Потомок

Анатолий Владимирович Кирилин родился в 1947 году в Барнауле. Окончил филологический факультет Барнаульского государственного педагогического университета.
Автор многих журнальных публикаций, нескольких книг прозы, которые выходили в Барнауле, Новосибирске, Москве. Его повести и рассказы печатались в центральных российских журналах, в «Сибирских огнях», в «Барнауле», в журнале «Алтай», где он несколько лет работал редактором отдела публицистики.
Обладатель Демидовской премии (2002) в номинации «Литература» за книгу «Повести».
С 2012 года возглавляет общественную Алтайскую краевую писательскую организацию.
Живет в Барнауле.

За дальними лесами, за говорливыми реками и задумчивыми озерами, там — моя любимая.

Она была красива. Родители говорили, что у них греческая добавка в крови. Она работала на телевидении. Ее узнавали на улице и в магазинах, таксисты не хотели брать с нее за проезд. Ее любили Смоктуновский, Таривердиев и еще несколько знаменитостей с не столь громкими именами. Один, — в кино он мне нравился, задумчивый такой и всегда с гитарой, — гонялся за ней по стране. Как-то раз, когда мы еще только встречались, я встретил его возле ее подъезда. Он стоял с покрасневшим носом, тщетно пытаясь укрыть от холода цветы. Ведь из самой из Москвы тащил букет! — мелькнула у меня мысль.

— Что, не пускают?

— Не пускают, — простодушно ответствовал он. И совсем не по-киношному.

— Пойдем. — я тронул его за рукав.

Он посмотрел на меня внимательно, тихо улыбнулся — вот тут точно как в кино! И пошел прочь. Наверно, все понял.

У нас в доме до сих пор где-то в пыльных углах обретаются открыточки, записочки, пластинки и книги с надписями от всех этих знаменитостей.

— Музей откроем, — предлагает сын.

Она любила меня.

Я любил всех подряд.

Она знала все наперед. И вообще — все знала. Кто-то сильно умный сказал, что этот ее дар от дьявола.

Стала ходить в церковь, вымаливать прощение. И гнала, гнала от себя эти свои диковинные способности. Да разве кто в силах противиться тому, что твое от века! А заглядывать за очевидное не хотела, скорее всего, потому: кто дорог и любим ошивается в мире бл...ей и пьяниц. Мука  смотреть на это лишний раз.

Многое время спустя начал я задумываться об этом. Я ничего ни наперед, ни на сей день не вижу и не знаю. Я — догоняющий, все ко мне приходит потом. Надо же, потомок — тот, кто потом. Я потомок. Эка невидаль, все потомки! Пусть так, но на родителей мне кивать не пристало, они другие.

Я похоронил ее и вскоре начал понимать, что невыносимо влюблен. Да, вы не ошибаетесь, в нее. Плевать, что мне скажут, дескать, любить покойников — наша отечественная традиция, что все это бред, фантасмагория, некрофилия, психопатство... Что для любви необходимы материальные составляющие... Странно, не правда ли? Дух, душа, по общему признанию, выше тела, но любим мы почему-то именно тело. Да, впрочем, говорите что хотите! Я, пускай и задним числом, но кое-что о себе узнал и что-то понял.

Из вновь открытого в себе (как всегда, с опозданием). Я никого так не любил, как ту, что оставила меня. Эгоист, что с меня взять! Она оставила всех — сына, мать, сестру, весь белый свет, черт возьми! Тут ведь можно и так словчить: я любил ее всегда, только не задумывался об этом, не давал себе отчета. Но нет, нет же! То есть любил, конечно, как без любви — семья опять же, сын. Но... Как бы сказать? Да проще некуда: она любила теперь, а я (заметьте, как всегда!) — потом! Вот это потом пришло ко мне аж после ее смерти.

Что обычно делают влюбленные? Сходят с ума, когда любимой нет рядом, делают ей подарки, покупают цветы... Но у меня же случай необычный. Я покупаю цветы, приношу ей. Перед тем как положить свежие, уношу в мусорный бак прежние, заодно выбрасываю бумажные, оставленные родственниками. Терпеть их не могу, искусственные цветы, конечно. Что касается родственников (по ее линии, разумеется), они терпеть не могут меня. По известным причинам.

А еще влюбленные делают глупости, но мне не хотелось, я наделал их предостаточно. У меня есть внебрачный ребенок, девочка. Она, моя возлюбленная, знала об этом, кто бы сомневался! Сказала, что не простит, но простила. Я сходил к нашему приятелю, священнику отцу Михаилу. Рассказал про свой грех.

— Жизнь, что тут поделаешь, — сказал он, наливая водку.

Выпили. Посидели. Потом еще выпили. Потом еще. Он был настоящим священником. Хотя бы потому, что никогда не осуждал ненастоящих. Провожая меня, он сказал:

— Молись, скотина!

Ну, ладно, наврал я! Не называл он меня никак. Это я ей так изобразил наше прощание. Был, говорю, просил прощения, на коленях стоял.

— Водку пили, — сказала она, улыбнувшись, и погладила меня по голове.

Господи! В последний раз так делала мама перед тем, как меня пьяного затолкнули в вагон, следовавший (впечаталась эта казенная фраза в мозгу навсегда!) к месту прохождения воинской службы.

Фотографии. Редакция на студии телевидения. Я уже говорил, там она работала. Оттуда и знакомые эти — театр, кино, музыка. Вся редакция в сборе, на столе сыр, разрезанные на четыре части столовская котлета и беляш. В руках у нее бутылка водки, разливает по стаканам. И вот тут сразу два несоответствия жизненной правде. Водку она отродясь не пила, и разливать женщине в присутствии мужиков как-то не пристало. Ну, это вам несоответствие, я-то знал тамошние законы и правила. Выпивать на работе категорически воспрещалось, и, очевидно, в силу этой строгости пили все — от осветителей до монтажниц. Но боялись. Она, моя свободолюбивая, не боялась. Вот и оказалась на разливе: в чьих руках бутылка — тому в первую голову и отвечать.

Предложение сына создать домашний музей опоздало, поскольку все в доме и без того — экспонаты. Мебель... Случилось так, что она уехала в Волгоград, убежала от работы, от неуемных доброжелателей, прежде всего от меня. Я сказал, что не хочу ребенка, и она сделала аборт. Потом она долго себя ненавидела; наверно, и меня тоже. Подвернулся вариант обмена квартиры — Волгоград так Волгоград. В свой ближайший отпуск я поехал к ней. В доме не было ничего, кроме панцирной сетки от полутораспальной кровати. Мы покупали пиво и вареные раки — тогда их продавали на каждом углу за копейки. Это был наш обед и ужин, завтракали в булочной на другой стороне улицы удивительно противным кофе и пирожками. Подолгу гуляли по этому нескончаемо вытянутому городу, но большее время проводили в пустой квартире: любили друг друга и смотрели в окно на «Родину-мать». Моя любимая сказала, что при обмене квартиры открытый вид на великое творение скульптора Вучетича подчеркивался как особенное достоинство жилья — обыкновенной «хрущевки» без коридора и с тесной кухней.

Через три дня после моего приезда мы решили, что вернемся назад, в наш сибирский городок, вместе. Она оставляла «Родину-мать» без сожаления, но проявила чудеса хозяйственной разворотливости. Вот уж не ожидал!

— Надо в нашу будущую квартиру купить мебель! — огорошила она меня.

Мебель в те времена ни купить, ни украсть, разве что самому сколотить. А в Волгограде своя мебельная крупная фабрика, и в магазинах шкафы, стулья, диваны — бери не хочу. Одна серьезная проблема: объявлен запрет на вывоз мебели за пределы области. Уххх! До сих пор дыхание перехватывает от стыда и презрения к себе. Литр коньяка и визит к какому-то большому железнодорожному начальнику.

— Ты не пойдешь, — не сказала — отрезала. — это особый случай, у тебя не получится.

Кто бы сомневался! Это не получится ни у кого! — был уверен я. И вообще — женщина с коньяком к незнакомому черту! Но она пошла. И получила разрешение на отправку контейнера с мебелью. Целого контейнера! Оставшиеся до отъезда дни мы закупали шкафы и шкафчики (будь они трижды неладны!), набивали контейнер. Больше всего мне приглянулись стулья с широкими сиденьями, прямыми спинками и зеленой обивкой. Они были сделаны из настоящего цельного дуба мастерами дружественной Германии и смотрелись этакими аристократами рядом с отечественными плебейскими шкафами из клееной стружки.

Вот они, экспонаты с потертыми сиденьями, шкафы, забитые книгами и всяческим накопленным за жизнь барахлом. Пережили хозяйку; наверно, переживут и меня. Точно переживут, потому что рано или поздно они меня укокошат. Сначала стул выстрелил мне пружиной в известное место — на чем сидят. И надо ж так исхитриться, ранить меня самым кончиком пружины, острием! Потом с какой-то отчаянной безнадежностью рухнула высокая тумбочка под телевизором. Шел футбол, а я всегда смотрю его, уткнувшись носом в экран. Рвануло, как учебная граната РГД на полигоне. Оглох на время, хорошо — не ослеп навсегда. Следом заклинило ящик рабочего стола. Мне мчаться в аэропорт, машина во дворе, а документы, билет и деньги в ящике. Я его так и этак — бесполезно. Хватил топором, разнес весь стол, свое ристалище и кормильца, — вдребезги. А там настала очередь тяжелой артиллерии. Пошел на меня шкаф, огромное сооружение из трех секций, да еще с антресолями. Вот эти самые антресоли начали падать (я же их закреплял... вроде). Да и пускай бы себе падали, ощутимый урон моей квартире может принести только наводнение. Нет же, надо было изобразить атланта! В антресолях книги, битком. Знаете, сколько весят книги? Я знаю! Три межпозвоночные грыжи и полтора месяца в нейрохирургии!.. После того хожу по квартире с опаской: мало ли что.

Чудной был последний день нашего пребывания в городе-герое. Вечером накануне отъезда мы набрали пива и раков вдвое больше обычного — прощальный ужин. Ночью я увидел нас с ней сидящими на облаке, надетом на меч «Родины-матери». Мы, словно малые дети, играли в ладошки, а потом я взял гармошку (откуда взял-то, поди пойми!) и запел любимую застольную моего деда. «Колумб Америку открыл, страну, для нас совсем чужую. Дурак! Зачем он не открыл на нашей улице пивную!» И вот мы снова в нашей комнате, я лежу на полу, она возвышается надо мной, сидя на панцирной сетке. Возвышение, прямо скажем, так себе. Однако меня удивило, что сетка под ней нисколечко не прогнулась. Весу в ней неполные пятьдесят, но все равно не птичка! Смотрит на меня не отрываясь, а зрачки огромные, радужке места совсем не осталось.

— Дорогой мой, знаешь ли, ты ведь полностью в моей власти, что пожелаю, то и сделаешь. Только я не хочу так, понимаешь, не хочу!

И эхо загуляло по комнате: не хочу! не хочу! не хочу!

Наутро я спросил:

— Мы ночью разговаривали?

— Нет, разве что во сне. Ты видел сон.

— Да? И что же я видел?

— Облако, — ответила она как ни в чем не бывало.

Я тогда не стал расспрашивать дальше, а потом жалел. Спустя некоторое время жалеть перестал, потому что понял: захоти она — рассказала бы все в подробностях. Так же как во всю нашу оставшуюся жизнь: захоти она — и мои руки, ноги, голова, весь я без остатка был бы подчинен ей. Не захотела.

Перед тем как навсегда покинуть волгоградскую квартиру, я посмотрел в окно. Меч «Родины-матери» пронзил облако, точь-в-точь такое, на каком мы совсем недавно сидели.

Мне пришло в голову устроить на стене возле рабочего стола этакую выставку из предметов, принадлежавших ей. Развесил на гвоздиках бусы, четки, кольца, перстни, цепочки, крестики, нательные иконки. Занятое всем этим добром пространство получилось небольшим, зато плотно заселенным. А над ним красуется шелкография формата А4, на которой изображен Тадж-Махал, храм любви, храм во имя любви. Эту работу она привезла из поездки в Индию, случившуюся через полтора года после рождения нашего сына. Пока малыш питался материнским молоком, я кормил ее орехами, тортами и чаем с молочными добавками. Нужды в том не было, поскольку молока у нее хватило бы на двоих, но она с молчаливым упорством поглощала разрисованные сладости, возненавидев эти самые торты на всю оставшуюся жизнь. Ребенок был желанным, долгожданным, роды — трудными. Я пообещал:

— Бросишь кормить — поедешь в Индию. Это подарок за сына.

Был у нее пунктик такой, Индия. Мечта. Фата-моргана[1].

Я уехал с друзьями-колымщиками на месяц в деревню, мы построили зерноток и коровник. На Индию хватило. Пока она делилась с Буддой своим знанием мира с обратной его стороны (так я сформулировал цель ее поездки), мы с сыном жили у тещи — всем спокойнее. Из поездки она привезла огромный автомобиль сыну, — такие или почти такие стоят в нашем «Детском мире», — картинку с Тадж-Махалом и аметистовый браслет, купленный в Агре. Мне достались бутылка английского джина и кипарисовый крестик с распятием. Это мое содержание в ее глазах — настоящее и желаемое.

Аметистовый браслет здесь же, рядом с нашими обручальными кольцами. Их купили мои родители, когда приехали в гости из своего Подмосковья. К тому времени мы уже жили несколько лет, из них два года в квартире, которую она каким-то невероятно замысловатым образом выменяла на волгоградскую. Нам пришлось доплачивать, потому что вид на «Родину-мать» хоть и возносил статус жилья, но там все-таки была однокомнатная, а здесь — крохотная, но двушка.

— Эх, на свадьбе не погуляем! — вздохнула мама.

— Да запросто!

И я отправился к родительнице моего друга, она работала в ЗАГСе. Через час с парой бутылок шампанского и справкой для приобретения обручальных колец (тогда был такой порядок) мы вчетвером шествовали в названное учреждение. Мама, отец и брачующиеся! Мне слово понравилось, я потом вставлял его где надо и не надо. По пути зашли в ювелирную лавку, и отец настоял, чтобы за кольца заплатил он. Слава Михайловна (правда, так звали маму моего друга — Слава!) все сделала как положено: выставила хрустальные фужеры, извините, прежде дала расписаться в двух местах и преподнесла блюдечко с нашими кольцами. Кроме нас, никого в учреждении не было — такая тихая женитьба. Потом мы пошли к ее родителям, познакомили их с моими, и дальше уже все было как у людей: мужчины напились, женщины пели и плакали.

Тот аборт здорово навредил ей, долгое время не могла забеременеть. Потом все-таки родился сын, замечательный мальчишка, на удивление некрикливый, покладистый. Первое слово он произнес у матери на руках, ходил тогда едва-едва. Выговорил отчетливо:

— Суки!

Мой отец успел глянуть на внука, когда тому исполнился год. И больше не видел, умер вскорости. Дед с ее стороны покинул землю еще раньше. «Плохо без дедов», — подумал я, чьим воспитанием занимался мамин отец, дед Михаил. В его честь мы и назвали нашего сына, да и по святцам выходило два имени — Михаил и Григорий. Гадать не пришлось. Старик был жестоким, в работе не знал усталости и мне запрещал уставать. Как это, спросите? Просто.

— Говоришь, устал воду качать? А вот тебе отдых: быстро в лес за валежником! Потом коровьи лепехи по дороге соберешь, с комарами вечером воевать.

И так до бесконечности. Я спал на сеновале и ни разу не мог поутру вспомнить, как я туда забирался. Видимо, отключался еще по дороге к своему лежбищу. Да, спасибо деду, научил работать до остервенения. Что ж ты, Михаил Семенович, не научил меня оседлой жизни! И кто из ваших предков поселил во мне цыгана?

И понеслось. Чем больше я понимал необходимость моего пребывания дома, тем сильнее меня влекло в леса, в поля, в горы. В далекой деревне я по двенадцать часов в день вручную копал траншею глубиной два с лишним метра (технике там не подойти) и, выполняя эту рабскую работу, радовался свободе.

Это кольцо она подарила мне в день мужчин. Не она — отродясь бы не знал, что есть такой международный праздник. Кольцо имело удивительное свойство менять окраску в зависимости от душевного состояния того, кто его носит. Темно-коричневый цвет — плохо, синий — получше, зеленый — совсем хорошо. Мой талисман редко менял зеленый цвет — мне было хорошо. Каково было ей — я не задумывался. Теперь кольцо висит на ниточке в моей коллекции, оно грязно-серое, стало таким со дня ее ухода.

Она в группе, снимающей фильм про Колывань камнерезную, я в качестве пассажира напросился на свободное место в их машине. Целыми днями она работает, я болтаюсь на заводе, подружившись с молодыми художниками. Люди творческие, у них рабочий день не регламентирован, и мы уходим за территорию, поднимаемся на горку, откуда видно и завод, и село, пьем водку. Разговоры о творчестве, о свободном полете художественной мысли, о месте силы...

И вдруг она оказалась среди нас. Может, я вздремнул на минуту, разморенный выпивкой и солнцем, не могу сказать точно. Так или иначе, я просмотрел ее появление.

— Пойдем, — тронула меня за плечо, — а то не успеем.

— И куда мы должны успеть?

Она махнула рукой — жест, который может обозначать что угодно: направление, в каком предстоит нам двигаться, ответ, мол, не все ли равно? — вариантов множество.

Мы миновали село, ступили на дорогу, вдоль которой в одиночестве стояли сосны и березы. Потом деревья стали попадаться все чаще и чаще, и вот уже мы в лесу. Молчу. Она напевает песенки, какие обычно исполняют у костра. Многие из них я слышал, иные нет. В одной прозвучало: «самолетик молодой». Вот пустое же, подумать, но что-то меня дернуло, выбило из тупого следования привычным мыслям и побудительным мотивам. Черт возьми! Самолетик молодой!.. Лес густел, все больше напоминая берендееву чащу, березы полностью отступили, освободив место соснам и лиственницам, тут и там из земли вырастали замшелые каменные глыбы, дорога сузилась, но по-прежнему оставалась проезжей.

— Что-то птичек не слышно, — отметил я.

— Это они молчанием чужаков пугают. Тишина в лесу бывает страшной.

Я давно уже устал, во рту пересохло. Только вознамерился попенять, что затея с путешествием перестает мне нравиться, как взгляду открылось небольшое лесное озеро. Сосны подступали прямо к воде, их перемежали лепехи камней, нагроможденные друг на друга, — этакая чаша в обрамлении суровых стражей. Красиво, загадочно и сумрачно, солнечные лучи сюда не пробивались. Можно было подумать, кто-то огромный, великан из великанов, принес сюда это совершенное творение в ладонях, аккуратно разжал их, и... вот вам, человеки, наслаждайтесь!

— Здесь ты построишь домик, — сказала она после долгого молчания. — Крыльцо будет сходить прямо к воде, вечерами ты будешь сидеть на веранде, пить чай и смотреть, как прячутся на ночь кувшинки.

— И слушать лягушек, — добавил я.

— Захочешь — я приеду, побуду или насовсем, как тебе на сердце ляжет.

«На сердце ляжет», — повторил я про себя, а вслух произнес совсем другое:

— Еще одна тюрьма, теперь на выселках.

— Можно считать это место творческой дачей, приезжать и работать. Ты здесь обязательно напишешь замечательный новый роман. Он будет не просто новым, — необычным во всем: в теме, сюжете, героях, их мыслях...

Я хотел пить, не хотел ничего строить и знал наверняка, что никакого романа уже не напишу. И даже повести. И рассказа. Раствориться в жизни — вот к чему был готов я, смущали лишь необъятность пространства и отсутствие денег. Мне рассказали, что один цивилизованный европеец уехал на Гоа, живет там уже второй десяток лет, сидит себе на песочке, скручивает из цветных проволочек фигурки, продает за гроши туристам. Из одежды шлепанцы и шорты, зарос, забородел — счастлив! И что, я должен ему завидовать? На Гоа, на Тибете, на Фиджи, на Карибах — сидеть! Полтора десятка лет на одном месте! Завидуйте! На здоровье! Деревня Старые пеньки, слышал недавно, где-то в нашем краю! Я там еще не был!

И тогда она сказала:

— Я построю его сама.

Не построила. Не успела. Болезнь опередила.

А когда все случилось, когда уже ничего нельзя было исправить, когда я все про нас, про себя понял, я помчался в Колывань, отыскал директора завода и сказал ему, что хочу построить домик на берегу лесного озера.

— Поздно, — сказал он и повторил: — Поздно. Мы с ней тогда все обсудили, я сказал, что договорюсь в нашем леспромхозе, возьмем лес подешевле, рабочих дам... — И он в третий раз повторил: — Поздно. Сейчас там охранная зона, озеро вошло в число объектов туристического кластера, не подступиться.

Старая стереовертушка «Вега-106» производства Бердского радиозавода. Недавно с большим трудом отыскал для нее иглу — редкая удача, таких аппаратов давно не выпускают. Достаю из небольшой стопки пластинку-миньон, на потрепанном конверте: «Дорогой... от...» Микаэл Таривердиев. Сонет У.Шекспира.

Мешать соединенью двух сердец
Я не намерен. Может ли измена
Любви безмерной положить конец?
Любовь не знает убыли и тлена.

Любовь — над бурей поднятый маяк,
Не меркнущий во мраке и тумане.
Любовь — звезда, которою моряк
Определяет место в океане.

Любовь не кукла жалкая в руках
У времени, стирающего розы
На пламенных устах и на щеках,
И не страшны ей времени угрозы.

А если я не прав и лжет мой стих,
То нет любви — и нет стихов моих!

— Почему ты не вышла замуж за кого-нибудь из своих столичных ухажеров — имя, деньги, все такое? — спрашивал я.

— Не выходила замуж... — она задумалась на несколько секунд. — все ждала, когда на мне женятся.

Не любитель умозрительных построений, я прикинул, чем может отличаться одно от другого и почему наш брак рассматривается ей именно со стороны женитьбы? И еще — что я такого сделал, чтобы выгодно отличаться от прочих соискателей? В голову полезли всякие глупости, к примеру: я, перебираясь с балкона на балкон, вваливаюсь в нашу комнату на одиннадцатом этаже дома творчества. Она сидит в кресле с журналом «Театр» и курит свою бесконечную сигарету, на столике остывает кофе. Только и сказала:

— Ты меня удивил и тронул — ты этого хотел?

Я хотел совсем другого, но вот чего — кто бы подсказал. Глупая выходка — вряд ли то, чем можно было завоевать ее сердце. К тому времени мы жили вместе уже несколько лет. Поступки? Я дал по физиономии ее сослуживцу, который рассказал о моей интрижке со студийной художницей. Она и так все знала, стоило ли воспитывать болтунишку? Он написал заявление в суд, и меня наказали денежным штрафом. Да какие поступки! Я бегал. Я боялся стоялой крови и был убежден, что переменой мест насыщаю ее кислородом. Если я был дома в приближении какой-нибудь даты, особенно моих дней рождения, я быстро собирался и удирал. Не было денег на самолет или поезд — кидал в машину палатку, спальники, рыбацкие снасти и уезжал на реку или на озеро.

Мои запоздалые открытия однажды вытолкнули из памяти цитату, произнесенную ей, как мне показалось тогда, безо всякого повода: «Жизнь так устроена, что она основана не на морали; она ищет заблуждения, она живет заблуждением...» Повод был. Не сиюминутный, не по теме семейного обмена бытовыми репликами. Повод, подкинувший в разговор неистового Фридриха, — все то устройство, по законам которого проистекала наша с ней жизнь.

Эпохальное событие — отказываюсь от своей доли в квартире. По настоянию тещи, которая забеспокоилась, что мои внебрачные дети будут претендовать на часть жилья. Как это скучно! Я готов отказаться от чего угодно, я делаю это с наслаждением, ибо нет большей радости, чем избавиться от угла в душной клети. Ей не по себе, мне ее жалко. Жалко сына (ему к тому времени исполнилось четырнадцать), который, подписывая бумаги, прятал глаза. Тревога и вопрос в глазах юристов, узнавших меня. Все правильно, ребята, так и должно быть!

Ветры пространства!.. Когда в доме просыпаются, все внутри меня холодеет, скручивается, будто чужого — меня! — застали врасплох у холодильника.

Сын взрослеет и отдаляется. Что поделаешь, выросли новые люди. Задуматься — уже не одно поколение не знает, что было тридцать лет назад, в какой стране жили мы, что такое комсомол и партсобрание. Вроде бы и жалеть не о чем, особенно когда поймешь: ничто не вернуть, прежде всего молодость. И корень вопроса именно в этом! А обижаться на современность, какой бы она ни была, — все равно что обижаться на погоду, на дерево, закрывающее солнце, на лес, не принесший грибов...

Мне все видится сквозная октябрьская роща за деревней, голая поляна с несколькими коровами на ней. Они толкутся в нерешительности, потеряв последнюю надежду найти здесь хоть какую-нибудь съедобную зелень. Пусто и торжественно. Все суетное отлетает, великий сон грядет... Отвлекает синица, залетевшая на балкон. Хотел выгнать — влетела в комнату. Никогда они с такой наглостью не лезли к теплу — очевидно, зима грядет суровая. Кто-то говорит, что любит зиму и лето за определенность в природе. А кому-то может нравиться весна и осень — за неопределенность... Приезжал Коля Шипилов, выступал с концертом, потом сидели дома у его знакомой. В кои-то веки говорить было не о чем. Народу много? А когда это народ нам мешал? Пустые слова не научены говорить, а путное — или у каждого нынче свое, или уж вовсе ничего не осталось. Во всяком случае, чем хотелось бы поделиться.

Она в больнице, сын на мне. Очевидно, придется смириться с главными законами бытия — заточением, неволей, насилием. Как у всех. Необходимость! — кричит во мне кто-то посторонний. И подсказывает пример. Бомжи — без лица, прописки, безо всего, что выделяет человека, держатся за свой помойный контейнер, у соседнего свои же побьют. Они — как никто, вольные и свободные — не могут сдвинуться с места, их держит кусок брошенного хлеба, последняя возможность жить... Она попросила принести в больницу сигареты и свежие номера журналов «Театр» и «Театральная жизнь».

— Пусть она бросит курить. — В голосе доктора смешались укор и жалость. — посодействуйте.

— Она не бросит, — сказал я, зная, что тема не подлежит обсуждению. И сам не понял толком, что это мне взбрело в голову, начал нести самую настоящую чушь. — Она из семьи шаманов, потомственный, так сказать. Предки, и мужчины и женщины, курили трубки, это у них обязательный аксессуар, нынешние перешли на сигареты.

Доктор озадаченно посмотрел на меня — должно быть, поставил свой диагноз.

Театр — ее вторая жизнь. Может, первая. Скорее всего, так и было до рождения сына, потом первенство забрал он. Мы почти каждый год ездили к морю и возвращались через Москву, чтобы она смогла попасть на открытие театрального сезона. С билетами у нее никогда проблем не было — при таких-то знакомствах! А я уходил к друзьям, подругам, забывая иногда вернуться на ночь в нашу гостиницу. Дома она отсматривала все спектакли еще до премьеры, ее всегда приглашали на сдачу. Телевизионный режиссер, которого все звали дядей Борей, бывший актер одного из столичных театров, презирал все человечество, а ту его часть, которая создавала телепередачи, вообще не считал за людей. Кроме нее. Он годился ей в отцы, но обращался исключительно по имени-отчеству. Это было... У каждого свое обозначение эпохи, телевизионщики про то время говорят: это было, когда в павильоне студии ставили спектакли и целиком выдавали их в эфир...

Помимо театральных журналов, она читала сборники пьес, мемуары режиссеров, обожала Вампилова, Чехова, Юджина О’Нила, Питера Брука. У последнего я наткнулся на строчку: «Зрители ищут в театре что-то, о чем они могут сказать: “Лучше, чем в жизни...”»

Из окна моей комнаты на восьмом этаже видны далекие заречные луга. Снег загладил все неровности на них, тут и там разбросаны одинокие ветлы, старые, искривленные, побитые молнией. Какая-то новая красота. Человека, готового прожить жизнь в полном однообразии, удерживает от этого сама природа, меняя краски, наряды, обнажаясь между сменами одежд. Став невыездным, день ото дня ощущаю все большую пустоту, все большую тягу к освоению новых пространств.

По моим наблюдениям вокруг все меньше людей с ясными глазами, каждый в ожидании худшего. Какая-то безнадежная апокалиптичность. А из прошлого — мой учитель, впоследствии дворник с великолепным английским. Из настоящего — бездомные инженеры и нищие поэты. Поэт Владимир Башунов сказал однажды: «Наши жены ненавидят нас». Им, поэтам, видней.

Она написала молитву для нашего сына.

Господь ждет нашего покаяния. Двери церквей открыты, идите без страха. Говорите: прости нас, Господи, помилуй и помоги стать лучше. Так учит владыка наш, епископ. И я пришел. Прими меня, Господи, сегодня таким, какой я есть, со всеми моими грехами, немощами и недостатками, пороками души моей. Согрешаю леностью, духовной вялостью в молитвах, чаще мне необходимо понуждение к этому. Больше меня влекут книги, телевизор, компьютер. Я недоволен собою. В свои почти пятнадцать лет чувствую, что не готов к жизни трудной, нет твердости, уверенности в том, что я делаю и как живу, нет во мне таких навыков, качеств, как организованность, собранность. Сам не справлюсь с собою, прошу Господа Бога моего помочь мне, утвердить меня в вере, одолеть инертность, вялость, немощь духовную. Я же изо всех сил стану стараться расти до звания человека-христианина. А вас, батюшка, честной отец, прошу помолиться обо мне. Я нуждаюсь в поддержке церкви, мама моя очень тяжело больна, а отец — человек неверующий и ненадежный. Вся надежда на Бога.

История моего падения, — возникло в голове, и тут же сам я откликнулся: а ты куда-нибудь взбирался? а ты когда-нибудь взлетал?

И было лето. Последнее. Она отправилась с сыном в Дивеев монастырь поклониться мощам Серафима Саровского. Сказать, из последних сил — приукрасить действительность, сил уже никаких не было. А пути — три с лишним тысячи километров, да с пересадками. Через месяцы прочитал в ее записной книжке: «Нам помогали прекрасные люди, много. Господь послал. Молодец сын, не ныл, ни разу не сорвался, добр и внимателен. Тяготы переносит хорошо, не ожидала. Он мне теперь еще и друг... Теряю сознание, читаю “Богородицу” из последних сил. В какой-то момент кажется, что умираю... Исповедь у отца Георгия. Его вопрос: “Что тебя больше всего беспокоит?” — “За сына переживаю”. — “Не волнуйся, он будет под защитой Господа”».

В последние месяцы мы почти не разговаривали. Она все больше лежала. Я готовил еду, ходил в аптеку, в больницу, куда клали ее довольно часто. Сидя дома за пустым столом, я не мог понять дальнейшей жизни. Да и прошлое не давалось мне, чтобы объяснить его, оценить ясно и беспристрастно. Вместо того в голове опять одно и то же: инструмент несвободы — ответственность за кого-то, жалость, любовь... Пожалуй, все добродетели являют собой некую сеть, опутывающую человека, останавливающую его движение. «Боже мой! Ну сколько ж можно! — пытался я прогнать эти мысли, но в голову снова и снова вползало: — Насилие! Насилие — норма бытия!»

— Ну почему, почему ты не стала менять все это! — говорил я пустой комнате. — Ты же могла, все было в твоей власти и силе! Я слабак, да, я подневольный лицедей! А ты... Ты выше, ты над всем этим. Как там у твоего Питера Брука: «Режиссер должен искать то место, где актер запутался в своих решениях».

Я искал в ее глазах — знаю! — видящих далеко за пределами, отпущенными простым смертным, ответы, подсказки, разрешающие или хотя бы объясняющие весь тот морок, в который обратилась наша жизнь. Но видел боль, недоверие, страх — когда поочередно, чаще вперемешку.

Умерла она в больнице. Сын был с тещей на даче. Я пришел домой и никак не мог понять: зачем это все? Звонки от «добрых услуг», просто звонки, вот эта кастрюля с супом на плите, эта кухня, комната, квартира... Зачем? Мне пришло в голову, что надо позвонить, и прежде всего далеким знакомым. Открыл ее записную книжку. Вот номер, Москва, похоже, тот самый, с гитарой, с цветами. Задумчивый. Ответил он. Так и так, говорю, ушла. Пауза и...

— Ну и что?..

Я не нашелся, что ответить, закрыл книжку и больше никому звонить не стал. Действительно — ну и что? Взялся листать альбом с фотографиями. Сочи, Чемал, Анталия... Какая она красивая! Я обнимал ее, поднимал над землей, кружил и кричал на весь пляж:

— Стандарты Венеры! Можете проверять! На спор!

Вечер. Она сидит за столиком в ресторане, позади море и закатное солнце — оно уселось к ней на плечо. Греция. Моя прекрасная гречанка! Сколько красоты! Сколько воздуха! Сколько неба! И... Самолетик молодой!

Потом были похороны, были поминки. Говорили коллеги-телевизионщики, хвалили, объяснялись в любви — врали. Любил ее только дядя Боря, а он давно уже умер. Ко мне никто не лез, кивнут сочувственно — и дальше. Без меня делили оставшийся гуляш, плюшки и сладости. Однако здоровенная кастрюля с гуляшом каким-то образом оказалась у меня дома. Я созвал соседей, вспомнив, что на поминках не выпил ни капли. А напиться, думал, мне просто необходимо. По-домашнему, с соседями было теплее, проще. Что-то говорили, просили меня сказать. Но у меня в голове застрял тост из моего любимого Бунина, красивый, чувственный и горький. Я выучил его наизусть, но никогда не произнесу вслух. И больше вообще никаких тостов не будет. Кроме этого, и — про себя. «...за всех любивших нас, за всех, кого мы, идиоты, не оценили, с кем мы были счастливы, блаженны, а потом разошлись, растерялись в жизни навсегда и навеки и все же навеки связаны самой страшной в мире связью!»

Предстояло жить дальше. Вдвоем с сыном. Он вставил в рамки несколько ее фотографий, развел их по разным местам своей комнаты. По утрам я готовил ему завтраки, отправлял в школу. Обед старался делать так, чтобы хватило на несколько дней. Потом был институт, и я мог свободнее распоряжаться своим временем, мог уезжать из города. Но я сидел на месте, не решаясь оставлять его одного.

Каждый вечер я перебирал фотографии, разговаривал с ней.

— Подожди немного. Вот твое задание выполню, сына подниму — и увидимся. Увидимся же? И поговорим. И наговоримся. Одного боюсь: помешать могут. Там ведь обязательно будут меня поджидать кто с алиментами, кто с долговыми расписками, человек семь с дубинками и парочка с дробовиками...

Она смотрела на меня своим мягким и в то же время глубоко проникающим взглядом и отвечала:

— Господь поможет.

Странный случай произошел во время похорон. Ко мне на грудь упала в рыданиях молодая девушка, девочка еще на вид. Я знал, что она работает ассистентом режиссера на телестудии и зовут ее Оксаной. Удивила: так горько убиваться по чужому человеку! Она прижималась с такой силой, будто хотела спрятать всю себя во мне... Потом она несколько раз приходила к нам, предлагала убрать квартиру, сварить обед. Мне было не по себе, не хотелось постороннего присутствия в квартире. Однажды ночью ко мне в комнату, держа за руку Оксану, вошла она.

— Последний мой подарок тебе, — сказала и легонько подтолкнула девушку к моей лежанке.

И больше я Оксану не видел. Иногда возникала мысль пойти на студию, взять ее с собой, но что-то всякий раз останавливало.

Я несу ей желтые розы. Разговариваю с ней.

— Люблю тебя, слышишь? Никого никогда так не любил! Ты знала другие миры. может быть, ты знаешь и обратную дорогу из них, из этого твоего нового мира?! И тогда все, слышишь, все будет по-другому!

Но ее любимый Питер Брук нашептывает мне: «Часы не повернуть вспять, нам больше не представится второй случай».

Сын окончил институт, устроился на работу. Однажды сказал мне:

— Ты больше не готовь на меня. Супы я вообще терпеть не могу, ну и остальное.

— А как же? — опешил я.

— На работе столовая, вечером в кафе или еще где. Дома не хочу.

В церковь он перестал ходить сразу же после похорон. А некоторое время погодя стал яростным атеистом. И вот заявляет:

— Хочу жить один. Оформляю документы, беру в ипотеку студию.

Вот и всё. Ни долгов, ни обязательств, ни обязанностей. Свободен от всего, лети на все четыре стороны!

Но... Очевидно, подошел возраст, дали знать о себе старые травмы. У меня отнялась нога. То есть я мог передвигаться с помощью трости, даже ходить в ближний магазин за продуктами, в аптеку, до автобусной остановки, чтобы доехать до поликлиники. Этим мои маршруты были ограничены. Я теперь всегда дома, всегда на месте, мир сузился до пределов, очерченных размерами жилплощади, и им, этим пределам, как и всему сущему вокруг меня, нет дела до порывов и устремлений.

Все, что должно было случиться, случилось, а все остальное — потом.

 

[1] Фата-моргана — редко встречающееся сложное оптическое явление в атмосфере, состоящее из нескольких форм миражей, при котором отдаленные объекты видны многократно и с разнообразными искажениями.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0