Час ночи

Екатерина Злобина родилась в Петропавловске-Камчатском. Выпускница Литературного института имени А.М. Горького.
Главный редактор севастопольского новостного сайта «ForPost». Учредитель литературного интернет-портала «Артбухта».
Пишет прозу. Публиковалась в «Боголюбовском журнале», в журналах «День и ночь», «Кольцо А», «Новая реальность», альманахах «Литис», «Лампа и дымоход», «Крымское возрождение».
Победитель в номинации «Проза» Международного литературного конкурса «Согласование времен» (2011).
Живет в Севастополе.

Часы на стене в большой комнате клацают. Слишком громко. Слишком часто. Цепко в черное щелкает тонкая стрелка. Зачем так нескромно торжествовать? Незачем...

И дешевый пластик ваших винтиков ногтем ткни — развалится. Да и время поломано: то на четверть вперед, то на четверть отстать, а все — восклицательными!

В других (давно) кукушечка жила. Серенькая, с мизинец, глазки рисовать негде. Половины — запятой объявляла: «У, у, куда кому?» Целые — многоточием: сколько надо, и тебе вежливо, и негромко, отсчитает — и калиточку аккуратно за собой прикроет полукруглую.

Говорили бабке — не тяни цепочки так часто, мало что гирю оторвала, под кедровую шишку, коричневым крашено и чуть-чуть облупилось уже, вот и кукушку сломала, и дверцу!

С пяти утра они ей покоя не давали, шишки: ой, низко уже, в самый пол, ой, лягут, сломаем вещь... Хвать за кольца и давай скрежетать цепками!

А они, как железки в банке с раствором на столе у доктора, друг о дружку лязгают, или как вот в металлическом ящичке что-то звякает, я знаю, что потом: штаны стянут, на кушетке клеенка холодная, пахнет резиной, в шприц прозрачного наберут, потом в другой пузырек с порошком, поднять, трясти, ватки кусочек, спиртом запахнет, ближе, ближе, и ждешь, и ждешь, и все не угадаешь...

Так в полусне это было, одну цепочку продерет, за вторую возьмется — ну уж нет: в одеяле, с подушкой на голове, шлёп-шлёп-шлёп ступнями по голому полу, звонко, хлестко — что?! Разбудила?! Половики сбивая, в комнату, что одна из всех закрывается, и дверь такая тугая, щепку гладкую пальцами выбить, хлопнуть, чтоб воздух свистнул! Спать не дает...

Мышь под шкафом орех нашла большой. Катит, роняет, в лапках не удержать, зубом не примериться, скользкий, и бросить не может: ночью не унесешь — завтра выметут. Глупая, нашла бы грецкий свой, если бы туда веником достать.

Еще коты за окном как сдурели: январь месяц, правда, теплынь, не зима совсем, плюс пять, но орут и орут, все нутро свое из себя по косточке, по жилке вытягивают, наизнанку с хвоста до морды выворачиваются и обратно потом, вот же паршивцы, почему у меня только, но пусть... Темноты никогда не боялась, а только — тишины.

Та комната была пустая, свет такой больной, все желтым пятном возле лампочки висел... Ничего в ней от хозяев не осталось, только стул и у стены старое пианино. Темные доски испачканы краской, словами изрезаны страшными. Кому здесь так плохо было?! Крышку открой, а там — зубы желтеются, руки поднеси — не положить.

Два матраса нам дали, подушки и простыни — обживайтесь. Темно совсем не было. На стене гвоздь торчит, от него две тени: своя и еще одна — может, картина висела или чья фотография, да оборвалась, а нитка осталась.

Черный квадрат пианино. Спит ли? Стул под вещами нашими. Накидали всего, и оброс тенями новыми, заслоился: то ли зверь какой спину выгнул, воздух ноздрями щупает, то ли стог сена, еще не сбитый, не связанный, а то, может, карлик горбатый, отдышаться присел — вот тебе и стул, вот тебе и тряпки...

На матрасах на полу разметались ночевальщики. Откинули простыни, жарко. Кто на спине, руки разбросал, кто калачиком, кто в подушку лицом... И странно — ни звука.

Тишина эта темным облаком, душным, страшным, тс-с-с, расползалась над головами. Ниже, ниже спускалась... Руки-ноги как отнялись, дышать вдруг тяжело: что-то давит такое — глаза закрою — чтобы больно — проснуться — может — пропало — нет — нависает — все — так же — и — голоса — нет — да — что же — это — такое — не может — быть, нет! Быстро, быстро, просыпайтесь, все! Растолкала, зажгли свет.

И пальцем крутили, и пересмеивались, но больше не спалось. С первой же электричкой — подальше от того дома. И давно там никто не живет...

А от деда — через огород — вниз, за калитку заднюю — проволочным колечком за забор держится, чтоб не хлопала и куры соседские не лезли. А то Мишка задушит враз, он какой-то охотничьей породы подгулян, квартирант принес вот етаково, и ведь исть-то не умел как следоват, мордой в молоко пхнём — чихал, а вот глянь, тащит, зубами держит чернушку, ну, делать неча, не отдашь теперь — шея сворочена, а что добру пропадать, неси-ка, Вася, топор, — бабушка громко так говорила. По всем заборам секрет перекатывался...

— Что ты, Миля, кричишь?

— А вроде не кричу? — удивится в который раз, на деда махнет рукой: вон он — глухой, только она всегда такая была — звонкая.

Так спустишься к линии, потом вверх по насыпи, щебень поползет, захрустит, ноги проваливаются, вязнут; взберешься, потом по железной дороге недолго, вагонов десять, осторожно, а то в уголь или мазут, оттирай потом, и быстро вниз...

Там, сразу за гаражами, еще дорожка крутая вдоль крайнего дома обратно на ту сторону улицы, по ней в дождь и не в дождь всегда скользко, сплошь тень да грязь, под деревьями да кустами вверх идет, никто там и не ходит, только дурные, вот на этом самом месте, чуть в стороне — дом заброшенный.

Нельзя туда ходить — одни стены остались да балки совсем гнилые сверху, одну сорвало уже, да от крыши пара ребер с кусками черепицы по краю, а сквозь черепицы и ребра — кусочки неба высоко.

Двери нет, пол травой зарос, углы крапивой обнесло. Два окна в стене: одно пустое совсем, как вытекший глаз, на другом рамы остались — и не спалили же и пьяницы, почернело с зеленцой, а не сыпалось — что за дерево?! Стекла давно выбиты, а рама есть и даже будто бы форточка. Ветер ее туда-сюда болтает, косенькую, глухо о трухлявое дерево бьет, тук-тук, тук-тук... Вертит на петлях. На улицу распахнет пустую — грохота товарных вагонов, тепловозных гудков тягучих, яркого света от фонарей зачерпнет, тополиных листов в переулке захватит прелых, внутрь кинет — ау!

А у нас окна тоже на линию выходят. Комната эта — времянка такая, на скорую руку лепилась, с низким потолком. Кто ни зайдет, всегда сначала пригнется, пока не привыкнет. Смеху-то: большим — все кланяться...

Как стемнеет, часто там собирались и без света сидели, нарочно. В печке семечками щелкает весело, кольца на ней дорожками красными, в уголочке чайник тихо посапывает. Занавески на окнах крупными петлями вязаны: свет фонарей легко идет, ложится на пол квадратами желтыми, все в узорах, да от дюральки, что печка обшита, отблескивает.

Далеко от нас тепловоз дворовых собак пугнет коротко — все равно им, молчат, привыкли, лохматые. Пустые вагоны прогонит вдоль огородов, а сразу за нами со звоном начнет притормаживать; наконец вздрогнет и застынет, в испарине весь, и выдохнет шумно.

Стекла в комнате чуть слышно звенят и в рамах ходят, и мы будто едем куда-то, далеко-далеко, еще дальше дальнего, за переезд. Может, там дождь проливной, может, снег огромными хлопьями сверху, и ветер зло в спину толкает, и все незнакомые люди. А здесь тепло и не страшно, и пахнет бабушкиным шкафом, горячей известью, пылью сгоревшей от печки, и дед храпит уже... А сам обещал сказку.

Одну только знал, про медведя с липовой ногой. Ночь настает — скрып-скрып, стук-стук липовой культей своей, идет-бредет по деревне медведь, ищет кого-то, в окна глядит, носом по ветру ведет: где не спят, где печь топят? Мою ногу варят, мое мясо едят?!

— Хватит, не надо! — из-под одеяла хныкали тоненько.

— Хр-р-р-р-п-п-п... — отвечал и бросал нас одних бояться, что вот-вот найдет среди ночи...

Спорили шепотом, кому за бабушкой идти, а то как спать?! Никто не хотел. Стали ссориться и слышим: с веранды в дом ручка дверная дергается... Щелк-щелк. Открылась. Идет кто-то. Топает...

— Бабушка-а-а, — заныли, висками стукнулись.

— Чево вы? — отзовется из коридора. Вернулась!

Толкнет деда, шикнет:

— Здоровый, а ума как есть нету, вон девки-то ревут, батюшки-святы, наделал делов, иди-ка, в большой зале печь чево-то не тово, подкинуть ба...

Уляжется с нами на перине, панталоны свои, бледные, до колен, стянет и через полкомнаты — фюить! — запустит под стул.

— Мышам спать мягче, — объясняла.

Ха-ха-ха, мышам, хи-хи-хи, спать!

Шепотом громким другие сказки плетет: и зверье-то там расчудесное, да и каждому свой голосок, и леса-то дремучие, а все-все видать, до последнего деревца, и дороги-то дальние, долгие, а куда надо — всегда попадешь.

— Долго ли, коротко ли... шел Иван-царевич... шел... Иван... э-э-э... шел... за молоком... м-м-м... с утра вставать... рано... хп-п-п...

Коты таз уронили с лавки. Покатился пустой. Звон, гам, на бетонный пол, два круга на нем, один на земле, и — стон...

Когда печь ломали, спустя сколько лет, и то тише. Глухо крошился кирпич, из-под лома кусками сыпался, и стены все в оспинах, тоже ровнять теперь. Штукатурка белесыми кляксами на пол... И пыли-то, пыли! В горле першит.

Наткнется железо на камушек — и будто бы стон потом тоже, еле слышно и тонко, на секунду почудится, и насовсем под потолком истает...

Теперь не узнать времянку. Хоть по трое становись на плечи и руку тяни — не достать потолка: высоко. Красиво стало и гладко, и стены в шелку с позолотой, и шторы шнурами витыми затянуты, кисти тяжелые, будто шишки в тогдашних часах...

А где печка была — новый шкаф, темной вишни, и телевизор. Комната, не времянка тебе! И двери есть. Хочешь — на замок, а только скучно там и зябко отчего-то, и эхо ходит одно... А стекла в рамах тепловозам не пляшут уже. Там пластик немецкий стоит, ни звука не пустит — с гарантией.

Шкаф бабкин когда переносили, вытрясли все изнутри. Пакет один с полки упал, рассыпался. Красной бязи отрез, черная лента, исподнее новое, тюль. И сверток газетный, резинкой стянут, — деньги. Смёртное. Кинулись собирать, быстрее, с глаз долой, и руки жжет. В печку бы все, как шкурку лягушачью...

— Страшно тебе? — правнуки пристанут.

— А чево страшно? Мои-то все там давно, — скажет так, усмехнется.

Дед ей должен остался лучшей ткани на платье. Спор проиграл, так и не купил. Вот и отдаст, а то ведь она не отстанет...

— А мы не твои?! — обидно правнукам.

— И вы мои. Мои золотыя... — вздохнет о чем-то и замолчит надолго.

В том доме пустом за линией, в печи разбитой котята без кошки нашлись. Глазки закисли, блохи огромные по розовой шкурке россыпями...

Взяли в дом, из пипеток выхаживали, один только и выжил, черный. Пузо раздутое, глаза выпучены, и голову все закидывал набок — кошмар. Так и звали. Думали, имя сменим потом, а прижилось.

— Кошмар, Кошмар, кс-кс-кс-с-с... — гости смеялись всегда. Выходил красавец холеный, глянцевый, и умница же был кот, и со стола не воровал.

Старый стал, сослепу с виноградной сетки сиганул в форточку, как привык, а ее уже не было, поменяли окна. Когтями по стеклу — и стёк вниз... Хороший был кот, долго жил.

Бабушка часто сидит в своем уголочке, без света, молча, одна. За всю жизнь, разве когда родилась, в церковь ни ногой, а недели две тому ей Богородица приснилась. Что ж ты, Мария, дескать, не идешь...

Пошла, и еле отстояла, и ругалась же потом на попа да на служек: все им денег дай, везде рупчик сунь, тут свечку, там свечку... А крестик на толстой нитке, серой уже, носит, не снимая, с того дня.

Как же там было, сейчас, молитва одна... Отец?.. Где ты еси?.. Узнают ли?.. Откроют ли?.. А что ты можешь на земли?.. Что есть будем завтра и днесь?.. Сколько за все?.. Чего с них взять, с должников наших?.. Во искушение — что?.. И — кто это там еще?! Лукаво как... избавиться...

Это иначе надо... завтра... не спрашивать... И часы не забыть со стены... притихли... вот я...







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0