Светлая память

Владислав Владимирович Артемов родился в 1954 году в селе Лысуха Минской области (Белоруссия). Учился в Белорусском государственном университете на факультете журналистики, затем в Литературном институте им. А.М. Горького.
Работал редактором в журналах «Литературная учеба», «Москва». Автор двух поэтических книг и нескольких книг прозы. Стихи и повести печатались в журналах «Наш современник», «Москва» и др.
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

Дознание проводил сам Борис Евгеньевич Бауков, старший следователь. Это был уже вполне равнодушный и даже циничный профессионал, сломавший судьбу не одному десятку людей. Но нынче он был непохож на себя. Волновался, говорил много ненужных слов, несколько раз вставал без всякой нужды, подходил к окошку. Рассеянно глядел вниз, где прямо под окнами угрюмо темнел приземистый куб больничного морга с просмоленной черной крышей.

Ему никак не удавалось войти в тот привычный и рутинный тон, с каким привык он бесстрастно распутывать самые драматические коллизии чужих судеб. Он даже испортил бланк протокола, чего с ним не случалось уж, пожалуй, лет десять…

А дело между тем было, в сущности, самое пустяковое, формальное. Врачебная ошибка, повлекшая за собою смерть пациента. Умысел исключался. Кому это выгодно? Да никому! Дело можно было закончить в три минуты, но следователь не спешил. Тянул время…

Перед ним сидела притягательная сорокалетняя женщина, на диво свежая и ухоженная, с великолепной подтянутой фигурой. Он успел ее разглядеть и оценить по достоинству, пока она, чуть покачивая бедрами и цокая каблучками, обходила стол, направляясь к своему служебному месту.

Теперь она сидела напротив, откинувшись в удобном кресле с высокой спинкой и закинув ногу на ногу. В ее текучие глаза с блестящими темными зрачками опасно было засматриваться. Он хмурил брови и как бы в задумчивости скашивал взгляд вниз. На груди, в разрезе белого халата, видна была ее матовая смуглая кожа. Вероятно, прохладная и свежая. Вот именно, что — вероятно. Не сунешься же ладонью, не проверишь. Он гадал — в солярии получен этот ровный загар или же это дар древнего египетского солнца…

Вопреки его воле, уже после первой минуты общения в мозгу этого белобрысого, лысеющего и полноватого человечка сама собою зародилась и стала вызревать надежда. Совершенно беспочвенная надежда, ибо женщина была не его круга. Он это горько понимал своим проницательным и чутким умом выбившегося в люди плебея. Изо дня в день изощрял он этот ум, копаясь в мерзостных глубинах человеческого подсознания и отыскивая там мотивы всяческих преступлений. Но нынче держать в узде свои чувства не мог, да и не особенно старался. Чувства эти, сравнительно с привычным фоном его обыденных переживаний, в некотором роде были даже и чисты, и возвышенны. Он искренне хотел понравиться этой женщине. Тонко улыбался, сторожил ответные взгляды, блистал, как ему казалось, остроумием... Проницательно сощуривался. Посылал флюиды.

Она, впрочем, реагировала слабо. Никак не реагировала. Все его флюи­ды гибли втуне.

Трезво оценивая свои шансы, он понимал, что, собственно говоря, никаких шансов у него и нет. Но глупая надежда цепко удерживала его, и чем больше движений он совершал, чтобы освободиться, тем вернее и глубже его втягивала эта коварная трясина…

— Вот не знаю, Дарья Аркадьевна, как поточнее сформулировать. Дабы… Чтобы потом не прицепились к фразе…

— Назовите это как хотите… Халатность… — спокойно подсказала Дарья Аркадьевна. — Врачебная ошибка… Как вам угодно. Пусть даже, на худой конец, это будет преступная халатность, но никак не — преступление!

И говорила-то она удивительно, как­то по-особому выпевая слова грудным своим голосом. Всякое ее слово звучало интимно.

— Смерть пациента дело серьезное… — говорил в ответ ей следователь, которому эта смерть пациента была, что называется, до фонаря. — Серьезнейшее дело. Не отмахнешься. У нас в системе, знаете ли, грядет очередное ущемление гаек. Слыхали небось про подвиги майора Снигирева?

— Ну как же… Три дня по всем каналам. Первая новость…

— Жена ему вроде как изменила. Если бы… Если бы хоть изменила, Дарья Аркадьевна!.. Так, поцеловалась с кем­то там. С бывшим однокурсником. У подруги на свадьбе. А в итоге имеем двух покойников.

— Вон как? — протянула Дарья Аркадьевна. — Дела сердечные. Тогда понятно... А то в «Вестях» ведь как говорят. Дескать, в переполненном кафе, пьяный майор… А его, оказывается, жена разлюбила.

— Да если и разлюбила! — гневно сказал следователь. — Всякое в жизни бывает… Ну застрелись, если терпеть невмоготу… Уйди тихо, благородно. По­английски. Или задуши ее, в конце концов. Тем более детей нет. Но тихо задуши, укромно… Зачем же оружием табельным громыхать на всю страну?! Всю систему порочить, других подставлять?

— Тут, стало быть, сердечные дела, — не слушая следователя, едва ли не мечтательно повторила Дарья Аркадьевна. — Тогда все понятно… И фамилия-то красивая. Снегирев. Снегирь…

— Снигирев! — ревниво поправил Борис Евгеньевич. — Всех подставил. Теперь, по опыту знаю, будут цепляться буквально ко всему. Ко всякой запятой. Как бы и вы, Дарья Аркадьевна, под эту раздачу не попали… Труп он и есть труп. Мотива я, конечно, здесь не вижу. Не усматриваю.

— Вы и не увидите. С какого боку ни усматривай, мотива нет. Зачем? Какая мне выгода от этой смерти? Или его родне. Которая, впрочем, про него и думать забыла. С квартиры этот труп давно уже согнали, еще в девяностых… Накоплений у него ноль… Какие накопления у бомжа?

— Это остроумно… Ценю… — усмехнулся следователь.

— Не поняла?..

— Про труп в начале девяностых, — пояснил он. — Ну, что труп этот с квартиры согнали. Остроумно сказано… Передан, так сказать, сам дух эпохи. Прекрасный, зримый образ.

— А-а, — рассеянно произнесла Дарья Аркадьевна. — Может быть… Я не хотела.

Следователь отложил свой «паркер», поставил локти на стол, соединил ладони домиком и сцепил пальцы. Теперь стали видны его запястья. И выторкнулись из-под рукава часы за тридцать тысяч долларов. Вот так­то вот…

— По­человечески я все прекрасно понимаю. Но мы ведь работаем с бумагами, с документацией. И тут есть обстоятельства, которые не могут не смущать. Во­первых, вы сами, Дарья Аркадьевна, поставили эту роковую капельницу. Лично. Хотя делать это должна дежурная медсестра…

— Помилуйте, у дежурной всегда миллион забот. И потом, я же врач. Надо же мне время от времени заниматься практикой. Вы хотите, чтобы я потеряла навык?

— Вы, конечно, врач. И, уверен, искусный врач. Убежден. Но вы все­таки заведующая отделением. Наших бюрократов может насторожить тот факт, что вы занялись этой, как вы выразились, практикой в первый и единственный раз за последние полгода. И с таким печальным результатом…

— Увы… Мы действовали по инструкции, но, к сожалению, инструкция не все учитывает. У пациента была сердечная недостаточность. По инструкции ставится капельница со строфантином. Что, собственно, я и сделала. Это рутинная практика…

— Но доктор Полюшкин при первичном обследовании не исключил острого инфаркта миокарда. Подозреваю, что он в ту минуту был не вполне трезв, судя по его каракулям. Да и сегодня при личном общении с ним я ощутил некий запах, что ли… Подозреваю, что это обычное его состояние.

— Его мамка в детстве ушибла, — усмехнувшись уголками губ, сказала Дарья Аркадьевна.

— Да что вы? — удивился Борис Евгеньевич. — Головою?

— Это из Гоголя, — пояснила Дарья Аркадьевна. — Шутка такая…

— Шутку понял, — серьезно сказал следователь. — У нас полстраны мамка ушибла. И все­таки… Есть запись доктора Полюшкина в журнале. Пусть не вполне разборчивая, но это официальный документ. Топором не вырубишь. Этот ваш строфантин в таких случаях совершенно противопоказан. При быстром внутривенном введении гарантирована остановка сердца...

— Да, это главная ошибка. Дозу нужно было разделить хотя бы на три части. Да вводить под экг-контролем… Признаю, что это в некотором смысле оплошность. Но вы же прекрасно видите условия, в которых мы работаем…

— Говорят, он вам розы дарил… — внезапно с фланга ударил следователь. — Подбросил на ваш стол. С чего бы? Какие-то личные отношения?

— Во­первых, многие наши пациенты частенько это делают… — Дарья Аркадьевна снисходительно усмехнулась. — Когда денег у них нет. Цветы дарят, конфеты… Ну, а во-вторых, розы эти он украл из вазы у Софьи Петровны. У той самой дежурной медсестры. Выдернул прямо из воды. Даже не потрудился обрезать ветки. А может, просто не успел. У него полчаса было перед капельницей. Я эти розы тотчас же и выкинула, они уже болотом воняли…

— Удивительно! Едва живой, а как проворно действовал. И с чего бы такие знаки внимания? Влюбился он в вас, что ли... Это, впрочем, неудивительно! — не удержался он от комплимента, задержав взгляд на ее лице.

Дарья Аркадьевна рассеянно перебирала бумажки на столе и никак не отреагировала на его комплимент.

— Думаю, просто заискивал, — сказала она равнодушно. — У этих бездомных людей своя психология вырабатывается. Что-то собачье в характере появляется… Да и во взгляде. То ли побьют их, то ли кусок хлеба бросят. Вы разве не замечали?

— И не только во взгляде, — согласился следователь. — Они ведь одновременно и живучесть собачью приобретают… Да. Ну хорошо. Все складно. Но наитием, нюхом профессиональным, если хотите… — следователь ткнул указательным пальцем в свой кадык. — Чую я. Чую, Дарья Аркадьевна. Но мотива не вижу. Самые абсурдные варианты перебрал… Усыпить старика, дабы высвободить место для блатного клиента? Дело житейское. Бывает, из-за бутылки пива лишают жизни…

— Никакого блатного клиента не было. На место этого старика через час положили точно такого же. Гуманитария. И тоже, между прочим, бездомного. И тоже он, сердешный, сейчас под капельницей. Могу вам показать его как вещественное доказательство. И подобных вещественных доказательств у меня семь палат. Да еще и в коридоре, если вы успели заметить…

— Успел заметить, успел, Дарья Аркадьевна… Все успел. Н-да-с… Про все эти трудности я знаю. Знаю даже, что истерика с вами случилась после капельницы этой…

Выкладывая как бы между прочим главный свой козырь, Борис Евгеньевич весь внутренне напрягся, чутко следя за ее реакцией.

— Пустяки, — спокойно отреагировала Дарья Аркадьевна. — Наша Софья Петровна готова все преувеличивать. Это никак не связано. Домашние неурядицы, так уж совпало в тот день…

— Ну что ж… Не вижу мотива. Да признаться вам честно, и видеть не хочу. А и шут с ним, с бомжом этим и всеми его мотивами! — Следователь развеселился и совершенно переменил тон. — Ему еще повезло, можно сказать. Не под платформой замерз, не у мусорного бака. В тепле, в чистоте. В присутствии очаровательной женщины, Дарьи Аркадьевны, главврача… На миру, как говорится, и смерть красна…

Следователь пощелкал кнопочкой дорогого «паркера». Поглядел на часы. Он уже здорово опаздывал, но уж очень не хотелось ему расставаться с этой приворожившей его женщиной…

Он подготавливал нужную фразу. Попытался внутренне настроить себя на игривый лад, придать словам своим легкость и блеск, но чувствовал, как стремительно тяжелеют еще не сказанные слова, как осыпаются с них игривость, легкость и блеск, как покрываются они жесткой щетиной, и утробно мычит в них угрюмая первобытная тяга к соитию.

— Ну, что ж, с делом мы покончили… Осмелюсь спросить у вас, Дарья Аркадьевна, — глухо сказал он, глядя на нее исподлобья и заранее зная, что загоняет себя в нелепейшую ситуацию. — Скажу вам откровенно… Конечно, отношения наши слишком кратки и поверхностны… Но, как говорится, чем черт не шутит. Что вы намереваетесь делать... ну, скажем, нынешним вечером?

— Этим черт не шутит, — холодным тоном произнесла она. — Вы уж меня простите. Мы с вами не дети. У меня семья, муж… ну и так далее.

— Ясненько. Все точки расставлены. Понял.

Следователь захлопнул папку, решительно встал, застегнул пуговицы пиджака. Еще раз блеснул заветными часами.

— Всего наилучшего, Дарья Аркадьевна, — с достоинством откланялся он. — Прощайте…

— Прощайте…

— Должен вам заметить, что вы редчайшая женщина! — произнес он, приостановившись у выхода. — Поверьте моему обширному, собранному по крупицам житейскому опыту… Одна на сотню тысяч…

Вызволив наконец свои чувства из вязкой трясины надежды, он, казалось, обрел безответственную легкость и свободу. Да, конечно, еще пощипывало на сердце, но тесноты в горле уже не было, и теперь следователь говорил совершенно вольготно.

— Не поддавайтесь унынию. Прощайте.

— И вам того же…

 

Он быстрым шагом шел к лифту, не чуя больничной вони, не замечая кроватей, расставленных вдоль коридора, с теми самыми лежащими на виду «вещественными доказательствами», которыми хвасталась несравненная и неприступная Дарья Аркадьевна. «И не преступная» — горько пошутил он, и тотчас озноб обиды снова пронял его до корней волос.

Да, человек может себя не любить. Временами. Или не уважать. Презирать себя за вздорные поступки, за глупые слова, за мелкие грешки... Но жалость к себе неизменно живет в сердце даже у самого распоследнего негодяя. Нет такого бессовестного вора, бесчувственного душегуба, которого не приголубила бы эта самая жалость к себе, не прослезилась и не вздохнула над ним и его неудавшейся жизнью. Жалость к себе — самая близкая родственница человека. Пожалуй, именно она и есть та самая «мать-старушка седая», о которой поет по тюрьмам суровый, калеченный жизнью люд.

Как ни сдерживал себя следователь, как ни урезонивал, но к тому времени, когда он выбрался на улицу, обида уже вовсю бушевала в нем. И издевка эта враждебная, презрительная… «И вам того же…» Он­то считал себя интересным мужчиною, обаятельным, милым человеком, приятным и остроумным собеседником…

Он машинально включил сигнал поворота, резко тронулся с места и тут же вынужден был ударить по тормозам. Едва не столкнулся с проносящимся мимо грузовиком.

«Так, спокойно. Взять себя в руки… Не срослось. Но и ты, рыжий, получишь у меня не четыре года. Нет, не четыре. Отгребешь, сучара, на полную катушку!.. По максимуму…» — угрюмо пообещал он неведомо кому.

Этот ни о чем не подозревающий «рыжий», выдернутый из переполненной камеры на очередной допрос, уже с полчаса ждал его в местном СИЗО.

 

Вечером в приемный покой доставили еще одного старика.

— Ну а этот откуль? — добродушно спросил толстый доктор Полюшкин, дежурный хирург.

— С улицы взяли, — сказал хмурый санитар, перекатывая к стенке носилки. — Привычное дело.

Именно в эту минуту в приемный покой спустилась Дарья Аркадьевна. На плече ее висела сумочка, в руке она держала целлофановый пакет.

Доктор Полюшкин осматривал старика.

Дарья Аркадьевна молча встала рядом.

— Что ж ты дашь мне, Даша… И когда ж ты дашь мне?.. — благодушно напевал Полюшкин, щупая ногу пациента.

Даже больному старику видно было, что говорится это просто так, что толстый доктор давно утратил всякий практический интерес к противоположному полу.

— Что ж ты, сучий сын, мешкал? — заругался Полюшкин. — Вишь, как голень-то разнесло!.. Еще пару-тройку дней — и гангрена. Секир-нога… Народ, мать его… Верно говорят: американец идет к врачу за год до болезни, а русский — за день до смерти...

— Кажется, некроз уже начался, — заметила Дарья Аркадьевна. — Цвет кожи мне не нравится…

— А то. Рентген и на стол. И ножичком чик­чок…

— Может, не надо ножичком? — робко предложил больной.

— Надо, брат, — бодро сказал доктор, лукаво взглянув на Дарью Аркадьевну. — Простое вливание лекарств тебе не поможет. Твой организм нужно разрезать и вручную отрегулировать… Тащите его наверх! — приказал он санитарам.

Те молча вкатили носилки в грузовой лифт.

— Сан Саныч, позавчера к нам сердечника привозили… Помнишь? — сказала Дарья Аркадьевна. — С Рижского вокзала. Под платформой жил…

— А-а, бомжа? Жукова? Как же… Дознаватель этот всю душу мне вывернул. Умысел искал, идиот…

— Это моя первая любовь была, доктор.

— Да ну? Ты шутишь, Дашка! — не поверил Полюшкин. — Этот старый гриб? Такой слизняк и — первая любовь!.. Насмешка судьбы…

— Да, доктор… Я и сама так думаю. Насмешка судьбы.

 

В сумерках Дарья Аркадьевна вышла из корпуса и направилась к моргу. Здесь за углом было уютное тихое местечко, небольшой укромный скверик со скамеечкой.

Кутаясь в плащ, наброшенный поверх халата, Дарья Аркадьевна принялась ладить небольшой костер из сухих веток, щепочек, валявшихся кругом. Нужно было сжечь улики. Улики против себя, которые она сберегала все эти долгие-долгие годы под замком в нижнем ящике своего рабочего стола.

Она сидела на сырой скамеечке, пустыми глазами глядя в разгорающийся костер.

Она сжигала все свои письма к нему. Те, что писала когда­то и складывала в стол. Посылать­то было некуда.

Теперь, прежде чем отправить письмо в костер, она перечитывала: «Я буду беречь это в себе, Лешенька. Для тебя, мой милый. В детстве и в юности дается нам нечто светлое, чистое, бесхитростное. Даром дается. Какие-то мысли, мечты… Глупые вроде бы. А вспомнишь о них, отвлекшись на минуту от дел — и душа слезами обольется, светлыми. Век золотой, навсегда утраченный… Только отсвет остался».

«Вот так, — думала она, вздыхая. — Экая, однако, глупая лирика. И никакого не осталось отсвета!»

Взлетали над костром обрывки, пылающие по краям, превращались в легкие черные хлопья, а потом тихо осыпались в сторонке. Она следила за их полетом, поднимала глаза, в которых отражались и плясали маленькие, желтые, злые огонечки.

И не могла даже представить себе Дарья Аркадьевна, что по дьявольскому стечению обстоятельств именно в эти минуты на другом конце города в огнедышащей печи крематория догорало и превращалось в горсть пепла тело убиенного ею Алексея Жукова.

Того самого «Лешеньки».

Паскудное, шутовское совпадение.

Да уж, не всякая гармония — от Бога...

 

Той весной, когда в него влюбилась шестнадцатилетняя Даша, Алексей Жуков уже заканчивал пятый курс университета. Разделяло их не так уж и много, каких­то одиннадцать лет. На самом деле — бездна.

Жуков был старше многих своих однокурсников, большинство из которых поступило на факультет сразу после десятого класса. У него же за спиною был детдом, школа рабочей молодежи, завод и армия.

С первого дня учебы жил он у Рижского вокзала, на первом этаже сталинского дома в великолепной, но запущенной трехкомнатной квартире. Вместо штор на окнах висели ветхие занавески в полинявших незабудках. А на кухне и вовсе окна до половины заклеены были прямоугольными кусками желтых обоев, засиженных мухами до такой степени, что издалека казалось, будто это выгоревшие газетные листы. За все пять лет учебы Жуков так и не удосужился поменять это безобразие на что­либо приличное, хотя не раз и намеревался.

Квартира эта досталась ему совершенно случайно, в наследство от старого товарища по детдому. Досталась практически даром, если не считать трех бутылок портвейна «Агдам», который Жуков выставил другу по случаю своего вселения.

Все три комнаты обставлены были с антикварной роскошью. Впрочем, мебель была подобрана как попало. Возле овального столика в стиле ампир стояла этажерка модерн, викторианские стулья соседствовали с пузатым купеческим комодом, а круглый столик и канапе в стиле барокко безмолвно враждовали с двумя прямыми советскими шкафами. Зато шкафы эти были удобны, просторны и весьма пригодны для хранения одежды и постельного белья.

Белье у Алексея Жукова было казенное. Жуков раз в две недели менял его у кастелянши в общежитии.

Жуков обитал в квартире совершенно один, не считая тех случаев, когда здесь ночевали перепившиеся однокурсники или залетали на огонек какие­нибудь веселые случайные бабочки…

Жукову было двадцать семь лет, и был он свободен и беззаботен. Ни на какие лекции ходить уже было не нужно, дипломная работа давно написана, осталось только ее защитить, да еще сдать в июле государственный экзамен по научному коммунизму. Чистая формальность… Да еще зайти на военную кафедру и получить офицерский билет.

Словом — живи да радуйся. И он жил да радовался. Просыпался от того, что сквозь распахнутое окно на лицо его потоком лился золотой свет апрельского утра, а на карнизе цокали коготками и гугукали голуби. Жуков ради этого солнца специально поставил свою кровать напротив окна. Правда, пришлось для этого использовать малосильного суетного Эдика Сапешку и дюжего Ваню Мытного, заночевавших у него накануне после попойки. Больно тяжела была эта дубовая царская кровать с резными гербами на спинках. Зато уж и просторна.

 

Родители шестнадцатилетней Даши выбрали его в репетиторы по рекомендации. Просто пришли на факультет и стали опрашивать студентов. Многие однокурсники именно его назвали самым талантливым. Жуков в ту пору писал стихи. К тогдашней власти был, как и все, — в оппозиции, однако в борьбу с ней не вступал. Поругивал, но в меру.

И власть к нему относилась ровно, а в чем­то даже и по-отечески покровительственно. Обеспечивала ему светлое и спокойное будущее. Исправно платила стипендию, позволяла подрабатывать дворником и даром проживать в упомянутом уже трехкомнатном служебном помещении у Рижского вокзала с мебелью, натащенной со всех окружающих помоек.

И вот в эту вполне уютную гармонию отношений человека и государства неожиданно для Жукова ворвался недобрый сквознячок. Вечером к нему заглянул Ваня Мытный, предупредил:

— Вчера тобой два какие­то интересовались. Топтались возле факультета. Выспрашивали… Подозрительные типы. На вид обычные люди. Мужик с бабой. Явные кагэбисты… Если что, меня здесь не было и я тебе ничего не говорил.

И ушел конспиративно через черный ход.

Жуков, хоть ни в чем и не был виноват, встревожился.

«Кто бы мог настучать на меня? — подумал он. — Не Сапешко ли?.. То­то он на откровенность провоцировал…»

Накануне за стаканом вина в споре с Сапешкой Жуков хвалил демократию во Франции. В прежние времена — «преклонение перед Западом». А нынче не возбраняется. Такой статьи нет уже. За «преклонение» следить за человеком не станут, по крайней мере, не посадят. Значит, какой­то иной компромат. Но какой? Пьянки и девки? Это вряд ли, это не в счет…

Жуков покопался в ящиках старинного письменного стола, порылся в своих рукописях. На всякий случай сжег над газовой плитой два сомнительных черновика. Пепел собрал и спустил в унитаз.

Машинописную копию платоновского «Котлована», переплетенную в дерматин, тем же вечером вернул хозяевам. Даже и не дочитал. Теперь он был полностью чист и невиновен.

Конечно, волновался он напрасно. Супруги, принятые бдительным Мытным за «кагэбистов», оказались мирными советскими служащими. Муж начальствовал в министерстве тяжмаша, а жена заправляла отделом в пищеторге.

Разговор их состоялся за чаем, на который они его пригласили. Жукову не часто приходилось бывать в таких богатых домах с румынскими гарнитурами. Поэтому он делал вид, что весь этот хрусталь ему не в диковинку, и старался быть раскованным. Позвякивал ложечкой в чашке, покачивал ногою…

Все родители полагают, что их дети особенные. Но эти говорили чистейшую правду. Он сам в этом очень скоро убедился.

— У девочки с рождения великолепная, можно сказать, отменная память.

— Фотографическая, — подняв толстый указательный палец, подтвердил отец.

— Погоди, Аркадий Сергеич… Фотографическая — это не совсем то. Это когда лица запоминают, улицы… Планы пулеметов, как в «Служили два товарища»… А у Дашеньки память на слух. Она целые страницы наизусть запоминает. Прочтет два раза и помнит вплоть до запятой…

Даша сидела по правую руку от Жукова, время от времени искоса на него поглядывая быстрыми блестящими глазами. Эти взгляды отчего-то смущали Жукова, и он часто хмурил брови, говорил солидными законченными фразами…

Родители старались сбить цену, подчеркивая легкость задачи:

— На этом можно и нужно построить занятия. Вы пишете сочинения. Она их заучивает, вплоть до запятых. Экзамены в июле, так что времени достаточно. Сочинения она заучит…

— Вплоть до запятых, — вновь вмешался Аркадий Сергеевич. — Тем более что в медицинском не очень строгие требования… Там главное — химия.

— Химия и биология… А с третьего курса, если все хорошо будет, она решила специализацию взять по хирургии…

— Нелегкая стезя… — покачал головою Жуков. — Да еще на хирургию… Вашей дочери, с ее внешними данными, самое место где­нибудь в театральном. Тем более, как вы говорите, слух у нее гениальный… И тем более внешние данные…

Он путался в словах.

— Ну что вы, что вы, Алексей! — горячо заспорила мать. — Не смущайте девчонку. У нас и дед был хирургом. Это очень нужная профессия… Возможно, и вам когда­нибудь пригодится. Не дай бог, конечно… Доведется лечь в хирургию, а у вас там уже знакомая… Чем плохо?

— Мама, хирурги близких стараются не резать, — подала голос Даша. — Потому что эмоции. Рука может дрогнуть от жалости…

— То есть меня бы вы, Дарья Аркадьевна, резать не стали? — с некоторым заигрыванием в голосе впервые обратился к ней напрямую Алексей, заглянув в ее темные блестящие глаза.

— Ну почему бы не стала? Вы же мне не близкий, — равнодушно сказала Даша.

— Даша! — с укоризной произнесла мать.

Повисла на секунду неловкая пауза.

— Вы знаете, я могу здорово облегчить девочке жизнь, — деловым, профессиональным тоном заговорил Жуков. — Есть мнение, что в мировой литературе существует всего тридцать три сюжета. Учтем этот фактор. Будем работать по возможности одинаковыми сборными блоками. Тексты сочинений складывать по принципу детского конструктора...

Договорились на сорок сочинений. Жуков попросил за каждое сочинение по червонцу. Итого четыреста рублей. Судя по их посветлевшим лицам, родители готовились заплатить больше. На радостях от удачной сделки Аркадий Сергеевич, отозвав супругу в спальню и посоветовавшись, вынес Жукову сто рублей аванса.

— Простите, Аркадий Сергеич, — ласково, но решительно отодвинул его руку Жуков. — Пожалуйста, никаких авансов. Я беру только за проделанную работу. Это мой принцип.

Никогда в жизни у Жукова не было такого принципа. Наоборот, он старался всегда взять вперед. И эти сто рублей нужны были ему позарез…

Через стол сидела Даша и с любопытством наблюдала эту сцену.

 

Он побывал у них в доме ровно тридцать три раза, всякий раз принося новое сочинение. Поначалу общение их было исключительно и подчеркнуто деловым, официальным. Жуков говорил с ней сухим и строгим голосом, стараясь прямо в глаза не заглядывать. Обращаясь к ней, он скашивал глаза чуть в сторону, видел маленькое аккуратное ее ушко, выбившийся каштановый локон… Когда он перешел с ней в разговоре на «ты», он и не заметил. Вероятно, когда они пили чай втроем с ее матерью.

А вот Даша по-прежнему обращалась к нему на «вы», хотя и не называла по-отчеству. Просто: «Вы, Алексей, опять по рассеянности мою ложечку взяли…»

 

— Итак, Дашенька, тема… «Пушкин и декабристы». Абзац. Открыть кавычки. Солнцем русской поэзии. Закрыть кавычки. Назвал Пушкина Белинский… — диктовал он, медленно вышагивая по ковру за ее спиной, а она старательно записывала. — Точка.

Он работал короткими рублеными фразами. И ей учить легче, и запятых меньше.

— Эге. У вас, я гляжу, и Кафка есть, — удивлялся он, останавливаясь у огромного книжного шкафа, занимавшего всю стену. — У нас исключительно в читальном зале выдают, и то не всякому…

— Ой, только не трогайте, Алексей! Это папина, — поясняла Даша. — Он библиофил у нас. У него принцип — чтобы книга была «нечитаная»…

— Нечитаная и нелистанная. Он, Дашенька, у тебя не библиофил, а библиоман. Чудачество своего рода. Но уважаю…

Через день они встречались снова.

— Образ Татьяны в поэме «Евгений Онегин»… Готова? Абзац. Кавычки открыть. Солнцем русской поэзии. Закрыть кавычки. Назвал Пушкина Белинский… — диктовал он, а она старательно записывала. — Точка.

Даже в сочинение на тему «Новаторство Маяковского и революция» Жуков ловко ввернул этот типовой блок про «солнце русской поэзии». Подчеркнув корневую связь новаторства Маяковского с классической поэзией Пушкина.

К концу диктовки ее мать, задом оттолкнув обе половинки двери, приносила на подносе чай с печеньем и молча удалялась. Он сопротивлялся, внутренне корил себя, но сжирал все печенье до крошки. Голодным в те времена он был всегда.

Занятия их шли успешно. Он перестал уже дивиться, как в первые дни, ее уникальной памяти. Она, глядя в сторону, быстро и точно воспроизводила наизусть все эти надиктованные им накануне тексты. Со всеми запятыми, кавычками, двоеточиями и тире.

 

Вскоре Алексей заметил, что с нетерпением ждет следующего урока. Что без Даши ему как­то скучно жить.

«Ну­ну…» — только и сказал себе он.

Однажды, находясь в особенно приподнятом настроении, Жуков спешил на очередной урок. Эта душевная бодрость, владевшая им в последние дни, была как будто совершенно беспричинна. Жуков суеверно заставлял себя не думать о причинах. Он не стал ждать лифта, лихо взбежал на ее этаж, ничуть не запыхавшись. Позвонил в дверь.

Алексей застал в квартире Дашиного одноклассника — Фрунзика. По неким неуловимым признакам понятно было с первого взгляда, что это свой человек в доме. И в доме, и в семье. Еще в прихожей мать Даши предварила Жукова и таинственно прошептала:

— У нас тут молодой человек. Он ненадолго. Мне важно знать ваше мнение, Алексей. Меня немного смущает, что он не совсем русский… Как вы думаете, Алексей?

— Жених Дарьи Аркадьевны? — спросил шепотом Алексей, чувствуя, как нехорошо потяжелело у него на сердце.

— Ну, как вам сказать… Не то чтобы окончательно решилось… Вы ж знаете Дашины блажи. А так­то они с пятого класса дружат. Я вас сейчас познакомлю…

 

— Репетитор? Зачем какой­то репетитор? — Фрунзик, пожимая руку, даже не взглянул в лицо Жукову. — Можно же решить вопрос напрямую, через ректора… Аркадий Сергеич!..

Этот Фрунзик вел себя невыносимо развязно и даже высокомерно. Он неимоверно раздражал Жукова. Вскоре он убрался.

Жуков хмурил брови, диктовал:

— Но я другому отдана; я буду век ему верна. Кавычки закрыть.

В горле все время пересыхало и першило. Он часто пил воду.

 

А через день родители ее уехали к морю, на родину того самого Фрунзика, в особый партийный пансионат. Сразу же после их отъезда Даша утратила свою удивительную способность к запоминанию. Утратила напрочь. Ни с того ни с сего вдруг споткнулась на середине цитаты:

— Я вас люблю, чего же боле… Кавычки закрыть.

— Я к вам пишу, чего же боле… — поправил он, делая ударение на слове «пишу». — Кавычки закрыть.

— Я вас люблю! — упрямо повторила она, делая ударение на слове «люблю»…

— Ну, Дашенька, душенька… — укоризненно начал было он.

Даша поглядела на него, попыталась улыбнуться и заплакала.

Она сидела, закрыв пылающее лицо ладошками, и он видел, как подрагивает ее по-сиротски оттопыренная нижняя губка.

Плотину, давно уже, впрочем, ослабленную, подточенную и размытую,  в один миг прорвало, снесло… Конечно же, он и так давно уже обо всем знал! «Дашенька, душенька…» Когда он ее и прежде так ласково называл, то видел, что у нее вся душа трепещет. И такая волна жалости, нежности и ликующей ответной любви ударила его в этот миг под самое сердце, что он упал перед Дашенькой, больно стукнувшись коленками о паркет. Жуков бережно взял в ладони ее мокрое лицо и поцеловал. Даже и не поцеловал, а прикоснулся. Губы ее, несмотря на омывавшие их соленые слезы, были на удивление сухими и жаркими. Она мгновенно перестала плакать, вцепилась в него всеми своими пальчиками, прижалась тесно и только судорожно всхлипывала и хватала воздух тонкими, нервными, прекрасными ноздрями...

 

Ос







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0