Оптимисты

Сергей (Серго) Евгеньевич Акчурин родился в 1952 году в Москве. Поменял много школ, учился в интернате, служил в армии солдатом в войсках ПВО в пустыне Казахстана. Окончил Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А.М. Горь­кого.
Первые рассказы опубликовал в 26 лет в журнале «Литературная учеба» с предисловием Юрия Трифонова. Литературе учился самостоятельно, жил на литературные заработки.
Написал сценарии для двух фильмов, которые вышли в 80-х годах прошлого века: «Все могло быть иначе» и «Диссидент».
Автор книг «Воздушный человек» (1989), «Повести» (2000), «Ма-Джонг» (2014). Печатался в журналах, коллективных сборниках и газетах, писал рецензии, работал составителем альманаха «Подвиг».

Отец Иосифа

Рассказ пациента

Вдруг в голову мне на ровном, как говорится, месте что-то как стукнуло: мне уже шестьдесят... Многие уже умерли, позади одни мертвецы, впереди — не лучше и даже намного хуже... От мыслей о возрасте у меня заболело, заныло все, что только возможно, стук сердца зашкалил, ум помрачился от страха, я стал прощаться со всем тем, что называется жизнью, едва подплелся к окну, и, помню, меня еще удивило: насколько серого цвета улица за окном, серые люди, автомобили, вообще все какое-то никчемное серое — словом, все пыль, и это, подумалось мне, наверное, и есть настоящий конец — когда на глазах и в душе все становится пылью... Приехала скорая помощь («03» я успел набрать у окна), сняли кардиограмму, дали таблетку, определили, что это обычная паническая атака, никак не связанная со смертью и даже с состоянием здоровья, и посоветовали одно: как можно меньше в такие минуты дышать, вообще не давать себе кислорода, дышать в пакетик или на крайний случай в платок, и, главное, думать о чем-то хорошем... Атака прошла и больше не повторялась, хотя болеть продолжало все, и особенно меня беспокоило сердце, особенно при мыслях о смерти, которую, как мне искаженно казалось, я пережил. Но, к счастью, нашелся товарищ товарища, опытный кардиолог, и уложил меня к себе в отделение.

Войдя в небольшую палату небольшого кардиоцентра, в районе улицы Маросейки, я сразу услышал:

— Молодой человек, всегда закрывайте за собой дверь, а то всякие запахи проникают из коридора, — это сказал старик, лежавший на койке слева.

— И тут, молодой человек, у нас железное правило, — добавил старик, лежавший на койке справа, — о болезнях ни слова!

Я сразу оторопел: мне шестьдесят, у меня трое детей и пятеро внуков... Да, но старикам было явно за восемьдесят, и поэтому я внутри уступил: конечно, я еще молод, да и вообще в наше время понятие старости растянулось и как-то сдвинулось... вкось; как, впрочем, и все остальные понятия.

Еще в палате находился человек лет сорока, который со своей койки в углу сначала представился так:

— Я — из Воронежа. — И только потом, после довольно продолжительной паузы, как будто давая мне время вообразить этот город Воронеж, прибавил: — Виктор.

— Можешь называть меня просто: Эрвантыч, просто по отчеству, — разрешил старик с левой кровати и утер пот со лба полотенцем. — Я армянин, и имя труднопроизносимое...

— А я — Бунин, — сообщил старик с правой кровати и высморкался в платок. — Люблю по фамилии... хотя с писателем в родственной связи не состою.

Несмотря на предупреждение, почти сразу же выяснились болезни: у Эрвантыча падал пульс, иногда до 30 ударов в минуту, Бунину постоянно не хватало глотка кислорода, а Виктор попал в эту больницу, как, собственно, и я сам: с тахикардией и перебоями сердечного ритма. Никто, слава богу, не находится в критическом состоянии, хотя опасность, конечно, существовала — в кардиологию просто так не кладут.

Прошло несколько дней, я освоился.

Любезнейшему, в моем восприятии, Эрвантычу то и дело поднимали пульс уколами и таблетками, а голодающему по кислороду любезнейшему старику Бунину обогащали кровь тоже уколами, но основным средством для него была прозрачная, висевшая на стене, у изголовья кровати, кислородная маска, которая облегчала дыхание, делала его ровным. Виктору давали только таблетки, мне же, после обследования, вообще ничего не назначили, поскольку сердцебиение мое и тревожность пообещали вылечить больничным спокойствием и диетой под номером 10.

Старики почти не вставали, двигались мало, если не считать семенящих походов к процедурному кабинету и обратно в палату, а также утром и вечером к сестринскому посту — мерить давление. Думали они о чем-то, лежа в кроватях, или не думали — неизвестно, глаза у них были закрыты, но в другой раз открыты. Кровати их были расположены так, что они видели перед собою большое окно, в котором мартовский ветер то и дело раскачивал голые ветки огромного дерева за двойным, непроницаемым для звуков стеклом, и, наблюдая качание веток, старики иногда что-то вроде шептали.

Виктор, называвший себя оптимистом и «человеком, у которого все хорошо», еще до моего появления взял привычку ухаживать за Буниным и Эрвантычем, взбадривать их. Он использовал фамильярность как иронический тон, как некий прием и подшучивал над стариками, говоря, предположим, что у них «наверняка молодые, здоровые в смысле чувственности сердца», обращался к обоим на «ты» и позволял себе даже такие формы, как «просыпайтесь, ребята, нас ждет обед». Старики приподнимались, кряхтели, садились за откидные столы, брали ложки, ковырялись в тарелках и... ничего не съедали.

— Э-э-э, — говорил Виктор, — так, дети мои, не пойдет! Надо кушать, а то совсем отощаете!

Он подсаживался к Эрвантычу и уговаривал его проглотить несколько ложек супа или второго блюда: «Вот так вот... еще немножко... еще...» Затем проделывал то же самое с Буниным. Заставлял выпить по полстакана отвара шиповника — кислой жидкости бордового цвета. Подправлял и даже взбивал старикам подушки, поднимал сползшие на пол углы одеял и наконец объявлял:

— Ну вот, теперь тихий час!

Старикам, несомненно, нравилось подобное обхождение, и иногда они специально привлекали к себе внимание. «Виктор, подай мне маску, — говорил нарочито слабым, умирающим голосом Бунин, — что-то не могу дотянуться», а Эрвантыч просил нажать кнопку вызова медсестры, хотя кнопка эта была у него под рукой.

Меня к своим хлопотам Виктор совершенно не подпускал, предупреждая любую попытку услужить чем-то Бунину и Эрвантычу, и даже включил в число своих подопечных: унося в коридор использованную посуду, захватывал и мою, а распределяя к ужину чай в пакетиках, сахар, яблоки и печенье, всегда и мне подавал тарелку с этим набором.

Строго раз в два часа Виктор выпроваживал всех из палаты, открывал окно и проветривал помещение, и поэтому у нас не пахло старостью и лекарствами, если только под утро, но, пока мы измеряли давление, Виктор распахивал и дверь, и окно, и морозный сквозняк быстро выгонял все больничные запахи.

Разговоров мы, пациенты, почти не вели, так, перебрасывались друг с другом какими-то хаотичными мыслями — кому что придет в голову, и чаще всего произнесенная фраза не получала ответа и зависала, как констатация конкретного и реального факта, который не нуждается в обсуждении. Иногда, впрочем, вспыхивал разговор, но тут же и обрывался. В палате, таким образом, царило полное взаимопонимание нескольких поколений, которое можно было бы назвать и взаимной симпатией, основанной, скорее всего, на том, что никто, пока что, особенно не интересовался друг другом.

По вечерам ко мне, к Бунину и Эрвантычу раз-второй приходили дети, даже и с внуками, но посещения их были какими-то странными, родственники появлялись как призраки из другого мира, печально сидели на стульях возле наших кроватей, печально раскладывали по тумбочкам всякую снедь, держали нас за руки так, как будто мы умираем, и, печально прощаясь, уходили в свой мир. Мы же, все четверо, были настроены крайне оптимистично, и этот опечаленный тон нас всех раздражал, мы буквально облегченно вздыхали, когда посетители покидали палату.

На исходе первой недели, когда сердцебиение мое прошло и оказалось, что ничего серьезного, к счастью, нет, а виноваты во всем нервы нашего времени и поэтому необходимо провести в больнице еще несколько дней просто в режиме покоя и правильного питания, я, перестав думать о смерти, обратил внимание на стеллаж в коридоре, наполовину заполненный книгами. Вытянул наугад две книги, даже не поинтересовавшись названиями, поскольку понятно было, что, кроме бессмысленной развлекательности, здесь ничего не найдешь, и после ужина улегся в кровать, расположил эти книги слева и справа и решил попеременно читать.

— Что это вы там хотите читать? — неожиданно строго спросил старик Бунин.

Я посмотрел и ответил:

— Сергея Довлатова и Сергея Аксакова. Да я особенно не читатель...

— И как только они попали в эту помойку на стеллаже? Как вы их отыскали?

— Взял наобум, даже не посмотрел кого. Случайно.

— Диаметрально противоположные, надо сказать, авторы в русскоязычной литературе.

— А откуда вы знаете?

— Как же, я по профессии библиотекарь. Работал в библиотеке Академии наук. Аксаков — понятно, школьный, а Довлатова вы читали?

— Нет, не читал.

— Ну, попробуйте для сравнения.

Я открыл наугад Довлатова и сразу наткнулся на описание тараканов в Америке... Интересно, подумалось мне, а есть ли у Аксакова про тараканов в России? Как же, должны быть тараканы в патриархальной России... Я развернул «Детские годы Багрова-внука» и стал перелистывать...

Пока я занимался поиском тараканов, у моих соседей состоялся следующий разговор.

— А я уже давно ничего не читал... — признался Эрвантыч. — Сейчас литература, наверное, изменилась? Вы, как библиотечный работник, должны бы быть в курсе... Что сейчас пишут? — обратился он к Бунину. — Скажем, из области медицины... Помню, читал я записки врача Вересаева... Блеск! — заявил Эрвантыч.

— Записки врача уже все написаны, и далеко не одним Вересаевым... В моде, кажется, дневники пациентов, но, подозреваю, шагнуло и дальше: наверняка за перо взялись и фармацевты...

— А что же может написать фармацевт? — удивился Эрвантыч. — Это же сплошная бездушная химия...

— Сейчас проверим, — вмешался Виктор и поднял перед собой андроид. — Вопрос виртуальной подруге: «Привет, Алиса, любовь моя! Найди мне, пожалуйста, “записки фармацевта”, если такие есть...» Так, нашла, текст укрупняю, вот цитата: «...к финалу рабочего дня в аптеку зашел дедушка — явно из некогда активных, но волею судьбы ныне высаженных на обочине жизни, и попросил мазь для повышения потенции...» Ха-ха! Это про вас, Эрвантыч, — язвительно, используя свой прием, прокомментировал Виктор, — про Бунина и тебя!

— Вот дурак этот фармацевт, разве так можно! — возмутился Эрвантыч.

— Это женщина пишет... — уточнил Виктор.

— Значит, не умная...

— Да, довольно цинично... — определил Бунин. — Таким вот образом и изменилась литература... Так изменилась, что и не знаешь, как, наверное, выразился бы Гоголь, как она изменилась...

— Что это ты все перелистываешь? — обратился ко мне Эрвантыч.

— Тут, — объяснил я, — один современный писатель уехал в Америку и обнаружил, что там полно тараканов, другой, из другого века, никуда не уехал, жил в России, и я вот ищу, есть ли у него что-то про тараканов...

— А зачем же тот, первый, уехал в Америку? — поинтересовался Эрвантыч и неожиданно заявил: — В России столько красивых женщин, а в Таджикистане сколько красивых женщин! Сколько женщин! Зачем уезжать!

— Эрвантыч, при чем тут Таджикистан? — искренне удивился Виктор. — Да и вообще — женщины?

— Как же, я всю жизнь был гинекологом, а в последнее время, уже перед пенсией, главным — в Таджикистане!

— Вот это новость! Это нуждается в осмыслении, причем в глубоком... — иронично ответил Виктор, придерживаясь своей манеры общения со стариками. — Ну, с Эрвантычем мне понятно, а вот вы, Бунин, почему не уехали? Однофамилец ваш, кажется, эмигрировал...

— Виктор, это глупый вопрос. Куда бы я поехал от книг? Ну а потом, уже на пенсии, пока еще книги не обесценились, я продал свою шикарную библиотеку, и мы с женой купили дом на Кубани — жена родом с Кубани... Дом весь из дуба, стоит на века. И виноградничек есть, собственное вино осенью делаю... В бочке, тоже дубовой... Вот ты, Виктор, выпьешь бочку вина?

— Я, господин Бунин, хоть и обыкновенный механик, но алкоголиком никогда не был.

— Странно, — признался я, — библиотекарь, Кубань, бочка вина — как-то не сочетается...

— Почему же, — ответил Бунин, — у меня там все эксклюзивное, каждая мелочь... Маленькая, можно сказать, Франция... А книги что — время меняется, есть Интернет, как говорят мои внуки и правнуки...

— Да, — продолжил Эрвантыч, — мне уезжать было незачем... Хотя, одна из моих дочерей уехала, в Канаде живет... Ну, вы понимаете, армяне по всему миру живут... Интересно, есть ли тараканы в Канаде?

— Это, Эрвантыч, можно выяснить запросто, — заверил я старика. — У меня друг детства, Иосиф, давно уже обосновался в Торонто, могу позвонить и спросить.

Старики обрадовались, как дети новой игре:

— Позвони, позвони в Канаду!.. — оживился Эрвантыч.

— Любопытно, весьма любопытно!.. — заявил Бунин. — Если есть, то какие: рыжие или черные?

Я связался по андроиду с Канадой:

— Привет!.. В больнице лежу... Так, профилактика, серьезного ничего... У вас дома есть тараканы?.. Нету... А как твой отец?.. Начал вставать?.. Иконостас-то ему пришелся?.. Да что мне спасибо, это ему спасибо!.. Как за что? За то, что мы живы... Оставь свой специфический юмор, я говорю серьезно!.. Отцу передай привет!..

— Расшифруй разговор! — потребовал Бунин.

— Ну, у отца Иосифа умерла жена, то есть мать Иосифа, и полгода отец от горя лежал, вот сейчас только начал вставать...

— А к чему тут иконостас? Ты что, иконами с Канадой торгуешь?

— Совсем нет, это я образно выразился... Отец Иосифа недавно прислал мне список орденов и медалей, полученных за войну, и попросил найти мастерскую, где все эти планки или колодки расположили бы на одной подложке, обязательно из металла и в соответствующем порядке... Там, в Канаде, этого сделать негде — нет такого сервиса для русских наград... Ну а здесь я нашел мастерскую, все оформили как полагается, кстати, Эрвантыч, армяне делали, и я отослал этот иконостас в Канаду... Восьмого мая отец Иосифа выйдет с этим делом на улицу... Надо сказать, просьба была приятной — как-то приятно было оказать внимание далекому человеку... герою... тем более отцу...

— И много у него медалей и орденов? — спросил Бунин.

— Точно не помню, но штук сорок будет... Там за всё: за Москву, за Белоруссию, за Украину, за Польшу и за Берлин, он всю войну и всю Европу прошел... То ли разведчик, то ли артиллерист — я не знаю...

— Сколько же ему лет?

— Девяносто четыре.

— Да, мало таких осталось... Библейская, можно сказать, личность... — сделал вывод Эрвантыч.

— Ну да, а мы родились позже — мы всего лишь дети войны, — как будто бы с сожалением и каким-то оттенком вины за свой возраст сказал Бунин.

Я посмотрел на этих «детей войны» и так и не понял, подходит ли это определение для наших двух стариков, со всеми их внешними признаками неумолимо текущего времени, или же не подходит...

— Слава богу, — вздохнул Эрвантыч, — что отец начал вставать. Здоровья ему! Но только зачем же такой уважаемый человек уехал в Канаду?

— Уехал, Эрвантыч, сначала мой друг Иосиф, в Вену, а потом перебрался в Канаду. Потом и родители к нему переехали, они постарели, нуждались в поддержке — все просто.

— Ну а как сам Иосиф устроился? — не унимался Эрвантыч.

— Сначала разносчиком пиццы работал, лет десять, потом постепенно завел свой бизнес — что-то связанное с компьютерами...

— Да-а, — продолжил Эрвантыч, — отец Иосифа живет, наверное, хорошо — с таким-то сыном! — И почему-то добавил: — Я тоже жил хорошо, зажиточно, деньги имел, хватало сполна на жену и детей... Даже белая «Волга» была.

— Стоп, Эрвантыч, — снова язвительно включился в разговор Виктор. — А откуда советский-то гинеколог мог иметь столько денег? Белая «Волга»... Признавайся как на духу: сколько ты сделал подпольных абортов, скольких женщин ты лишил счастья быть матерью? Так что благосостояние твое построено на чужом несчастье, не так ли?

— Да, — согласился Эрвантыч, — это настоящий сюжет, не то что у этой аптекарши... Но тут сложный вопрос, потому что с другой стороны я спас жизнь огромному количеству пациентов. Ты не представляешь, какому количеству женщин, детей... Я отдавал свою кровь... литрами... Однажды на свои деньги я вызвал вертолет в горы, к умирающей роженице...

— Ну уж, кровь литрами...

— А ты думаешь, почему у меня пульс такой слабый?.. Вообще не чувствую... Вызови мне скорей медсестру...

После укола Эрвантыч отвернулся к стене, Бунин нацепил свою маску, Виктор ушел прогуляться по коридору, а я отложил Довлатова и Аксакова, так и не найдя у последнего тараканов, и просто уснул.

Следующий день прошел тихо, размеренно, согласно больничному распорядку и в полном молчании — все, казалось, о чем-то задумались. Даже Виктор, выполняя взятые на себя обязанности, не взбадривал стариков своими «просыпайтесь, ребята», «так, дети мои, не пойдет» и прочими фамильярностями. Правда, Эрвантыч и Бунин в этот день наблюдали качание веток не со своих спальных мест, а стоя вместе перед окном и поглаживая отросшие за несколько дней свои седые щетины. Тут я впервые подметил, что Бунин, оказывается, на голову выше маленького Эрвантыча.

После ужина Виктор очистил от кожуры несколько яблок, разрезал на дольки и заставил съесть стариков по кусочку.

— Интересно, — сказал Эрвантыч, проглотив, морщась, безвкусное яблоко, — как там отец Иосифа?

— Да, — неожиданно поддержал Бунин, — я тоже о нем почему-то все думаю. Может быть, позвонить? Как он там?

Что же, почему бы и не спросить? Я опять связался с Канадой, выслушал своего друга, и то, что я выслушал, наверняка было сюрпризом для стариков...

— Тут, ребята, — употребил я манеру Виктора, показавшуюся мне в данном случае уместной, — целое дело, даже и не поверите! Это уже после того, как я вчера позвонил...

— Что же произошло?

— Ну, отец сделал два укола в коленки, чтобы нормально ходить, а то коленки болят, плохо сгибаются... После этого вызвал к себе Иосифа — они отдельно живут — и попросил отвезти на машине к одному неизвестному Иосифу дому, в неизвестный далекий район... Иосиф приехал, отец ждет на улице с букетом цветов, в шикарном костюме, в белой рубашке, с галстуком... Иосиф доставил отца к этому дому, помог подняться по лестнице на третий этаж. Дверь открылась, Иосиф из любопытства заглянул в эти апартаменты, а там... Что бы вы думали?

— И что там?

— Действительно, не тяни.

— Там ждала женщина... И стол был накрыт — закуски, бутылки... Отец сказал, что домой, назад, доберется сам, на такси...

— Женщина молодая? — быстро спросил Эрвантыч.

— Иосиф определил, что лет так на десять моложе отца.

— Значит, где-то нашего возраста... — заключил Бунин. — Ну-у, молоде-ец, вот молодец! А ведь... десятый десяток!

— Что будем делать, Эрвантыч? — спросил, усмехаясь, Виктор.

— А ты что предлагаешь?

— Дайте мне маску! — нервно потребовал Бунин.

— Ну вот, — сказал Виктор, подавая Бунину маску, — я же говорил, что у вас сердца еще молодые — главное, нервы беречь...

— Хорошо! — Эрвантыч даже поднялся и присел на кровати. — Как хорошо! Женщина, стол, вино, еще и цветы! — Он провел полотенцем по лбу.

— Эх, Эрвантыч, ты, наверное, женщин-то повидал!.. То-то, смотрю, размечтался!

— Что ты, Виктор, — посерьезнел Эрвантыч, — разве это возможно было при моей-то работе — обращать на женщин внимание... К тому же жена... Но, признаюсь, — перешел он на шепот, — была у меня одна... гречанка. Чистая, как слеза...

— А кроме гречанки, Эрвантыч?

— История об этом умалчивает. Шурум, как говорится, бурум. Лучше про себя расскажи, юноша. Ты жене изменяешь?

— Эрвантыч, хочешь, честно скажу? — Виктор простодушно приложил руку к сердцу. — Это — совсем не мое. Я не изменяю жене.

— Хочешь, я тебе диагноз поставлю? — предложил Эрвантыч, и при этом взгляд его стал каким-то... профессиональным.

— Ставь.

— Virgo!

— Не знаю, что это такое, но гинекологу верю на слово...

— Ну а вы, молодой человек? Вы?.. — обратился ко мне Эрвантыч.

— У меня, — пришлось мне ответить, — четыре развода...

— Ах, ну ладно, оставим...

— Виктор, подсоби-ка мне встать, — попросил Бунин, сняв маску, — я по коридору пройдусь.

Виктор помог Бунину встать, тот отряхнул с себя, со своего адидас-костюма, как будто бы пыль, приосанился, взял стоявшую у изголовья кровати резную, солидную палку, которой до сих пор ни разу не пользовался, и ушел в коридор.

Минут двадцать спустя он вернулся и сразу сообщил:

— Старухи какие-то ходят, еле, по-моему, движутся... Одна, правда, ничего, лет под семьдесят, довольно живая, но резкий запах валокордина... Надо побриться, что ли...

Скоро он снова ушел в коридор, распространяя запах одеколона после бритья, и не появлялся так долго, что мы с Виктором отправились его поискать — мало ли что...

Бунин, как оказалось, спокойно беседовал на диване с пожилой пациенткой, которую по всему ее внешнему облику невозможно было назвать старухой, но исключительно дамой в возрасте, пожилой дамой...

— Как, дорогой, вам сейчас дышится? — спрашивала низким, грудным голосом дама. — Не пора ли нам маску надеть?

— Я как нырну и под водой три минуты без воздуха могу удержаться! — уверенно отвечал Бунин. — Так что не беспокойтесь...

— Да что вы!..

Сделав вид, что мы просто прогуливаемся, мы прошли до конца коридора, постояли там, что-то вроде бы обсуждая, и вернулись в палату.

Утром Бунин не сделал первое, что делал тотчас же, как только проснется, — не потянулся за своей кислородной маской. Напротив, он бодро вскочил, сходил на утренние уколы, умылся и, стоя перед окном, набрал по телефону жену: «Пожарь-ка мне, дорогая, курицу... нет, лучше мяса... побольше... с гранатовым соусом, ну, как ты умеешь... В больничной еде совсем нет калорий! Да, и привези овощей свежих, зелени, сыра... И колбаски, колбаски, только сырокопченой...» Так и казалось, что он попросит сейчас и вина... С Эрвантычем же вообще произошла непонятная вещь: всю ночь он ворочался, вставал и ходил по палате, пульс в шесть утра у него был за сто, медсестра накапала ему корвалола. Виктор, не выпуская, держал руку Эрвантыча, контролируя состояние. Я вытирал полотенцем Эрвантычу его коричневый лоб. Корвалол почти не подействовал — пульс держался у ста. В полдевятого появилась лечащий врач, перемерила дважды давление, тут же сняли кардиограмму мобильным прибором — оказалось все более или менее в порядке, но сердце продолжало ненормально стучать. Эрвантыч потребовал сделать ему уколы в коленки, мотивируя это тем, что ему необходимо больше ходить и тогда сердцебиение пройдет.

— Больной, — сказала врач-ординатор, — с вашей тахикардией надо лежать и лежать...

После завтрака Эрвантыч переоделся: спортивный костюм поменял на обычные рубашку и брюки, взял палку, тоже стоявшую у него в изголовье, но, правда, совершенно невзрачную, какую-то тонкую, серую, не то что у Бунина, и, шлепая тапочками и постукивая этой палкой, отправился, как он сам заявил, на прогулку. Бунин вышел за ним.

Вплоть до обеда старики не появлялись в палате, причем к самому обеду нам пришлось разыскивать их. Эрвантыча мы обнаружили на втором этаже (наш был четвертый), совсем в другом — в неврологическом отделении, возле сестринского поста, где он, собрав вокруг себя сразу трех медсестер, рассказывал анекдоты «армянского радио», которые уже давно никто не рассказывает. Сестры смеялись, врачи, проходившие мимо, несмотря на крайнюю, серьезную занятость, судя по сосредоточенным выражениям лиц, приостанавливались и тоже смеялись. Бунин нашелся сам: неожиданно появился из комнаты санитарок, где, как он объяснил, участвовал в чаепитии. После обеда, правда, старики улеглись и попробовали читать, позаимствовав у меня книги: Бунин выбрал Аксакова, Эрвантыч — Довлатова. Но, не осилив, кажется, и страницы, оба вскоре уснули.

Под вечер к старикам впервые приехали жены, благообразные, в возрасте дамы, одетые в черное и темно-коричневое, украшенные бусами, брошками, браслетами и перстнями из разных камней, оправленных в темное серебро, и обе — со скорбными выражениями лиц. Стало понятно, почему их не было раньше: все движения их были замедленны и, чувствовалось, давались с трудом — им попросту было тяжело добраться в больницу.

Мы с Виктором тактично ушли из палаты, но прежде этого разговор между мужьями и женами уже начался, и краем, как говорится, уха я уловил:

— Тахикардия взялась неизвестно откуда... — шептал Эрвантыч. — Но одна медсестра, в другом, неврологическом отделении, научила меня не дышать десять секунд, и после этого сердце бьется спокойно...

А Бунин рассказывал:

— Одна санитарка, студентка четвертого курса мединститута, дала мне специального чая, на травах, и после него я задышал полной грудью...

Так что обе жены спустя где-то час покидали палату теперь уже с исключительно скорбными выражениями лиц... Не знаю, было ли это связано с санитарками и медсестрами, но женщины взялись под руку и, немного покачиваясь, степенно удалились по коридору, не обращая, кажется, никакого внимания на суетившихся вокруг них Бунина и Эрвантыча, взявшихся проводить своих жен до лифта.

Как только мы остались одни, Бунин живо спросил:

— Как там отец Иосифа? Нельзя ли узнать?

Что делать, я выдумал, что звоню беспричинно, от больничного безделья и скуки, и в разговоре лишь вскользь упомянул про отца. Иосиф хихикнул:

— Все повторилось, но в этот раз он попросил забрать его утром... Такая история...

Это я и сообщил старикам.

— Оригинально, — сказал Эрвантыч, поднялся, прошелся туда-сюда по палате и, подхватив свою палку, вдруг как-то боком, быстро выскользнул в дверь.

Час спустя я увидел Эрвантыча играющим в шахматы на диване за углом коридора, в холле, где были расположены лифты и по вечерам было полутемно... Партнером Эрвантыча оказалась женщина-пациентка, одетая в халат восточной раскраски и с восточного типа лицом, по которому возраст определить было довольно проблематично. Похожа она была, пожалуй, на знаменитую Джуну... Между ними стояли шахматная доска и... коробка шоколадных конфет. Я увидел, как Эрвантыч заносит руку, чтобы сделать шахматный ход, но рука его вместо фигуры опустилась в коробку, достала конфету и аккуратно поднесла эту конфету к красно светящимся в полутьме губам пациентки.

Бунин проводил время со вчерашней дамой, и, проходя мимо, я услыхал:

— Да я кабана бил в упор!..

— Да что вы! — отвечала своим грудным голосом дама. — Вы настоящий герой!

И снова, теперь уже весь следующий день, старики то появлялись в палате, то исчезали. Питались они теперь беспорядочно, как вздумается, жареным мясом, овощами и сыром, Эрвантыч особенно налегал на сырокопченую колбасу, которая, как он признался, напоминает ему бастурму и которую Бунин отдал ему в полное его распоряжение. Несколько раз стариков искали медсестры — делать разные процедуры, искали врачи, но найти не могли. Виктор только покачивал головой, когда вместо овощного рагу Бунин уплетал мясо и сыр, а Эрвантыч все резал и резал и отправлял себе в рот тонкие ломтики исключительно жирной, свиной колбасы.

— Все у вас, дети мои, как-то не так, — выговаривал Виктор. — Вот, например, взять хотя бы того же отца Иосифа. Он выдержал траур, а потом уже позволил себе свидание... А вы... Нет, дети мои, так не пойдет, при живых-то супругах заводить отношения с посторонними женщинами... А как же диета? Вы себя убиваете колбасой!..

После ужина был, разумеется, задан вопрос: «Как там отец Иосифа?»

Не помню уже, что я придумал, какую причину звонка, но ничего интересного про отца в этот раз я не услышал. Иосиф забрал его утром, доставил домой, отец переоделся и, не позавтракав, отправился сдавать кровь на анализ.

— Ну надо же, — почему-то удивился Эрвантыч, — сам пошел...

— Ну да, Иосиф сказал, что взял свою палку, то есть трость, и самостоятельно пошел сдавать кровь. Иосифа отпустил.

— К женщине, значит, он ездил без трости, — сделал вывод Эрвантыч.

— Ну, значит, без трости.

— Трость у него, наверно, хорошая, думаю, из канадского клена... — предположил Бунин.

— А может, из дуба?

— Из дуба тяжелая будет — моя вот из дуба тяжеловата...

— То есть женщине он хотел показать, что держится сам, без палки...

— Тут как сказать: ведь палка прибавляет солидности...

— Возможно, он выглядит так, что не нуждается ни в каком прибавлении...

В таком духе разговор продолжался еще какое-то время, а потом старики вышли из палаты без палок: Бунин слегка и как будто бы с одолжением согнувшись, а Эрвантыч, наоборот, распрямившись и даже выпятив грудь, отчего руки его оттянулись назад, как у спортсмена, приготовившегося к заплыву.

Партия в шахматы в полутьме пустынного холла продолжалась, но только теперь Эрвантыч одной рукой передвигал на доске фигуры, другой же, закинутой на спинку дивана, соединялся с рукой партнерши, тоже закинутой на эту самую спинку, причем пальцы двух игроков сплелись в единое целое; мало того, Эрвантыч напевал что-то, кажется, на армянском...

Бунин между тем в коридоре рассказывал:

— ...и вот выбегает лев! А вокруг ни души... Африка!

— Да что вы! — испуганно восклицала дама.

Днем старики подозрительно много говорили по своим телефонам, причем выходя для этого из палаты и выбирая места, где поблизости не было никого, и к тому же прикрывая ладонями трубки.

А еще через день Эрвантыч и Бунин собрались домой. За ними приехали жены и помогли им ничего не забыть в палате из личных вещей. Старики оделись в невероятно добротные, когда-то наверняка дорогие, по виду почти не ношенные костюмы прошлого века, возможно даже семидесятых годов... На лацканах пиджаков у них были прикреплены по несколько выпуклых знаков или значков, обозначавших что-то серьезное. Два из них мне удалось разглядеть: «народный врач» и «заслуженный работник культуры».

Бунин торжественно пригласил нас всех на Кубань, в свой дом, — выпить бочку вина, Эрвантыч — довольно скромно — позвал в гости в Канаду: «Я позвоню дочке, Рузанне, она все устроит...»

Друг с другом они прощались так:

— Ну, Аристакес Эрвантович, будем придерживаться оптимизма отца Иосифа.

— Да, Николай Алексеевич, несомненно, отличный для нас пример.

— А кто это: отец Иосиф? — спросила жена Эрвантыча.

— Это... это из Библии, — ответил муж.

Мы все обменялись телефонными номерами, и старики попросили обязательно им сообщить, как там отец Иосифа.

Жены, очень довольные, что получили назад своих стариков, но, как было заметно, слегка озадаченные их довольно задорным видом, взяли мужей под руки и повели из палаты вон. Эрвантыч и Бунин как-то раздраженно-уверенно застучали своими палками по полу, но, не дойдя до конца коридора, отдали палки женам, и это было последнее, что я увидел из жизни двух любезнейших стариков.

Я покинул больницу часом позже, Виктору же пришлось задержаться еще на несколько дней: у него нашли в сердце источник тахикардии, и предстояла инвазивная операция, чтобы убрать этот источник.

Иосифу я позвонил спустя месяц, уже в апреле, когда вовсю целыми днями чирикали воробьи.

— Они на Канарские острова улетели, к морю... с огромными чемоданами... Сказали, надолго... Еще и ручками помахали!

— А ты что?

— А я что, отец, что ли, им?..

Я набрал, как и обещал, номер Эрвантыча. Женский голос ответил: «Он в Канаде, у дочери, вернется через три месяца...» У Бунина мне сообщили: «Они с женой на Кубань укатили, будут к зиме...» У Виктора хриплый, простуженный, то ли мужской, то ли женский голос сказал: «Вин на Кубани, у Франции, у якогось[1] одного...»

«?..» — именно так я и подумал.

По дороге из магазина домой я зашел выпить кофе в пиццерию «Додо».

— Молодой человек, располагайтесь, кофе вам принесут, — любезно сказала барменша среднего возраста.

— Отец, — обратился ко мне посетитель, похожий на Виктора, — у тебя место свободное, я присяду, не против?

Чашку кофе принесла официантка-киргизка, совсем молоденькая, очень красивая, миниатюрная, просто куколка.

— Сахар, дедушка, — сказала она, — бесплатно, вот сахарница, берите сколько хотите. Приятного аппетита!

Услышав последнее, я сунул руку в карман, где у меня был приготовлен на всякий случай маленький зеленый аптечный пакетик, и стал думать, как посоветовала скорая помощь, о самом-самом хорошем... Но впрочем, это уже неважно, ведь рассказать я хотел вовсе не про себя.

Действительно, как там отец Иосифа? С палкой он входит в море или без палки?
 

Синие рябины

За глухарем

Посвящаю своей жене, Наташе Васильевой

После тоскливой, слякотной, грязной московской зимы 199... года идея была прекрасной — съездить за глухарем, вообще вырваться на природу. Встретились по случайности четверо мало знакомых друг с другом людей, просто на автостоянке под домом, возле своих машин. Встретились, собственно, жертвы так называемых «лихих» (не люблю это слово) девяностых годов: бывший спецназовец — владелец огромного, но старого джипа, уже долгое время после увольнения из армии не знавший, куда себя деть, и то и дело употреблявший в разговоре слова «предприниматель», «бизнес» и «шашлыки», затем кандидат, кажется, экономики, теперь торговавший рыбками и аквариумными растениями возле магазина зоотоваров и окрестивший свое занятие выражением «мой маленький бизнес», еще один кандидат, филолог, существовавший после потери работы на сдачу бутылок и зарплату жены, но, с его слов, имевший надежду получить инвалидность с помощью знакомого «эскулапа» и оформить хоть какую-то пенсию, хотя этому, как назло, препятствовало идеальное состояние здоровья, и четвертым был я, литератор, в одночасье лишившийся гонораров, но приобретший взамен полную свободу печати, правда за свои деньги, и поэтому ежедневно ломавший голову над тем, как бы воспользоваться этой свободой, не имея лишней копейки в кармане.

Все четверо мы были в полном расцвете сил.

Покурили самые дешевые сигареты, обсудили ситуацию в государстве и по пальцам наметили тех, кого надо было бы повесить и расстрелять за искалеченную судьбу русских людей, пожалели, что нет Иосифа Сталина, оценили состояние машин после зимы, запрокинули головы и долго смотрели на нежную голубоватую раскраску апрельского неба, которую высоко над домами оживленно чиркали птицы, и наконец бывший военный сказал:

— Все надоело... Эх, весна, вот на охоту бы съездить! Пострелять, душу бы отвести... Охотники есть?

Охотников не было, но продавец рыбок (буду так его называть, поскольку имени я не помню) ответил:

— Я не охотник, но у меня егерь знакомый есть, родственник. Так... троюродный брат моей двоюродной тетки. Был как-то в Москве, звал на охоту, говорил, всегда приезжай... Вологодская область, глухарь обеспечен... Только нужно до открытия охоты, пока охотников нет. В конце апреля — как раз. Мы, так сказать, будем свои. А с бизнесом... — у меня жена с рыбками постоит.

— Ну так поехали! Поехали, мужики! — обрадовался кандидат в инвалиды (тоже не помню имени). — Что останавливает? Действительно, все надоело...

— Это вещь! — подхватил бывший спецназовец. — Надо водки побольше взять, местных порадовать! Ну что, пару ящиков я закуплю. Оружие есть?

Оружия не было, но владелец джипа сказал:

— У меня арсенал. Все легально. Я обеспечу... Поедем на моем джипе, машина — зверюга!

Итак, долго не обсуждая, чтобы не сглазить, договорились собраться через неделю, рано утром, в точно определенное время, с вещами, как будто речь шла о военном призыве.

Собравшись через неделю на той же автостоянке, мы обнаружили, что спецназовца нет... Нет в живых...

— Он купил загодя три ящика водки, — сообщил будущий инвалид, — начал пить и три дня назад умер в запое. Сердце не выдержало. Но я толком его не знал, я толком не в курсе — мне соседи сообщили: умер вроде в больнице... — И глупо добавил: — Что же, поедем без водки, на моей «Ниве»... А жаль человека...

У остальных знакомство с теперь покойным спецназовцем было тоже не более чем шапочное, и мы только и сделали, что взглядами выразили соболезнование осиротевшему ящику-джипу.

— Надо бы помянуть, — сказал будущий инвалид.

— На месте помянем, — ответил продавец рыбок.

— А как же оружие?

— На месте дадут. Егерь ждет, я звонил.

Вот так, еще не отправившись на охоту, наш маленький отряд уже поредел.

Но очень хотелось уехать, уехать из города, уехать, уехать... И, погрузившись в старую «Ниву», мы двинулись в путешествие, испытывая, как мы признались друг другу, странное чувство: как будто мы предали спецназовца, отправившись без него... Какое-то время продавец рыбок, расположившийся на заднем сиденье, молчал, уткнувшись в захваченную с собой утреннюю газету с рекламой, и наконец констатировал:

— Все, все продают, включая собственный разум... — и откинул эту газету.

— А как выживать-то? — резонно заметил будущий инвалид и, надавив на педаль, понесся за сто, как будто стараясь увезти нас скорее от социальных проблем.

Мелькали деревни. До Ярославля их было много, потом, до Вологды, стало значительно меньше, а после Вологды, на второстепенном шоссе, унылые, безжизненные, чисто графические серые избы стали встречаться все реже, и постепенно мы въехали в какую-то пустоту: встречный транспорт не попадался совсем, по краям были сплошные леса, а вдоль обочины тянулась бесконечная канава с водой; казалось, что это шоссе в никуда — настолько было пустынно. Так, за десять часов езды, мы оказались в другом совершенно мире.

Уже в темноте, по схеме, продиктованной егерем, мы свернули на боковую дорогу, миновали какое-то поселение с постройками барачного типа и окнами цвета липучек для мух и остановились на взгорке, возле добротного дома из бревен, над крыльцом которого горела одинокая лампочка без плафона, освещавшая вывеску: «Гостиница для охотников».

Человек, вышедший на порог нас встречать, так невнятно, скороговоркой представился то ли именем, то ли фамилией, что, думаю, каждый из нас обозначил его просто как егеря, тем более что продавец рыбок торжественно объявил: «Вот и наш егерь!» Егерь этот, напротив, не испытывая, видимо, особенной радости по поводу нашего появления, как-то не очень по-родственному, холодновато обнялся с двоюродным племянником своей дальней сестры, остальным пожал руки, помог, правда, разгрузиться и сухо сказал:

— Располагайтесь пока.

В доме оказались три комнаты, в каждой по два топчана с матрацами и чистым бельем, гостиная и тут же кухня с посудой. Печка была истоплена, да и вообще было довольно прилично для глухомани. Пахло одновременно и дымом, и свежестью.

Егерь был лет тридцати, невысокого роста, рыжеволосый, голубоглазый, со странным лицом: пол-лица имело розоватый оттенок, другая же половина была как пергаментная бумага, хотя четкой границы между этими половинками не было, одно как-то плавно переходило в другое.

— Смотрите на лицо? Это медведь подрал, — сказал егерь и улыбнулся, обнажив редко стоящие, желтоватые, мелкие не зубы, но какие-то зубки.

Егерь присел за столешницу, дождался, пока мы повозились с вещами, выгружая их просто на пол, осмотрел нашу одежду, обувь, фыркнул, и сразу спросил:

— На какой ток пойдем? На ближний или на дальний?

— А в чем разница?

— На дальнем глухаря взять вернее, но придется долго идти. Ближний — недалеко, но гарантии, что будет глухарь, нет.

— Надо с гарантией, пойдем на дальний, — сказал будущий инвалид. — Что же тогда приехали?

— Тогда водку сегодня не пейте, — предупредил егерь, — с похмелья туда не дойти...

После ухода егеря мы все же открыли бутылку водки, купленную в дороге, и выпили по четверти стакана — помянули спецназовца.

На рассвете под окнами уже стояла машина, уазик. Пока мы освежались водой, наскоро глотали горячий кофе и попутно натягивали на себя как можно больше одежды, егерь приволок три пары болотных сапог, заметив, что в наших, обычных, по лесу не пройти, и, не спрашивая даже, умеем ли мы обращаться с оружием, выдал нам ижевскую двустволку и десять красных патронов, которые мы разделили и запихнули в карманы двух рюкзаков, поскольку патронташей у нас конечно же не было.

Мы погрузились в уазик и, сонные еще, тронулись на охоту; машину вел егерь.

Дорога до места заняла около часа, и егерь по пути комментировал:

— Это вот автотракторный парк — бывший... Вот это коровник — бывший... Это бывшие дойки... Вот зерноток — бывший, но раньше, очень давно, здесь стояла и мельница, но я ее не застал...

Все то, на что указывал егерь, имело не то что печальный вид, но человеку несведущему было совершенно не определить, что именно когда-то представляли собой одно что только не дымящиеся сейчас у нас на глазах эти развалины... Единственно зерноток был еще с крышей и стенами, в которых зияли длинные щели, и мог бы назваться хоть каким-то строением... Машина между тем свернула с дороги и тут же стала бойко вилять, уворачиваясь от кочек или даже маленьких холмиков, которых впереди и вокруг было бесчисленное количество.

— А это бывшее поле, — рассказывал егерь, — тут в древности лен сажали, потом пшеницу, рожь, а теперь ничего не сажают... А кочки понаделали муравьи — вот волчье племя...

Иногда колесо все же попадало на бугорок, и мы, сидя, резко подскакивали, ударяясь головами о потолок кабины, утепленный, к счастью, кажется, войлоком.

Наконец машина поехала более ровно, приминая собой высокий, тощий кустарник, ветви которого стегали по окнам, и вскоре остановилась перед железным, кривым, ржавым шлагбаумом, перекрывавшим въезд... просто в лес.

— Ну, — сказал егерь, — выходим и теперь пёхом, всё пёхом...

Но, как оказалось, шлагбаум загораживал вход на кладбище: между деревьев туманились покосившиеся кресты, высились надгробные плиты, угадывались ограды могил, сросшиеся с подлеском, и кое-где висели в кладбищенской ауре белесые и розоватые пятна искусственных букетов или венков.

— Это кладбище тоже бывшее... старое. Ну, точнее, заброшенное. Здесь хоронили из деревень, которых давным-давно уже нет, а от поселка, как видите, далеко, и там у нас свое кладбище.

— Приехали... — мрачно сказал будущий инвалид, человек в общем-то веселого склада. — Все у вас бывшее. Лес хоть не бывший?

— Лес, — сказал егерь, — тоже бывший... Разве же это лес? Это не лес... — и пренебрежительно махнул в сторону леса рукой.

Лес — не лес...

Мы огляделись.

Из весеннего леса выползали снежные языки, верхушки деревьев раскачивались, подгоняя, как метлами, клочья низких, рваных, быстро летящих облаков, которые отбрасывали на землю бегущие тени, так что пространство вокруг то заливалось светом вставшего уже яркого апрельского солнца, то вдруг мрачнело, как в непогоду. Но внизу было тихо, ветра совсем не чувствовалось.

Мы обошли кладбище стороной, по опушке, при этом продавец рыбок три раза перекрестился, и углубились в еще заснеженный лес, состоявший из тонких, но очень высоких берез, высоких рябин и осин, и потопали, хрустя снежной коркой и сразу же слегка опьянев от избытка чистого, прозрачного воздуха.

Иногда снега встречалось выше чем по колено, но попадались проталины и даже поляны луж, по которым мы с удовольствием хлюпали, поднимая ноги почти вертикально, чтобы не запутываться, как в водорослях, в прошлогодней траве, устилающей все дно этих луж. Постепенно мы вошли в полосу бурелома, и пришлось преодолевать беспорядочно наваленные стволы, перешагивая через них, пригибаясь и раздвигая перед собой иной раз весьма хлесткие, живучие ветки, которые срывали с нас головные уборы. Снег здесь лежал глубокий, иногда какими-то кучами, и весны не чувствовалось совсем.

Егерь двигался ловко и быстро, но с тем же как-то и вкрадчиво и всегда был далеко впереди, и, что, наверное, было естественно для него, двигался тихо, и поэтому мы, издавая множество звуков, от треска и хруста и до пыхтения, как от непосильной работы, не видя его, шли за ним по следам на снегу.

Наконец, уже измотавшись до пота, мы вывалились из бурелома на широкую просеку, которая уходила в обе стороны далеко-далеко, теряясь в глубине леса и справа, и слева. Егерь свернул направо и, не оглядываясь, стал удаляться. Мы расстегнули одежду и отдышались, стянули свои свитера и отправили в рюкзаки, оставшись в рубашках и куртках.

На просеке было светло, солнечно, из леса, со стороны, противоположной той, откуда мы появились, шумно вытекали ручьи, образуя бегущий вдоль просеки целый поток воды или большой ручей, и продавец рыбок, перешагнув этот поток, набрал в ладони струйку талой воды, рассмотрел ее, сказал:

— Чистейшая! — и стал пить.

Мы с будущим инвалидом последовали его примеру, и, надо сказать, вода эта показалась мне сладкой на вкус. Напившись, мы пошаркали вслед за егерем.

Постепенно мы стали обращать внимание на разные весенние прелести: на набухшие, готовые вот-вот распуститься почки, на множество веселящихся птиц, на появившиеся вдоль обочины просеки первоцветы — на желтые мать-и-мачеху, на весенники, — а в одном месте прямо из пятна снега вытянулись голубые подснежники с зелеными листьями, которых я никогда в жизни не видел. Это было такое чудо, что мы даже остановились, не веря своим глазам, и долго любовались этой нежной, хрустальной картиной. Не то что сорвать, но даже прикоснуться к подснежникам было страшно, из опасения сломать что-то неописуемо хрупкое — такое вот было чувство... Вскоре продавец рыбок углядел красные точки прошлогодней брусники и клюквы и то и дело теперь сходил на обочину просеки, срывал эти ягоды и отправлял себе в рот. Мы с будущим инвалидом опять последовали его примеру...

— И чем ему лес — не лес? — удивлялся будущий инвалид.

Егерь поджидал нас в том месте, где просека и лес вместе с ней обрывались и начиналось большое покатое поле просто черной земли с редкой, жухлой травой и пятнами грязного снега. Егерь сидел на бревне и курил.

— Ну, — сказал он, — заметили, сколько леса погублено?

— Ты имеешь в виду бурелом?

— Да нет, сколько бревен вдоль просеки... Им уже года три, теперь никуда не годны. Одни вот напилят, другие — не вывезут, платят-то всем по-разному... Вывозить стало невыгодно, а пилить — до сих пор выгодно...

Мы, правда, очарованные природой весеннего леса, совсем не обратили внимания на какие-то бревна и поэтому ничего не ответили, хотя, как подумалось мне, совсем не подснежники, но именно эти бревна и составляют, наверное, важную часть существования человека в этих местах, но нам-то, охотникам, какое до этого дело?

— А звери здесь есть? — спросил будущий инвалид.

— А то! Есть куница, лиса, волк, заяц.

— А медведи?

— Есть и медведи. Ну, двинулись дальше.

Мы побрели по полю, похожие теперь, наверное, на настоящих охотников, поскольку поступь наша стала уверенной, неспешной, мы зорко оглядывали округу, надеясь, по своей наивности, увидеть и подстрелить какую-нибудь дичь или даже лису или зайца, а может, даже волка... Продавец рыбок то и дело поправлял висевшее у него за спиной ружье, направленное стволами вверх, но вскоре будущий инвалид сказал, что тоже хотел бы пойти с ружьем, и, взяв двустволку себе, повесил ее стволами вниз и понес как заправский охотник.

Поле было без кочек и холмиков — «волчье племя», видимо, тут не водилось, и идти по этому полю, наблюдая всю широту округи, было одно удовольствие. Дышалось — неописуемо. Мы миновали несколько стогов сена, пахнущих прело-душисто, и не устроили возле них картинный привал только лишь потому, что под ногами у нас была размазня, на которой сидеть было все равно что в грязи; сено же, когда я потрогал его, думая подстелить, оказалось совершенно сырым.

— Эх, хорошо! — сказал будущий инвалид. — Но как-то пустынно! Даже птиц не видать!

Егерь ответил ему с библейской меткостью:

— Зерен нету — нету и птиц. Поле давно заброшено...

Будущий инвалид только вздохнул.

Взойдя на верхнюю — условно — точку покатости, мы обнаружили высокие раскидистые кусты, в которых любой человек, родившийся и живущий в России, угадал бы сирень. Кусты эти образовывали целую рощу, и я удивился:

— Откуда вдруг в чистом поле сирень?

— Тут деревня была, дома уже давным-давно в пыль превратились, а вот сирень-то осталась... Будете знать: если сирень ни с того ни с сего — значит, деревня была, значит, жили...

За кустами сирени, немного внизу, мы увидели излучину неширокой реки, одинокую избу и баньку на берегу.

Стали спускаться, и егерь рассказывал:

— Это «Кондрашкин дом»... Тут живет человек... Сорок лет отсидел... Сталинский еще зэк... Теперь вот обосновался тут, с узбечкой-женой... Людей видеть не хочет, вот и живет на отшибе... Очень уж нелюдимый...

— А почему «Кондрашкин»? — поинтересовался продавец рыбок.

— Ну, просто по имени: человека зовут Кондрат.

К избе подходили издалека столбы электрической линии, но провод по ним тянулся только один.

— Понятно, — сразу определил будущий инвалид, — одну фазу у государства берет — платить ничего не надо, а вторую дает земля... Ловко!

— Дверь под палкой, — сказал егерь, — значит, никого нет... И лодки нет, а надо переправляться... Ну, подождем, он там, за рекой, в поле часовню какую-то рубит, наверное, доски туда повез... Работать он сегодня не будет: у него гвоздей нету, украли...

— Кто же здесь может украсть?.. Людей-то никого нет.

— Кто его знает кто, так, с поля, и унесли ящик гвоздей...

Из-за поворота реки показалась моторная лодка и в ней два силуэта. Лодка плыла по течению, очень быстрому в полноводной сейчас реке, и почти моментально вынеслась к нам на берег.

Из лодки выбрались этот самый Кондрат и его узбечка-жена, оба одетые в телогрейки, ватные брюки, валенки с растоптанными, раскоряченными калошами и зимние шапки-ушанки. Узбечка сразу пошла к избе, а Кондрат, вытянув лодку на берег, снял шапку и стал рассматривать нас, переводя свой какой-то излучающий подозрение взгляд с одного на другого. Я между тем удивился его голове: совершенно лысая, с показательно пропорциональным строением черепа, с классическим профилем, голова эта была похожа на выполненный в бронзе бюст римского императора... Это была просто скульптурная голова, и поэтому возраст человека определить было трудно: от сорока до восьмидесяти...

— За глухарем? — басом спросил Кондрат.

— За глухарем, — ответил наш егерь.

Кондрат, выбрав первым меня, строго спросил:

— Не петух?

— Не петух, — сообразил я, слава богу, быстро ответить, после чего Кондрат подал мне руку, и рукопожатие его оказалось более чем крепким, таким, что я чуть не присел.

— Не петух? — подозрительно вперился он в продавца рыбок и даже прищурился.

— Не петух.

И Кондрат пожал руку.

— Не петух?

— Не петух.

Процедура знакомства, как мы поняли, завершилась благополучно, и егерь спросил:

— Чаем напоишь?

— Чаем баба напоит, а мне по делам надо, в поселок. — И он потопал к избе.

— Может, обойдемся без чая?

— Да нет, идти еще далеко, надо перекусить, — сказал егерь.

Мы закурили, не осмеливаясь зайти сразу и дожидаясь приглашения к чаю, и скоро Кондрат вышел на улицу сам. Одет он был уже по-другому: на нем был старый пиджак, под ним свитер из грубой шерсти, с высоким горлом, обычные брюки, заправленные в кирзовые сапоги, и кепка. В одной руке он держал коричневый чемодан, так называемый сидор, который теперь увидишь только в ретрокино, в другой — нож или скорее финку... Последнее нас смутило, если не насторожило... Но финка тут же была сунута под голенище.

— Ну, баба вас переправит, а я по делам пошел.

Он двинулся по линии вдоль столбов деловой походкой, такой, как будто шел с чемоданом к автобусной остановке, к автобусу, который должен был доставить его в город, к вокзалу, на отъезжающий поезд.

— А почему он с чемоданом? Он что, едет куда-то?

— Да нет, — сказал егерь, — в той стороне другой еще есть поселок, он с этим сидором по тому поселку пройдется, как будто вернулся только что из тюрьмы, так, чтобы страх навести, ну и придет обратно, сюда. Раз в месяц приблизительно ходит, говорит: чтобы помнили, что вернулся, чтобы помнили времена...

— А нож-то зачем?

— По привычке... Да и, может, найдет того, кто ящик гвоздей стащил...

— Ну и тип...

— Да, — согласился будущий инвалид, — прямо не человек, но какое-то мрачное «воспоминание о прошлом»...

Так и хотелось ответить: «Зато ты — веселое “воспоминание о будущем”...» — но я конечно же удержался.

Вышла узбечка и, глядя вслед широкой спине удаляющегося Кондрата, сказала:

— Сегодня корову режут, принесет обрезков на суп, наварю литров десять, оно будет и рад! — и пригласила пить чай.

«Воспоминание о прошлом» постепенно скрылось за столбами вдали и исчезло совсем. Мы зашли в избу.

Стульев здесь не было, были круглый стол, кровать и одна табуретка. Старый-старый приемник с подсветкой, работающий от фазы земли, хрипло, обрывисто передавал последние новости. На китчевом полотне ковра над кроватью изображена была девочка, одетая в тунику из атласа и державшая на открытой ладошке комочек нежного хлопка; за девочкой уходили в голубую даль хлопковые поля... Мы, что называется, на ходу, торопливо пили чай с бутербродами, захваченными еще из Москвы, разглядывая эту девочку, а заодно и книги на полке-доске вдоль стены, на которой стояли черный четырехтомник Шаламова, Достоевский с «Записками из Мертвого дома», «Черные камни» Жигулина и «Записки серого волка» Ахто Леви. Понятно было, что это специальный подбор. Хотя стояли еще Рубцов и Есенин.

— А личность, однако, самодостаточная, — сказал будущий инвалид, проведя пальцем по корешкам книг, как по клавишам.

— Не тоскливо вам здесь, одним? — спросил я узбечку.

— Какой тоска! Времени нет! Завтра баня пойдем.

Мы занялись переправой. Женщина перевезла нас на ту сторону реки по двое, на веслах, уверенно преодолевая течение, и, когда она переправляла меня, задрав рукава куртки, чтобы не вымочить их всплесками весел, я обратил внимание на темные, жилистые и чуть мускулистые, как у мужчины, руки этой особы, приспособленные к тяжелой работе; при этом, что странно, ногти у нее были не то чтобы длинные, но и не подстрижены коротко; мало того, ногти были покрыты фиолетовым лаком. Как очутилась узбечка в этой русской глубинке, даже и предполагать было бессмысленно, поскольку за этим наверняка стояла целая история жизни, начавшаяся, как очевидно, с той самой девочки на ковре...

Переправившись, мы побрели сначала по лугу, залитому водой чуть ли не до колен, потом стали подниматься на взгорок, с облегчением чувствуя под ногами сухую поверхность, и на вершине этого взгорка остановились и присели на бревна, сложенные треугольником в два пока что ряда и составляющие, как очевидно, основание запланированной Кондратом часовни. Действительно, тут же валялись свежие доски.

— Ну, — сказал егерь, — теперь мы на возвышенности, снега больше почти не будет.

Закурили. Позади была речка, впереди, метрах в ста, высился хвойный лес, стоявший очень темной, плотной, казалось, непроходимой стеной.

— В этом лесу, — сказал егерь, поплевав на ладонь и затушивая окурок, — и есть глухари... Но еще идти и идти...

Вдруг мы услышали гул от реки и увидели, как по лугу, страшно дымя, рассекая массу воды, полным ходом мчится боевая машина пехоты, судя по гусеницам, БМП номер один, с людьми на броне, которые что-то кричали, а может быть, пели и махали руками, и, что удивительно, с развевающимся над башней, небольшим правда, флагом Америки... БМП как стремительно появилась — так и исчезла из нашего поля зрения, оставив после себя дымную полосу, растянувшуюся вдоль реки...

— Это еще что за кино?! — воскликнул будущий инвалид.

— Бизнес, — спокойно ответил егерь. — Двух дураков-американцев катают... Они Россию приехали посмотреть, а заодно поохотиться... Водкой поят, а нашим и ладно.

— А откуда здесь БМП?

— Списанное. Пулемет конечно же сняли.

— На БМП ведь пушка стоит, — уточнил продавец рыбок.

— Эту из Варшавского договора пригнали, пушек на БМП-1 там не ставили... — И, видимо, для убедительности сообщил: — Я танкист.

— Надо же, — удивился продавец рыбок, — боевая машина — в частных руках...

— А то!

Входом в стену темного леса, состоявшего в основном из елей, редких сосен и толстых осин, оказалась узкая просека, но совсем не такая, по которой мы уже шли. Под ногами у нас сразу же появились полусгнившие шпалы, засыпанные щебенкой, утрамбованной до монолитной каменной плотности, по краям же вместо цветов и ягод стали появляться железки разных форм и размеров, определить назначение которых когда-то теперь было уже совсем невозможно. Правда, несколько ржавых болтов, костылей и длинная шпала были конкретными... Мы миновали ряд серых, тоскливых построек, что-то вроде сараев, от времени перекошенных так, как будто это было творение кубиста, но сохранившихся, в отличие от доек или коровника, лишь потому, что здесь их не разбирали на доски, и егерь сказал:

— По этой узкоколейке бревна к речке возили, по речке сплавляли в озеро, потом по каналу в другое озеро, ну и так далее... Тут работали заключенные, людей погибало — тьма... Одни кости вокруг... Идешь — так и слышишь какие-то стоны...

Стонов, правда, не слышалось, но места были действительно мрачные. Птицы тут не водились, тишина была мертвая, да еще по краям появились вывороченные с корнем огромные ели, образовавшие ямы, и казалось, что в ямах этих и нагромождении мохнатых, мощных стволов наверняка устроил себе берлогу медведь, который сейчас вот выйдет из своей зимней спячки и — прямо на нас.

— Смерч тут прошел три года назад, вот и наворотило...

Неожиданно мы увидели не медведя, но идущих навстречу двух вроде людей, и именно вроде и неожиданно, поскольку места вокруг казались такими глухими, что в голову приходила фантазия, что появиться здесь может любое лесное чудо, но только не человек...

И все же, конечно, эти двое оказались людьми, и впечатление было такое, что мы увидели сразу двух Пугачевых: представьте себе основательно бородатых, с колкими, дикими взглядами, в каких-то похоже что зипунах, хотя на самом-то деле это были нестандартно длинные телогрейки, подпоясанные ремнями, и — с топорами за спинами, причем длинные топорища говорили о том, что топоры эти предназначены далеко не для колки чурочек для камина, и держат такого рода топор только двумя руками... Люди эти буквально загородили нам путь.

— За глухагем? — картавя, спросил один из сказочных «дровосеков».

— За глухарем, за глухарем... — подтвердил егерь.

— Пьющие?

— Пьющие они, пьющие, еще как пьющие! Вас еще перепьют! — ответил егерь про нас.

— Ну, тогда заходите, когда вернетесь, попьем...

И «Пугачевы» посторонились, как бы пропуская нас дальше.

Мы разошлись, и, когда я оглянулся минуту спустя, на узкоколейке никого уже не было.

— Кто это был? — спросил будущий инвалид.

— Братья. Если заметили — близнецы...

— Куда же они и откуда с топорами идут?

— Да так, шляются по лесу...

— А что, не пьющих не пропускают?

— Да черт их знает, с похмелья могут и не пропустить... Шутки у них такие... Третий брат у них прокурор, правда бывший, но связи остались... Так что делают что хотят. Вообще, ребята веселые...

— Да у вас тут кордоны прямо какие-то!

— А то!

Куда и откуда шли эти двое, так и осталось загадкой.

Узкоколейка закончилась, оборвалась, началась гать, хворост, ветви и мелкие деревца с наискось срубленными торцами устилали топкую почву и пружинили при каждом шаге. Ели и сосны с обеих сторон уступили место молодому, прозрачному березняку, и поэтому посветлело, и на душе стало как-то намного легче после мрачной узкоколейки, тем более после сообщения егеря о костях...

Наконец мы пришли. Гать закончилась, закончилась и дорога. Тупик. Перед нами лежали несколько бревен, сложенных по двое, и чернело кострище, над которым висели закопченные чайник, котелок и ведро. Слева от нас открывалось небольшое кочковатое, сухое болото, а за ним высились одинокие ели, отличавшиеся от тех, что стояли в мрачном лесу, какой-то показательной, складной, удивительно совершенной формой, как будто предназначены они были специально для Нового года, для Рождества. Может быть, я выражусь не совсем правильно, но это были — веселые ели... Там, объяснил егерь, на этих елях, и токуют по утрам глухари, туда и пойдем на рассвете.

С правой же стороны от места привала стояли обычные, невысокие, но раскидистые рябины, на которых во множестве сохранились прошлогодние грозди, совсем, как очевидно, не заинтересовавшие птиц. Грозди эти были синего цвета — могло ли такое быть? Солнце еще не зашло, стояло над лесом, свет его не бил как-то особенно, чтобы создать подобный эффект... Я подошел, вгляделся — нет, грозди рябин были совершенно синего цвета, как будто их кто-то покрасил, да и сами стволы и ветви отдавали какой-то синевой... Я обратил внимание своих спутников на странный цвет ягод, и егерь удивленно отметил:

— И вправду — синие... Сто раз здесь бывал, но никогда такого не замечал. Может, не обращал внимания...

— Возможно, — предположил продавец рыбок, — это особый сорт. Есть такой сорт рябины — ликерный...

— Я думаю, — сказал егерь, — они от холода посинели, в этот год морозы были под сорок.

Тут я сделаю отступление. На самом-то деле егерь сказал не в этот год, а в сей год... Но в этом рассказе я хочу пожертвовать богатством русского языка и выражаться стандартнее, несколько упрощеннее, поскольку известный всем сельский, да ко всему еще вологодский говор с его оканьем, дыканьем и кудыканьем и всякими «голимыми сущиками» и нескладухами типа «что-то поработать захотелось, полежу — может быть, пройдет», которыми немногословный егерь хоть и не сыпал, но все же иной раз пользовался, заполнит этот рассказ совершенно ненужной здесь лексической точностью, учитывая еще то, что, как ни крути, попав в подобную языковую ситуацию, сознание городского жителя, слыша: «дык», «куды» и «голимо синие», сразу же, автоматически переводит эту лексику на свой обычный язык, которым думает его мозг.

Я пригнул одну из рябин, сорвал синюю гроздь, на память, и положил в рюкзак, завернув ее в запасной носовой платок.

Солнце зашло, сразу же потемнело, похолодало, но к тому времени нас уже грел костер. Над огнем шумел чайник, и варилась в ведре картошка, запах пара которой казался удивительно вкусным после тяжелого дня.

Даже преддверие светлых ночей в этих местах еще никак не дало себя знать, и темнота стала бы полной, если бы не фосфорный свет луны, тоскливо зависшей над елями, на той стороне болота. Подзаправившись картошкой, чаем и хлебом, мы разлеглись на сдвоенных бревнах-лежанках, в каком-то сумеречном пространстве, которое подрагивало от всплесков угасающего костра. Ухал филин. Спать хотелось и не хотелось. Обычно в таких ситуациях: костер, лес и луна — у людей обостряется память и возникает желание поделиться с другими чем-то пронзительно-истинным из своей жизни, каким-то важным моментом состояния души, который был и никогда уже не вернется. Но лежание на бревнах оказалось настолько нескладным и даже мучительным, что каждый из нас только и делал, что ежеминутно кряхтел и ворочался с боку на бок, пытаясь удобно устроиться, и, когда тело никак не могло найти себе покойного положения, было совершенно не до раздумий о жизни. Полежишь на одном боку — бревна, как камни, давят на ребра, на другом — то же самое, на спине — сразу две выпуклости упираются тебе в обе лопатки, которые тут же начинают поднывать и болеть... А филин все ухает.

А егерь между тем сидит у костра, поддерживает огонь.

Наконец, бросив свои лежанки, подсели к нему и мы.

— Когда же пойдем?

— Петь начнут — тогда (тады, к примеру) и пойдем.

Солнце еще не взошло, как на той стороне болота глухари начали подавать голоса, не имеющие ничего общего с пением и названные последним просто условно. Голоса эти были буквально как звук метронома, который отстукивает секунды, с той лишь разницей, что стук то ускорялся, частил, то замедлялся, то отстукивал ровно, действительно как часы. Егерь доходчиво объяснил, что, пока бьет «метроном», можно двигаться к цели, но как только звук обрывается — сразу застынь, причем в любом положении, и, как он выразился, «даже ухом не шевели». Мы зарядили ружье для выстрела, который взял на себя будущий инвалид, и, подражая вкрадчивой поступи егеря, двинулись вслед за ним по кочкам сухого болота. Пять–десять метров — и мы застывали в самых различных, иногда весьма неудобных, позах, со стороны наверняка очень смешных: подняв ногу и так и держа ее на весу, наклонив тело для шага и сохраняя с трудом равновесие... Все это было похоже на пантомиму и одновременно на детскую игру в «замри». Какие-то метров двести мы одолели за час и наконец успешно, не спугнув глухаря, остановились под елью, на вершине которой сидела огромная, красивая птица, образовывая с этой вершиной как бы единое целое. Зрелище было роскошное.

— Как в сказке Пушкина... — прошептал будущий инвалид и... отдал ружье мне.

Я машинально принял это ружье, но тут же почувствовал, что категорически не хочу стрелять, и протянул двустволку продавцу рыбок, который отвел ее от себя и отрицательно покачал головой.

Егерь внимательно посмотрел на нас, на одного, на другого, но ничего не сказал, только как-то осклабился. Он быстро прицелился: бах! — и птица вертикально упала, нет, свалилась, нет, бухнулась к нашим ногам! То, что упало, нельзя было назвать просто птицей — это было огромное, красивое существо, как будто бы из другого мира... Глаза глухаря под красными бровями были уже закрыты, но хвост продолжал держаться веером, и это последнее меня почему-то особенно удручало — казалось, что птица еще соберется с силами и взлетит.

— Сказку убили, — сказал будущий инвалид.

— Тут этих сказок — по всем вершинам елей...

Неподалеку действительно раздался звук еще одного «метронома», и егерь спросил:

— Еще один нужен?

— Нет, не нужен, — ответил за всех будущий инвалид.

— Мне тоже не нужен. Ну, тогда берите его и пошли.

Тут меня, наверное, не поймут, если будут читать, или даже посмеются над этой историей истинные охотники, любители глухарей, профессионалы, которые испытывают древнее чувство восторга и ликования, добившись своей добычи, но, признаюсь, лично я сам, да и мои спутники, судя по выражениям их лиц, не испытывали ничего, кроме огорчения и грусти. Так что наша охота на глухаря на месте превратилась в прогулку за глухарем, а сами мы — в несостоявшихся охотников, не имеющих никакого отношения к охоте.

Я подхватил тяжелого, не теплого даже, но еще горячего, как мне показалось, глухаря сначала под мышку, но это оказалось так неудобно, что я на ходу перехватил птицу за лапы и потащил за собой, немного приподнимая, чтобы головка не волоклась по земле, а затем вообще перебросил убитую птицу за спину и так и понес, продолжая держать за лапы.

Мы спугнули нескольких глухарей, которые сорвались и шумно перелетели куда-то подальше, и только там, где ели закончились и пошел молодой осинник, сообразили, что направляемся в сторону, противоположную той, откуда пришли.

— Это, — объяснил егерь, — более короткий путь, и мы скоро выйдем к реке, правда, в другом месте.

— А почему же сразу так пошли?

— Там лодки для переправы нет.

— А как же мы переправимся?

— Ну, там, бывает, рыбаки сети ставят, привозят резинку. Может, и повезет, переправят...

— А если не повезет?

— Будем ждать. К вечеру обязательно кто-то будет.

Осинник незаметно перешел в довольно густой ольховник, сквозь который пришлось продираться; под ногами зачавкала снежная каша с водой, правда, настоящего снега и даже пятен его нам уже не встречалось с того момента, как мы вступили на узкоколейку.

— Ага! Озеро есть! Придется обходить стороной, это крюк, — сообщил егерь.

— А что, ты не знал, что озеро есть? — удивился будущий инвалид.

— Ну, с этим озером так: то оно есть, то его нет... не всегда на него наткнешься... Называется «Черное» озеро. И не замерзает зимой; глубину не поймешь: мерили, мерили — триста метров лески уходит, а дна так и нет...

Выбравшись из ольховника, мы увидели небольшое, совершенно круглое озеро. Берег был чист от мелкой растительности, и только снова высокие ели обступали черную гладь, перекрывая верхушками почти все небо над озером. Картина была малоприятной, необъяснимо тревожной, учитывая еще то, что воображение рисовало глубину этой черной воды. По телу пошли мурашки. Я задумался, мне показалось, что не эти вековые ели отражаются в озере, а само озеро отражается на елях... Неподалеку от нас высились два валуна, и вдоль берега лежали еще несколько валунов, а на противоположной стороне из воды торчал обгорелый остов чего-то...

— На том берегу, — протянул руку егерь, указывая на этот остов, — монастырь был женский, спалили в двадцатые годы...

Мне захотелось скорее отсюда уйти, но нашло какое-то оцепенение, не давая сдвинуться с места... Мне показалось, что я попал в темное облако и не знаю, в каком направлении выход из этого облака. Мало того, в какой-то момент я перестал видеть и чувствовать рядом своих спутников. И только дым сигареты, закуренной егерем, вернул меня к ощущению реальности.

Между тем реальность породила фантастику: две фигуры, несомненно, как мне увиделось, женского рода, укрытые черным, отделились от близлежащих — метров за сорок от нас — камней-валунов и, как бы плывя по земле, медленно удалились куда-то, точнее, постепенно растаяли в воздухе... «Вот, — подумал я, — сюжет для фантастического рассказа...» Но тут будущий инвалид воскликнул:

— Нет, вы видели?! Видели?

— Господи! — И продавец рыбок перекрестился. — Они из воды вышли!

— Да нет же! Прямо из камня, вон из того валуна! — уточнил будущий инвалид.

Так что рассказ, понял я, будет не фантастическим, а реальным — не могло же всех сразу захватить столь сильное воображение. Мы вопросительно посмотрели друг на друга, на егеря, но тот только осклабился и ничего не сказал.

— Пошли-ка отсюда, и побыстрее, я лично такую фантастику не люблю... — заявил будущий инвалид.

Не то чтобы обсуждать, но даже думать об этих двоих, появившихся и исчезнувших, почему-то совсем не хотелось, как о чем-то таком, что, возможно, и существует, но чего на самом-то деле нет... Мистика, да и только! «Не помешало бы выпить водки... для трезвости...» — подумалось мне.

Мы поспешно вернулись в ольховник и стали обходить озеро не по берегу, а продираясь сквозь заросли, причем так ускоренно, что егерь теперь за нами едва поспевал.

Постепенно ольховник разредился до одиноких кустов и деревьев, и уже на почтительном расстоянии от озера мы обнаружили, что идем по болоту: под ногами чавкала бурая жижа, местами как-то опасно пружинило, и пахло болотом.

Егерь остановился, поозирался. Вокруг было все одинаковое, наверху плыли сплошные свинцовые облака, и определить направление по солнцу было совсем невозможно. Егерь достал из кармана белый пакет, зачем-то повесил его на куст, и мы двинулись дальше в том направлении, которое выбрал егерь.

Час спустя мы оказались на прежнем месте — возле куста с пакетом. За это время будущий инвалид неловко скользнул ногой в болотную ямку, ахнул, ойкнул, пожаловался на сильную боль и теперь хромал, двигался медленно, приходилось его поджидать.

— Закрутило, — определил егерь, указывая на пакет. — Надо вывернуть куртки, так не выйдем.

Ну что же, это известно всем русским людям — от нечистой надо вывернуть на себе одежду.

Мы переоделись — швами наружу, — пожевали хлеба и попили горячего сладкого чая, заваренного в термосе еще ночью, на месте привала, перед охотой, и, невидимые теперь для недоброй (или игривой) болотной силы, двинулись выходить. Глухарь у меня за спиной давно уже похолодел и не вызывал больше никаких сентиментальных эмоций. Будущий инвалид все хромал, продавец рыбок взял его под руку, егерь, постоянно оглядываясь, теперь как будто бы рыскал впереди нас, вынюхивая дорогу.

Пошел дождь. Мы наконец попали на вырубку, которая тянулась по лесу и по которой, как сообщил егерь, мы выйдем точно к реке.

Дождь постепенно превратился в ледяную крупу, потом в снег. Шли уже очень долго. Усталость навалилась такая, что хотелось залечь в кусты, не вставать и уснуть. Ноги двигались как какие-то плети, сами по себе, по инерции. Стало казаться, что еще шаг — и ноги сложатся пополам и ты упадешь. Прибавилось еще и безразличие к тому, что будет дальше. Мысль была уже не лечь в кустах и уснуть, а рухнуть, не ступая следующего шага, и забыться.

Впереди неутомимый егерь: «Не отставайте, подтягивайтесь!..» — за ним я с окаменевшим за спиной глухарем и позади будущий инвалид, которого заботливо поддерживал продавец рыбок. И все мы — засыпаны снегом, все белые.

Наконец лес расступился и показалась река. На той стороне, к нашему всеобщему счастью, стояла машина. Егерь свистнул, стал перекликаться с людьми на том берегу, которые надували лодку, и вскоре эта лодка с гребцом поплыла к нам и причалила. Нас по двое переправили на тот берег. Дождавшись, пока рыбаки вытащат из сетей и покидают в ведро трепещущий, серебрящийся улов, мы повалились, как трупы, вповалку внутрь машины и поехали. Потом перегрузились в уазик и снова поехали...

В гостинице, освободившись от мокрой одежды и повесив ее сушиться на печку, мы сразу упали в кровати. Никому не было дела до глухаря, туша которого лежала на кухонном столе. А завтра уже уезжать. Бессмысленная добыча.

— Да какой там глухарь! — прокряхтел будущий инвалид — стопа у него покраснела, распухла. — У меня сил нет. Кажется, я уже инвалид — мечта дурака исполнилась.

Продавец рыбок похрапывал. Что делать? Я заставил себя подняться и так и этак прикинул, с чего же начать. Я не имел никакого опыта с дичью, но понимал, что нужно прежде всего ошпарить, чтобы выщипать перья и пух, выпотрошить, промыть... Тут заскочил егерь и, увидев мои колебания, сказал:

— Сначала выпусти кровь, потом ошпаривай и щипи.

— А как выпускать-то?

— Голову отрежь и спускай. Вот тазик. Сейчас я жену пришлю, поможет...

Я сделал, как он сказал. Кровь из глухаря лилась долго, медленно и все никак не кончалась. Уже вылилось, казалось, не менее литра, а она все лилась и лилась. Наконец закапала, перестала. Был в этом какой-то странный, философский момент... Я отрезал с трудом крылья и хвост — на память — и стал ждать кипятка, но тут появилась егерская жена, оказавшаяся добродушной, дородной женщиной, крупнее своего мужа чуть ли не вдвое, и сказала, что сделает все сама, я могу отдыхать...

Утром мы быстро собрались, оставили свои московские телефоны, отнесли вещи в машину. Стали прощаться. В последний момент жена егеря кинулась в дом и вынесла огромную ощипанную нашу добычу, всю ночь пролежавшую в холодильнике:

— Курицу-то забыли!

— Оставьте себе! Мы крылья и хвост забрали, нам этого хватит!

Егерь, не дожидаясь даже, пока мы тронемся в путь, махнул рукой так, как будто открещивался от нас, и скрылся в гостинице, и только жена его кричала нам вслед:

— Не пропадайте! Ждем вас снова за глухарем!

Ехали молча; где-то на полпути, под Ярославлем, было произнесено одно только слово.

— Однако... — интеллигентно и емко выразился кандидат-филолог и будущий инвалид.

И больше ничего за восемь часов езды сказано не было.

По возвращении в Москву, три дня спустя, мы снова собрались на автостоянке. С травмой ноги у будущего инвалида оказалось что-то довольно серьезное, и, как «обрадовал» его «эскулап», появилась надежда на пенсию, хотя, возможно, какое-то время придется хромать... У продавца рыбок, пока мы охотились, неожиданно помутнела вода сразу во всех аквариумах и мгновенно передохли все рыбки, но он не отчаялся — сказал, что рыбки эти ему и так надоели и он теперь будет делать свой «бизнес» на грызунах: мышах, хомяках и прочем. Но главное — оказалось, что спецназовец жив! Он спустился к машинам, увидев нас из окна.

— Откачали!.. Видите? Откачали!

— Видим, видим, поздравляем, так сказать, с воскрешением!

— Глухаря-то добыли?

— Глухаря-то добыли... Но егерь попался какой-то не очень приятный, нелюдимый какой-то, похож на зверька...

— Эх, не дождались меня! Я же охотник! Эх вы! Егеря-то не дружат с людьми... Он тебе будет восхвалять лисицу или волка, но о человеке всегда будет думать и отзовется скептически и даже презрительно. Такой народ егеря. Ну что, отвезу вас на шашлыки! Есть прекрасное место!

Мы подарили спецназовцу крылья и хвост глухаря, а синюю гроздь рябины я повесил на стенку, пришпилил на календарь 199... года как некий лирический символ этой бессмысленной и даже бездарной, как мне казалось, поездки, о которой если я и думал впоследствии и вспоминал, то всегда лишь одним метким словом филолога-инвалида: «Однако...»

И вот лет десять спустя, осенью, в конце сентября, неожиданно позвонил и приехал егерь — родственники его переселились из нашего дома неизвестно куда, телефон не сообщили, а вот мой номер у него сохранился...

В московской квартире с появлением егеря сразу запахло одновременно лесом, полем, настоящей водой, болотом, рыбой, водкой, сеном и еще чем-то кисловатым — то ли порохом, то ли вообще махоркой. Егерь привез подарки: несколько подсоленных молодых щучек, ведерко клюквы и банку соленых грибов — простых валуев, — сказал, что год не грибной и поэтому в эту осень берут все, что есть, а есть только вот валуи.

Егерь приехал купить смартфон и компьютер в Москве, поскольку в провинции, как он посчитал, это будет дороже и, что главное, могут подсунуть какой-нибудь контрафакт. Билет на вечерний поезд у егеря уже был.

Мы заварили и стали пить чай — молча, вспоминать было совершенно нечего, поскольку нас ничто не связывало, кроме двух дней в жизни, проведенных вместе в лесу и в поле, но для егеря это были обычные рабочие дни, и он, как оказалось, даже не очень-то помнил, добыли мы глухаря или нет... Я извлек из глубины кухонного шкафа щипчики для расколки сахара и поставил на стол круглую банку из-под печенья, в которой хранились на всякий случай кубики твердого рафинада, — и так мы хоть чем-то занялись, кроша эти кубики. «Да-а...» — говорил егерь непонятно про что, нарочито смачно прихлебывая чай вприкуску с кусочками сахара, обнажая до десен свои мелкие, желтоватые зубки. «Да-а...» — отвечал я, тоже неясно, что имея в виду. Когда второй пузатый чайник закончился, мы оба облегченно вздохнули и отправились в магазин.

Я помог с компьютером и смартфоном, мы вернулись домой, и во время обеда егерь все же разговорился. Рассказал, что охотхозяйство «со всеми его потрохами» давно уже кто-то купил и тут же закрыл, объявив заповедником, сам из егерей он ушел — сократили, работает теперь в кочегарке истопником... Поохотиться, впрочем, можно в соседнем охотхозяйстве, километров за пятьдесят, но чтобы так, без лицензии, даже он опасается, потому что сейчас и дерева-то не срубишь без специального разрешения, наложат штраф, а то и хуже того... Тем более какой уж там нелегальный глухарь. Так что он и сам давно не охотится... Да и вообще все вокруг стало как будто чужим, чьим-то, но чьим — непонятно... Жена, продолжал гость, развела целую «стаю» кошек, и иногда он, егерь, достает из сейфа ружье, идет на заброшенный зерноток и стреляет обитающих там внутри голубей, чтобы кормить этих кошек. Это не воспрещается... Дочку свою перед поездкой в Москву он водил к синим рябинам, но ягод там не было — не уродились или птицы уже склевали, так что вопрос остается открытым: это особенный сорт или морозы так действуют... Но семилетняя девочка так мечтала увидеть ягоды синего цвета, что, возвратившись из леса, нашла в гараже баллончик синей автоэмали и покрасила гроздья рябины на деревьях вокруг дома этой автоэмалью... Еще приставила лестницу и стала пшикать на верхние гроздья, упала, но, слава богу, осталась жива, даже не пострадала. «Зачем ты испортила красоту?» — спросили ее. «Что хочу, то и делаю, — ответила девочка, — у меня лично будет страна синих рябин... А вы — как хотите!»

— Так что у нас теперь и рябины-то синие... А так все по-старому, ничего нового нет...

Разумеется, я с аккуратностью открепил синюю, иссохшую гроздь с давно устаревшего календаря, упаковал уже не помню во что и попросил передать ребенку...

Не дожидаясь вечера, егерь заспешил на вокзал, боясь опоздать на поезд, до отправления которого оставалось еще часа три, — такова, как известно, предусмотрительность пассажиров в нашей стране.

В гости, надо заметить, он так и не пригласил.

И еще долго в моей квартире после отъезда егеря держался крепкий, дикий запах России. Кажется, до тех пор, пока я не снял со стены и не выкинул бесполезный теперь календарь. Хотя, наверное, одно с другим было связано только в моей голове, в которой «однако» прошлого века как-то само поменялось на «страну синих рябин».
 

Эпизод из жизни Букина

Рассказ-фельетон

Рядовой гражданин, одинокий, моложавый еще на вид, работающий пенсионер Букин в душе — анархист, ненавидящий государство (не путать тут со страной!). Букин замкнут, не анализирует динамику происходящего, у него есть твердые убеждения, проверенные годами, и все, что вокруг вроде меняется, его не интересует совсем.

В свое время Букин внимательно изучил труды Бакунина и Кропоткина, «Записки революционера» до сих пор его любимая настольная книга, и если бы он мог встретиться и поговорить с кем-то из прошлого, так это в первую очередь был бы Нестор Махно. На том и стоит Букин.

Разумеется, возникает вопрос: чем обидело Букина государство?

Можно ненавидеть государство за жертвы, которые оно приносит, чтобы сохранить самое себя, можно — за неустроенность быта, да и вообще жизни, можно ненавидеть за многое и порассуждать на эту тему целым романом, но, с другой стороны, мы знаем, что ситуация с каким-нибудь комаром, прихлопнутым другим человеком, способна возбудить в нас ненависть ко всему человечеству, — такова странность взаимосвязи в людях самого незначительного и великого. Так приблизительно случилось и с Букиным: ненависть его возникла из мелочи, из государственного набора цифр, а именно 086 и 454у06... Но нет, не думайте, это не подводные лодки!

Перенесемся в когда-то давно (был закат СССР), когда, отстояв после развода с женой государственную очередь длиной в шесть лет, Букин получил наконец-то однокомнатную квартиру. Отлично! Ничего, что первый этаж, что обычная девятиэтажка, — зато все свое: голые стены, потолки, окна, паркетный пол... И главное — он, Букин, еще относительно молод, имеет высшее образование и работу, где ему доплачивают за знание английского (Букин окончил английскую спецшколу), и совершенно свободен от семейных обязанностей!

Букин приехал с ордером в эту пустую, но все же пахнущую нормальным, пыльным жильем квартиру поздно вечером, с раскладушкой и, расставив ее, завалился спать в брюках и свитере, поскольку белья для постели пока еще не привез.

Была зима. Проснувшись, Букин увидел перед собой синеющее окно январского утра и почувствовал себя очень уютно в тишине, в тепле, в собственном помещении. «Нет, Бог, что ни говори, есть...» — подумал Букин, измучившийся за шесть лет скитаний по съемным комнатам и квартирам. Но не успел он насладиться охватившим его благостным чувством, как раздался звонок в дверь.

Букин, как был одет, пошел открывать.

На пороге стояла маленькая женщина в домашнем халате, похожая на нахохлившегося под дождем, недовольного воробья.

Высокий Букин перешагнул порог и протянул руку вниз:

— Букин.

Женщина цепко, как птичьей лапкой, пожала руку:

— Воробьева. — И как-то затараторила: — Понимаете, здесь жила я... Но теперь будете жить вы... А меня переселили наконец-то на пятый этаж... Но телефон здесь остался мой... Я прошу вас не просто найти время, но сегодня же на телефонном узле поменять номера: здешний — мне на пятый этаж, а с пятого — вам. Вам только заявление написать, и все. Дело даже не в том, что мне очень много звонят, но в том, что один из звонков должен быть судьбоносным... Я жду этого звонка уже не один год... Не буду объяснять, в чем дело, но умоляю вас поменять номера! Свое заявление я уже отвезла... — И добавила: — А на буку какого-то вы не похожи, вы — светлый...

— Это потому, что Букин — производная от букиниста, а не от буки... — степенно ответил Букин. — Я поменяю. Сейчас соберусь и поеду.

Действительно, почему не услужить человеку, тем более что звонок должен быть судьбоносным? Даже приятно помочь ближнему.

Несколько троллейбусных остановок — и вот Букин уже в телефонном узле. Отстояв очередь, он попадает к окошечку и объясняет, в чем дело.

— Ваш паспорт!.. Да-а... Но вы не прописаны в этой квартире.

— Да, но у меня есть ордер — вот он.

— Нет, я могу принять заявление на обмен телефона только по паспорту с пропиской. Ордер есть — что проще: идите и пропишитесь!

Действительно, совсем просто — сходить в паспортный стол и оформить прописку. Несколько остановок на троллейбусе — и вот Букин уже в паспортном столе. Отстояв очередь, он попадает в кабинет.

— Да-а, ордер у вас есть, но для прописки вам нужно сняться с воинского учета в военкомате... Снимитесь и приходите с отметкой в военном билете.

Букин едет туда, где пока что прописан, — это Чертаново, противоположная Москва, — берет военный билет, садится в троллейбус — и вот он уже в военкомате.

— Сняться с учета... Но вы давно не проходили медкомиссию... Пройдите, и мы вас снимем с учета.

— Сейчас можно?

— В любое время, только необходима форма 086 — из поликлиники...

— А что за форма?

— Ну, может, вы болели чем-то за эти годы, вот в справке 086 и будет указано все...

Легкое подозрение, что что-то пошло не так, уже рождается в Букине. Он несколько раздражен. Надо съесть пирожок, но нет вокруг пирожков. Надо ехать.

Несколько остановок на автобусе — и вот Букин уже в поликлинике. Отстояв очередь, он говорит в окошко регистратуры:

— Мне нужна форма 086, но я никогда не болел и в поликлинику не обращался. Даже карточки на меня нет.

— 086 выдает участковый врач. Вот талончик, поднимайтесь в кабинет.

Отсидев среди чихающих и сморкающихся наиболее тягостную из всех сегодняшних очередей, Букин попадает к врачу.

— Да-а, конечно, форма 086... Но сначала сдайте анализы и приходите ко мне с результатами — вот направление. Рекомендую начать с...

И тут надо приостановиться... Субстанция, о которой пойдет речь, звучит по-русски как-то не очень прилично и как-то... щелочно, поэтому в рассказе лучше употребить это слово наоборот, то есть из конца в начало, и, таким образом, избавиться от неэстетичности текста... Итак, врач сказала:

— ...рекомендую начать с ичом. Принесете в бутылке до восьми утра. Потом — кровь и все остальное. Перед кровью — не ешьте.

— А сколько в бутылке?

— Ну, полбутылки.

Возле метро Букин съел наконец три пирожка, купил газету и поехал на юго-запад Москвы — домой. Спускаясь на эскалаторе, он подумал: «А ведь я, наверное, получал эту 086 — когда поступал в институт. Странно, но никакой бутылки я, кажется, не сдавал... Скорее всего, это ускользнуло из памяти, поскольку не было связано с чьей-то судьбой...» В вагоне Букин уткнулся в газету, еще не подозревая, что незначительное и великое, в соединении своем должные породить ненависть к государству, уже сближаются в его наивной душе.

Вечером к Букину завалились друзья — поздравлять с новосельем. Притащили авоськи вина, пива, еды, и всю ночь Букин пил жидкость, из-за чего то и дело бегал, как говорится, по необходимой нужде. Ранним утром же, когда друзья разошлись, хорошенько прополоскав одну из бутылок, он зашел в туалет и тут вдруг не смог набрать в бутылку учом... Ну нет, и все тут; как какой-то стопор... Спустя минут десять все повторилось. Букин посмотрел на часы на руке: «Черт побери!..» — было около семи утра, а добираться до поликлиники в Чертаново не менее часа... Букин выпил два стакана воды, выпил еще... Наконец с пятой попытки удалось набрать треть бутылки ичом. Завернув бутылку в газету и сунув в авоську, Букин выскочил из квартиры.

Было уже восемь утра, и от выхода из метро Букин ринулся, бережно прижимая бутылку в авоське к груди, к поликлинике через снежное поле-газон, чтобы сократить расстояние. Дверь, еще дверь, коридор, надпись: «Сдача ичом с 6.00 до 8.00», — а само окно уже закрыто фанерным щитом... Букин постучал в этот щит. Нет ответа. Постучал посильнее. Молчание. Он ударил по щиту кулаком и крикнул:

— Заберите бутылку! Заберите учом!

— Псих какой-то! — раздалось за щитом.

А другой голос добавил:

— Я милицию вызову, она тебя заберет!

Букин побрел по вытоптанной им же тропинке к метро. Остановился посреди снежного поля. Было морозно, темно. Букин задумался, абстрагировался и увидел себя с высоты: лосиного телосложения, не больной, далеко не глупый мужчина стоит посреди снежного поля с авоськой, в которой бутылка с йочом, — какое-то странное, скованное, до рабского унизительное положение в окружающем мире...

Букин даже подумал, что он какой-то дурак...

Он раскрутил авоську и зашвырнул бутылку в синь январского утра, зашвырнул так далеко и так высоко, что, наверное, ачом улетела к звездам.

Возвратившись в квартиру, он одиноко сел на скрипучую раскладушку и задал себе вопрос: «Кто виноват, что от сдачи ичом зависит обмен телефона и, что еще более абсурдно, судьба человека?» И сам же ответил: «Конечно же государство, которое устанавливает принудительные законы...» Букин был удручен, подавлен, озлоблен. Даже принудительное перебирание гнилой картошки в сыром подвале овощной базы, куда ежемесячно назначали Букина вместе с коллегами по работе, не ставило его в то положение, в котором он оказался сегодняшним утром...

В дверь позвонили.

— К сожалению, я пока что не успел сдать учом... — злобно сообщил Букин соседке.

Через несколько дней, правда, договорившись в военкомате за две бутылки хорошего коньяка пройти медкомиссию без справки из поликлиники, то есть все-таки без сдачи ичом, Букин оформил прописку, поменял телефон и извинился перед соседкой, объяснив ей, в чем было дело. Соседка не засмеялась и даже не улыбнулась, только нахохлилась еще больше.

Но эпизод с йочом на самом-то деле несколько затянулся.

Именно размышляя о связи с йочом государства, которому так требуется эта субстанция, что без нее не сделать самых элементарных вещей, Букин постепенно увлекся чтением Бакунина и Кропоткина и посчитал себя анархистом.

В последующие два года он написал пять рассказов по поводу государственного абсурдизма и решил, что имеет веский мотив поступить в Литературный институт, на заочное отделение. Один из его рассказов начинался так: «Человек создан для того, чтобы косить траву, а вокруг бы летали шмели, но государство присвоило себе эту траву и шмелей и не дает человеку на своей же земле свободно косить... Я бы сбежал, но куда? Государства повсюду, а на собственный остров денег у меня нет...»

Но конечно же в список необходимых документов для поступления вклинилась форма 086, а с ней и сдача ичом... Таким образом, в голове Букина возник уже не новый вопрос, а появился сразу ответ: хочешь стать литератором — сдай учом, и тут без всякого многоточия, параграф жесткий, не обойдешь. Мало, конечно, верится, но Букин действительно не сделался литератором лишь потому, что принципиально не хотел сдать учом...

Цифры 086 отпечатались в его подсознании как какое-то зло, исходящее от государственного устройства.

Несколько позже цифр поприбавилось. Букин по совету друзей, занимающихся охотой, решил стать охотником и начал оформлять разрешение на покупку ружья, и тут же в наркологическом диспансере ему предложили проверить его учом и, если в ней нет целого ряда веществ, получить форму 454у06, а с ней уже идти к психиатру и так далее. Так, сохраняя свой принцип относительно сдачи ичом, Букин не стал и охотником, и в подсознание его добавилось: 454у06 — как зло, исходящее уже указано с какой стороны.

Не стал охотником, зато стал рыболовом: в ближайшее лето друзья пригласили Букина на рыбалку в Норвегию.

В Норвегии остановились в первом же кемпинге. Вечерело. Чужая страна. Тут, глухо урча, подкатили к соседнему домику шесть великолепных «Харлеев»[2]... Шесть бородатых, великолепно одетых соответственно своим мотоциклам рокеров-дядек — навскидку каждому около шестидесяти лет — один за другим бодро сказали: «Hi!»[3] — и удалились в свой домик.

Спустя какое-то время из домика появились трое, у каждого — peaceful[4] взгляд.

Один из них, сняв очки в железной оправе и щурясь на заходящее солнце, сказал, обращаясь к компании Букина:

— The sun sets and rises... sets and rises[5]...

— Yes, the world is beautiful[6], — просто ответил Букин.

— Sir... — поправил Букина собеседник и поднял палец.

— Букин, переведи, — попросили друзья.

— Он сказал, что солнце встает и заходит, встает и заходит... Но заметил, что к нему надо обращаться: сэр... Это высокомерное замечание для шведов не характерно, значит, они норвежцы.

Затем появились из домика остальные, причем в черных майках, на которых белым были нарисованы череп и кости и по-русски написано: «Анархия — мать порядка!»

Заговорил тот, что упомянул про вечное солнце.

— Сэр, — обратился он к Букину, — мы ездили в Мурманск, к нашим друзьям рокерам, и они подарили нам эти майки. Ваши ребята отличные, мы довольны, но они не знают английского языка. Не смогли бы вы перевести нам надпись на майках?.. Что это означает?

Букин перевел как есть.

— А почему череп и кости? Это что, все, что осталось от матери? Мать-анархия умерла?

— Да, — ответил Букин, чувствуя себя в теме, — она умерла молодой, но жива в сердцах и особенно в душах, например, русских людей.

— Как печально... — огорчился другой норвежец. — Для ее матери и отца это было, наверное, невыносимое горе — потерять дочь, а самим жить...

— У нее не было матери, — сообщил Букин, — но в России у нее было двое отцов, их звали Бакунин и Кропоткин... Люди с такими же бородами, как у вас... Люди свободной воли... В душе великие рокеры... Но они жили давно, в девятнадцатом веке...

Норвежцы переглянулись, один констатировал:

— Вот видите, парни, двое отцов. Значит, в России уже давно была толерантность, к которой мы только еще стремимся...

— Но, — продолжал Букин, — лозунг у вас на майках не полностью выражает идею... Необходимо добавить.

Он вытащил уголек из гриля, стоящего под навесом, рядом с деревянным столом, и написал на столе: «NO[7] 086! NO 454у06!»

И объяснил:

— Всему этому нет, если хотите, чтобы солнце для человека вставало и заходило, вставало и заходило...

— Это по-русски загадочно, — сделал вывод один из норвежцев. — Я читал Пушкина... Но я верю, что твое дополнение уточняет идею анархии до конца... Это очень важно для нас.

Переведя на русский весь разговор друзьям, Букин добавил:

— Только вот не пойму, серьезные они рокеры или так — только «Харлеями» прикрываются... Как-то они несколько ироничны...

— Что понимать, — сказал один из друзей Букина, — конечно, серьезные, просто курнули там травки у себя в домике и теперь в полном кайфе...

Утром все шестеро рокеров вышли с белыми надписями на спинах своих маек: «NO 086! NO 454у06!» Где они ночью достали белую краску или фломастер, можно было только догадываться.

Пенсионер Букин, в душе анархист, иногда вспоминает этих бородатых норвежских guys[8], этих викингов, почти стариков. Интересно, думает Букин, носят ли они до сих пор черные майки с цифрами, костями и черепами... Потом с грустью осознает, что происходило все это так давно, так давно, что Один, наверное, уже забрал викингов в свой чертог.

Букин садится за стол, вытягивает длинные ноги в неснашиваемых, толстых норвежских носках, открывает книжку Кропоткина, читает и шепчет: «А ведь князь был прав, ох как прав...»

Таких людей, как Букин, конечно же единицы, но они есть и будут всегда. Просто мы иной раз совершенно не знаем, кто живет рядом, в соседней квартире.

 

[1] Якогось — какой-то (укр.).

[2] «Харлей» («Харли-Дэвидсон») — марка американского мотоцикла.

[3] Hi — привет, здравствуйте (англ.).

[4] Peaceful — мирный, миролюбивый, тихий, спокойный (англ.).

[5] The sun sets and rises... sets and rises. — Солнце садится и встает... садится и поднимается (англ.).

[6] Yes, the world is beautiful. — Да, мир прекрасен (англ.).

[7] No — нет (англ.).

[8] Guys — ребята, парни (англ.).







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0