Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Последняя ночь Зазубрина

Владимир Николаевич Яранцев родился в 1958 году в Калинине. Окончил Новосибирский государственный университет. Печатается с 90-х годов в Новосибирске, затем в различных изданиях Москвы и Сибири: «Литературной газете» и «Литературной России», журналах «Сибирские огни», «Сибирские Афины», «Алтай», «День и ночь», «Складчина», «Огни Кузбасса» и др. Автор книги «Еще предстоит открыть…» (2008) о сибирской литературе.
Кандидат филологических наук. Заведующий отделом литературной критики журнала «Сибирские огни».
Живет в Новосибирске.

26сентября 1937 года. Камера Лубянской тюрьмы. На следующий день писатель Владимир Зазубрин услышит приговор. Надежда еще теплится: он ведь рассказал все начистоту, написал письмо Ежову, сам Сталин, по слухам, решает его судьбу. События, даты, книги встают перед его внутренним взором вехами биографии, которая может закончиться уже завтра.

1895 год, 25 мая (6 июня) — рождение. Принято считать эту дату важной, главной. Но ведь никто же ее не помнит, все потом узнается, документами подтверждается. Сейчас он назвал бы датой своего рождения 1912 год: увлечение большевизмом, сначала мальчишеское, конечно, — нелегальный журнал в реальном училище, первые знакомства с эрэсдээрпэшниками. Если бы не Анна Никифорова, может, и не зашло бы так далеко. Но она приехала в их глухую Сызрань из Петербурга, молодая, красивая, с эмигрантским опытом, агентша самого Ленина. И покатилось: в 1913 году он — в ядре их Сызранского ревкома, в 1914-м — сам уже его возглавляет, пишет статьи, листовки, организовывает митинги. Отчисление в декабре из училища должно было охладить пыл, отрезвить: не игра это в «Бесы», любимейший роман Достоевского, когда и пятерки организовывали, как там, и разрушать все подряд клялись, пока что, правда, на бумаге. И вот она, роковая дата: 6 апреля 1915 года — арест, тюрьма, освобождение. Но с условием «продажи души», то есть тайного сотрудничества с полицией и агентской кличкой «Минин». Спаситель Отечества от басурман. Это был второй, и серьезный звонок, знак того, что игру пора заканчивать, и чем быстрее, тем лучше.

Но задор, азарт, авантюризм, «достоевщинка». Ему ведь и двадцати тогда не было! Еще и отец, революционер 1905 года, к которому ходил в тюрьму и который из игры вскоре вышел — сменил мундир железнодорожника на чин частного поверенного. И ему бы вслед за ним, одуматься. Как же! В сознание въелись фантазмы и гротески зеленой юности: драма «Два» из жизни провокаторов, картины «Перед казнью» и «Ведут» — та же мрачная тема, начатая повесть о революции. Не отвертишься. И тут такая возможность, такой шанс — и жандармам подыграть, и революционерам. Хотя есть уже и большевистский авторитет (три года стажа все-таки!) и репутация: остепениться бы, посерьезнеть. Переосмыслить Достоевского и Нечаева, чей «Катехизис революционера» автор «Бесов» сделал предметом памфлета. А он — подражания.

Словом, перед искушением не устоял и, с ведома друзей-партийцев, сыграл роль агента охранки, побывал в шкуре «двурушника» — и Мининым, и Зубцовым (настоящая фамилия Зазубрина) одновременно. Сразу по обе стороны баррикад. И трех месяцев не отбыл, с января по март 1917 года, а мостик в 1937 год уже тогда перекинул, на поживу ежовцам. И он все им скажет, даже больше, чем надо. Только дайте дописать «Горы», писать вообще, и все окупится. Ведь ему уже 42 года, а он ничего еще толком не написал.

Не любил Зазубрин вспоминать те годы, да вот заставили. Ладно, будь по-вашему. С большей бы охотой сразу перескочил в 1921 год. Рассказал бы о нем с радостью и гордостью. Еще бы, посмотреть бы на вас, с чем бы вы вышли из этой четырехлетней передряги. В марте 1917-го его как будто оправдали по «агентским делам», но тут призвали в армию, потом учиться на офицера в Павловское училище, там поддержал Октябрьскую революцию, в награду получил должность секретаря комиссара Госбанка, но все испортили грязные слухи о провокаторстве; не успел вернуться в Сызрань — «белый» переворот, опять военное училище, сначала в Оренбурге, потом в Иркутске, глядь — а уже август 1919-го, и он колчаковский подпоручик, и рад, и не рад, ибо армия Верховного правителя катится на восток под ударами большевиков; так он перешел в декабре к «красным», читал лекции, писал в партизанскую и армейскую газеты. И вот наконец 1921 год. «Два мира» — первый советский роман, первый экземпляр, отпечатанный в походной типографии политуправления 5-й армии, первый гонорар — 5 миллионов рублей и три воза купленных на них дров. Новая, царапающая, фамилия, псевдоним: Зазубрин. Главная дата его жизни, второе рождение. 1921 год.

Но возмечталось о большем — о славе. И только что появившийся в Москве журнал «Красная новь» мог бы его прославить, как Всеволода Иванова: редактор и литкритик А.Воронский и Горький, пригласивший его в Москву из Омска, печатали сибиряка чуть ли не в каждом номере, начиная с «Партизан». Чем хуже он, Зазубрин, с его «страшной, жуткой, хорошей, нужной книгой» (отзыв Ленина) — «походным» романом «Два мира»? Его уже известили, что он принят в сотрудники «Красной нови», и уже начал писать для журнала продолжение «Двух миров» — 2-ю и 3-ю части романа, появились и другие задумки. И вдруг сорвалось. Пришлось вернуться из Москвы в Канск, как с неба на землю упасть. Ох и опостылело же ему все тут — и лекции в партшколе, которыми загрузили его безбожно, и нищета канской жизни, когда даже срам прикрыть было нечем, до того износилась одежда, а тут еще рождение сына Игоря.

Помог Вениамин Вегман, большой авторитет тогда в Сибири, хотя по должности всего-то завсибистпартом, главный архивариус края. И вот с 1923 года он в Новосибирске, на странной должности «председатель и секретарь» журнала «Сибирские огни» (далее «СО») — второго «толстого» советского журнала Советской России и первого — в Сибири. Организованного Валерианом Правдухиным, Лидией Сейфуллиной, Феоктистом Березовским и др. под идеологическим присмотром Емельяна Ярославского в марте 1922 года. Скепсис, помнится, был большой: город-подросток (1893 года рождения, почти что ровесник Зазубрина!) — вчера еще большая деревня (60 тысяч человек), а сегодня вдруг столица Сибири, вчера не было ни библиотек, ни писчей бумаги (ездили на вокзал конфисковывать колчаковские вагоны с книгами и канцелярщиной), а сегодня — главный журнал края. Чудеса, фантастика! Несколько месяцев продержится, писал он Березовскому в начале 1923 года, и «до осени… умрет». Успеть бы напечатать «чекистскую» повесть «Щепку», да еще «Общежитие» и «Бледную правду» — «нэповские» рассказы. Тут-то и узнал, почем фунт лиха: «Щепка» оказалась непроходной ни в Новосибирске, ни в Москве, куда ее специально, написав бодрое предисловие, возил Правдухин, быстро прогрессировавший как литкритик. А Зазубрин давал читать всем, даже до Дзержинского дошел. Нет, не приняли: слишком кроваво выглядят чекисты, да еще герой с ума сходит. А за «Общежитие» так влетело, что всю жизнь потом аукалось. Видите ли, коммунистов похотливыми сифилитиками изобразил, «пошлейший порнографический пасквиль» написал, как разъяренный Главлит определил в присланной аж в Сиббюро бумаге.

Ладно, как будто проехали, замяли. В 1924 году даже фильм по его сценарию на основе «Двух миров» сняли — «Красный газ» (о силе «красной» идеи в народе). Но главное, «СО»-то пошли! Несмотря на отъезд Правдухина и Сейфуллиной в Москву. Нашлись люди творческие, пишущие и здесь. Георгий Вяткин, Исаак Гольдберг, Антон Сорокин, Глеб Пушкарев — до революции еще начинавшие, знакомцы Горького и Григория Потанина, знаменитого «областника», втянулись, расписались. За ними Вивиан Итин, Афанасий Коптелов, Кондратий Урманов, Рувим Фраерман, Николай Дубняк-Кудрявцев, Павел Долецкий… А поэты просто блеск: Иван Ерошин, Леонид Мартынов, Иосиф Уткин, Сергей Марков, Михаил Скуратов и, наконец, Павел Васильев.

Он просто втянулся, потерял голову от захватывающих перспектив: догнать и перегнать «Красную новь», отомстить, так сказать, за себя и за всю сибирскую литературу, которую замечают, только если напечатался в Москве. Так увлекся организацией сил сибирского «литфронта», что даже перестал писать свое, художественное: лишь очерк «Неезжеными дорогами» — о полете на агитационном «юнкерсе» над Сибирью в 1926 году. Да и тот припахивал Б.Пильняком и И.Бабелем — знал их неплохо, встречался в Москве, на квартире супругов Правдухина и Сейфуллиной. В основном же выступления, речи. От «Литературной пушнины», дружеского шаржа на своих друзей-«огнелюбов» — заклеймят потом и признают как жутко «областническую», — до речи в годовщину Октябрьской революции в ноябре 1927 года, где он дал по шапке известному Семену Родову. Да-да, тому самому «напостовцу», которого вместе с Авербахом и Лелевичем разгромили в 1925 году (спасибо Д.Фурманову!), а в 1926-м он оказался в Новосибирске: писал в «Советскую Сибирь» высокомерные статьи о «СО» и сибирской литературе (редко), обзоры московских журналов (часто) и копал под Зазубрина и организованный им в марте 1926-го Союз сибирских писателей (ССП). Реанимировал худосочный новосибирский СибАПП (отделение РАПП), научил его дерзости и наглости в войне с «СО» и ССП и отчалил обратно в Москву. Дело свое сдал преемнику Александру Курсу — новому фавориту секретаря Сибкрайкома Сергея Ивановича Сырцова (ославлен потом как глава антипартийного лево-правого блока «Сырцов — Ломинадзе»).

Так заваривалась каша 1927–1928 годов. Тогда все смешались в кучу, до сумятицы в голове: «левопопутничество» «СО» (так, по-ученому, определил место журнала в иерархии литтечений), пролетарская литература, которую навязывали ему Родов, СибАПП, а потом Курс, журнал «Настоящее» Курса и стоящего за ним Сырцова, отрицавшего художественную литературу вообще и грозившего взорвать академию сибирской словесности, то есть «СО», и его трехмесячное «настоященство» — участие в редколлегии журнальчика. Тут-то и надо было остановиться, как надо было тормозить и в 1914-м, разобраться, чего же он хочет. Союз с Курсом, назвавшим его друга Ерошина, поэта-лирика, есенинца, «фашистом», выглядел симптомом страшной путаницы. Началась она (или все-таки продолжилась?) в 1923-м, когда побег из Канска в Новосибирск обернулся неожиданным лидерством в «СО», к которому вообще-то не был готов. В 1926-м он еще цитировал Троцкого наизусть, прямо на съезде, и даже готов был печатать Родова (проговорка М.Басова, его соратника, главы Сибкрайиздата), но публиковал Александра Каргополова, выдвиженца Сырцова, который потом отвернулся и от того и от другого.

Кончилось все тем, что в начале 1928-го опубликовал… Александра Воронского (правда, под псевдонимом «Л.Анисимов»), антипода и Родова, и Курса, к тому же «троцкиста», как все говорили. И довершилось «Заметками о ремесле» — исповедью окончательно запутавшегося в «соснах» идеологических течений и каверз, полуочерком-полуэссе. И оскандалился: всех шокировало его изображение вождей на XVсъезде партии в декабре 1927 года: шаржи, почти карикатуры. «Сталин ходит по президиуму с трубочкой, улыбается. Остановится, положит руку кому-нибудь на плечо и слегка покачивает, точно пробует — крепок ли <…> улыбающееся рябоватое, серое лицо под низким лбом с негнущимся ершом черных волос <…> зеленый френч, серые мятые, свободные штаны и простые сапоги. <…> Буденный неожиданно мал ростом. <…> У Молотова короткая верхняя губа. Он заикается. Кажется, что сильный конь спотыкается, дергает головой, наклоняется, задержанный невидимыми вожжами». И это о съезде, разоблачившем и добившем троцкистскую оппозицию!

Резолюция Сибкрайкома (7 июня 1928 года) разрубила гордиев узел. «Наличие в журнале (особенно в № 1 и 2 за 1928 год) отдельных произведений, отражающих чуждые рабочему классу настроения и влияния, а именно: тенденции сменовеховского национализма <…> и провинциальной ограниченности» (В.Зазубрин. «Литературная пушнина» и др.), плюс «неправильное, вредное по своим результатам, отражение советской действительности (В.Зазубрин «Заметки о ремесле» и проч.), а также «элементы ревизии основных положений марксистской идеологии в области художественной критики и искусства вообще (статьи Л.Анисимова <...> Зазубрин — “Октябрь и литература”»…) И наконец: «Поручить секретариату проработать вопрос о составе редакции журнала»…

Обидно, тяжко, худо. Сбежал на Алтай, хотел бросить литературу, стать охотником, бродить с ружьем по горам. Но тут явился Горький и спас Зазубрина: нашел ему место редактора в ГИЗе. Сейчас уже думал, наверное: а может, лучше бы не спасал? Ерошин, например, Алтаем и спасся, пересидел все смуты, уехал потом в Саяны, дожил до 1965 года, умер в Москве в 71 год, тихо-мирно. А он послушал Горького. Уж больно хорошо пошла у них переписка еще с февраля 1928 года: Зазубрин ему о «бороде Достоевского», отросшей в «рассказах 1922–1924 гг.», а Горький — об «Общежитии»: «злейший “золазим” — рвота, сопли, пот, ночные горшки». И итог: «Пишете Вы плохо и мало заботясь о точности, ясности». Зазубрину бы обидеться, прекратить переписку. А он ничего, даже поблагодарил. Да так воодушевился, что поверил в свою новую задумку — роман «Горы», начатый на Алтае после «катастрофы 1928 года». Посвятил его коллективизации, а она как-то отошла на второй и др. планы перед неотразимым Алтаем. И еще название, как нарочно, перекликалось с заветным именем: «Горы» — это «Горький», благодаря Горькому, во имя Горького. Слал ему рукописные куски «однофамильного» романа, Горький советовал, правил, хвалил. Так что забросил «Щепку» (а ведь готовил уже не повесть — роман!) как отголосок «левопопутчнического» прошлого, след его революционных комплексов. Решил стать другим — советским, переделаться согласно духу новых, 30-х. Как сам Горький, зачастивший в СССР, который хотел стать сверхсоветским, но переборщил, бросив лозунг: «Если враг не сдается — его уничтожают». И добился: его, Зазубрина, «врага», уже уничтожают. Завтра, может, уже и уничтожат. Горький, конечно, ни при чем — он о кулаках писал, мешающих коллективизации, устраивающих голод, саботаж и т.д. Но его именем козыряют, вот что обидно…

1931 год. Новое десятилетие — новая жизнь. Ободренный Горьким, Зазубрин читает «Горы» в Горках 16 июля. Присутствуют К.Федин, Н.Никитин, И.Бабель, Л.Сейфуллина, В.Правдухин, И.Груздев… Всем роман нравится, кроме А.Воронского. Ах, какое большое спасибо сказал бы он ему сейчас, в 1937-м! Как бы бурно приветствовал его резкий отзыв! Но тогда обиделся. А как иначе, если вам говорят: «Роман ваш никудышный. Герой — чепуха. Я протестую против этой книги от первой до последней строчки». Да, он, конечно, роман потом поправит, даже слишком. Даром что и так писал его небыстро — по 14 строчек в день. Но переписывать заново не будет. А все равно солнечность, жизнерадостность тех алтайских дней конца 20-х как-то подвянет. Зато выпятятся его любимые метафоры, сложные, порой вычурные и вдруг неожиданно удачные, как найденный самородок. Они отяжелят, остраннят роман. Впрочем, главной его «метафорой» станет главный герой с фамилией-метафорой — Безуглый. Это коммунист, возвращающийся в Сибирь, где участвовал в ликвидации белых банд в 1921 году. Он похож на Зазубрина: пересадка с московского поезда на пароход до Бийска происходит в Новосибирске. Безуглый, пишет он, любил его, «город-юношу в гремящей прозодежде». Другая любовь — Анна, с которой он встречался в том же памятном году, ждет его в селе Белые Ключи, куда Безуглый и направляется.

А куда спешить, если он приехал в горы — алтайские горы? И видит, как «синие горы со снежными верхушками расселись по всему горизонту толстыми алтайскими баями в белых бараньих шапках», а «небо лежит опрокинутым синим блюдом». Метафора длится: «Луна прилипла к его дну светлым куском меда, звезды свисали медовыми каплями. Трава, густо закапанная сладкой росой, светилась». Таким же «медовым», прилипчивым, сладким оказывается кулак Морев. Безуглый слушает так терпеливо его кулацкие речи, потому что тот спас его, раненого, выходил и вылечил. Чтобы спустя семь лет выслушать: «Кумыной ни одно восударство не живет, а нам хотится всех догнать и перегнать». Или: «Хто у нас будет работать? Нижные коммунисты одно только званье имеют, да билеты в карманах трут». Или: «Сицилизьм будет, когда обману не будет… Пока же выходит по-нашему: не обманешь, не соврешь — веку не проживешь». Между прочим, этого Морева, классового врага, он только что спас от медведя на медвежьей охоте.

А медведь в «Горах» — это целая философия. «Человек человеку — медведь», — собирается сказать Безуглый в своем докладе на собрании ячейки. И вряд ли это только о глухоманной Сибири. Это и о советском дремучем человеке, и о человеке вообще, ради самки готового перерезать самцов-конкурентов. Как это сделал дед Морева Магафор при переселении в Сибирь. Зазубрин нецеломудренно точен, описывая сцену насилия: «Милодора грызла у него грудь. Магафор ломал ей ребра. Они двумя темными большими рыбами возились на траве, горячей от крови. <…> Милодора обессилела и стихла. Магафор повалился на нее, засопел». И тут же — совокупление медвежье: «Самка немного отошла от самцов и снова призывно оглянулась. Черный бросился на нее, навалился ей на спину грудью и животом. Она устойчивее расставила ноги. Победитель ревел, и устрашая, и торжествуя».

Писал все это непотребство и не смущался. Еще и у Горького защиты просил и выпросил публикацию романа в «Новом мире» (1933. № 6–12). На весь СССР своих медведей выставил. Есть тут и другие «медведи»: блаженный Бидарев, «толстовец», проповедующий частное земледелие среди потенциальных колхозников; придурковатый Игонин, подсматривавший за дочерьми арестованного Николая II, будучи охранником, и ставший коммунистом, потому что не получилось стать «Наполеоном»; и вовсе уж чокнутый Дитятин, платящий 5 рублей за сеанс любви собственной жене, сбежавшей от него на прииски, в проститутки. Между прочим, именно этот тип рисует портрет Сталина — сибирского политссыльного, возвращающегося с рыбалки с уловом «жирных осетров».

Ох уж этот Сталин. Как бы ни подступался к нему, все неудачно. В «Записках о ремесле» хотел ведь не просто его описать, а ощупать, всего, от оспинки на лице до мягких сапог на ногах. Хотел убедиться, что Сталин настоящий прежде всего физически, «вещественно». Так главку и назвал: «Настоящие люди» — в пику оголтелому журнальчику «Настоящее». Поняли же наоборот: карикатура, шарж. 26 октября 1932 года сидел с ним практически тет-а-тет на квартире Горького, затеявшего встречу писателей и вождей. И что? Хотел сказать о цензуре, мешающей писать о «простом» Сталине, о том, что он «без рефлекса на величие». А вдруг начал сравнивать Сталина с… Муссолини. Тот сидел «насупившись», как писал критик К.Зелинский, участник встречи. И Павленко якобы шепнул ему: «Вот и позови нашего брата. Бред». Но разве он этого бреда хотел?! Просто вспомнились эти злосчастные «Заметки о ремесле» и его персонаж — «любезный товарищ», советовавший, как лучше описать вождей на съезде и переработать «Щепку» в роман. Придумал, что о цензуре говорит не он, Зазубрин, а его «товарищ», — литературный прием, только и всего.

Зазубрин не мог не заметить, что двойственность — двоение, двойничество, двоемыслие — стало чертой его характера и творчества. Уже с «Двух миров», которые должны были называться «За землю чистую» с главным героем — белым офицером Барановским. И он выражал его сокровенные, «достоевские» мысли о роковом, обоюдоостром характере людского насилия. Угрожающим это двойничество стало в «Щепке», где Срубов, изо дня в день руководивший расстрелами «контрреволюционеров», едва удерживается от сумасшествия. Выдумывает «расстрельную машину», специальные колбы для «переваривания» жертв живьем, чтобы упразднить расстрелы. Но не смог удержать одержимого: Срубов выходит из-под его, Зазубрина, контроля и сходит с ума. Так ему лучше. А его кумир — «Она», Революция, фантом огромной, плохо одетой «бабы», стоит и смотрит себе как ни в чем не бывало «на мир зоркими, гневными глазами». Срубовым больше, Срубовым меньше. Ей-то что, она просто вечно голодная и вечно беременная. Была, наверное, раньше благородной Вечной Женственностью Владимира Соловьева и символистов. Теперь деградировала, пала. Наверное, не сама по себе, а в глазах сходящего с ума Срубова. Не зря повесть-то и называется «о Ней и о Ней» — раздвоилась она, Высокий Идеал, и доступна его умозрению как просто «баба». Ну а в «Заметках о ремесле» этот синдром вышел наружу: что автор, что «любезный товарищ» — один Зазубрин, но в двух ипостасях. Он и в то же время не он. Так где же он, в конце-то концов?

Дальше так нельзя. Понимая это, Зазубрин и прислоняется к Горькому как самой верной опоре. А кто же еще? Родные «СО» вспоминали его только худым словом. Новый редактор из сибапповцев Анатолий Высоцкий, подписавший в 1929-м антигорьковскую резолюцию в «Настоящем», придумал «зазубринщину». И вставлял потом нехитрый этот «термин» во все свои статьи, чуть ли не в каждый номер. Итин, которому и публичное слезное покаяние не помогло остаться редактором «СО» сразу после Зазубрина, остался при Высоцком замом. И не протестовал против его поношения. И только поэты — Ерошин, Марков, Мартынов — громко возмутились его отставкой. Но, арестованные в 1932-м по «делу “Сибирской бригады”», вскоре примолкли, ушли от современности в историю, разъехались кто куда.

И тут Зазубрин повеселел: 1934 год. Оттепель. Итин опять редактор «СО», печатает романы М.Ошарова и, главное, А.Коптелова, его ученика. Его «Великое кочевье» — тоже об Алтае и алтайцах, идущих в колхоз куда увереннее, чем его «горцы». Нужен или не нужен героям Коптелова этот колхоз — все равно идут. Во-первых, партия объявила «великое кочевье» к социализму и коллективизации. Во-вторых, уж больно мерзкие эти баи-богатеи, как тот Сапог Тыдыков — жадина, лукавец, похотливец. И больно хороши коммунисты, так что и не запоминаются. Но все равно роман хорош, в первом варианте стиль и метафоры — прямо зазубринские. Потом их из него долго выколачивали. И выколотили: Афанасий Лазаревич прожил большую жизнь, в 1990-м скончался.

В том же году, в феврале, съездил на Алтай двух зайцев убить: выполнить в Новосибирске поручение Горького — провести собрание накануне Первого съезда советских писателей — и подсобрать еще материала для продолжения «Гор». Вышло конфузно, но иначе разве когда у Зазубрина было? Позвонил от Коптелова, у которого остановился, Итину, поругались, как всегда, потому что недолюбливали друг друга. Но без вражды. Тот его спросил, признает ли он правильной резолюцию бюро крайкома? «Щеки Владимира Яковлевича налились кровью, — вспоминает Коптелов, — и он сказал: “За ошибки явные и мнимые ответствен не только я — мы их, к сожалению, допускали в совместной с вами работе, и ответственность полагалось бы делить поровну”». Но Итин упрямо твердил, «явно высказывая не только свое мнение: нет, еще не настало время для публичных выступлений Зазубрина в Новосибирске».

Поехали на Алтай, стал читать в каком-то доме отдыха отрывок из «Гор» — сцену срезки маральих рогов. Ту, где 90-летний Магафор пьет кровь из свежесрезанных «пеньков», «захлебываясь и сопя». Неловкая тишина по окончании чтения, Зазубрину неловко в сто крат. На охоте Зазубрин тоже подкачал, не сумев выстрелить в прямо на него набежавших маралов. «Растерялся. Уж очень они быстро», — лепетал незадачливый охотник. Коптелов, не отходивший от Зазубрина, так при этом рисует своего старшего друга: «Он, багровый, стоял с опущенным ружьем, дышал тяжело, как загнанный конь». И все-таки победа: Высоцкого сняли с поста председателя Новосибирского оргкомитета Первого съезда советских писателей. После его звонка Горькому и перечисления всех своих обид и унижений.

Оттепель 1934-го? Почему оттепель, если в апреле ругали его «Горы» уже официально, в Оргкомитете будущего Союза писателей СССР? А потому что старался только один — некто Г.Федосеев, «крестьянский критик», наверняка с подачи Березовского, его недруга: «Безуглый не субъект действия, а объект действия для других персонажей, то есть он пассивен». А все потому, писала далее «Литературная газета» в отчете с заседания, что главная идея романа «состоит в идее вечного круговорота всего живого. Герои романа прежде всего включены в общую космическую жизнь природы и только затем обнаруживают себя как существа общественные». Зато защищали его авторитетнее и ярче. Е.Усиевич сказала, что «в основе романа лежит идея здоровая и плодотворная — о том, что биологическое тождество двух индивидов не исключает их социальной полярности». А Зазубрин улыбчиво добавляет: «Ей кажется, что половой акт медведей нельзя описывать, так как этого невозможно, например, поставить на сцене. Нельзя описывать и голую женщину <…> видимо, из тех же сценических соображений» — это уже не «Литературка», а письмо Горькому. Спасибо и Сейфуллиной: «Большевики у Зазубрина настоящие живые люди. Что касается необычных биографий героев, то революция сделала их совершенно обычным, закономерным явлением». П.Юдин, философ, по-философски и подытожил, держась ближе к середине: это роман, «безусловно, советский», но есть «опасная тенденция» — «натурализм, с которым необходимо бороться».

И вот еще один подарок Горького — журнал «Колхозник», где Зазубрин будет ведать литературно-художественным отделом. Уж он развернется, вспомнит «СО» 20-х годов, к нему пойдут, понесут рассказы, стихи, статьи. Горький, правда, крестьян не любил никогда, достаточно вспомнить его берлинскую книжечку «О русском крестьянстве» (1922) и ее скандальную концовку: «плуг» революции так глубоко «взбороздил всю массу народа <…> что крестьянство уже едва ли возвратится к старым, в прах и навсегда разбитым формам жизни; как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского, вымрут полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень <…> их заменит новое племя — грамотных, разумных, бодрых людей». Такими и будут советские колхозники. 22 июня 1934 года, объявляя о выходе нового журнала, Горький писал о его облике: здесь будут «очерки строительства социалистического государства», «статьи о работе науки, облегчающей труд колхозника, усиливающей плодородие земли». Главное, просветить, окультурить колхозника, «вооружить его разум для дальнейшего развития страны». Но сам писал в новый журнал (обещал в каждый номер) рассказы о дореволюционном прошлом. Да так, что нельзя этих «шорников» и «быков», корыстных бездельников и бескорыстных трудолюбов назвать вымирающими, обреченными. Люди как люди, только сельские.

Но это все будет позже, в конце года. А пока Зазубрин пережил важное событие — Первый съезд СП СССР. Доклад Горького, излагающий историю мировой и русской, но не советской литературы. Речь Юрия Олеши — что монолог Кавалерова из его «Зависти», который захотел было стать нищим, но вовремя понял, что «коммунизм есть не только экономическая, но и нравственная система», и решил стать советским. Мастерское выступление Бабеля, настолько раскованное, что оратор мог позволить себе — рисковал, конечно, — подшутить над собой: «Если заговорили о молчании, то нельзя не сказать обо мне — великом мастере этого жанра. (Смех.)». Или умное — Пастернака: «Поэтический язык сам собой рождается в беседе с нашей современностью — современностью людей, сорвавшихся с якорей собственности и свободно реющих, плавающих и носящихся в пространстве биографически мыслимого». И далее: «Поэзия есть проза не в смысле совокупности чьих бы то ни было прозаических произведений, но сама проза, голос прозы, проза в действии, а не в пересказе. Поэзия есть язык органического факта, то есть факта с живыми последствиями».

Завидовал, конечно. Но если зависть и была, то только белая. Николай Смирнов, наблюдавший Зазубрина в дни съезда, писал, что Зазубрин «был весел, подвижен, с крайним вниманием выслушивал любую речь, любовался находчивостью и остроумием Горького, руководившего съездом, и, встречаясь со мной в перерывах, довольно потирал руки». Примечательно это деловитое «потирание рук». Что-то вроде: ну, держитесь, Олеша, Бабель, Пастернак, вот сяду, напишу не хуже вас». Да и говорить ведь мог не хуже. По крайней мере, лучше Итина. Ну, сказал тот о «постыдном и непонятном безразличии по отношению к литературе областей и республик» со стороны столичных литературных критиков, что не «гиблое» это место, Сибирь, а развивающийся край. Но ведь пресно, маловыразительно, робко. Уж он бы грянул, как, бывало, в 1926-м и 1927-м в Новосибирске. Зато Итин — глава делегации, оратор, редактор «СО». А Зазубрин — только рядовой делегат, № 120 по алфавиту, между Завьяловым М.С. и Заксом А.А. Еще и беспартийный (6 декабря 1928-го исключили). Еще и Березовский отвесил оплеуху: на собрании партгруппы пленума съезда он выступил против кандидатуры Зазубрина в члены Правления СП СССР…

1935-й вспоминал без радости. Радоваться ли, что вышел книгой «Когутэй» — его перевод алтайской сказки о бобренке, победившем злого и жадного бая, ставшем богатырем и женившемся на царице-волшебнице? Во-первых, этих сказок насобирал на Алтае немало, были, наверное, и лучше. Во-вторых, издал ее в «Академии», у Л.Каменева, будущего «врага народа». С его-то, Зазубрина, репутацией это только улика. Затеяли было с Горьким «Библиотеку “Колхозника”», от Герцена до Горького. Загорелся, предлагал добавить Гоголя и Салтыкова-Щедрина, рассказы в другие рубрики. Но потихоньку идея угасла, а потом, со смертью Горького, то есть через год, и вовсе забылась. Да и сам опростоволосился на «совещании комментаторов» будущего издания: сказал, что издаваемая серия «подобрана как иллюстративный материал к истории деревни». Больше всех возмутился критик Д.Мирский, воспринявший «мои слова, — пишет Зазубрин Горькому, — как личное оскорбление и заявил: “Мне у вас делать нечего. Я отказываюсь. Я так не умею. Я могу писать только об авторе и его произведении, ставя их в основу угла”». Что мог еще сказать автор знаменитой «Истории русской литературы с древнейших лет по 1925 год», написанной в Лондоне, тонкой, изящной, эссеистичной? Это вам не «Колхозник» и его «Библиотека». Вот если бы они встретились тогда, в 1925-м. Зазубрин, печатавший в том славном году умную критику ленинградца Якова Брауна, знакомого Правдухина, в СО», нашел бы и с Мирским общий язык.

«Колхозник» будто бы оживился: пошли Максимилиан Кравков, еще один «огнелюб», «сибирский Джек Лондон», как его называли, помор и словолюб Борис Шергин, уже известный Михаил Исаковский, промелькнули Эдуард Багрицкий и Александр Прокофьев. И все. Лучшие так и не пошли. Почему-то считали, что от Зазубрина исходит какая-то «групповщина», а Горький-редактор и «зарубить» может, на авторитеты не посмотрит. В марте намекнул Горькому, что хочет оставить «Колхозник», чтобы спокойно дописывать «Горы». В ноябре повторил уже утвердительно: «Не сердитесь, что я хочу уходить из “Колхозника”». Возраст, седина заставляют спешить: успеть бы сделать то, что задумал. Ведь «мне сорок лет, а я все еще хожу в начинающих». Но был и всплеск. Вдруг больной с обострившимся «старым (с сызранской тюрьмы. — В.Я.) процессом в легких» выздоравливает, начиная писать… пьесу.

И не удивительно. О пьесах все заговорили с подачи Сталина: «Наш рабочий занят… Где ему сесть за толстый роман… Пьесу рабочий легко просмотрит». К Первому съезду СП СССР советская драматургия имела уже солидный отряд авторов: А.Афиногенов, Н.Погодин, К.Тренев, В.Билль-Белоцерковский, А.Корнейчук, А.Файко и др. Плюс А.Толстой и сам Горький. В декабре 1935 года Зазубрин сообщает ему: «Обрел душевное равновесие и, главное, восстановил бешеную работоспособность. Поставил себе задачей — написать в декабре пьесу. Первый акт уже читал Сперанскому, Федорову, Лаврентьеву и др. (сотрудники Всесоюзного института экспериментальной медицины — ВИЭМа. — В.Я.). Получил полное одобрение. Работаю как пьяный, неотрывно». Да и деньги нужны: в Переделкине дают дачу, на строительство нужно 40 тысяч. Дайте хотя бы 10, отработаю, пишет он в Секретариат СП СССР. И, видимо, дали, ибо строить начал уже летом, продолжил осенью 1936-го.

Тогда уже не было Горького. Но Зазубрин не мог полноценно писать, развиваться, творить без Горького, без живого с ним контакта. Так уж между ними установилось, «сработалось» за эти годы. И не только с человеком, но и с его творениями. Ему очень — дважды повторил, «очень» — понравился рассказ «Бык». Но что в сравнении с ним «Жизнь Клима Самгина», которую Горький писал уже второе десятилетие, роман-громаду, квинтэссенцию таланта и гения, который по размаху соперничал и с «Тихим Доном», и с «Петром Первым». Не говоря уже о пресловутых «Брусках» Федора Панферова. И у каждого были свои изъяны: шолоховский роман все же был слишком «областным», толстовский — из архаического ХVIII века слишком явно кивал на Сталина. И оба были недописаны, а дописанные «Бруски» даже и до недописанных вышеназванных не дотягивали. А вот Горький поставил неподъемную задачу — показать российскую интеллигенцию из глубины, из самой ее межеумочной сути, двуглавости, обращенной и к буржуазии, и к простонародью: «Клим» — народ, «Самгин» — культура европейской «самости», индивидуума, буржуазности. Как такому двуликому и двуличному существу превратиться в «красную», «пролетарскую», советскую интеллигенцию? Да еще коллективистскую по образу жизни и творчества? «Самгиным» Горький и говорил, что такое невозможно. А если он, интеллигент из народа, как сам Горький, пытался это сделать, то тянул за собой других. В том числе и его, Зазубрина. Не зря он пенял Горькому, что его роман состоит из «разговоров».

[...]





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0