Настоящий художник

Ирина Геннадьевна Филатова родилась в 1995 году в Пскове. Окончила Московский государст­венный лингвистический университет по специальности «лингвист-переводчик» и Литературный институт имени А.М. Горького, Высшие литературные курсы (специальность «литературный работник», программа «Литературное творчество»).
Работала преподавателем анг­лийского языка в онлайн-школе Skyeng, письменным переводчиком в бюро переводов «Транслита», редактором в частном порядке.
Литературной деятельностью серьезно начала заниматься в 2018 году. Примерно с 11–12 лет пишет стихи. На данный момент с удовольствием погружается в исследование всех областей человеческой деятельности, непосредственно связанных с культурой и искусством.
Живет в Москве.

После обеда подготовка к выставке заявила сама о себе. Раза три звонили из администрации. Потом Дулыбин. Высказывал приятные ожидания, хвалил, шутил, перечислял пофамильно всех, кого непременно приведет с собой. Трещал минут двадцать — сплошной энтузиазм. Я еле оторвал трубку от уха. Даже пришлось пару минут посидеть недвижно в кресле, в себя прийти. Потом отправился проверить зал. Подготовка еще не закончилась, но время было, открытие только утром. На выходе столкнулся с Началиным. Разговорились.

— Ох, завтра попразднуем! — злорадно потирал руки Началин. — Мы этих индюков на место-то поставим!

— Александр Прокофич, ну что вы, все ж таки критики, серьезные люди, — предпринял я слабую попытку встать на защиту достопочтенных и влиятельных, хотя и высокомерных коллег.

— Ах, ну брось! Прямо вижу наши шедевры, деревянно поскрипывающие рамами на этих надменных острых носах!

Началин всегда называл «шедевры» «нашими», говоря о картинах Николая Еремина, словно сам участвовал в их создании наравне с автором. Но он так восторженно о них отзывался, что подобную мелочь ему прощали.

— Друг мой, иной раз мне кажется, что вы принципиально ненавидите всю академию.

— «У меня нет принципов, у меня есть только нервы», — громко процитировал Началин.

Мы еще немного поговорили, и я отправился домой. В зале мое участие уже не требовалось: перегородки поставлены, произведения развешены, оставались какие-то мелочи, не входящие в мои интересы. Собственно, в мои интересы только сами картины и входили. За выставку Еремина я радел как за свою родную (хотя сравнивать-то не с чем, но как же еще мне описать мое теплое отношение к этим замечательным произведениям и их не менее замечательному автору, хотя и довольно сумасбродному).

Ночью спал плохо. Переживать причин не было, но разве сам себя вразумишь? В конце концов подскочил в шесть утра и, наспех съев вчерашнюю кашу, помчался к Еремину, которого, к моему крайнему удивлению, дома не оказалось. Я потоптался у двери, размышляя, что же делать дальше, и поехал к выставочному залу.

Ключей от помещения было несколько: для самого художника, для главного организатора, для меня, еще для каких-то ответственных. Я прошел мимо охранного поста, отпер дверь в зал и на ощупь стал пробираться к противоположной стене. Выключатель находился именно там, почему — так никто и не понял. Шарил я по стене минут пять. нащупав пластиковый квадратик, радостно хлопнул по нему, обернулся... и обмер.

Зал выглядел таким же, каким я оставил его вчера: светлый паркет-елочка местами пестрел темными пятнами, мягкий свет люстр наполнял воздух уютом, на бордовых стенах все так же висели массивные деревянные рамы. Но — пустые.

Я сильно зажмурил глаза, сосчитал до пяти, открыл. Рамы все еще зияли недвусмысленным отсутствием.

Щекочущая паника стала тихонько подкрадываться к желудку. Я как в тумане сделал несколько шагов к ближайшей перегородке. Дотронулся рукой до бордовой внутрирамочной ямы. Холод стены удивил, как будто было еще куда удивляться. Из рамы торчали краешки обрезанного полотна. Я подошел к следующей «дыре», потом еще к одной. Стал обходить всю комнату. Каждый новый шаг становился все более быстрым и истеричным. В какую-то секунду мне стало казаться, что это не я иду, а зал движется вокруг меня, растягиваясь в бесконечный коридор пустых рам.

Я не знаю, сколько пробыл внутри, но, выскочив на улицу, немного пришел в себя. Стоял на верхней ступени, судорожно вдыхал прохладный воздух. В голове немного прояснилось. Надо было что-то делать. Что-то придумать. Что-то кому-то сказать.

Кто-то похлопал по плечу. Я обернулся. В дверях стоял ночной сторож.

— Василий Петрович, запамятовал совсем, старый же, в голове — один пух. — он весело хохотнул.

Я попытался сфокусировать мысль. Не удалось.

— Что?

— А? А-а, да-да, письмо!

— Какое письмо?

— Так я думал, вы ждали! Сейчас, сейчас...

Он завозился, копаясь в нагрудных карманах. Наконец выудил небольшой малиновый конверт с золотистым гербом:

— Николай Соломоныч забегал, да рано так! Я, признаться, вздремнул слегка, ну так старый же, понимаете? Прибежал-то он так, а обратно — уже с вещами. Ну, дела, думаю, они их — туда, а он — оттуда!

Он с добродушной улыбкой заглядывал мне в глаза. Правда, смысла в его словах от этого не прибавлялось. Я растерянно взял конверт:

— Спасибо... спасибо большое...

Он еще что-то сказал и ушел обратно, скрипнув подъездной дверью.

Я недоуменно повертел конверт в руках. На золотистом гербе значилось: «Гостиница “Будапешт”». Я открыл конверт и достал сложенный вдвое листок. Юрким, рваным почерком Николая чернели строки: «Дорогой мой друг, дорогой Василий! Прошу Вас нынче охладить свой пыл...» Я почувствовал, как накатывает злость. Подозрение не просто так жужжало в голове, и эта «стихотворная» насмешка еще больше его подстегнула. «Картин больше нет. Их нет нигде, так что не утруждайтесь поисками. Как нет теперь и Еремина. Быть может, он вернется, через год или целую жизнь. Но сейчас гремящий, пыхтящий русский поезд уносит его в новый омут, в новые бури и падения. Здесь же я свершился весь». Я сунул конверт в карман и решительно направился к метро.

Когда показывал письмо Началину, меня все еще потрясывало. Я, наверно, не ходил по комнате, а носился, все пытаясь найти слова и куда-нибудь деть руки.

— Что он творит? ЧТО ОН ТВОРИТ? Сегодня могла определиться его судьба! Каких сил нам всем стоило вытащить его из каморки самопоглощения, вывести в люди! А заставить этих людей его выслушать?.. Да какой художник настолько не ценит свое же собственное детище?!

Я рухнул в кресло. Посмотрел на Началина. Неугомонный, но в критический момент невозмутимый, Александр Прокофьевич, читая письмо, поднял одну бровь и задумчиво причмокнул губами. Я напряженно ждал. Мне казалось, что именно сейчас, именно в эту секунду и только его слово могло разрешить весь конфликт в моей голове и наконец успокоить истошно вопящие нервы.

Он неспешно убрал письмо в конверт, повернул голову к окну. А через пару минут гробовой тишины медленно произнес:

— «Вопреки здравому смыслу способны поступать только великие люди».







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0