Если надолго — то лучше всерьез

Максим Сергеевич Ершов родился в 1977 году в городе Сызрань Самарской области.
Поэт, критик, учился в Литературном институте имени А.М. Горького по специальности «поэзия» (семинар С.Ю. Куняева).
Лауреат журнала «Русское эхо» (г. Самара) в номинации «Литературоведение». Автор книги стихов «Флагшток» (Самара, 2011). Член Союза писателей России. Автор журналов «Наш современник», «Москва», «Юность», газеты «День литературы». Стихи автора вошли в двухтомник «Большой стиль» журнала «Москва», 2015 г. и альманах «Антология поэзии», издательство «У Никитских ворот», 2015 г.

«Москва» продолжает публиковать произведения молодых авторов. Дело необходимое, потому что, с одной стороны, публикация в журнале первого ряда это оценка, а с другой — приглашение к дальнейшей работе. Однако ни авторам, ни изданию недостаточно этого общего логического посыла, реальная жизнь всегда хочет перейти на личности. Разговор, хотя бы и кратко, о каждом — требование, которому надо следовать при всякой возможности. Поэтому предлагаю вернуться к семи публикациям, успевшим появиться в «Москве» в течение семи месяцев 2020 года. Они содержат произведения восьми авторов: троих со стихами, по одному с миниатюрами в прозе и с публицистикой, троих с рассказами.

И начать придется с вынужденной жалобы на старость. Если вам кажется, что пишущий эти строки возомнил себя суперстар, не поддавайтесь первому впечатлению. Мое брюзжание и сетование связаны не с чувством превосходства, а с чувством сожаления о том, что всего лишь через поколение в нашей стремительно катящейся вперед жизни почти невозможно объяснить вещи... которые все очевиднее становятся «бывшими». Время которых, по-видимому, истекло. Поэтому никакой я не супер, а всего лишь стал стар, раз ощущаю, что двадцать лет — это целая эпоха, берега которой должны смотреть друг на друга с недоумением...

Хорошо, что в основном это касается самой что ни на есть творческой молодости, даже юности.

Под конец 2019 года были подведены итоги Года литературы в странах СНГ, проведенного в рамках XIV молодежных Дельфийских игр. В Подмосковье собрались пять молодых поэтов, как можно полагать — из числа наиболее «подающих надежды». В результате произведения двоих — надо думать, лучших — опубликованы в февральском номере. Читаем. И видим, что благословенная юность тут еще скачет далеко впереди собственно поэтического — нет, не мастерства даже, но — чутья, что ли?

Арина Кондакова (№ 2):

Настежь окна! Ввалится небо,
                                          скрывая печаль
В синем буйстве! Апрельское
                                                   синее небо!
Я — женщина окон! Безудержных окон! Мне спутник — рассвет был!
Он сейчас разгорелся за домом из красного кирпича!

Он меня не отпустит...

Дело даже не в том, что красный дом из красного кирпича является для красного рассвета неудачным фоном. Дело здесь в невообразимой фонетико-тонической какофонии, которая, видно, и есть лучшая форма для авторской мысли.

Я — Заря. И не видел ты, как
                                   упорхнула я в небо.
Что хочу? Рифмоваться с собою
                                                   в реке бы...
...Я хотела бы стать и твоей,
                           и ничейной, и божьей...

Виной тому языческо-пастбищному восторгу — Марина Цветаева, чей трагический апофеоз («Прохожий, остановись!») Арина «принимает» на службу своим порывистым музам. И слова мои не так уж безжалостно железобетонны, если увидеть, что Кондакова не совсем уж юный дилетант, которому простительно все. Смотрите, как срифмовано:

...И птицы кричали испуганно,
                                     будто от выстрела.
И ты говорил. Про «люблю»,
                  про «весь мир» и про Данте.
И я ощущала: замерзла я, выцвела,
                                                       выстыла.
Но даже и шарфа мне в ту минуту
                                                    не дал ты...

Это лучшее в подборке четверостишие характеризует Арину как автора хоть и молодого, но уже находящего пути роста внутри стихотворчества, автора, вышедшего из «младших классов». Но тем более, значит, имеется поводов для упрека. Желание «фигурировать на грядке» превышает пока у этого поэта желание хорошенько понять, для чего существует со времен Дантовых эта самая «грядка» человеческого литературного творчества.

Когда-то давно мне довелось быть студентом в семинаре Станислава Куняева. Мраморный Станислав Юрьевич, влитой в стального цвета костюм, начинал долгий разговор о поэзии с размышлений о Пушкине. Помню, как многие однокурсницы переглядывались недоуменно и недовольно вздыхали: по соседству в аудитории Игорь Волгин читал свои стихи, обсуждали их, то и дело, как искры всеобъемлющего электричества, проскакивало имя Бродского... Куняев гнул свою линию. Тогда я догадывался, почему это. Теперь понимаю, к сожалению, вместе с невозвратностью прошедших лет... В те же годы ректор Литинститута Борис Тарасов цитировал в одной из своих работ слова Льва Толстого: «Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии, и смешение низших с высшими или принятие низшего за высший есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства».

Слов Станислава Юрьевича я не вспомню, но он хотел с самого начала довести до студентов то же, что пишет в комментарии к высказыванию Толстого Тарасов: «Если мы внимательно присмотримся к происходящему вокруг, то будем вынуждены признать, что живем в эпоху антипушкинского сознания и мышления, поскольку принятие низшего за высшее (и даже агрессия низшего на высшее) становится негласной нормой жизни».

Этими напоминаниями я хочу указать на атмосферу все усиливающегося сегодня безразличия к своему главному предмету — Истине о Человеке в Мире, — атмосферу «поэтического вакуума», в которой творит (совершенно ее не замечая!) подавляющее число новых «поэтов». Причем дело ведь не столько в них самих: всего двадцать лет прошло, а стартовые духовные условия, кажется, безвозвратно прошли «ватерлинию» — то есть ту нулевую отметку на поверхности жизни и культуры, с которой еще был хорошо виден — и заведомо понятен — примат неба над вчерашним школьником.

За две тысячи километров от Москвы — в Казахстане — живет второй поэт, представленный «Москвой» по итогам Года литературы в странах СНГ: Батырхан Сарсенхан (№ 2). Сопоставление двух авторов ярко иллюстрирует факт угасания традиции именно по направлению от восточного, азиатского культурного ареала к западному, европейскому. Будем принимать во внимание, что Батырхан пишет на родном языке и мы можем прочесть его строки лишь в переводе Надежды Черновой, то есть с неизбежными потерями. Тем не менее душа поэзии Сарсенхана нам понятна:

...красота отныне — чужда красоте.
завывает ветер в черной пустоте.
и сквозь вой не слышно истинную
                                                               речь,
и под этим ветром счастья не сберечь.
ах, под ветром этим, что шумит
                                                             опять,
даже Бог не сможет счастье
                                                   удержать...

К этим простым, но очень важным строкам Батырхана из двух его стихотворений могу добавить только еще настоящее двустишие:

...что мы просим у Бога? Нежности,
человеческой теплоты.

И на этом всё. Остальное — простое, искреннее, отсылающее к народной песне или сказанию, — к сожалению, слишком наивно. И для «подведения итогов», и для страниц журнала «Москва». Судите сами.

В городе огромном девушка одна.
тайны доверяет лишь себе она.
тихо улыбнется мыслям в тишине —
рада она солнцу, рада и луне!

на заре — смеется, восхваляя день,
а ночами плачет от незримых ран.
жизнь ее — виденье, счастье ее — тень,
хоть в душе девичьей — целый океан!

Перед нами обратный, по сравнению с Кондаковой, пример растворения в традиционном перепеве уже петого, который и воспринимается как норма и как цель творчества. Не могу оценить качество перевода (и его влияние), но лет опять-таки двадцать назад стихи подобного уровня годились бы к прочтению разве только в уездном литобъединении. Впрочем, цитаты, приведенные мной первыми, пока еще искупают многое.

А теперь через волжский город Волжский возвращаемся в Литинститут, к столичной поэзии. Елизавета Малышева (№ 1) пишет нам, что:

ты спрашиваешь себя это я это я это я
                                                 это правда я
секунду назад это было правдой
но сейчас нужно спрашивать заново
это я это я это я
я

там где море проело в себе берега и
                                                            скалы
я спрашиваю себя зачем

Не понимаю: время остановилось в Литинституте или что? Пятнадцать лет тому назад вот это самое порхание над вычитанным из модных западных книжек содержанием, отсылание читателя к тому месту в поэте, где подразумевается нечто достойное Поэзии, но где, однако же, находится все та же, сколько ни порхай, ненаполненность, еще считалось и вовсю называлось актуальной или инновационной поэзией. Ну сколько можно-то:

слово как плоский камешек прыгает
                                                         прыгает
и проглатывается водой

Вы понимаете, русская культура сломана, если студенты и «поэты» не чувствуют, какой кол они забивают ей прямо в грудь:

зима
и горят как прежде (or никогда)
колоски над полем в розовом дыме

Сочинитель может делать это бессознательно — так фиксируя в своих строчках реальное время русского языка. Но должен же понимать учащийся Лита, что обрывок мысли образует главку тетраптиха («Левый берег Египта»)? И что кусочек отчаяния — материал вдоха поэтова, но не результат (концовка) дыхания — что не про любовь это, а про обиду, шрифт которого — петит:

...@bestolo444_ sent you a private message
— block user?
— □
you can no longer send direct messages
tothisperson. learnmore

Петитовые парения Елизаветы рассыпаются горохом — и горошины слишком похожи на себя и на миллион других таких же, столь же «актуальных».

Эта концовка с сетевой-блокировкой-пользователя-напротив (уже отчужденного жителя повседневных чувств еще раз насильственно отчуждают: тот, кто успеет сделать это первым из двоих — наслаждается своей мгновенной power, кто не успел — плачет от окончательного отчуждения) — может, самый яркий эпизод творческой работы автора. Остальное в подборке — самое обыкновенное туристическое селфи, выполненное в тексто-«поэтической» форме. Фигурировала же Полозкова на Гоа? Но Полозкова делала это все же и ради стиха, а не ради лишь демонстрации своего умения написать словечки не хуже других.

Не хуже других — это и есть конформистский смысл селфи. «Не хуже других», настоянное на потребности позировать в общепринятой манерочке, — это все-таки пустотность, которую нельзя заполнить и огромным мифом о голубом море-окияне. Личность кидает якорь из стихов, чтобы быть, чтобы зафиксировать свое отражение в зеркале — в собственных глазах. А не получается, как ни повышай громкость:

подари мне нож
подари мне голову твоего врага
наколотую на нож

как крынка на жердь плетня

Вот вам, Елизавета, конечно же моя седеющая противная голова. Кидайте ее в море. Она и оттуда кричит: «Быть, а не казаться, Лизавета! Быть, а не казаться! Слава богу, вам только еще двадцать три...»

Выбираясь на берег, делюсь двумя соображениями.

Давно пора понять, что методология современного искусства есть хладнокровная антитрадиционалистская (значит, русофобская) диверсия. Зарубите себе на носу этот термин, пригодится: «методологическая диверсия». Она применяется во всех сферах жизни нашей с вами страны.

И второе. Если вы учите языки — учите лучше языки. Потому что родной язык для поэта — субстанция, а субстанция бывает только одна, ее не разменивают. Выбирайте и вы, Малышева, одно из двух. Спорт бывает любительским, поэзия — нет.

Напоследок, уж дайте пардону, вспомню свое четверостишие об инновационщиках в поэзии, некогда опубликованное в «Москве»:

Ни М.М. Бахтин,
ни D.J. Tiesto
не стали б
говорить с вами.
Потому что Поэзия
не есть пустое место,
изможденное
вашими словами.

Поэзия, дорогие мои, это прежде всего большой стиль души и мысли. Селфи на этом фоне обычно не удаются.

Последняя на сегодня из авторов «поколения двадцатилетних» — Валерия Фролова, автор лирических миниатюр в прозе. Несмотря на «отъявленную» молодость, Валерии удается поставить в коротких произведениях серьезные вопросы. Если и не прямо поставить, то хотя бы почувствовать их и задать. Вопросы эти о том, что жизнь имеет странные болезненные изнанки, о том, что трагедия — она рядом: прямо вот за этим игривым хохотком современности.

Возвращаясь на секунду к уже сказанному о сломе иерархий высшего и низшего, добавлю, что всегда, раз за разом — хоть в былой прозе Захара Прилепина, хоть у многих молодых авторов — меня «корябает» всякое проявление «эстетического бесчувствия», которое самим авторам, по-видимому, кажется если не креативным, то нормальным. Вот Александра Климова пишет о яблоках, красных, словно налитых густой кровью, а мне предстают насосавшиеся крови, округлившиеся комары, но никак не яблоки в саду детства. Вот пишет Валерия Фролова (№ 3): «...но я не мог смотреть на ее руки и ее ступни, они вызывали у меня отвращение. Всякий раз, когда она трясла пальцами, напоминающими множество куриных лапок, меня передергивало. Я говорил себе: “В любимом человеке прекрасно все”, — и все еще заставлял ее заниматься сексом в носках», — и я думаю, что это художественный перебор. Даже если у пары просто нет альтернативы для занятий сексом (жизнь сложна и сурова) — все-таки есть и в этом описании какой-то грех против человечности, не только против ненастоящей любви...

Рассказы-этюды Валерии «Пирожное, кремово-песочное» и «Ти взяла мое життя» обещают нам в ней крепкого и глубокого, даже проникновенного рассказчика. Потому что трудное дело — описать ее теперешние миниатюрки, а значит, они — работа настоящего художника. Путь которого обещает быть трудным...

Из произведений тех авторов «Москвы», кто уже дописался до тридцати лет, в первую очередь обратим внимание на довольно большой рассказ Дмитрия Лагутина «Рыцарство» (№ 7). Это рассказ-воспоминание, рассказ — дань уважения невозвратному прошлому. Произведение традиционно по форме и по содержанию. Малый мир — семья (отец и мать, сестра и дед героя), родовой дом «во дворе с сиренями» вписаны во времена детства автора (около 2000 года), вписаны в город (средний российский город), вписаны в мир... У кого из поэтов было это — про «летящие жуки и облака»? Облака, небо, светило — кружащие по сюжету приглушенным, но твердым рефреном, вписывают малый мир в большой мир. А история красивого жука-бронзовки, жука-символа, жука-рыцаря в хитиновых переливчатых латах — напоминает о хрупкости всего и значительности всего. Жук, случайно обнаруженный героем-мальчишкой, играет в «Рыцарстве» ту же роль, что сентябрьская паутинка у Бунина. Жук придает малому-большому миру равновесие и даже величие, поскольку сам, такой маленький, — живет.

Дмитрий Лагутин написал добродушный, светлый, внешне простой рассказ, который, пожалуй, тянется до повести — но не дотягивается. Может, ему и не надо. Автобиографическое осмысление — обычно начальный этап в творчестве. «Рыцарь» — одна из ступеней. Будем ждать от Лагутина более динамичной, более напряженной, более драматичной прозы — такой, какая она, например, у Сергея Чернова и Александры Климовой.

Сергей Чернов (№ 7) в рассказе «Шушуны» показывает, как легко властители современной жизни, настоящие «лиуди», то есть воспитанники известной Железной пяты, имеющие деньги и планы приумножения денег, могут распоряжаться чужой судьбой.

Впрочем, они ли это распоряжаются?

Шушуны — это улица на отшибе городка, почти покинутая жителями. Порядок старых домов мешает бизнес-проекту. Все очевидно: дома надо сжечь, чтоб не мешали развитию. И все дело в том, кто будет жечь, кто будет лить бензин, кидать спичку. Кто захочет на этом заработать — потому что иначе этого в городе, где рулят «лиуди» — сделать не получается. Полстраны — или больше? — таких мужичков, в которых угасла уже надежда на себя и на справедливость. Но вот совесть — она как: осталась? нет? Вот как пишет Чернов:

«Артему сделалось страшно и душно.

Но вот снова водка забулькала в стакан. В голове приятно загудело. Снова смех, шум голосов, поддакивающих и одновременно перебивающих друг друга. И так — пока не пришлось расходиться по койкам, хватаясь за все, что попадется под руку, потому что пол качался, как табуретка под ногами самоубийцы».

А наутро, конечно, пошли, взяв канистры с бензином, пошли, «провалившись в громоздкие, как земляные глыбы, мысли. Артем не сразу заметил, что на горизонте появились дома — щербатая линия пеньковатых зубов, прикусивших взбухшую губу небес».

Так и выстраивается на Руси цепочка деяния, хоть хорошего, хоть злого. Разговорчик, стаканчики, смешки. Согласие будто понарошку. А там — голова тяжелая, денег нет, себя тоже жалко. И рядом — мил дружок-подельничек. Ничего, он и начнет дело-то: «Огонь вспыхнул, громко охнув... Мир будто бы дрогнул, сделал невидимый поворот вокруг оси, в центре которой горел костер. Рыжие языки, приплясывая, потянулись вверх, пытаясь взобраться на небо...»

После таких-то образов нельзя было не вложиться Сергею Чернову и в читаемые аллегории-символы.

В одном из домов — онемевшая от ужаса происходящего с ее подворьем — старая старуха. Можно, да и должно думать, это и есть сожигаемая в своем доме своими пьяными сыновьями Россия.

И вот один из них, Артем, — несчастный сын сей земли — делает, что делать должен. За это и получает от подельничка ножик под ребро...

Воронежский библиотекарь Сергей Чернов написал рассказ простой, сильный и страшный. Пусть не так уж несомненна здесь поножовщина (трус Тоха этот, вряд ли смог бы, вряд ли стал бы убивать), пусть не очень верится в грозу в ноябре месяце — все это в тексте можно поправить. Важна, на мой взгляд, способность автора видеть такие сюжеты и так их претворять. Безжалостная, хлесткая, горькая и ясная проза, где нет лишних слов, нам сейчас и нужна. Только такая, она может еще рассчитывать на читателя.

И очень здорово, что Сергей Чернов не одинок. Есть ряд авторов этого поколения, имен пять-шесть точно, в современной русской прозе. И кажется, есть кого добавить к этому «шорт-листу» современных журналов прямо сейчас.

«Скосить рудбекию» — так озаглавлен короткий, но болевой, уверенный и, я сказал бы, отчаянный рассказ Александры Климовой (№ 6).

Знаете, Леонид Бородин когда-то описывал, как собирал в тайге самые обычные сосновые шишки — нужные для какого-то немудреного производства. Но с сосен собирают не только то, что само падает. С них собирают еще и смолу. А для этого уже требуется нанести дереву травму — и смола потечет: подставляй емкость, собирай.

Мне думается, что с писателями и поэтами происходит нечто похожее. Нужна травма, нужна драма, нужен осколок в груди: тогда потечет сок, застынет янтарем, зафиксирует на века послание, которому без этого сочащегося материала предстояло остаться всего лишь насекомым, которых — триллионы...

Рудбекию в рассказе Климовой должен был скосить папа героини. Один раз в жизни видела его она, общалась с ним поодаль от дома — на даче, в течение нескольких дней. Отец, внезапно возникший в жизни девочки, косил траву, кусты рудбекии оставались последними. Когда до нее дойдет дело, значит, все: отцу уезжать. Ненадолго, конечно, а так — навсегда... Не докосил почему-то. Уехал не попрощавшись. Дача заросла навсегда, дочь выросла. Но осталась с краю у калитки рудбекия и осталась жива в душе героини рассказа маленькая девочка, которая так полюбила папу в тельняшке, с крепкими руками и наколкой в виде буквы «С» на кисти...

Климова описала все это в подробностях, в оттенках быта — бедного и волшебного, в мелочах до щелчка ручки на двери в маленькую дачную комнату, куда теперь страшно войти — вдруг потревожишь тень памяти?

Но надо решаться. Надо прийти сюда последний раз и убрать все, и сжечь вещи. Надо однажды добраться до рудбекий, жмущихся к забору, как чертополох...

Климова пишет: «Из последних сил выкашивая траву около трухлявых ступенек, я наконец дошла до калитки. Пожухлые рудбекии жались друг к другу, опустив плоские головы. Черные язвы на солнцах воспоминаний, они злили меня одним своим видом. Я замахнулась косой и срезала несколько стеблей, засадив острие в землю. Ручка косы обломилась. Взбесившись, я вырвала косу из земли и, обломив пятку, оставила лезвие в земле. Опустившись на колени, я вытащила его, схватила обеими руками за обух и как серпом срезала все стебли. Мозоли на ладонях кровили, я вцепилась в пеньки стеблей и надсадно, с треском вырвала их корни. Кровь на ладонях смешалась с землей и зеленым мясом рудбекий...»

Оказывается, несчастный дачный домик, где в плесневелых углах дотлевают солнечные зайчики незабытой детской любви, детской надежды — очень трудно продать. Продать — значит перервать пуповину детства. И если больше нечем, но надо — то приходится делать это ржавой косой, истерично, с кровью и слезами.

Это одна из самых больших человеческих истин.

И Александра Климова сумела высказать ее по-режиссерски: с предельным наездом камеры, с белым росчерком на обрывающейся пленке...

Как полагается, после стихов и прозы приходит черед публицистики. В мае была опубликована небольшая статья-реплика Василисы Ковалёвой (№ 5) «Русское время», которая стала откликом на проект поправок в Конституцию РФ. «Среди отголосков долетающей до костромских закутков дискуссии наиболее важным я считаю вопрос о внесении в Конституцию упоминания о русских как о государствообразующем народе», — пишет она. И использует информационный повод для того, чтобы еще раз напомнить наиболее значимые из постулатов русского самосознания.

«Русские — не только и не столько национальность. Русский — любой, кто воспитан в русских культурных традициях, кто хочет развивать и совершенствовать русскую культуру...

Этика русского народа подразумевает, что духовное должно быть выше материального, общее выше частного, справедливость выше закона, служение выше владения, власть выше собственности».

Самое последнее утверждение, пожалуй, единственное спорное. Но, вглядываясь в течение современной российской жизни, мы могли бы увидеть, что оно и единственное, которое выполняется. Все же остальные принципы воплощаются обычно с точностью до наоборот... Поэтому и важен повод, важна нынешняя общественная обстановка, чтобы утверждать то, что утверждать необходимо — пока не запомнят.

Ибо: «Чтобы уничтожить государство, надо лишить его граждан морально-нравственных основ, и, превратившись в скотов, эти звери сами разрушат свой дом». Приводя это высказывание Дж. Сороса, Ковалёва рассуждает: «В деле уничтожения русской цивилизации особенный упор делается на то, чтобы разъединить и стравить народы, населяющие Россию. И когда русских лишают исторической правосубъектности, лишают права просто гордиться своими корнями и историей, отмахиваясь от них дубиной “антиэкстремистского законодательства” (а молодежь особенно чутко замечает эту несправедливость), тогда мы и начинаем разрушать себя изнутри, порождая скинхедов, нацистов, фашистов и одновременно делая из них козлов отпущения».

Не только автор «Русского времени», но и все, кто понимает, что будущее страны и будущее государствообразующего народа есть синонимы, лелеют сегодня надежды на то, что русскому в России будет уделено достойное его внимание и дано место, принадлежащее ему по праву российской истории.

Потому что без этого Россия будет вынуждена вести, как все последние десятилетия, номинальное, ограниченно-усеченное существование. Надо поблагодарить Василису за следующую цитату из не кого-нибудь, а Мартина Хайдеггера (1943): «Мы (немцы) никогда не победим русских, пока не осознаем их метафизическую тайну. А тайна в том, что они являются землей будущего. Русские — это не понятая самими собой, никем другим, тайная земля будущего... История земли будущего содержится в еще не освобожденной для себя самой сущности русскости».

Хайдеггер — одна из личностей, мнение которых (о враге!) всегда следует иметь в виду. Прав философ или нет, но будущее России — в здравом и терпеливом строительстве: никто лучше нас не знает тяжесть потерь, к которым приводят все «великие потрясения».

Потому и слова Василисы Ковалёвой стоит прочесть еще раз: «Те, кто переходит на сторону оппозиции во всем ее спектре — от левой либеральной до ультраправой неонацистской, — льют воду на мельницу русофобии. Нельзя разрушать свое государство, нельзя объединяться с врагами России в борьбе с властью, даже если она вам не нравится, нельзя собственными руками раздирать утробу своей матери. Те, кто придет на волне крушения страны, всегда будут еще хуже...»

В целом работа Ковалёвой имеет серьезное звучание: политологическую экспрессию ей удалось совместить с необходимой краткостью. Поистине, «костромские закутки» и вообще провинциальные захолустья — место лучшее для собранного осмысления строгих категорий, чем ветреные столичные подмостки.

Тем не менее рискну высказать одно соображение на всякий случай, которое может быть полезно не только автору «Русского времени», но и всякому русскому публицисту вообще.

Откройте журналы, вчитайтесь. Не делая никакого исключения для себя самого (а не желая заостриться именно на тексте Ковалёвой — поймите меня!), за чтением отечественной патриотической публицистики нередко замечаешь некоторую особенность, которая все-таки есть недостаток: недостаток изящества, прихотливости в изложении, недостаток уважения к тому, что называют требованиями стиля. Бывает, виновата спешка, бывает — условия. И тем не менее публицистика — это тоже литература. Спросите у Светланы Замлеловой — она скажет то же самое.

Поэтому под занавес своего обзора поделюсь направлением, где можно поискать неплохие примеры. Направление это старое — запад. Даже переводы Хосе Ортеги («Бескровная Испания», например) или Габриэля Марселя дают кое-что уловить. И может быть, многозначительный пример — Иосиф Бродский, который свои хорошие, хоть многословные, но доходящие до филигранности эссе писать учился, по всей видимости, у французов...

Я хотел этим сказать, что, даже несмотря на некоторую склонность романских европейцев к ходульности, в закрытом дискурсе российской публицистики с ее прямолинейным лаконизмом надо бы оставить эссеистическую форточку.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0