М.Ю. Лермонтов

Нина Павловна Бойко, член Союза писателей России.
Литературой занимается более двадцати лет. Основные направления: проза, публицистика, драматургия.
Живет в городе Губаха Пермского края. 

6 декабря 1839 года высочайшим приказом Михаил Юрьевич был произведен в поручики, а чуть позже первый секретарь французского посольства Андрэ от имени посла де Баранта обратился к Александру Тургеневу с вопросом: «Правда ли, что Лермонтов в стихотворении “Смерть поэта” бранит французов вообще или только одного убийцу Пушкина?» «Через день или два, — писал Тургенев Вяземскому, — кажется, на вечеринке или на бале у самого Баранта я хотел показать эту строфу Андрэ, но он прежде сам подошел ко мне и сказал, что дело уже сделано, что Барант позвал на бал Лермонтова, убедившись, что он не думал поносить французскую нацию».

Как в случае с Пушкиным, когда голландский посол Геккерн действовал в интересах своего приемного сына Дантеса, так де Барант действовал в интересах своего сына Эрнеста. Папаша мечтал сделать из него дипломата, но тот интересовался только женщинами. «Салонный Хлестаков», — называл его Лермонтов.

Учась в юнкерской школе, Михаил Юрьевич написал шутливое четверостишие сокурснику Шаховскому, увлеченному гувернанткой какой-то фрейлины. Юнкерские стихи Лермонтова знали многие офицеры, и кто-то прочел их Баранту, причем преподнес это так, будто экспромт — о нем. Как и ожидалось, Барант потребовал объяснений от Лермонтова, но Михаил Юрьевич объявил, что все это клевета, и обозвал сплетнями. В ту пору у Лермонтова был серьезный роман с Марией Щербатовой, французик тоже увлекся этой приятной женщиной, однако Мария предпочла Лермонтова.

16 февраля в доме графини Лаваль в разгар бала словно бы невзначай вспыхнула ссора между Лермонтовым и де Барантом. Дело дошло до дуэли. Известна реплика Лермонтова: «Эти Дантесы и де Баранты заносчивые сукины дети!»

Стрелялись на Черной речке, почти на том же месте, где французский хлыщ Дантес убил Пушкина. Теперь перед Лермонтовым стоял такой же хлыщ. Француз промахнулся, Лермонтов выстрелил в воздух. Живший в то время в квартире у Лермонтова Аким Шан-Гирей вспоминал: «Нас распустили из училища утром, и я, придя домой часов в девять, очень удивился, когда человек сказал мне, что Михаил Юрьевич изволили выехать в семь часов; погода была прескверная, шел мокрый снег с мелким дождем. Часа через два Лермонтов вернулся, весь мокрый, как мышь. “Откуда ты эдак?” — “Стрелялся”. — “Как, что, зачем, с кем?” — “С французиком”. — “Расскажи”. Он стал переодеваться и рассказывать: “Отправился я к Монго, он взял отточенные рапиры и пару кухенройтеров, и поехали мы за Черную речку. Они были на месте. Монго подал оружие, француз выбрал рапиры, мы стали по колено в мокром снегу и начали; дело не клеилось, француз нападал вяло, я не нападал, но и не поддавался. Монго продрог и бесился, так продолжалось минут десять. Наконец он оцарапал мне руку ниже локтя, я хотел проколоть ему руку, но попал в самую рукоятку, и моя рапира лопнула. Секунданты подошли и остановили нас; Монго подал пистолеты, тот выстрелил и дал промах, я выстрелил в воздух, мы помирились и разъехались, вот и все”».

Лермонтов конечно же упростил, на самом деле было сложнее. Барант бы убил его, если бы не поскользнулся, нанося решительный удар шпагой. А Щербатова даже не знала, что Лермонтов и де Барант дрались из-за нее.

«История эта оставалась довольно долго без последствий, Лермонтов по-прежнему продолжал выезжать в свет и ухаживать за своей княгиней; наконец одна неосторожная барышня Б***, вероятно безо всякого умысла, придала происшествию достаточную гласность в очень высоком месте, вследствие чего приказом по гвардейскому корпусу поручик лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтов за поединок был предан военному суду с содержанием под арестом, и в понедельник на страстной неделе получил казенную квартиру в третьем этаже Санкт-Петербургского ордонанс-гауза, где и пробыл недели две, а оттуда был перемещен на арсенальную гауптвахту, что на Литейной»  (Аким Шан-Гирей).

У бабушки Лермонтова с горя отнялась нога. Как только старушка поправилась, она выхлопотала для себя разрешение навестить внука. А чтобы иметь о нем ежедневные сведения, упросила коменданта пускать к Мише ее внучатого племянника Акима Шан-Гирея. Военно-судное дело начинало принимать благоприятный для Лермонтова оборот: он пояснил командиру полка Плаутину, что не считал себя вправе отказать французу, ибо тот выразил мысль, будто в России невозможно получить удовлетворения, но вовсе не собирался убивать Баранта и потому выстрелил в воздух.

Тот факт, что секундантом Лермонтова был Столыпин (Монго), при его безукоризненной репутации, способствовал ограждению поэта от недоброжелательных на него наветов. По городу прошел слух, что даже император отнесся к Лермонтову снисходительно: «Государь сказал, что если бы Лермонтов подрался с русским, он знал бы, что с ним сделать, но когда с французом, то три четверти вины слагается». Все выражали сочувствие Лермонтову: «Это совершенная противоположность истории Дантеса. Здесь действует патриотизм!»

Узнав о том, Эрнест де Барант начал повсюду твердить, что Лермонтов хвастает, будто бы подарил ему жизнь, что он еще строго накажет поэта за хвастовство!

«Я узнал эти слова француза, они меня взбесили, и я пошел на гауптвахту. “Ты сидишь здесь, — сказал я Лермонтову, — взаперти и никого не видишь, а француз вот что про тебя везде трезвонит громче всяких труб”. Лермонтов написал тотчас записку, приехали два гусарских офицера, и я ушел от него. На другой день он рассказал мне, что один из офицеров привозил к нему на гауптвахту Баранта, которому Лермонтов предложил, если он, Барант, недоволен, новую встречу по окончании своего ареста, на что Барант при двух свидетелях отвечал так: “Сударь, слухи, которые дошли до вас, неверны, и я спешу вам сказать, что я был полностью удовлетворен”. После чего его посадили в карету и отвезли домой. Нам казалось, что тем дело и кончилось; напротив, оно только начиналось. Мать Баранта поехала к командиру гвардейского корпуса с жалобой на Лермонтова за то, что он, будучи на гауптвахте, требовал к себе ее сына и вызывал его снова на дуэль» (Аким Шан-Гирей).

Елизавета Верещагина писала дочери Саше: «Миша Лермонтов еще сидит под арестом, и так досадно — все дело испортил. Шло хорошо, а теперь Господь знает как кончится. Его характер несносный — с большого ума делает глупости. Жалко бабушку — он ее ни во что не жалеет. Несчастная, многострадальная. При свидании все расскажу. И ежели бы не бабушка, давно бы пропал. И что еще несносно — что в его делах замешает других, ни об чем не думает, только об себе, и об себе неблагоразумно. Никого к нему не пускают, только одну бабушку позволили, и она таскается к нему, и он кричит на нее, а она всегда скажет — желчь у Миши в волнении».

Говоря о «других», Верещагина имела в виду Алексея Столыпина (Монго), который был секундантом. Как человек чести, Столыпин признался в этом сам, хоть кара ему грозила немалая. В результате император объявил Столыпину, что «в его звании и летах полезно служить, а не быть праздным». Монго должен был снова надеть офицерский мундир. На бабушку внук накричал потому, что умоляла извиниться перед Барантом, тем самым смягчив свою участь. Баранты усиленно этого добивались; даже после решения суда, когда Михаил Юрьевич был переведен на Кавказ, старший Барант обратился к шефу жандармов с просьбой вмешаться, принудить Лермонтова извиниться перед его сыном, ибо «светской репутации Эрнеста нанесен серьезный ущерб».

На гауптвахту к Михаилу Юрьевичу пускали; приходили друзья, знакомые, побывал Виссарион Григорьевич Белинский. Он был покорен поэзией Лермонтова. «Каков его “Терек”! — делился с Василием Боткиным. — Черт знает — страшно сказать, а мне кажется, что в этом юноше готовится третий русский поэт и что Пушкин умер не без наследника. Как безумный, твердил я дни и ночи его “Молитву”, — но теперь я твержу, как безумный, другую молитву:

И скучно, и грустно!.. И некому руку
                                                            подать
В минуту душевной невзгоды!..
Желанья!.. Что пользы напрасно
                                         и вечно желать?
А годы проходят — всё лучшие годы!

Любить... но кого же?.. На время
                                            не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? — там
                              прошлого нет и следа:
И радость, и мука, и всё там
                                                  ничтожно...

Что страсти? — Ведь рано иль поздно
                                       их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь
        с холодным вниманьем вокруг, —
Такая пустая и глупая шутка...

Эту молитву твержу я теперь потому, что она есть полное выражение моего моментального состояния. Поверишь ли, друг Василий, — все желания уснули, ничто не манит, не интересует, даже чувственность молчит и ничего не просит».

На этот раз Лермонтов не дичился Белинского, и разговор, начавшийся сухо, стал доверительным. Белинский пробыл у него четыре часа, сразу от Лермонтова придя к Панаеву.

«Я взглянул на Белинского и тотчас увидел, что он в необыкновенно приятном настроении духа. Белинский, как я замечал уже, не мог скрывать своих ощущений и впечатлений и никогда не драпировался. В этом отношении он  был совершенный контраст Лермонтову.

— Знаете ли, откуда я? — спросил Белинский.

— Откуда?

— Я был у Лермонтова, и попал очень удачно. У него никого не было. Ну, батюшка, в первый раз я видел этого человека настоящим человеком!!! Вы знаете мою светскость и ловкость: я вошел к нему и сконфузился, по обыкновению. Думаю себе: ну зачем меня принесла к нему нелегкая? Мы едва знакомы, общих интересов у нас никаких, я буду его стеснять, он меня... Что еще связывает нас немного — так это любовь к искусству, но он не поддается на серьезные разговоры... Я, признаюсь, досадовал на себя и решился пробыть у него не больше четверти часа. Первые минуты мне было неловко, но потом у нас завязался как-то разговор об английской литературе и Вальтер Скотте... “Я не люблю Вальтер Скотта, — сказал мне Лермонтов, — в нем мало поэзии. Он сух”. И начал развивать эту мысль, постепенно одушевляясь. В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я в первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть. Он перешел от Вальтер Скотта к Куперу и говорил о Купере с жаром, доказывал, что в нем несравненно более поэзии, чем в Вальтер Скотте, и доказывал это с тонкостью, с умом и — что удивило меня — даже с увлечением.

Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне наконец удалось-таки его видеть в настоящем свете. А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хотя на минуту быть самим собою, — я уверен в этом...»

Из поездки в Москву вернулась Мария Щербатова, и Михаил Юрьевич упросил караульного отлучиться на полчаса, чтобы повидаться с ней. Как рассказал потом караульный, «были приняты необходимые предосторожности. Лермонтов вернулся минута в минуту, и едва успел он раздеться, как на гауптвахту приехало одно из начальствующих лиц справиться, все ли в порядке. Я знал, с кем виделся Лермонтов, и могу поручиться, что благорасположением дамы пользовался не де Барант, а Лермонтов».

13 апреля суд огласил решение: Лермонтов направляется на Кавказ, в Тенгинский пехотный полк. Самый отдаленный полк и в самом опасном пункте Кавказской линии. Но история этим не кончилась. Старший Барант прибегнул к помощи шефа жандармов Бенкендорфа, который после суда вызвал к себе Лермонтова, потребовав в письменной форме признать свое показание о «выстреле на воздух» ложным и принести Эрнесту де Баранту извинения. Лермонтов вынужден был обратиться за помощью к великому князю Михаилу Павловичу: «Граф Бенкендорф изволил предложить мне написать письмо господину Баранту, в котором я бы просил у него извинения в ложном моем показании насчет моего выстрела. Я не мог на то согласиться, ибо это было против моей совести».

Михаил Павлович ознакомил с этим императора; о реакции Николая I прямых свидетельств нет, но Эрнест де Барант был выслан из России.

За несколько дней до отъезда Лермонтова вышел в печати его роман «Герой нашего времени», в котором Михаил Юрьевич композиционно объединил отдельные кавказские повести. Благодаря такому писательскому ходу он создал совершенно новый для русской и европейской литературы жанр социально-психологического романа. Это было явление, из которого впоследствии выросли Толстой, Достоевский и Чехов, подняв русскую литературу на высочайший мировой уровень.

«Вышли повести Лермонтова. Дьявольский талант! — делился Белинский с Боткиным. — Недавно был я у него в заточении и в первый раз поразговаривал с ним от души. Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура! Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему — он улыбнулся и сказал: “Дай Бог!”»

В начале мая, прощаясь с друзьями в квартире Карамзиных, где были и полковые товарищи Лермонтова, поэт, стоя у окна и глядя на Неву, экспромтом написал стихотворение «Тучки небесные».

Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же,
                                                 изгнанники,
С милого севера в сторону южную.

Приезд Лермонтова  в Москву совпал с именинным обедом в честь Николая Васильевича Гоголя, устроенным историком Погодиным. Погодин пригласил и Лермонтова. Было весело, шумно, смеялись, и только Гоголь плохо скрывал какую-то озабоченность. После обеда все разбрелись по саду, и Лермонтова попросили прочитать «Мцыри».

На другой день, на вечере у Свербеевой, Лермонтов снова увидел Гоголя, завязался разговор, и проговорили до двух часов ночи.

В Москве Михаил Юрьевич встретил Василия Боборыкина. Расставшись осенью 1837 года во Владикавказе, когда Боборыкин с изумлением смотрел, как на постоялом дворе Лермонтов и француз рисовали и пели во все горло, они больше не виделись. Боборыкин теперь был в длительном отпуске, тратя время, как сам признавался, на обеды, поездки к цыганам, загородные гулянья и почти ежедневные посещения Английского клуба.

«Грустно вспомнить об этом времени, тем более что меня преследовала скука и бессознательная тоска. Товарищами этого беспутного прожигания жизни и мотовства были молодые люди лучшего общества и так же скучавшие, как я. И вот в их-то компании я встретил Лермонтова... Мы друг другу не сказали ни слова, но устремленного на меня взора Михаила Юрьевича я и до сих пор забыть не могу: так и виделись в этом взоре впоследствии читанные мною его слова:

Печально я гляжу на наше поколенье, —
Грядущее его иль пусто, иль темно...

Нужно было особое покровительство провидения, чтобы выйти из этого маразма. Не скрою, что глубокий, проницающий в душу и презрительный взгляд Лермонтова, брошенный им на меня при последней нашей встрече, имел немалое влияние на переворот в моей жизни, заставивший меня идти совершенно другой дорогой, с горькими воспоминаниями о прошедшем».

Из письма Ю.Ф. Самарина князю Гагарину: «Я часто видел Лермонтова за все время его пребывания в Москве. Это в высшей степени артистическая натура, неуловимая и не поддающаяся никакому внешнему влиянию благодаря своей неутомимой наблюдательности и большой глубине индифферентизма. Мне жаль, что я его не видел более долгое время. Я думаю, что между ним и мною могли бы установиться отношения, которые помогли бы мне постичь многое».

Довольно часто Лермонтов бывал у Мартыновых, и девицам Мартыновым это нравилось. Отца у них уже не было, умер; брат Николай служил на Кавказе. Он после первой командировки был награжден орденом святой Анны 3-й степени с бантом, вернулся в Петербург, встречался с Лермонтовым, но никогда об этом не упоминал и вообще умалчивал, что два года находился в своем полку. В 1839 году по каким-то причинам был переведен на Кавказ — ротмистром в Гребенский казачий полк. Мать за него очень боялась, писала: «Где ты, мой дорогой Николай? Я страшно волнуюсь за тебя, здесь только и говорят о неудачах на Кавказе. Я стала более, чем когда-либо, суеверна: каждый вечер гадаю на трефового короля и прихожу в отчаяние, когда он окружен пиками». Рассказала о Лермонтове: «Он у нас чуть ли не каждый день. По правде сказать, я его не особенно люблю; у него слишком злой язык и, хотя он выказывает полную дружбу к твоим сестрам, я уверена, что при первом случае он не пощадит и их; эти дамы находят большое удовольствие в его обществе. Слава Богу, он скоро уезжает; для меня его посещения неприятны».

Вместе с Лермонтовым бывали у Мартыновых Александр Тургенев и Лев Гагарин, — шутили, пили чай, гуляли с девицами. Но это случалось днем, а вечерами Михаил Юрьевич ездил к цыганам. Любил цыганские песни.

Приехала Мария Щербатова. Прощание ее с Лермонтовым происходило на глазах у Тургенева, и, как он рассказывал, она и плакала, и смеялась, и без конца повторяла: «Люблю! Люблю!»

В последних числах мая Лермонтов выехал на Кавказ. Ехал по Большому московскому тракту, который пересекал с севера на юг обширные земли донского казачества. Тракт проходил через Новочеркасск, где с недавнего времени служил генерал Хомутов, и Михаил Юрьевич не мог не навестить бывшего своего командира, который теперь был начальником штаба войска Донского. Он прогостил у него трое суток. Хомутов рассказал, что первого мая начался Чеченский поход, войска двинулись в Аух и Салатавию, затем через Кумыкское плоскогорье на правый берег Сунжи и, наконец, перенесли военные действия в Малую Чечню, где встречи с неприятелем сделались чаще, а битвы упорнее и кровопролитнее. Перекрестил на дорогу своего питомца.

В Ставрополь Лермонтов прибыл 10 июня, доложив о себе командующему войсками — генерал-адъютанту Граббе. Тот уже получил приказ императора не отпускать опального поэта с передовой и задействовать его во всех военных операциях! Граббе приписал его к чеченскому полку генерала Галафеева — в самое пекло, где недавно совсем русские войска потерпели ряд неудач: горцами были взяты три русские крепости, остальные крепости горцы держали в осаде.

В свой полк Михаил Юрьевич прибыл в разгар подготовки к походу. Познакомился с братом Пушкина, Львом Сергеевичем, бесстрашным в боях офицером и в то же время способным на детские выходки. Сблизился, хотя и не сразу, с Руфином Дороховым, командиром летучей сотни. С тем самым отчаянным Дороховым, которого Лев Толстой в романе «Война и мир» вывел Долоховым. Как вспоминал Руфин Иванович, «Лермонтов принадлежал к людям, которые не только не нравятся с первого взгляда, но даже поселяют против себя довольно сильное предубеждение. Было много причин, по которым и мне он не полюбился с первого разу. Сочинений его я не читал, потому что до стихов, да и вообще до книг, не охотник, его холодное обращение казалось мне надменностью, а связи его с начальствующими лицами и со всеми, что терлось около штабов, чуть не заставили меня считать его за столичную выскочку. Да и физиономия его мне не была по вкусу, — впоследствии сам Лермонтов иногда смеялся над нею и говорил, что судьба будто на смех послала ему общую армейскую наружность. На каком-то увеселительном вечере мы чуть с ним не посчитались очень крупно, — мне показалось, что Лермонтов трезвее всех нас, ничего не пьет и смотрит на меня насмешливо. То, что он был трезвее меня, — совершенная правда, но он вовсе не глядел на меня косо и пил сколько следует, только, как впоследствии оказалось, на его натуру, совсем не богатырскую, вино почти не производило никакого действия. Этим качеством Лермонтов много гордился, потому что и по годам, и по многому другому он был порядочным ребенком. Мало-помалу мое неприятное впечатление стало изглаживаться. Я узнал события его прежней жизни, узнал, что он по старым связям имеет много знакомых и даже родных на Кавказе, а так как эти люди знали его еще дитятей, то и естественно, что они оказывались старше его по служебному положению».

С 6 июля по 2 августа Лермонтов принимал участие в целом ряде стычек и сражений. Насколько было опасно, рассказал декабрист Николай Лорер: «Сражение приходило к концу, Лермонтов и Лихарев шли рука об руку, споря о Канте и Гегеле, но вражеская пуля поразила Лихарева в спину навылет, и он упал навзничь».

Самое значительное сражение произошло 11 июля на реке Валерик. Плоскогорная Чечня, присоединившись весной к горным чеченцам, непрерывно воюющим против русских, обратила все взоры на имама Шамиля как на освободителя. Генерал-лейтенант Галафеев поставил целью остановить их движение, помешать соединению с Шамилем, который собрал уже огромное ополчение. Четырехтысячный отряд Галафеева вышел из крепости Грозной 6 июля и с боем прошел до селения Гехи. Тем временем чеченцы собрали крупные силы под командованием наиба Мухаммеда. Утром 11 июля отряд Галафеева двинулся к Гехинскому лесу. Чеченцы, скрывавшиеся в лесной чаще, не выдавали себя, заманивая противника в глубь лесных дебрей. Лишь дым костров (маяков), с помощью которых горцы сообщались друг с другом, передавая сигналы о движении вражеских войск, говорил о присутствии в лесу чеченских разведчиков. Войдя в лес, русский отряд двинулся вперед по узкой арбяной дороге, подошел к чеченским завалам, перекрывавшим ее, и чеченцы открыли яростный огонь! Пули летели со всех сторон, чеченцы забирались на деревья и, привязывая себя к стволам, стреляли сверху. Командиры бросали свои роты в штыковые атаки на штурм завалов, теряя людей, но чеченцы исчезали как привидения.

Наконец, оттеснив их и разобрав завалы, отряд двинулся к лесной поляне. По опушке протекала речка Валерик (Валарг-хи), пересекавшая дорогу. Берега ее были отвесны: по левому тянулся лес, правый, обращенный к русским, был открыт лишь в некоторых местах. Выехав на поляну, русская артиллерия открыла картечный огонь в сторону леса. В ответ не было ни звука. Был отдан приказ сделать привал. Артиллеристы уже снимали орудия с конных передков, как в этот момент чеченцы открыли убийственный огонь. Стреляли из-за завалов, с вершин деревьев, из-за кустов, били на выбор. Скоро заряды кончились, и тогда они кинулись вперед, выхватив шашки и кинжалы. Начался упорный рукопашный бой прямо в воде! Кровь опьяняла чеченцев, теряли рассудок; глаза загорались свирепым огнем, движения становились ловчее, быстрее, из горла летели звериные рыки.

«Выйдя из леса со своими орудиями, я увидел огромный завал, обогнул его с фланга и принялся засыпать гранатами. Возле меня не было никакого прикрытия. Оглядевшись, увидел, однако, Лермонтова, который, заметив мое опасное положение, подоспел со своими охотниками. Но едва начался штурм, как он уже бросил орудия и верхом на белом коне, ринувшись вперед, исчез за завалами. После двухчасовой страшной резни грудь с грудью неприятель бежал. Я преследовал его со своими орудиями — и, увлекшись стрельбой, поздно заметил засаду, устроенную в высокой кукурузе. Один миг раздумья — и из наших лихих артиллеристов ни один не ушел бы живым. Быстро приказал я зарядить все четыре орудия картечью и встретил нападающих таким огнем, что они рассеялись, оставив кукурузное поле буквально заваленное своими трупами» (К.Х. Мамацев).

С тех пор имя Константина Христофоровича Мамацева приобрело в отряде большое уважение. Лермонтов тоже показал на реке Валерик образцовую доблесть. В официальных военных сводках о нем говорилось: «Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнил возложенное на него поручение с отменным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших солдат ворвался в неприятельские завалы».

За доблесть, проявленную в сражении на речке Валерик, Михаил Юрьевич был представлен к ордену Святого Владимира с бантом.

«В одной из экспедиций, куда пошли мы с ним вместе, случай сблизил нас окончательно: обоих нас татары чуть не изрубили, и только неожиданная выручка спасла нас. В походе Лермонтов был совсем другим человеком против того, чем казался в крепости» (Р.И. Дорохов).

Кровопролитный бой на реке Валерик Михаил Юрьевич описал в стихотворении «Валерик». В нем нет ни единого слова в осуждение «врага» или чванливого превосходства над ним, как нет и порицания русских. Народы Кавказа пережили трехвековое владычество Османской империи, приняли мусульманство, — теперь имамы Кавказа, имея хозяев в Турции, получая оттуда оружие, пугали людей русским крепостным правом. «Уйти под защиту халифа» принималось ими как единственный выход.

В крепость Грозную отряд возвращался с перестрелками, а через несколько дней началась экспедиция в Северный Дагестан. По пути, в палатке у Миатлинской переправы, барон Пален нарисовал карандашом профильный портрет Лермонтова. У поэта усталый вид, он, очевидно, давно не брился, и вообще ему было не до себя: фуражка помята, сюртук без эполет, ворот расстегнут... Существует мнение, что на этом портрете Лермонтов единственно схож с оригиналом.

В Дагестане отряд пробыл две недели; крупных боевых действий не происходило, и люди смогли отдохнуть. «Хорошо помню Лермонтова, — вспоминал Константин Христофорович Мамацев, — и как сейчас вижу его перед собою, то в красной канаусовой рубашке, то в офицерском сюртуке без эполет, с откинутым назад воротником и переброшенною через плечо черкесскою шашкой. Натуру его постичь было трудно. В кругу гвардейских офицеров он был всегда весел, любил острить, но его остроты часто переходили в меткие и злые сарказмы, не доставлявшие особого удовольствия тем, на кого были направлены. Когда он оставался с людьми, которых любил, он становился задумчив, и тогда лицо его принимало необыкновенно выразительное, серьезное и даже грустное выражение. Но стоило появиться хоть одному гвардейцу, как он тотчас же возвращался к своей банальной веселости. Он был отчаянно храбр, удивлял своею удалью даже старых кавказских джигитов, но это не было его призванием. Даже в этом походе он никогда не подчинялся никакому режиму, и его команда, как блуждающая комета, бродила всюду, появляясь там, где ей вздумается. В бою она искала самых опасных мест».

Тяжелораненый Руфин Дорохов был отправлен в Пятигорск, передав командование своей летучей сотней Лермонтову. «К делу, я теперь в Пятигорске, — писал приятелю, — лечусь от ран под крылышком у жены — лечусь и жду погоды! Когда-то проветрит? В последнюю экспедицию я командовал летучею сотнею казаков, и по силе моих ран сдал моих удалых налетов Лермонтову. Славный малый — честная, прямая душа. Мы с ним подружились и расстались со слезами на глазах. Командовать летучею командою легко, но не малина. Жаль, очень жаль Лермонтова, он пылок и храбр, — не сносить ему головы».

Бесстрашие Лермонтова, его тактическая разумность, отсутствие неоправданной жестокости по отношению к чеченцам снискали ему уважение воинского руководства и даже самих чеченцев. Девять раз его отряд ходил за линию фронта, Лермонтов дважды был ранен, но никогда его летучая сотня не действовала исподтишка — сражались честно. Михаилу Юрьевичу доставляло удовольствие скакать с врагами наперегонки, увертываться от них, избегать тех, кто пытался идти ему наперерез. Его натура, сильная и подвижная, не выносила обыденности.

«Он хвастал своею храбростью, как будто на Кавказе, где все были храбры, можно было кого-либо удивить ею. Он мне был противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука. Гарцевал на белом как снег коне, на котором, молодецки заломив холщовую шапку, бросался на чеченские завалы. Собрал какую-то шайку грязных головорезов. Совершенно входя в их образ жизни, спал на голой земле и ел с ними из одного котла» (барон Россильон).

Своей походной одеждой и шашкой через плечо Лермонтов был ненавистен не только Россильону. Был случай, когда прибыл в отряд какой-то важный чин из Петербурга, и Лермонтов предстал перед ним потный, расхристанный после стычки с чеченцами, и сабля через плечо. Это вместо безукоризненного офицерского вида!

До глубокой осени оставались войска в Чечне, сражаясь почти ежедневно. По состоянию здоровья Лермонтов на короткое время отправлен был в Пятигорск, откуда написал Алексею Лопухину: «Мой милый Алеша. С тех пор как я на Кавказе, я не получал ни от кого писем, даже из дому не имею известий. Может быть, они пропадают, потому что я не был нигде на месте, а шатался все время по горам с отрядом. У нас были каждый день дела, и одно довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2000 пехоты, а их до 6 тысяч, и всё время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте... вообрази себе, что в овраге... час после дела еще пахло кровью. Когда мы увидимся, я тебе расскажу подробности, — только бог знает, когда мы увидимся. Я теперь вылечился почти совсем и еду с вод опять в отряд, в Чечню. Если ты будешь мне писать, то вот адрес: на Кавказскую линию, в действующий отряд генерал-лейтенанта Галофеева, на левый фланг».

Самый жаркий и продолжительный бой, в котором участвовал Лермонтов, случился 27 октября: «В Автуринских лесах войскам пришлось проходить по узкой лесной тропе под адским перекрестным огнем неприятеля; пули летели со всех сторон, потери русских росли с каждым шагом, и порядок невольно расстраивался. Последний арьергардный батальон, при котором находились орудия Мамацева, слишком поспешно вышел из леса, и артиллерия осталась без прикрытия. Чеченцы разом изрубили боковую цепь и кинулись на пушки. В этот миг Мамацев увидел возле себя Лермонтова, который точно из земли вырос со своею командой. И как он был хорош в красной шелковой рубашке с косым расстегнутым воротом; рука сжимала рукоять кинжала. И он, и его охотники, как тигры, сторожили момент, чтобы кинуться на горцев, если б они добрались до орудий. Но этого не случилось. Мамацев подпустил неприятеля почти в упор и ударил картечью. Чеченцы отхлынули, но тотчас собрались вновь, и начался бой, не поддающийся никакому описанию. Чеченцы через груды тел ломились на пушки; пушки, не умолкая, гремели картечью и валили тела на тела. Артиллеристы превзошли в этот день все, что можно было от них требовать; они уже не банили орудий — для этого у них недоставало времени, а только посылали снаряд за снарядом. Наконец эту страшную канонаду услыхали в отряде, и высланная помощь дала возможность орудиям выйти из леса. По выходе из него попалась небольшая площадка, на которой Мамацев поставил четыре орудия, обстреливая дорогу, чтобы облегчить отступление арьергарду. Вся тяжесть боя легла на артиллерию. К счастью, скоро показалась другая колонна, спешившая на помощь с левого берега Сунжи. Раньше всех явился к орудиям Мамацева Лермонтов со своей командой, но помощь его оказалась излишней: чеченцы прекратили преследование. Пользуясь плоскостью местоположения, Лермонтов бросился с горстью людей на превосходного числом неприятеля и неоднократно отбивал его нападения на цепь наших стрелков и поражал неоднократно собственною рукою хищников. Затем с командою первый перешел шалинский лес, обращая на себя все усилия хищников, покушавшихся препятствовать нашему движению, и занял позицию в расстоянии ружейного выстрела от пушки. При переправе через Аргун он действовал отлично... и, пользуясь выстрелами наших орудий, внезапно кинулся на партию неприятеля, которая тотчас же ускакала в ближайший лес, оставив в руках наших два тела» (В.А. Потто).

30 октября опять при речке Валерик Михаил Юрьевич явил новый пример хладнокровного мужества, отрезав дорогу от леса сильной партии неприятеля, из которой только малая часть спаслась благодаря быстроте лошадей, а остальные были уничтожены.

24 декабря командующий кавалерией действующего отряда на левом фланге Кавказской линии Голицын подал рапорт командующему войсками Кавказской линии и Черномории генерал-адъютанту Граббе представить к награждению Михаила Лермонтова золотой саблей с надписью «За храбрость». Свой рапорт Голицын сопроводил запиской генерала Галафеева: «...я поручил начальству Лермонтова команду, из охотников состоящую. Невозможно было сделать выбора удачнее: всюду поручик Лермонтов первым подвергался выстрелам хищников и во всех делах оказывал самоотвержение и распорядительность выше всякой похвалы».

Наградной список, отправленный в Петербург, был рассмотрен императором в конце февраля следующего года. Николай Павлович вычеркнул из него Лермонтова, объявив: «Поручик Лермонтов при своем полку не находился, но был употреблен в экспедиции с особо порученною ему казачьею командою; поручик Лермонтов непременно должен состоять налицо во фронте, и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку!»
 

* * *

Бабушка после отъезда Михаила Юрьевича на Кавказ немедленно сдала большую петербургскую квартиру, за которую приходилось платить две тысячи в год, и поехала в Тарханы. О том, что уедет, она говорила внуку. Но то, что вернулась в Петербург, сняв домик на Шпалерной улице, он узнал только в Ставрополе, от Павла Ивановича Петрова.

Арсеньева хлопотала о внуке изо всех сил: писала его полковому начальству, просила родных и знакомых замолвить за него словечко перед государем. Жаловалась, что не доживет до возвращения Мишеньки.

В декабре Михаилу Юрьевичу разрешили двухмесячный отпуск для свидания с ней.

Лермонтов до последнего ничего не знал, частные письма не доходили. Денег, кроме офицерского жалованья, не было, и он чувствовал себя стесненно. Не знал и того, что в журнале «Отечественные записки» постоянно печатались его произведения, а по ходатайству Андрея Краевского Цензурный комитет разрешил к изданию первый томик его стихов. 25 октября сборник вышел в свет в количестве тысячи экземпляров.

Перед Новым годом он получил разрешение на поездку до Ставрополя, где должен был взять отпускное свидетельство. Был извещен, что военный министр сделал запрос в Штаб командующего войсками о его поведении. В Ставрополе зашел в канцелярию, узнать, что же ответили. Старшим адъютантом оказался университетский товарищ Костенецкий, он сказал Лермонтову, что ответ подготовлен, но еще не отправлен. Велел писарю отыскать бумаги. Оказалось, что писарь собственноручно подготовил характеристику: «Поручик Лермонтов служит исправно, ведет жизнь трезвую и добропорядочную и ни в каких злокачественных поступках не замечен». Михаил Юрьевич расхохотался и велел, ничего не меняя, так и отправить министру.

Остановился Лермонтов у Павла Ивановича Петрова, и, как всегда, начались радостные встречи с друзьями, среди которых было немало декабристов, отбывавших кавказскую ссылку рядовыми солдатами. Помянули Александра Одоевского, умершего в августе 1839 года от малярийной лихорадки, похороненного в форте Лазаревском.

В те дни в Ставрополе было много офицеров, отличившихся в Чеченском походе и поощренных отпусками. Приехал Монго Столыпин. Летом он участвовал в экспедиции Галафеева и вместе с Лермонтовым сражался на речке Валерик. Участвовал и в осенних боях, за что был представлен к ордену св. Владимира 4-й степени с бантом.

Среди офицеров был молоденький Александр Есаков, оставивший свои воспоминания: «Я еще совсем молодым человеком был в осенней экспедиции в Чечне и провел потом зиму в Ставрополе. Редкий день мы не встречались в обществе. Чаще всего сходились у барона Вревского, тогда капитана генерального штаба. Как с младшим в этой избранной среде, еще безусым, Лермонтов школьничал со мной до пределов возможного; а когда замечал, что теряю терпение (что, впрочем, недолго заставляло себя ждать), он, бывало, ласковым словом, добрым взглядом или поцелуем тотчас уймет мой пыл».

Более официальная обстановка соблюдалась на обедах у командующего войсками генерала Граббе. Павел Христофорович Граббе высоко ценил Лермонтова как человека талантливого, дельного и храброго офицера. Но, как вспоминал Николай Дельвиг, обедали чопорно, молча; Лев Пушкин и Лермонтов называли молчальников картинной галереей. 14 января, получив отпускной билет на два месяца, Михаил Юрьевич выехал в Петербург через Новочеркасск, Воронеж и Москву.







Сообщение (*):

Михаил

05.06.2019

Как я понял, это глава из книги "Тоска небывалой весны..." о М. Ю. Лермонтове. Я читал эту книгу полностью и она оставила самые хорошие впечатления. Лишенная всяких сплетен и домыслов, с опорой на факты, эта книга, по моему мнению, является одной из лучших книг о поэте.

Аркадий

05.06.2019

Хорошо и живо изображена фигура русского гения.с удовольствием прочитал. Спасибо!

Гертруда Арутюнова

07.06.2019

Никогда не доводилось читать столь подробной биографии поэта.Поздравляю Нину Бойко с прекрасной публикацией. Дальнейших успехов. Гертруда.

Вячеслав

07.06.2019

Текст очень лаконичен. Это позволяет соединить разные стороны характера Лермонтова и представить, каким был поэт в живом общении. Тут нет совсем эмоционального отношения автора книги-биографии к тому или иному действующему лицу реальной истории. Пространство для "додумывания" читателя организовано очень умело, с чувством такта и информационной меры. Читается на одном дыхании, хотя сегодня появилось несколько хороших биографических книг о Лермонтове (Валерий Михайлов, Владимир Бондаренко, а десятилетием раньше - Юрий Беличенко). Это - достоинство автора, выбравшего очень верную интонацию своего повествования.

Комментарии 1 - 4 из 4