? А тут?” Терпеливый терпит, а неженка стонет от пустяка».

Вспомнил, как мама говорила о городских женщинах: «Их-то болезнь — наше здоровье». То есть в поле, в лес, на луга, к домашней скотине ходили при температуре, при недомоганиях, ломотье в пояснице, в суставах, с головной болью. О гипертонии не слыхивали, хотя она, конечно, была у многих. Надо работать, и все.

Белье мама полоскала в ледяной воде. «Ночью потом руки в запястьях прямо выворачивало. Подушку кусаю, чтоб не застонать, вас не разбудить».

НА КАМЧАТКУ ПРИЕХАЛИ молодые супруги. Заработать на квартиру. Дочка родилась и выросла до пяти лет. Это у нее уже родина. А деньги накоплены, и они свозили дочку к родителям. И уже вроде там обо всем договорились. Возвращаются за расчетом. Дочка в самолете увидела сопки и на весь самолет стала восторженно кричать: «Камчаточка моя родненькая, Камчаточка моя любименькая, Камчаточка моя хорошенькая, Камчаточка моя миленькая!» И что? И никуда ни она, ни родители не уехали. Именно благодаря ей. Сейчас она взрослая, три ребенка. Преподает в воскресной школе при епархии.

Очень я полюбил Камчатку.

— В РОССИИ ТРИ ПРОЗАИКА: Бунин, ты и я, — говорит по телефону знакомый писатель Анатолий.

Я понимаю, что он уже хорош.

— Тут у меня еще Женя сидит.

— Да, и еще Женя.

«ПЕЧАТЬ — САМОЕ сильное, самое острое оружие партии». Такой лозунг в моем детстве был повсюду. И я совершенно искренне думал, что это говорится о печатях. О тех, которые ставят на бумагах, на справках, которыми заверяют документы или чью-то доверенность. Круглые, треугольные, квадратные. Без них никуда. Все же знали, что документ без печати — простая бумажка. А «без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек». Писали контрольные диктанты на листочках с угловым штампом.

Так и думал. А когда мне стали внушать, что печать — это газета, журнал, я думал: какая ж это печать? Это газета, это журнал. А печать — это печать. И при ней штемпельная подушка. Прижмут к ней печать, подышат на нее да и пристукнут ею по бумаге. И на отпечаток посмотрят. И человеку отдадут. А тот на печать полюбуется. Не на саму печать, а на ее оттиск, который уже тоже сам по себе печать.

ОТКУДА СЛОВО «золотарь», то есть «ассенизатор» (по Маяковскому, «революцией мобилизованный и призванный»), я не знал. И вдруг в Иране разговор о поэзии. При дворе шаха всегда были публичные состязания поэтов. Нравится шаху поэт — открывай рот, туда тебе накладывают полный рот золота. Не нравится — тоже открывай рот, и тоже накладывают, но уже другого «золота».

НАЧАЛО ПРОТЕСТАНТИЗМА от перевода Священного Писания Лютером, от «Вульгаты». Он избегал слова «церковь». Ушел от ватиканского престола, но, по гордыне, не пришел и к Восточной церкви. Заменил слово «церковь» словом «приход», то есть вера в приход. Каждый приход получался столпом и утверждением истины. И уже к середине XIX века было до семидесяти различных течений, движений протестантов. Плодились как кролики и как кролики были прожорливы. Но не как кролики: не питались травой, им души простачков подавай.

В ВЕЛИКОРЕЦКОМ на Никольском соборе проявился образ святителя Николая. И много таких явленных образов проступает по России.

Как же я любил бывать и живать в Великорецком! И дом тут у меня был. Шел за село, поднимался на возвышение, откуда хорошо видно далеко: река Великая, за ней чудиновская церковь. И леса, леса. Зеленый холм, на котором пасется стреноженный конь, мальчишки играют на ржавеющем брошенном остове комбайна. Как на скелете динозавра. Играют в корабль. Скрежещет ржавый штурвал.

АКТРИСА НА РЕПЕТИЦИИ говорит автору пьесы: «Муж уехал, сегодня все у меня, я же рядом живу. Идемте», — предлагает она и уверена, автор не откажется. Она же чувствует, что нравится ему. И труппа это видит. Она, например, может капризно сказать: «Милый драматург, у меня вот это место ну никак не проговаривается. а? Подумайте, милый». Он наутро приносит ей два-три варианта этого места.

После репетиции все вваливаются к ней. Стены в шаржах, в росписях. Картины сюрреалистические. Среди них одинокая икона. Столы сдвинуты. Стульев не хватает. Сидят и на подоконниках, и на полу. Телефон трещит. После вечерних спектаклей начинают приезжать из других театров. Тащат с собой еду и выпивку и цветы от поклонников. Много известностей. Автору тут не очень ловко. Актриса просит его помочь ей на кухне. Там, резко переходя на «ты», говорит: «Давай без церемоний. Они скоро отчалят, а мы останемся». Говорит как решенное.

Квартира заполнена звоном стекла, звяканьем посуды, музыкой. Кто-то уже и напился. Кто-то, надорвавшись в трудах на сцене, отдыхает, положив на стол голову. Крики, анекдоты. Всем хорошо.

Кроме автора. Скоро полночь. Надо ехать. Ох надо. Жена никогда не уснет, пока его нет. Автор видит, что веселье еще только начинается. Телефон не умолкает. Известие о пирушке радует московских актеров, и в застолье вскоре ожидаются пополнения. И людские, и пищевые, и питьевые. Автор потихоньку уходит.

Самое интересное, что на дневной репетиции, проходя около него, актриса наклоняется к его уху и интимно спрашивает: «Тебе было хорошо со мной? Да? Я от тебя в восторге!» Идет дальше.

Потрясенный автор даже не успевает, да и не смеет сказать ей, что он же ушел вчера, ушел. Но она уверена, что он ночевал именно у нее и именно с ней. И об этом, кстати, знает вся труппа. Режиссер сидит рядом, поворачивается и одобрительно показывает большой палец: «Орел!»

Актриса играет мизансцену, глядит в текст, зевает: «Ой, как тут длинно! Ой, мне это не выучить! Это надо сократить».

ПОСЛЕДНЕЕ ЯБЛОКО, упавшее с антоновки, лежит у крыльца. А у меня горе: больна Надя. Все жили, ругались, а тут так прижало. Вез в «скорой помощи», огни улицы на ее белом лице. Лежит в больнице неделю, все не лучше.

Не был в деревне давно. приехал, сижу у окна, гляжу на ее цветы. Зачем все, думаю, если бы остался один? Этот дом, работа, вся жизнь. Вот только дети. Дети, да.

Сегодня Димитриевская суббота. Снег, ржавчина листьев на снегу. Сам весь больной, в температуре, поясница, но это-то что, не от этого умирают. А у Нади серьезно. Плакал в церкви, заказав молебен об исцелении рабы Божией Надежды. Нет, нет, нельзя, чтобы жена уходила первой. И ей говорю: «Надя, запомни: Надежда умирает последней».

БЫВШИЙ ЗЭК: «Западло не жил. Самолично не воровал, не грабил, в замках понимал. Нет такого замка, такой сигнализации, охраны электронной, чтоб я не осилил. На каждый замок есть отмычка. Тут она. — Постучал по лбу. — И жил без подлянки. Но подумай: работа совместная, надо делиться. Так они не только обсчитали, даже подставили. Отмотал пятеру, выхожу — подползают на брюхе: помоги, весь навар твой. “Вам что, замок надо открыть? Вот этим ключом откройте”. Сложил кукиш, покрутил перед мордами. Тронуть не посмели. Законы знают. А я в тюрьме поумнел. Там даже священник приходил».

КТО БЫ НАПИСАЛ об этих событиях борьбы за Россию, о борьбе с поворотом северных рек на юг, о 600-летии Куликовской битвы. Пробовал, не получится. Потому что участником был, а тот, кто сражается, плохо рассказывает о сражении. Вроде как буду хвалиться. Помню, Белов послал мне статью свою «Спасут ли Воже и Лача Каспийское море?». Я ее повез Залыгину в больницу, в Сокольники. Он сказал: «Надо шире, надо подключать академиков, научные силы. А то статья писателя. Скажут: эмоции». Залыгин имел опыт борьбы против строительства Нижнеобской ГЭС. Но там был довод: там место низменное, затапливалось миллион гектаров, а главное — нашли залежи нефти. А тут жмут — надо спасать Каспий, давать воду южным республикам. Как противостоять?

И закрутилось. Какие были выступления, вечера. Один Фатей Яковлевич Шипунов чего стоил. Отбились. Конечно, за счет здоровья, нервов, потери ненаписанного. Но и противники иногда сами помогали. Что такое болота? Это великая ценность для природы. А министр мелиорации Полад-заде, выросший, видимо, на камнях, договорился до того, что болота не нужны, бесполезны, что клюкву можно выращивать на искусственных плантациях, она на них будет вкуснее. Это уже было такой глупостью, что и его сторонники эту глупость понимали. Это было все равно. Как утверждение Хрущева об изготовлении черной рыбной икры из нефти. Слово писателя тогда многого стоило. Бывало, что люди, взволнованные чем-то, возмущались: «Куда смотрят писатели?»

КИНОМЕХАНИК ГВОЗДЕВ Митя. Кинолента «Ленин в Октябре» сгорела. Посадили на 12 лет.

ВЛАСТИ ГОВОРЯТ о поддержке талантов. Но если талант искренен, народен, то он обязательно противоречит тем, кто его собирается поддерживать.

НА ЗАВОД «ДИНАМО», в компрессорный цех, еле попали (1978 год). С Заболоцким и Гребневым. Под одеждой пронесли фотоаппаратуру. Надо было по просьбе Клыкова снять место захоронения монахов — участников Куликовской битвы Александра Пересвета и Андрея Осляби. Для этого места Слава делал надгробие. Которое к 600-летию было установлено.

В церковном здании ревут станки, трещат отбойные молотки. Кричим друг другу, прямо глохнем. Стены черные, тяжелая копоть. Вдруг шум резко стихает — выключили молотки. Зато вырывается шланг компрессора, ударяет сжатым воздухом в разные стороны. Пылища, шланг носится как змея — и по полу, и взлетает. Над могилой Пересвета и Осляби станок. Женщина в годах. «Тут я венчалась».

РОЖДЕННЫЙ ТВОРИТ, сотворенный бесплоден. То же: искусственное, сделанное блестит, естественное мерцает. (Разговор с Леоновым. Рассказ о Сталине, Горьком.) Ягода хотел Леонова закатать, те заступились. Ванга виновна в том, что «Пирамида» читается тяжело, не вошла в пространство культуры. Но лучше сказать, что уже время чтения таких объемов, хочешь не хочешь, прошло. Сказала Ванга Леонову, что не умрет, пока не закончит роман. Он и тянул. Жизнь и роман увеличивались. Жизнь все равно кончилась.

ТАЕЖНИК-ПИСАТЕЛЬ: «Написать хочу, как наши звери, которые ушли в Европу на меха, оживают и вцепляются в головы, в голые плечи. Соболи, зайцы, бобры, белки, лисицы, норки... Представляешь?» — «С радостью».

ДОСЬЕ НА ЛЕНИНА собирал Федор Абрамов. Рассказывал многое. Уже и неинтересно пересказывать. Где-то же хранится. И я помню. Но что мусолить. Также Куранов собирал факты. Еще в 60-е. Откуда-то взял факт: в Симбирске их отца навестил священник. Отец-то Ленина был приличный человек. Его жена тиранила. Гоняла по Симбирску, все хотела дом получше. К 100-летию не знали даже, какой превращать в музей. Когда возникают справедливые разговоры о возвращении имени Симбирска Ульяновску, то в защиту этого имени говорят, что это не в честь Владимира Ленина, а в честь Ильи Николаевича, народного просветителя. Так вот, пришел священник, а Володя говорит Мите: «Я этого попа ненавижу». Во дворе он сорвал с себя крестик и топтал его ногами. Он пошел своим путем.

Теперь уже все в руках Божиих.

МОГИЛА УЛЬЯНОВА Ильи Николаевича была в парке, сделанном на месте кладбища. Могилу хранили, стоял памятник. Недалеко там же было захоронение Андреюшки, любимого симбирского юродивого. Старухи не дали затоптать могилку, все клали на нее цветы. Милиция гоняла. Сейчас мощи в храме. «Андреюшка, милый, помоги!»

НА ИЛЬИЧЕ ЗАРАБАТЫВАЛИ все: драмоделы, киношники, художники. Особенно скульпторы. «Ваяю Лукича». Такое прозвище было у Ильича. А шуток! Изваяли: стоит в кепке, и кепка в руке. «Серпом по молоту стуча, мы прославляем Ильича». Анекдотов! Картина «Ленин в Польше». На картине Крупская с Дзержинским. Одеколон «Запах Ильича». «Наденька, что это в коридоре такой грохот?» — «А это железный Феликс упал». Любимый «ленинский» анекдот: «Приходят Горький и Дзержинский к Ленину, советуются. Может ли большевик иметь и любовницу, и жену? Или только жену? “И жену, и любовницу! — твердо отвечает вождь мирового пролетариата. — Жене говоришь: пошел к любовнице, любовнице сообщаешь, что вынужден остаться у жены, а сам на чердачок и — конспектировать, конспектировать, конспектировать”».

Очень книжный в трудах Ленин, очень компилятивный, читали его только из-под палки. И оставался бы книжным червем. Нет, крови жаждал. Конечно, видишь неотвратимость Божьего наказания России за богоотступничество, но такой ценой?! Аттила — бич Божий для Европы за ее отступление от Бога после времен раннего христианства. И наши большевики бич Божий.

— КОРОВУ ДЕРЖАЛ, теленка, телочку. Хозяйство. С работы знакомый, отпуск у него, просит: «Передержи с месяц ризеншнауцера, он такой у меня добродушный». Ладно, взял. А у меня еще козы, козлята, куры. Вроде он к ним лояльно. На длинную веревку посадил. Я из детсада с кухни возил бачок отходов. Ведро всем разливаю и ему, он Лорд, налил: «Жри, Лорд, от пуза». Свежее все. Он нажрался, от миски отошел. Я нагнулся к ней, он как кинется — вот сюда, вот тут шрам. Кровищи! Схватил доску-сороковку, его отвозил. Меня в больницу, перевязали. Сколотил ему конуру, в нее той же доской загнал. Рычит. Запомнил. Еще раз отличился: телочка мимо конуры шла, он ее за шею и валит. Тут уж я решил его убить. Той же доской. Он в конуру забился. Посиди, посиди. Наутро заскулил. Я для проверки козлят мимо конуры прогнал. молчит. Тут я ему в миску помоев из детсада. Жрет, хвостом виляет.

Хозяин вернулся, не знает, как благодарить. Говорю ему: ну, тебе спасибо. Показываю руку. Не собака, говорю, дура, а хозяин дурак. Ты что, не знал, что он такая сволочь? За бутылкой побежал. Но я пить с ним не стал. Поставь, говорю, свечку, мне это дороже.

УСТАНАВЛИВАЛИ КРЕСТ на храме. Вверху был Борис. Леня страховал. Мы пели: «Кресту Твоему поклоняемся, владыко». пели бесчисленное множество раз. Ветром шатало и сшибало и крест, и Бориса.

Укрепил в гнезде, натянул растяжки. Сил нет спуститься. А мы глядим и глядим на крест. Оглянулись — пришел старик на костылях. Плачет: «Пошел умирать, а сейчас знаю — жить буду, крест увидел над храмом. Тут же я жил. А умирать буду — умру спокойней».

ГУСИНОЕ ЯЙЦО попало в куриные, его квочка высидела. Гусенок привязался к хозяйке настолько, что ходил везде за ней. Вся деревня смеялась. Она на огород, и он. Она в дом, он сидит на крыльце, ждет. Зарубить не смогла и никому не позволила. «Это же гусь, Инна!» Так и умер своей смертью.

ПОДХОДИТ, УВЕРЕННО: «Мы встречались, помните? Вы все, конечно, помните». Жмет руку. «Мы даже в принципе где-то как-то типа того, что на “ты”. Позволишь снимок с тобой — для истории?» — «Снимай, это не страшно. Да скорее, а то каждую минуту, на глазах стареем». Он: «Как ты ощущаешь: чаша народного гнева скоро будет с краями полна? — и без паузы: — Как тебе музыка? Что она тебе говорит?» (Мы в перерыве концерта в консерватории.) Я: «Музыка разве говорит? Она действует». Он: «Ты молоток! Среди долины ровныя ничто в полюшке не колышется. И вообще, отойдите от края платформы!»

Зачем подходил? Кто это? Зачем записал?

ЮРИЙ КУЗНЕЦОВ: «У меня строчку: “Русскому сердцу везде одиноко”, — напечатали: «Русскому сердцу везде одинаково». Я утешаю: «И то и другое верно».

СОВСЕМ-СОВСЕМ невесело жить: скандалы в семье, раздражение, крики жены, усталость на работе, одиночество. Год не писал. На бумаге. А «умственно» пишу постоянно. Особенно когда занят не умственной работой. Косте помогаю строить баню. Роемся во дворе, в завалах дерева, железа, бочек, разных швеллеров, обрезков жести, кирпича. Ищем трубу на крышу. Трубы есть, но или коротки, или тонки. Такой, какая нужна, нет. Придется идти на «французскую» свалку. Там были французские могилы. Тут и конница Мюрата была. И партизанка Василиса. Сейчас свалка.

Думаю: этот серый день, влажная, ржавая трава, собаки и кошки под ногами, раствор глины в двух корытах, сделанных из разрезанной вдоль бочки, дым из трубы старой бани, подкладывание в печку мусора — все это интересно мне, и все это и есть жизнь, а не та, в которой ко мне пристают с рукописями, которые почему-то не первый экземпляр, которые, не читая, вижу насквозь, но о которых надо говорить.

С Костей интересней. Радио выведено на улицу, но его болтовня как серая муть. «И поэтому наши инвестиции...» У Кости не так:

— Блохи и вши бывают белые и черные. Белых бить легче. Лучше всего гимнастерку положить в муравейник, потом месяца три не селятся. А черные прыгают — не поймать. Но ветра боятся. Подуешь, она прижмется, тут ее и лови. Отстань! — отпихивает он Муську. — Сегодня по радио: «Выставка кошек». С ума сошли — пятьсот рублей котенок! Тьфу! — Он запузыривает матом и от возмущения ценой на котят прерывает работу. Начерпывает внутри кисета табак в трубку, прессует пальцем. — Были выставки лошадей, коров, овец, свиней. сейчас кошек. Чего от этого ждать? Ничего, жрать кошек начнут — опомнятся.

Идем за трубой. На свалке, прямо сказать, музей эпохи. Выброшенные чемоданы, патефоны, примусы, телевизоры, плиты, холодильники, крысы живые и мертвые, дрова, доски, шифер, россыпь патефонных пластинок. Нашли две трубы. Не очень, но приспособим. Еще Костя зачем-то тащит тяжеленный обрезок стальной рельсы.

Обратно идем через аккуратного Федю. У него даже на задворках подметено.

— Трубу искали? — спрашивает Федя. — Сейчас всем труба. Пока вроде не садят. До войны один жестянщик кричит на базаре: «Кому труба? Всем труба! Колхознику труба, рабочему труба!» К нему тут же Очумелов, участковый: «А-а, всем труба? Пройдемте!» Тот говорит: «Конечно, всем. И самовар без трубы не живет, чай не поставишь. И на буржуйку труба». Отступился. Только велел конкретно кричать: «Труба для буржуйки, труба для самовара!» Чего, долго вам еще созидать? До морозов надо шабашить. Эх, — крякает он внезапно. Уходит в сарайку, возвращается с трубой. Да и с какой! Из нержавейки! — Аргоном варил, колено вот приварено, дымник. Дарю!

Костя потрясен, но сдерживается. «Будет за мной!» Торопится уходить. И те две трубы и рельсу мы тоже не бросаем. Еле дотащили.

Кошки и собаки обнюхивают новые вещи. Несъедобны. По радио «Ночь в Мадриде» и «Арагонская хота». В конце ведущая ляпнула: «Вот подошел к концу наш музыкальный круиз». Не сердись, Михаил Иванович, что с них взять, с «перестроенных»? Ты испанцев лучше их самих, понял, а мы и сами себя скоро забудем.

ПОСЛЕ ВСТРЕЧИ в Иркутске подошел мужчина в галстуке: «Можно спросить? Я так и не понял, как вам удается динамизировать слово и как удается насыщать фразу энергетикой». Я абсолютно не понимал, что ответить. Отговорился незнанием. Он, разочарованный, отошел. Рядом стоял еще один мужчина, тоже был на встрече. Первый отошел, этот мне посоветовал: «Ты б сказал ему: иди ты в баню мыть коленки. Умный, как у Ленина ботинок. “Динамизировать”! Закрой рот, открой глаза, так? А пойдем примем, земеля, за встречу вятских на сибирской земле! Я тоже всю жизнь за Вятку буром пёр. А эти умники развелись: “Закрой чакры, открой мантры!” Только болтать».

ЧТО ТАКОЕ «Один день Ивана Денисовича» после Шаламова, Зазубрина, Бунина, Шмелёва? Да это еще ничего, хроника одного дня. И очерки «Матрёнин двор» и «Захар Калита». Но эти гигантские исследования «Узлов», «Гулагов», ну честно бы говорили: невозможно читать. Мысль опережает художника. А мысль тенденциозна. Герои не для показа жизни, а для выражения авторской идеи. И это опять же терпимо. Но давит своими мыслями, а они не новы. Старается «важно в том уверить, в чем все уверены давно». И эта манера несобственно-прямой речи, косвенной. Вроде и герой, а вроде бы автор. Чувства родины, русскости заменены борьбой с коммуняками. А этот «расширительный» словарь русского языка? Комедия.

И что я о нем?

ЧЕРЧИЛЛЬ, НАГОВОРИВШИЙ много любезностей Сталину и вообще СССР, известен еще и тем, что выпивал ежедневно две бутылки армянского коньяка. Это-то все знают, а речь в Фултоне забыли. Речь совершенно гитлеровская, даже по лексике: «Гитлер начал дело развязывания войны с того, что только люди, говорящие на немецком языке, представляют полноценную нацию». Господин Черчилль начинает дело развязывания новой войны тоже с расовой теории, утверждая, что «только нации, говорящие на английском языке, являются полноценными нациями, призванными вершить судьбы мира». Каково? («Правда», март 1946 года.)

ПРИ ГИТЛЕРЕ БЫЛ готов проект памятника Покорения России. Множество товарных вагонов было нагружено специально для этого заготовленным финским темно-красным гранитом. Когда немцев погнали от Москвы, гранит был брошен. После войны им облицевали цокольные этажи зданий по центральной Тверской (тогда Горького) улице. Когда я в студентах в школьные каникулы (для заработка) водил экскурсии по Москве, то всегда обращал внимание на этот гранит. Но ведь надо было говорить еще и о том, что верхние этажи домов в начале Тверской, особенно дом, следующий за Центральным телеграфом, украшен деталями архитектуры, снятыми со взорванного храма Христа Спасителя. Но я же не знал.

Дом этот весь в щитах мемориальных досок. В том числе в память о министре культуры Фурцевой. Она покончила жизнь самоубийством. Русская была, но мышление партийное. Колокольный звон запрещала. Хрущева спасла в критическую минуту. А надо было?

«ЗЛОЕ СЛОВО и добрых делает злыми, а доброе и злых может сделать добрыми» (авва Макарий).

ГОРДОСТЬ ПОЭТА оттого, что актриса знаменитая, западная, уже не молодая, в гостях на даче у него ошарашила русского шнапса, разделась и залезла на стол. И он (не стол, а поэт) это в интервью сообщает. Как очень значительный факт в своей творческой биографии. Еще об одной знакомой, знаменитой поэтессе: когда волновалась, ела много мороженого и запивала пивом. О модных джинсах, чулках со стрелками, магнитофоне «грюндиг», джазе, считавшихся культурой в то время, когда сселялись деревни, убивались земли, вырубались леса.

Но ведь то же бывало и раньше. В Гражданскую, при расстрелах, в голод и холод, Лиля Брик купалась в молоке, и в Отечественную кто-то обжирался, а кто-то умирал с голоду. Господи, все они уже там. Но кто где именно?

САМОЕ ЗМЕИНОЕ место между обрывом и рекой. Ходить побаивался, хотя ходил босиком. Надо было палочкой постукивать. А торопился. И вот она — змея! Да большая, да в восьмерку свитая. Да рядом. Из меня вырвался крик. И потом я долго анализировал его. Это был не мой голос. Это был вообще не человеческий голос. Но и не звериный. Что-то страшно первобытное было в нем. Конечно, в нем был и испуг, но была и угроза. Змея стремительно развилась и исчезла.

ИСТОРИЯ ЛЮБВИ. Уже у меня был пятый курс и диплом через месяц. А я крутил с дочкой проректора. Она такая откровенная: «Мама говорит, что нам надо жениться». Я испугался: «Что, ребенок?» — «Нет, но говорит, не тяните». Я понял: бежать! Собрал в общаге сумку, на самолет! Друг заложил. Я уже вошел в салон, сижу внутри, тут черная машина. Пилот по радио: пассажир такой-то, на выход с вещами.

Вышел — они. Мама, шофер, она. Я растерянный совершенно. Да и стыдно. Она вдруг: «Мама, пусть он улетает». Теща: «Ну, как хочешь». И ко мне спиной. Я по тому же трапу обратно.

И двадцать пять лет прошло. И я ее вспоминал. И знал, что она уже доктор наук, заведующая кафедрой. И я не мойщик посуды. В ее городе проводил совещание. Узнал телефон, дозвонился, договорился о встрече — вместе пообедать. И она... не пришла! Послала со студенткой записку: так и так, очень занята. И я ее понимаю. Не хотела, чтоб видел. Они же быстрее нас стареют. Эх, и что, что стареют! Это же я, может, судьбу свою пропустил. От трусости. Не я же сказал, что женитьба решает участь мужчины.

ТУФЕЛЬКА. ВАСИЛИЙ БЕЛОВ был необыкновенный отец. Свою Анюту (читай «Сказку для Анюты») любил сильно. Взрослея, она начинала этим пользоваться. Что с того, что дети — наши эксплуататоры, все равно любим. С ним и с Валентином Распутиным я много ездил по заграницам, видел, что они только о детях и думают, чего бы им купить.

Мы раз вместе, семьями, летели из Пицунды. Они ночевали у нас. Улетали назавтра в Вологду из аэропорта Быково. Пришло такси, сели, едем. Вдруг Анечка в голос заплакала. Оказывается, нет туфельки у ее куклы. И что сделал бы любой отец на месте Белова? Он велел поворачивать такси. У нас дома мы, взрослые люди, ползаем по полу, ищем туфельку куклы. Нашли! Снова едем. Ясно, что опаздываем. Все равно едем. Может, еще рейс будет. Нет, успели на свой. Его почему-то задержали.

КАК НИ ГОВОРИ, а классика оттягивала от чтения духовной литературы. Читать Данилевского все же труднее, чем Гончарова. Конечно, классика сохраняла духовность, лучше сказать, нравственность, но чаще действовала на чувства, чем на душу. А чувства просят внимания, а чувства разные. Да и не было духовной литературы. Уж какие там славянофилы? Все в спецхране. Сплошные Добролюбовы, да Белинские, да Писаревы, да «к топору зовите Русь». Страдают «лишние люди», страдает «маленький человек». чего же они, не знают, что ли, где исцеление? Оно есть! И доступно. Нет, поплакала на холмике отцовской могилы и поехала опять с собачонкой и барчатами жить дальше («Станционный смотритель»). И это еще хорошо. И не верю я, что заколотили Фирса в даче, он же все-таки не окончательно глухой, а тут вообще молотки гремят. Это его Чехов заколотил. Так же как Тургенев Муму утопил. Чего ее было топить? В деревню же уходил, а там-то кто бы ее тронул?

ИЛИ НЕ ГИБЛИ империи, или не уходили в песок дожди и цивилизации? На что надеяться? Небеса совьются как свиток, железо сгорит как бумага, чего ждать? Наша борьба за Россию не просто мала, она ничтожна.

Нет, неправильно я написал, за других нельзя говорить, ты за себя отвечай, с себя спрашивай, так и говори: моя борьба за Россию не просто мала, она ничтожна.

А то есть критик: выходит на трибуну, задыхается, впадает в исступление: «Мы изолгались! Мы потеряли...» Так если ты изолгался, так и говори: «Я изолгался».

СОЗДАВАЛИСЬ ФОНДЫ, ассоциации, объединения, попечительские советы... Это 80-е. Стало модным приглашать батюшек для освящения офисов (так стали называться конторы), банков. А один предприниматель открывал бензоколонку, и его подчиненный сказал, что надо отслужить молебен. «А это надо?» — недовольно спросил начальник. «Да сейчас вроде как модно». — «Ну, давайте, только короче. В темпе!» Отслужили в темпе. И бензоколонка вскоре сгорела. Тоже в темпе.

ШКОЛА — КРЕПОСТЬ, в нее нельзя пускать обезбоженные идеи. Пустили теорию эволюции, она до сих пор пасется в учебниках. А теория эволюции родила фашизм. Как? Обезьяна спрыгнула с дерева, встала на две лапы, разогнулась, пошагала, взяла палку сшибать бананы, заговорила междометиями, вот уже и Адама Смита читает, станок Гутенберга запустила, куда же дальше пойдет? Ну как куда дальше? Если дошла до человека, она же не остановится, пойдет от человека к сверхчеловеку. Но не все пойдут, заявили арийцы, унтерменши не потянут, им хватит табаку, водки и балалайки, дальше пойдем мы. Вот и фашизм.

НИКАКОЙ ЭВОЛЮЦИИ нет, каким был человек при сотворении, таким и остался: мужчина — это Адам, женщина — это Ева. «Вася, давай яблоко скушаем, будем как боги».

Заманчива эволюция. Будь она, куда бы мы шагнули, как бы развили, например, ту же поэзию! Пушкин, бедняга, на метро не ездил, на самолете не летал, по телевизору не выступал, даже и айфона у него не было. несчастный! Но почему же я, все это имеющий, пишу хуже Пушкина? И достижения науки свершаются постольку, поскольку Господь открывает просветиться нашему разуму. Ну да, сотовый это очень хорошо. Хотя постоянный тревожный звонок от жены: «Ты сейчас где?» — иногда не радует. Но в духовном смысле и сотовый ничто, нуль по сравнению с общением духовно просвещенных предков. «Братия, — говорит на Афоне настоятель монахам, — спешите на пристань, брат Савва просит о помощи». И хрестоматийный пример, когда преподобный Стефан Пермский спешит в Москву, проезжает Троице-Сергиев монастырь, за три версты от него, обращается к преподобному Сергию и говорит: «Брат Сергий, сейчас не могу заехать, но на обратном пути обязательно заеду». В монастыре преподобный Сергий встает за трапезой, кланяется в его сторону и отвечает: «Хорошо, брат Стефан, будем ждать». Это-то проверенный факт. А когда идет Куликовская битва и братия монастыря стоит на молебне, то игумен Сергий называет имена тех воинов, ополченцев, кто погиб в эту минуту.

Спросим: как обычный человек, бывший мальчишка, пасший лошадей и коров, достигает такого всеведения? Скажут: был богоизбранный. Да, конечно. Но ведь любой из нас, если он выпущен в Божий мир, выпущен как один из тысячи вариантов (зародышей), тоже именно богоизбран. Но остальное зависит от него самого. Образ жизни, молитва, терпение, смирение — это не падает сверху, это награда за усердие и труды самого человека.

ОЧЕНЬ ПОЛЮБИЛСЯ любителям умной болтовни сборник «Вехи», было о чем поговорить. Вроде все знали о близких катастрофах, знали даже, как их преодолеть. А жизнь опередила. «Ах, мы так не хотели, все надо было делать не так!» В 60–70-е «Вехи» вновь пришли в Россию. Очень читались. Поговорили, вроде поумнели. Но легкость, с которой разврат и похабщина завладели вскоре книжным рынком, была устрашающей. Вроде бы вслед за Лосским, Бердяевым, Франком, отцами Сергием Булгаковым и Павлом Флоренским выступили и Бахтин, и Лосев, и Кожинов, и Михайлов, Палиевский, Ланщиков, Семанов, Петелин, Селезнев и много теперешних современников. И очень-очень толковые, мне с ними не тягаться. Мысль в том, что они все, несомненно, любили Россию, но что же она так быстро рухнула? Ответ: были невоцерковлены, и это ослабило действие их сочинений. Хотя, несомненно, хорошо относились к Православию. Умственно понимали его необходимость для России. Много же духовного чтения читали. Свидетельствую, вспоминая разговоры с ними.

Отпевали Кожинова рядом с его домом, в церкви Симеона Столпника. Батюшка, надгробное слово: «Я всегда знал, что в приходе живет такой великий мыслитель. Но как жаль, что не сам он пришел в церковь, а его принесли».

СЛЫШАЛ В СУРГУТЕ. Переходили по льду. Женщина поскользнулась. Ребенок в свертке упал в расщелину. Чукча привязал свою собаку за хвост, опустил на веревке. Собака зубами ухватила сверток, и чукча ее вытащил обратно со спасенным ребенком.

РЕВОЛЮЦИЮ ГОТОВЯТ провокаторы, заражая общество недовольством к властям, мечтами о хорошей жизни, неприятием бедности. Честные, восприимчивые свершают революцию, искренне думая, что делают доброе дело. А плодами революции пользуются сволочи.

БЕЛОВ СЕТУЕТ: «Машинистке отдал пятьсот страниц. Берет по двадцать копеек. Да потом еще раз придется перепечатывать». Распутин: «Пиши короче».

РАССКАЗ ШОСТАКОВИЧА, переданный его близким знакомым. «Дни советской культуры в Англии. В день приезда туда нас собрали, и человек в штатском сказал: “Вы думаете, кто же тот человек, который к вам приставлен? Так вот, это я. И я отвечаю за вашу безопасность. Но вас много, поэтому я разбиваю вас на пятерки и назначаю старшего”. Мне зачитал пятерых по алфавиту, велел запомнить. Дал список. “В любое время дня и ночи обязан знать, где кто из твоей пятерки”. Он всех на “ты” называл. У меня вскоре авторский вечер, приехала королева Англии, все прошло хорошо, аплодисменты. Выхожу на поклоны, а в голове одно: где моя пятерка, где моя пятерка? Меня зовут на прием к королеве, я говорю организаторам: “Вот эти, по списку, должны пойти со мной”. Идут, довольны, там же столы накрыты».

Шостакович нисколько не сердился на чекиста и вспоминал о нем с удовольствием. Чекист этот, когда понял, кто есть кто, командирство над пятеркой не отменил, но все-таки стал называть Шостаковича на «вы». «Куда вам когда надо, скажите. Я с вашей пятеркой побуду».

ПРОЩАЙТЕ, ДОМА творчества! Зимняя Малеевка, летние Пицунда и Коктебель, осенние Ялта и Дубулты. Комарово. Еще и Голицыно. В Голицыне (1976-й) я пережил «зарез» цензурой целой книги. В Комарово просто заехал с Глебом Горышиным, в Дубултах вместе с Потаниным руководил семинаром молодых, а Ялта, Пицунда, Малеевка и Коктебель — это было счастьем работы.

И вот — все обрушилось.

Комарово мне нечем вспомнить, только поездкой с Глебом Горышиным после встречи с читателями в областной партийной школе (1978-й). Там я отличился тем, что ляпнул фразу: «Между вами и народом всегда будет стоять милиционер». Может, оттого был смел, что до встречи мы с Глебом приняли по граммульке. И Глеб предложил рвануть в Комарово. Еще с нами ехала Бэлла Ахмадулина. По-моему, она была влюблена в Горышина (они вместе снимались у Шукшина и это тепло вспоминали), и, когда он останавливал такси у каждого придорожного кафе, она говорила: «Глебушка, может быть, тебе хватит?» Но хотел бы я видеть того, кто мог бы споить Глеба.

За полночь в Комарове я упал на литфондовскую кровать и, отдохнувши на ней, нашел в себе силы наутро отчалить.

Малеевка всегда зимняя. Зимние каникулы. Дочка со мной. Дичится первые два дня, сидит в номере, читает, потом гоняет по коридорам, готовят с подружками и друзьями самодеятельность. Заскакивает в комнату: «Папа, у тебя прибавляется?» Позднее и сын любил Малеевку. И жена.

Обычно декабрь в Малеевке. Долго темно. Уходил далеко по дорогам, по которым везли с полей солому. Однажды даже и придремал у подножия скирды. И проснулся от хрюканья свиней. Хорошо, что ветер был не от меня к ним, а от них ко мне. Свиной запах я учуял, но какого размера свиньи! Это было стадо кабанов. Впереди, как мини-мамонт, огромный секач, далее шли по рангу размеров, в конце бежали, подпрыгивая, дергая хвостиками, полосатенькие кабанчики. Замыкал шествие, как старшина в армии, тоже кабан. Поменьше первого. Минуты две — а это вечность — прохрюкивали, уходя к лесу. И скрылись в нем.

И что говорить о Коктебеле! Ходили в горы, был знакомый ученый из заповедника. У него было целое хозяйство. Два огромных пса. Один для охраны хозяйства, другой для прогулок. Поднимались к верхней точке, подползали к краю склона. Именно подползали. Ученый боялся за нас. «Тут стоять опасно: голова может закружиться, здесь отрицательная стена». То есть под нами обрыв уходил под нас. Страшно. Казалось — весь он хлопнется в море. Ведь мы его утяжелили. Ездили в Старый Крым, в Феодосию (Кафу), конечно, в Судак. Видели планеристов, дельта- и парапланеристов, лазили по Генуэзской крепости. Сюда бежали наемники Мамая, оставшиеся в живых после Куликовской битвы.

Очень меня выручала привычка к ранним вставаниям. Задолго до завтрака бегал к морю, когда на берегу было пусто, а еще раз приходил вечером, когда от него все уходили. То есть хорошо для работы.

В Коктебеле пережили 19 августа 1991 года. С Василием Беловым сразу рванули в Симферополь, но у аэропорта уже стояли войска, и меня не пустили. А Белова, он был депутатом Верховного Совета, отправили самолетом. Но это было промыслительно — накануне вечером жена поскользнулась в ванной на кафеле и упала затылком. Была вся в крови. Так я запомнил гибель империи.

В Пицунде бывали семьями. Раз сыночек мой оседлал меня и ехал вдоль прибоя. Аня Белова увидела это и вскарабкалась на плечи отцу. Сынок мой подпрыгивал и кричал: «А мой-то папа выше, а мой-то папа выше!» — Аня ему нравилась. У меня даже ноги ослабли: как это можно быть выше Василия Белова?

Еще раньше, в той же Пицунде, дочка прибежала ко мне и таинственно сказала: «Хочешь, я покажу тебе маленького ребенка, который уже знает иностранный язык?» И в самом деле, показала смугленького мальчишечку-армянина, который бойко лопотал по-своему.

В этой же Пицунде мы ходили с Гребневым на море каждый день поутру, делая заплывы. Один раз был шторм, но что сделаешь с твердолобостью вятского характера, все равно пошли. Коридорная Лейла, абхазка, воздевала руки: «У вас ума есть?» «Пятьдесят лет дошел — назад ума пошел», — отвечал ей Толя.

Прибой ревел, накатывался далеко за пляжные навесы. Мы еле вошли в волны. В высоту больше двух метров. Надо было бежать им навстречу и в них вныривать. Потом волны возносили и низвергали. Восторг и страх: но надо же было как-то вернуться на сушу. А уж как выходили, как нас швыряло — это, сказал бы отец, была целая «эпопия». Могло и вообще в море утянуть. Надо было, пока тебя тащит волной, катиться на ней и сильнее грести, и стараться выброситься на берег и успеть уползти подальше от волны. Но волокло шумящей водой обратно в пучину. Получилось выбраться раз на третий. А уж какие там были ушибы и царапины — что считать! Живы, главное. «Кричал мне вслед с опаской горец: “Нет, нам с тобой не по пути! Не лезь себе на горе в море, с волною, слушай, не шути!”»

А еще раз поздно вечером поплыли, заговорились и... спутали береговые огни с огнями судов на рейде и к ним поплыли. Хватились, когда поняли, что корабли на воде — это не дома на суше. Еле-еле душа в теле выплыли.

В горы ходили. Поднимешься, переведешь дыхание, повернешься — и увидишь простор пройденного пути. Восторг. И все равно ты не выше линии морского горизонта. Море поднималось с тобой.

Да, было, было. И работалось, и жилось как пелось.

У ШМЕЛЁВА СМЕШНОЙ рассказ «Как я ходил к Толстому». К Толстому он не попал, а услышал рассказ о банщике Ванюшке, который все «графа читал. Читал-читал, в башке-то у него и замутилось, он веники и поджег».

ПРОЧЕЛ, что и Бунин, и Толстой очень матерились в старости. Верю. А как матерились советские и, особенно, демократические начальники — это уж я слыхивал. Мат в войну. Вся революция озвучена и удобрена матерщиной.

ЯЗВА ЖЕЛУДКА все-таки лечится, но язва либерализма живуча, от нее сплошная, непрерывная изжога. Неужели она навсегда? То язва обостряется, то притихает, но жива. Наворовали и опять хотят воровать. Снова хотят управляемого хаоса. Царство зверя сформировано, но зла пока не накоплено для захвата полной власти над Россией.

И вся злоба мира опять на нас. Но «мы гонимы миром, но не оставлены Богом».

ПЕРИОДЫ ЖИЗНИ по-всякому считают: кто по три года, кто по семь, кто вообще по двенадцать. Я всяко примерялся — не подхожу. Вначале у меня был главный период, определивший всю жизнь, — это младенчество, детство и отрочество. Здесь основание всего: характера, привычек, убеждений. Это счастье семьи, верность дружбе, бескорыстие, это родители, школа, книги, братья и сестры, друзья. И главное ощущение в период атеизма — мама: «Чтобы я о Боге ничего плохого не слышала! о Боге плохо говорить нельзя!» Это радость Пасхи! Солнце, тепло! Чистые рубашки, крашеные яйца!

Земной поклон могилке отца и мамы.

Когда нас, после 1956 года, стали закармливать словесами о культе, о Гулаге, о нищете, бесправии, о безгласности, всеобщей запуганности, я думал: а я-то где жил, в какой стране? Почему у меня все было хорошо, даже очень? Ну да, бедно жили, но так жили все (откуда я знал, что не все?), с голоду не умирали, в семье царила любовь, и радостны были наши бедные застолья и вечера при трех, а потом при пяти-семилинейной керосиновой лампе. Потом и электричество, пусть только до одиннадцати. Сенокос, заготовка дров, грядки, прополка и окучивание картошки, чистка хлева, выхлопывание половиков, натаскивание воды из колодца для дома, для скотины, для поливки — разве это в тягость? Школьная «тимирязевка», теплицы. Постоянные кружки в школе: и тракторный, и театральный, детская, школьная и районная библиотеки, зимние соревнования и летние походы (о наша река! наши луга и леса!), работа в лесопитомниках, дежурство на лесхозовской пожарной вышке, работа на кирпичном заводе... Какое еще счастье нужно человеку для счастья?

А дальше следует юность. Но ощущение, что у меня юности почти и не было: я был моложе одноклассников на два года, окончил школу в пятнадцать лет, а в шестнадцать уже работал на взрослой должности литсотрудника районной газеты. Через два года слесарь по ремонту, потом трехлетний период службы в армии — где тут юность? По-моему, я же и писал: «Как тяжело, когда душа в шинели, а юность перетянута ремнем».

Юность настигла меня в институте, уже в московской жизни. Да, без Москвы вряд ли бы что из меня вышло. Ее музеи, выставки, библиотеки, наш любимый вуз, его аудитории, прекрасные преподаватели, вечера, радостные осенние выезды на картошку, летом в пионерские лагеря. Концерты для детдомовцев, литобъединение «Родник», стихи и влюбленности. Еще же параллельно многотиражка на мясокомбинате, тоже особая страница.

И — отдельной строкой — женитьба на самой красивой, самой умной девушке Наде.

Потом... ну, потом телевидение, знаменитая 4-я программа с осени 67-го. Был редактором дискуссионного клуба. О предварительной записи понятия не имели, всегда шли в прямой эфир. Мои симпатии уже не колебались, еще в вузе ездил на конференции в ИМЛИ. Вначале по просьбе ученого инвалида Ю.А. Филипьева, которого на коляске выкатывал на прогулку по аллеям Воробьевых гор (книга «Сигналы эстетической информации»), потом и сам стремился слушать умных людей. Приглашал Вадима Кожинова, Петра Палиевского. С другой стороны были Данин, Рунин, Пекелис. Других забыл.

Очень много писал пьес и сценариев, зарабатывал на кооператив, так как жили в крохотной комнатке, с родителями жены. Писал круглосуточно. Помногу сидел в исторической библиотеке в Старосадском переулке. Это тоже было писательством, к сожалению, провалившимся в черную дыру телеэкрана. Потом попытка уйти на вольные хлеба. Не получилось: бедность, непечатание. Потом, четыре года, издательство «Современник». Первая книга. Уход (снова в бедность) из штата на шесть лет, до назначения главным редактором журнала. Журнал испортил зрение, измочалил, но что-то же и сделать в нем удалось. Потом ни с того ни с сего всякие посты, которых никогда не желал: секретарство, и в Московской писательской организации, и вообще — олимпийская высота — в СП СССР. Вначале оно, может, и тешило, но потом взыскивало платы здоровьем, бедностью. Желал известности? А что она? Это арифметика. Я знаю сто человек, а меня знает тысяча, вот и всё.

Это были даже не периоды, как-то не вспоминаются они. Может быть, больше давали друзья, поездки по стране и на родину, книги и, конечно, работа, работа, работа... над чужими рукописями. В журнале я понял грустное правило: ты автору друг до его публикации и ты враг навсегда, если рукопись отклоняешь. А отклонять приходилось девять рукописей из десяти.

ОСОБЫЙ РАЗДЕЛ ЖИЗНИ — поездки. «Благослови, Господи, вхождения и исхождения», отъезды и приезды, вылеты и прилеты, отплытия и приплытия. Посчитал как-то, что я больше трех лет прожил в поездах, не менее полугода в самолетах, так же и на кораблях. Да и пешком топал и топал. Если во время Великорецкого крестного хода идешь каждый день часов шестнадцать, то и идешь непрерывно трое суток. За десять лет тридцать, за двадцать — шестьдесят. «Ваше любимое занятие?» — спрашивали модные в 50–60-е годы анкеты. Я честно отвечал: «Ходить пешком». И не хотелось бы запеть невеселую частушку: «Отходили (оттоптались) мои ноженьки, отпел мой голосок...»

Мысленно озираю карты — и страны СССР, и мира. Карты географические, политические, не игральные. Любимое было занятие — их рассматривать. Любили мы также игры в страны, города, реки, моря, озера, рвались сердчишками в дальние пределы, где знойные пустыни, вулканы, горы под снежными вершинами, чудовище озера Лох-несс, джунгли, Арктика и Антарктида. Писал задачи на жизнь лет в 10–12: «Побывать на Северном и Южном полюсе». а вот не побывал, обманул ожидания отрочества. Но поездил. Боже мой, сколько же ездил! Весь Союз: от Кенигсберга до Камчатки, от Североморска до Крыма (весь исходил), Урал, Сибирь, вся европейская Россия... нет сил перечислять все города и веси, где вольно или невольно бывал, живал, вспоминал потом.

Выделяю для себя три главные части жизни, которые даже были одновременны, они очень много дали для спасения души, для трудов. это двадцать лет участия в Великорецком крестном ходе, одиннадцать поездок на Святую землю, поездки на Синай, вообще на Ближний восток, Сирия, Иран, Иордания, в Египет, Тунис. Изъездил и всю Европу, но она дала мне гораздо меньше, чем Ближний восток. А вот Монголия и Япония — это страны, у которых надо многому учиться.

Счастлив сбывшейся, опять же детской, мечте стать моряком. Да, это было со мной — пятикратно стоял под ветрами и звездами на верхней палубе и приближался к Святой земле. День и ночь охраняли дельфины.

Особо выделю преподавание в духовной академии. Не я что-то давал студентам, а они мне. И незабвенная библиотека академии. Красавицы Лидия Ивановна и Вера Николаевна.

И пеший ход в лавру после октябрьского расстрела Верховного Совета.

В ЖУРНАЛЕ «КРОКОДИЛ» была моя первая публикация в центральной прессе в 1962 году. Публикация не так себе, из жизни. Как получилось. Я уже был старшиной дивизиона, и на мне очень много всего висело, всякого имущества: и пирамиды с оружием, и кровати, и постели, и всякие щиты и тумбочки. А на тумбочках салфетки, на салфетках графины. Тазы, ведра, щетки, шкафы с шинелями, а кроме того, огромный набор для занятий спортом: мячи, ракетки для настольного тенниса, сетка для волейбола и корзины для баскетбола. Все было подотчетным. Были и спортивные снаряды покрупнее: трапеция, перекладина, «конь» и «козел». Через них прыгали. «Конь» был зело истрепан, «козел» еще держался, но просил ремонта. Я пошел к начальнику спортслужбы: «Товарищ майор, разрешите “коня” списать, а “козла” отремонтировать». — «Садись пиши рапорт». Я сел и написал. Майор наложил резолюцию, которую я и послал в «Крокодил», в отдел «Нарочно не придумаешь». И напечатали! Еще бы, очень лихо звучала резолюция: «Разрешаю ободрать коня для ремонта козла. Коня списать».

ГОВОРЮ ПЕВИЦЕ: «Какая ты красавица!» Она: «Работа такая».

«АНТИГОНА» СОФОКЛА, можно сказать, очень христианская трагедия. Она хоронит брата, хотя он объявлен государственным преступником и его запрещено предавать земле. Но она исполняет волю богов, а не приказы земного царя.

ВЕЛИКАЯ ТРИАДА античности Сократ — Платон — Аристотель тоже предтечи христианства, ибо не были многобожниками, говорили о едином Боге. «Вы приговорили меня к смерти, а вас к смерти приговорил Бог».

И ОПЯТЬ ЖЕ триада, уже немецкая: Гердер – Гёте – Шиллер. И русская: Ломоносов – Державин – Пушкин. Они спасали монархии, последние в Европе. И не спасли — много зла навалилось на наши страны со стороны, и много грехов накопилось внутри стран. Нас перессорили, вот и сказке конец. Но мы все-таки выжили. Немцам тяжелей: протестанты.

«ОТЕЧЕСТВА И ДЫМ нам сладок и приятен» — строка Державина, которую взял эпиграфом Федор Глинка к стихотворению «Сон русского на чужбине». Оно длинное, интересное, а сердцевина его — это великая народная песня «Вот мчится тройка почтовая». У Глинки: «И мчится тройка удалая в Казань дорогой столбовой, и колокольчик, дар Валдая, гудёт, качаясь под дугой». В финале: «Зачем, о люди, люди злые, зачем разрознили сердца? Теперь я горький сиротина... И вдруг махнул по всем по трем... Но я расстался со сладким сном — и чужеземная картина сияла пышно предо мной: немецкий город, все красиво... но я в раздумье, молчаливо вздохнул по стороне родной».

В застолье эту песню исполняли не по разу. Помню, что пели: «Зачем, зачем вы, люди, злые, зачем разрознили сердца?» То есть вопрос: почему вы, люди, злые?

«Сон русского на чужбине» напечатан в «Литературной газете», в № 49 за 1830 год. То есть Пушкин, несомненно, знал эти стихи. Но, думаю, запели их не сразу. А когда слушаю «упоительного Россини, Европы баловня, Орфея», то знаю, что Пушкин этим звукам внимал.

«МАРУСЯ ТЫ, МАРУСЯ, Маруся, открой глаза». Маруся отвечает: «Я умерла, нельзя».

ПЯТЫЙ ВЕК до нашей эры называют веком Перикла. До него возрастал авторитет разума, при нем появляются софисты. Выразитель их идей Протагор провозглашает человека мерой всех вещей. Но это путь к нигилизму и разобщенности. Люди неодинаково воспринимают окружающий мир. Истина у каждого своя. Начинает цениться тот, кто заставит других считать его точку зрения единственно правильной. Вот пример доказательства. Ученик договаривается с учителем о плате за то, что учитель выучит его побеждать в споре. Выучился. Не платит. Почему? «Ты должен был выучить меня убеждать, вот я и убеждаю тебя, что я тебе ничего не должен». Но учитель отвечает: «Если ты меня убеждаешь, значит, ты выучился и должен платить, а если не убеждаешь, все равно должен, так как ты не убедил меня не брать с тебя деньги». Каково?

Или хрестоматийный пример. Философ заявляет: «Все критяне лжецы». — «Но ведь и ты критянин, значит, и ты лжец. А раз ты лжец, значит, ты сказал неправду, то есть критяне не лжецы, а раз ты говоришь правду, но ты критянин, значит, ты лжец...»

Такие сказки про белого бычка владели умами. Но были и такие оценки. приехал сынок из Афин, родители встречают, зажарили двух куриц. Он: «Хотите, докажу, что здесь не две курицы, а три?» — «Докажи». Доказывает. Отец: «Хорошо, сынок, мы верим. Мы с матерью возьмем своих куриц, а ты ешь свою, третью».

Спасительным для античной мысли было явление Сократа. Аскет, смиренно терпящий визгливую жену, он не доказывал, а исследовал явления и теории.

Софистов античности сменили схоласты средневековья. Вновь (Джон Локк) зазвучала тема чувств. И в самом деле, нет того в мире, чего бы мы не познавали с помощью чувств. Но опять же — одному в комнате жарко, другому холодно, одному кажется, что до города далеко, другому близко. Что же может повлиять на чувства, управлять ими? Конечно, разум (Кант). Но и тут не состыковывается: разум у всех неодинаковый. Что же и кто же управляет разумом? Воля. Вот слово Ницше, Шопенгауэра. Тут подоспел племянник английской королевы, произошедший от обезьяны, Чарльз Дарвин с теорией эволюции. Благодаря ему в мир пришел фашизм. Как? Ну посудите сами: если человек произошел от одноклеточных, выполз на сушу, оброс шерстью, взял в руки палку, сшиб банан, начал ходить, дошел до печатного станка, он же не остановится, он же пойдет дальше. Куда? От обезьяны к человеку, а от человека к сверхчеловеку. Не всем такое дано: арийцам дано, а славяне — это унтерменши, низшая раса. Ломброзо стал измерять черепа... Чего только не вываливалось из обезбоженных умов на одураченные массы двуногих.

Какая там эволюция, чего болтать? Как был Адам, как была Ева, так и остается. Естественный отбор? А это не оправдание фашизма? Слабый? Уступи место сильному.

НА ВЫСШИХ КОМАНДНЫХ курсах «Выстрел» сел за рычаги танка. И завел, и нажал на педаль. И танк с такой готовностью, с такой легкостью пошел, так быстро набрал скорость, что резко захотелось ехать на нем, чтоб кого-то от кого-то защитить и освободить. Именно так, а не ехать, чтоб на кого-то напасть.

ПРИГЛАШАЮТ В ШКОЛУ выступить перед учениками. Никаких сил. Но духовник сказал: «Когда тебя куда позовут, то сам решай: идти — не идти. Но когда зовут к детям, все бросай и иди».

ЖДАЛИ ХРУЩЕВА, поили свежими сливками поросят, клали для показухи початки кукурузы. Приехал в украинской вышиванке. Показывают ему розовых поросят: «Выращены на кукурузе». Он: «Ну я же говорил!»

ПУШКИН О ВТОРОМ томе «Истории русского народа» Полевого: «Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с Европой, что история ее требует другой мысли, другой формулы».

НА ОДНОЙ СКАМЬЕ в Афинах сидели будущие Василий Великий (Василиус Мегасиус), Григорий Богослов (Григориус Теологиус) и Юлиан Отступник. Все учились на хорошо и отлично.

ШЛИ В ТАЛЛИНЕ нацисты в черном, со свастиками. А старик с гармошкой заиграл «Прощание славянки». И они стали маршировать под этот марш. (Рассказала Татьяна Петрова.)





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0