Эолова Арфа

Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза. Автор романов, по­вестей, рассказов, статей, кино­сценариев.
Лауреат премии Московского правительства, Бунинской, Булгаковской, Патриаршей и многих других литературных премий. С 1994 года А.Сегень — постоянный автор журнала «Москва».

Глава восьмая

Страшный портрет

Идею «Портрета» подбросил Ньегес. После состоявшейся наконец премьеры «Андрея Рублева» в Доме кино, естественно, грянула грандиозная попойка, на которой Кочарян спрашивал, почему Эол и его очаровательная жена перестали к ним приходить на Большой Каретный. Тарковский фыркал, что теперь, когда его фильм разрешили, он ему разонравился, а Конквистадор вдруг после очередного тоста сказал Незримову:

— А я тебе скажу, почему тебя тошнит. Никакой Сартр тут ни при чем. Это все Ленин. Не надо нам про него снимать. Не на-до! Ты повесть Гоголя читал? «Портрет».

— Читал когда-то.

— А ты перечитай.

И через пару дней Эол уже звонил ему:

— Сашка, ты гений! Делай сценарий. По своему усмотрению. Только пусть все в наши дни происходит. Или как ты думаешь? Я даже вижу идею по поводу того страшного старика. Он не старик будет, а примерно как Ленин в семнадцатом году, под пятьдесят.

— Вон ты куда... Понимаю... Только это снова будет непрохонжонков.

— Главное, пиши, а там поглядим.

В четверг, 13 марта, Марте исполнялся двадцать один год, и по всем законам сволочизма именно на этот день эсерка назначила порку сценария фильма «В Россию!», и, сколько ни уговаривал Незримов перенести на другой день, ни в какую.

Ох, как же их топтали! Завсектором кино отдела культуры ЦК КПСС Филипп Тимофеевич Ермаш начал еще ничего, довольно мягко, ему в целом понравилось: «Необычно, смело, ярко — но... как бы это сказать... не слишком ли смело, товарищи, не слишком ли необычно? Ведь речь идет не о рядовом персонаже истории, а о величайшем из величайших, о том, на кого мы равняемся, а тут жена плюс любовница, плюс болезни, да и не доказано, что с Инессой Арманд связь имела любовный оттенок, нам надо решить, надо ли это все оставлять так, как в сценарии товарища Ньегеса». «Конечно же не надо и ни в каком случае нельзя! — взялась основательно драконить «В Россию!» заместитель главного редактора Главной сценарной редакционной коллегии Элеонора Петровна Барабаш. — Нас никто и нигде не поймет, если мы пополним лениниану образом вождя мирового пролетариата, мечущегося между супругой и возлюбленной, да, я понимаю, что Ильич был человек и ничто человеческое, так сказать, но есть же чувство меры, как можно, чтобы он жаловался Надежде Константиновне, что Инесса Федоровна его разлюбила и не хочет ехать из Кларана к нему в Цюрих, что за бредятина, я вас спрашиваю! А уж эти сомнения в том, что ему вообще надо или не надо ехать в Россию, где началась февральская революция...» Начальник Главного управления кинопроизводства с хорошей фамилией Шолохов начал с гневного вопроса: «Кто вообще дал право? Я спрашиваю, кто дал право?!»

— Ну, кривичи-радимичи, понеслось! — пробормотал Незримов.

Что интересно, яростнее высокопоставленных лиц выступали люди малозначительные, но состоящие в эсерке, они чуть ли не топали ногами, не рвали волосы и не раздирали на себе одежду, напоминая злобную толпу над убитым Вакуленчуком в «Броненосце Потемкине», фильме, люто ненавидимом Эолом за всю чудовищную ложь, которой напоил свое произведение Эйзенштейн. Как посмели граждане Незримов и Ньегес замахнуться на самое святое, что есть у советского человека! Простите, но по сценарию складывается впечатление, будто Владимир Ильич вообще не собирался возвращаться в Россию и возглавлять борьбу пролетариата. Не враги ли подсунули нам этот, с позволения сказать, сценарий? А ведь им было оказано огромнейшее доверие, потрачены деньги на проживание в Швейцарии и Франции. И деньги немалые. А два месяца назад, товарищи, я сидел рядом с Незримовым на премьерном показе последнего шедевра Пырьева, и он последними словами поносил великого мастера, пользуясь тем, что тот уже не может ему ответить. Да ему до Пырьева еще идти и идти, а уже такие замашки у них с Ньегесом! Этот сценарий «В Россию!» надо не просто запретить напрочь, а сжечь.

Страсти накалялись по всем законам искусства — через перипетии все двигалось к кульминации, за которой ожидались предсказуемая развязка и логичный финал. Однако все завершилось не так, как ожидали бичуемые авторы. Шестидесятилетний председатель Госкино Алексей Владимирович Романов говорил тихим, смиряющим голосом и не призывал совершить аутодафе, он даже похвалил автора сценария за то, что тот совершенно по-новому, свежо и интересно отнесся к личности Ленина, однако конечно же, товарищи... И в итоге, согласно постановлению, коллегия потребовала от кинодраматурга полной переработки сценария в соответствии с прилагаемым перечнем требований, который будет представлен в ближайшее время.

— Сволочь эсерка! — проскрипел Незримов, когда они с Ньегесом вышли на свежий воздух и стали ловить такси, чтобы ехать праздновать день рождения Арфы. — Не могла сразу зарезать, содрала кожу и оставила на палящем солнце.

— Надеюсь, с нас не потребуют возврата денег, потраченных на заграницу?

— Если и потребуют, то твоя суммочка будет значительно ниже моей. Да нет, не писайте кипятком, компаньеро, не потребуют. Они же не акулы капитализма. Ермаш-барабаш!

— Что ты их так? Как раз Ермаш и Барабаш меньше всего нас грызли.

Дабы не портить дня рождения, соврали, что эсерка сценарий одобрила, но потребовала внести поправки.

— Так что, кривичи-радимичи, все вполне ермаш-барабаш, — уже приветливым тоном обыграл фамилии сегодняшних выступавших потомок богов. И день рождения получился веселый, с танцами до упаду. Но в ту же ночь, с 13 на 14 марта, Марте Валерьевне приснился страшный сон. Она увидела больничную операционную, в которой хирург делал операцию, но вдруг обернулся и, сердито зыркнув на нее из-за круглых очков, сурово произнес: «Немедленно! У него Ленин в желудке. Слышите? Иначе будет поздно!» И в ближайшее время Арфа потащила своего Эола на обследование, которое показало рак желудка в начальной стадии, но угрожающей перейти в более опасную. Вот почему тошнота, вот почему вдруг возникли проблемы с зубами и приходилось то и дело таскаться к стоматологам, вот почему стали ломкими ногти на пальцах ног, а изо рта иногда дурно пахло.

Конечно же обратились не к кому-нибудь, а, сходив на премьеру смешного фильма «Семь стариков и одна девушка», поехали тем же вечером в Ленинград, к несравненному Григорию Терентьевичу. Тот заставил режиссера глотать противную кишку, по-научному говоря, провел гастроскопию и в разговоре тет-а-тет сказал Незримову:

— Вы, малюсенький, человек мужественного склада, так что я вам должен сказать как на духу. Первое: у вас рак желудка. И сразу же второе: излечимый. Если мы в ближайшие дни проведем операцию, я его спокойненько вырежу, и будете жить-поживать, радовать свою обладательницу волшебного голоса. Вы молодец, что вовремя ко мне обратились.

— Это все она. Сон увидела и заставила меня к вам поехать.

— Правильно, — выслушав сон, заявил Шипов. — Судя по всему, у вас вторая стадия, поэтому симптомы незначительные, но если она перейдет в третью, это уже, малюсенький мой, чревато. Так что тот хирург во сне правильно поторопил. Случайно это не я был?

— Нет, говорит, что не вы.

— Надо же... Ленин в желудке... Я еще не слыхивал, чтобы карцинома так называлась. М-да.

Арфе он обо всем рассказал, тем более что, судя по всему, и впрямь волноваться не о чем, но она все равно перепугалась, хотя не преминула вставить свое ставшее традиционным «А я же говорила!». Кстати, неплохое название для фильма, надо будет использовать. А для фильма ужасов — «Карцинома». Сам же Эол Федорович, узнав о диагнозе, не впал в уныние, а, напротив, как-то словно от чего-то освободился и даже воспарил. Все очень просто: надо Ленина из желудка вырезать, и дальше будем жить, а может, и летать. Возник замысел экранизировать сначала «Портрет» Гоголя, а потом «Ариэль» Беляева. Григорий Терентьевич принес ему из собственной библиотеки оранжевый томик из собрания сочинений, и накануне операции потомок богов взахлеб перечитывал этот роман, бормоча:

— Но, конечно, все надо на нашей почве... Все имена поменяем... Сашка гениально напишет сценариус... Марфуша сыграет Лолиту... Ариэля — Вася Лановой... Ему еще далеко до сорока...

И на операцию он отправлялся, как идут умываться и чистить зубы, чтобы затем броситься в пучину любимых дел. Шипов конечно же все исполнил виртуозно, половину желудка пришлось отчикать, но так надо, всегда вырезают с запасом, чтобы уверенно потом спалось. Жаль, что Эол всегда худощавый, будь он толстяком, такое уменьшение желудка способствовало бы похудению. Марта постоянно находилась рядом, ее приходилось выгонять из палаты, и, если можно, она бы и в операционной присутствовала.

— Вы, малюсенькая, хотя бы в Эрмитаж сходили.

Радиопередачи с ее участием слушала вся больница, а Незримова и вовсе боготворили: еще бы, кто «Голод»-то снял? Через неделю после операции его уже выписали, можно возвращаться в Москву, но наступил апрель, и хотелось гулять по прекрасному городу на Неве, погодка стояла для Петра творенья редкостная. Никакого Фулька, никаких переделок сценария, решено: будь что будет, но «В Россию!» он снимать не станет, пусть отдают сценарий другому режиссеру, другому сценаристу, найдется такой, кто снимет.

— Все прекрасно, до чего же хороша жизнь, Арфа моя ненаглядная, ненаслушная, ненацелуемая, как же я люблю тебя!

— Только ты не болей больше, ладно?

А когда вернулись в Москву, в мае разразился бешеный скандал. Виновница — настойка иссык-кульского корня. Откуда? Ну... это маленький секрет. Отвечай, откуда?! Да в институте одна киргизка учится, привезла. И тут же, откуда ни возьмись, нарисовался Адамантов. Первое, что резануло слух при встрече в одном из номеров «Метрополя», — дальнейшее урезывание имени-отчества:

— Добрый день, Ёл Фёдч, давненько не виделись, вы прямо цветете! Видать, жена заботливая.

— Здравствуйте... — И Эол со своей стороны тоже отпанибратничал, вместо «Родион Олегович» подчеркнуто произнес: — Рдьён Легч. Вы тоже сверкаете. Больше года не виделись. Я уж полагал, забыла про меня родная безопасность.

— Сами понимаете, какие события шестьдесят восьмой подарил, — играл глазками опер. Его распирало. — Не хотите ли в мои корочки заглянуть? — И, не дожидаясь ответа, протянул Незримову новое удостоверение, в котором все оказалось примерно то же самое, только вместо «старший лейтенант» значилось «капитан», а вместо «младшего оперуполномоченного» — просто «оперуполномоченный». Незримов вежливо поздравил, и начался долгий разговор: а как там в Швейцарии, а как во Франции, а какие разговоры, а как идет работа над фильмом, не нужно ли чем-либо помочь и так далее, покуда не прозвучал ошеломляющий вопрос:

— Ёл Фёдч, а зачем ваша супруга ходила в гости к Солженицыну?

— К Солженицыну?!

— Причем два раза.

— Простите, Родион Легыч, впервые от вас такое слышу. Вы часом не ошиблись?

— Как вы понимаете, Александр Исаевич такая значительная фигура, что мы не можем просто так оставить его без внимания... Ну и... Сами понимаете.

В душе потомка богов почернело. на прощание Адамантов вручил ему новое письмо, но теперь никак не до новинок чешской литературы, он его и читать не стал, помчался на Метростроевскую, встретил жену у выхода из Ларисы Терезы, и она сразу обо всем догадалась, попробовала смягчить мужской гнев своим смешным детским словечком:

— Ветерок, ты что такой зверепый?

— С Адамантовым встречался.

— Я уже поняла. Прости, что втайне от тебя. Но у него же тоже было как у тебя, и он жив-здоров, вот я и обратилась к нему. И он любезно откликнулся.

— Но почему нельзя было мне рассказать?! Зачем ложь?! Я терпеть этого не могу!

Незримова задело, зацепило крючком, он шел и исторгал из своих уст злые ветры, как те, что выпустили дураки спутники Одиссея из Эоловых мехов. И довел ее до рыданий, она рухнула на скамейку в сквере и отчаянно зарыдала. Он сел рядом и зло смотрел на бассейн «Москва»: говорят, Гагарин на съезде комсомола как-то смело заявил, что надо возродить храм Христа Спасителя как памятник героям 1812 года. Отрыдав, Марта заговорила с ответной злостью:

— Мне двадцать один год. Я мечтала: выхожу замуж за режиссера, как это прекрасно. а что я получила? Потоки грязи со стороны этой твоей Вероники Новак, кагэбэшную слежку, этот Фульк противный, эти чиновники, этот рак...

— Что?! Что-о-о-о?! — Эола так и подбросило, словно ракету на Байконуре, и Марта в ужасе отпрянула, будто увидев в его руке топор. — Ты только это от меня получила?! Ах ты, тварь неблагодарная! Да ты такая же... Знать тебя больше не желаю! — И он зашагал в сторону бассейна, будто вознамерившись в нем утопиться. Ждал, что она бросится за ним, кинется сзади ему на шею, но, когда отшагал сколько-то, оглянулся и увидел пустую скамейку. Туда, сюда — нигде нет ее. — Ну и черт с тобой! Тоже мне фифочка!

Впервые их жизнь тряхануло несколькими чернейшими днями. Он пьянствовал у друзей, то у одного, то у другого, но не у Ньегеса и не у Касаткина, а так, у случайных приятелей по киношному цеху, мало ли их, что ли. На пятый день ясным утром шел по набережной Москвы-реки и говорил себе:

— Какой же ты козел, Ёлкин-палкин! Оскорбил. Кого? Ее! Её-о!!! — И это слово «её» резало его, как харакири, он нарочно продолжал повторять его, наслаждаясь болью. Хоть бы снова рак, хоть бы подохнуть, и поделом тебе, ветродуюшко! Конечно, и она хороша: чем попрекала его! Не вспомнила, что далеко не каждой из ее подруг по Ларисе Терезе выпадала языковая практика во Франциях да в Швейцариях. Даже раком попрекнула, что больнее и обиднее всего. — Да ладно тебе, дурилка картонная, она же не со зла, а от обиды. Она же для тебя эту иссыкуху добывала, чтоб ты не сдох. А ты, сучара... Как ты мог вообще-то?! Да из-за кого? Из-за Солженицына этого!

Он шел пешком до Шаболовки, и, когда поднимался в их съемную квартиру, пот страха струился у него по ляжкам: вдруг ее нет там? И ее там не оказалось. Ее! Все вещи и вещички на месте. А ее нет. Как же так? Как возможно такое? Её-о! Он, как на похоронах, слепо тыкался туда-сюда, ходил по дому, до недавнего времени их дому, где все такое родное, пахнущее ими, но где нет ее, где не прозвучит ее волнующий голос. Какие дураки на Большом Каретном! Если бы они только знали, как все в нем взлетает, когда он слышит ее любовные стоны и вздохи, её-о-о-о!!! Он рухнул на кровать и вдавил себе кулаки в глазные яблоки, едва не раздавливая их, и все стало еще чернее. Неужели не случится чудо?

И тут — хрустнул в дверном замке ключ.

Теперь она летела над Донским монастырем, таким, каков он был в те черные дни их чудовищной ссоры, после нескольких ночей у подруг, и душа ее — скорее, да скорее же! — неслась туда, в квартиру на Шаболовке, с видом на Шуховскую башню, и когда она открывала дверь, казалось, мгновения решили ползти, как пытка, она бы не вынесла, если бы его не оказалось в доме, их доме, куда ее не пускало что-то каменное во все эти дни. Она никак не сможет жить без него. Без него-о-о!

Он сидел на кровати, растерянный, жалобный, как мальчик, случайно попавший камнем в чужого ребенка, и она бросилась перед ним на колени:

— Прости! Прости меня! Я столько счастья от тебя получила, а сама, дрянь неблагодарная... Ты прав, прав!

И он тоже упал перед ней на колени:

— Это я дрянь, я ветродуй проклятый! Обиделся, видите ли...

— Я не должна была ходить к нему без твоего ведома. Но я думала...

— Не говори, я знаю, что ты думала, что я не позволю. — Но больше у него не хватило сил ничего говорить, потому что ее голос поджег его, как бензоколонку, и он принялся срывать с нее одежды. Как там она сказала? Зверепо. Именно что зверепо. Да осторожнее ты, милый, у тебя же швы!

Потом она рассказывала, как в институте ей с риском для жизни нашли телефон Солженицына, как она позвонила, представилась и он мигом отозвался, позвал к себе в гости, оказался чрезвычайно любезен, у него невеста, Наташа, на двадцать лет его моложе, такая тоже любезная, веселая, улыбчивая, во всем верная подруга, а предыдущая жена от него отреклась, когда он сидел, а теперь, точно так же, как наша дура, строит козни и не дает развод, не хочет, чтобы он на Наташе женился, один в один как наша дурёха, письма пишет во все инстанции, они хорошо знают фильмы Незримова, уважают его как режиссера, высоко ценят, мгновенно пообещали достать настойку, ничего, что операция не обнаружила метастазов, ради профилактики не повредит пройти полный курс, сначала капля на стакан воды, на другой день две капли, на третий день три и так далее до двадцати капель, а потом на уменьшение и вниз до одной капли. Через три месяца повторить, потом еще через три месяца, и все будет замечательно.

— А я его так не любил... — вздыхал потомок богов. — Называл его прозу фуяслицем.

— Можно не восторгаться творчеством человека, но нельзя так взять и перечеркнуть этого человека в своем восприятии.

— Говоришь, он хорошо обо мне отзывался?

— Еще как хорошо. «Голод» назвал шедевром. Расспрашивал, над чем ты сейчас работаешь.

— И?

— Ты сейчас опять захочешь меня убить.

— И?!

— Прости меня, родной мой, я многое рассказала о твоих наработках по Ленину. Он тоже пишет о нем...

— Ты рассказала? И что именно?

— Но ты же все равно решил уйти от этой темы. А ему пригодится.

Гнев, такой же, как тогда в сквере напротив бассейна «Москва», плеснулся в его голову, готовый вспыхнуть, и он чудом сдержал себя, получив прививку от новой ссоры, лежал холодный, почти ледяной, как тот в своем мавзолее. И сдерживал, сдерживал себя.

— Ты что, ему даже про птиц рассказала?

— Про птиц нет, а про то, что он из Швейцарии не хотел уезжать весной семнадцатого... И про другие твои находки.

— Да, да. Я все равно это бросил.

— А ему пригодится. И я не разрешу тебе заниматься этой отравой, иначе ты опять заболеешь.

— А он?

— Да мне начхать на него.

— Хороша же ты штучка. Он тебе для меня иссыккулину добыл. Черная неблагодарность.

— Черная. Ты такой холодный. Тебе плохо? Ёлкин!

— Лучше скажи что-нибудь ласковое.

— Ветерок мой. Любовь моя. Ненаглядный мой. Несравненный мой. Незримый мой. Ненасытный мой... О, уже не холодно. Уже тепло. А теперь уже горячо...

На следующий день в стакан воды капнула первая капля, и они отправились во Внуково. Времянку, оскверненную чешской писательницей, волевым решением обрекли на снос. Кстати, он только теперь вспомнил про конверт, подаренный Адамантовым, но, в отличие от корочек новоиспеченного капитана, там ничего нового не оказалось, все тот же душный смрад несчастной брошенки, никак не желающей смириться с потерей мужа, которого не она бросила, а которую он отринул. Нудно и не интересно. Зато убухивание всех имеющихся средств в строительство дачи увлекло, как водоворот, как смерч, стройка превратилась в символ возрождения после всей ленинианы, после рака и после ссоры, в символ новой жизни, свежего ветра перемен.

Премьера гайдаевской «Бриллиантовой руки» вновь зажгла в нем мечты снять кинокомедию, не виноватая я, он сам пришел, шампанское по утрам пьют аристократы или дегенераты, мне надо принять ванну, выпить чашечку кофэ, чтоб ты жил на одну зарплату, бить буду сильно, но аккуратно, брюки превращаются в элегантные шорты, если человек идиот, то это надолго, цигель-цигель, ай-лю-лю, руссо туристо облико морале, оу йес бичел[1]!.. Конквистадор даже принялся писать сценарий про двух жуликов, которые... эх, это уже было у Ильфа и Петрова в «Двенадцати стульях», почти тот же сюжет. Да ты определись, Ёл, чего сам-то хочешь — «Портрет», «Ариэль» или гайдаевщину. А давай «Двенадцать стульев»? Ужасно хочется какую-нибудь смешную экранизашку!

Его распирало от замыслов, от жажды жизни, от воскресения, которое он переживал бурно и страстно. Дача росла как на удобрениях, Арфа, играя всеми струнами, сама все тут планировала, изобретала, вкладывала творческую мысль. Класс! Им не нужна будет квартира, они станут здесь жить, жаль, конечно, вида на Шуховскую башню, но здесь зато такой воздух, такие соседи, я, правда, Любовь Орлову терпеть не могу, да и я тоже, но в гости к ней с Александровым сходить можно, они звали однажды, это они тебя и чешку звали? ни за что не пойду.

Малость допекали Платошины дружки, приходили, канючили: когда Платон приедет? Позвоните ему да сами спросите. Он говорит, что вы его не пускаете. Дурак он, ваш Платон, я, наоборот, говорил, чтобы приезжал. Не верите — ну и катитесь отсюда!

Двенадцатого июня на стройплощадке устроили грандиозные шашлыки, гостей человек тридцать, своеобразно и весело. Эол подарил Арфе красивейшее платье, темно-синее, с элегантными лилиями по низу. И не скажешь, что простой ситец, положенный в первую годовщину свадьбы.

Каждый день приносил радость жизни. И вдруг — вызов на Старую площадь. Йо-ка-лэ-мэ-нэ! Ой, как же не хочется обратно влезать в лениниану! Ермаш принял его одного в своем кабинете, сурово смотрел глаза в глаза:

— Ну, когда новый вариант сценария?

— Филипп Тимофеевич...

— Только не юли мне.

— Да я и не юлю, — мгновенно приосанился Эол, приготовился сниматься в эпизоде расстрела: «Стреляй, сволочь, всех не перестреляешь!» — И не собирался юлить. Просто я по-прежнему придерживаюсь того мнения, что нам, настоящим ленинцам, не нужен ходульный образ нашего вождя. Нам нужен человек, во всех его проявлениях. И на фоне слабостей главного героя сильнее выглядят его главные достоинства. Выпячиваются, так сказать. Вспомните, как Маяковский высмеивал образ Ленина, созданный Эйзенштейном в фильме «Октябрь». Что он похож не на Ленина, а на все самые глупые памятники Ленину. Нам такой разве нужен?

— Нет, такой не нужен, — сурово ответил Ермаш. — Но и такой, как у вас с Ньегесом, нас тоже не устраивает. Вы, товарищи кинематографисты, обязаны найти золотую середину. На вас возложили великую ответственность.

«Сейчас о командировках и о деньгах заговорит», — затошнило Незримова, как давно уж не тошнило.

— На вас, милейшие мои, были, между прочим, деньги потрачены, и деньги не малые, — продолжил кондовый партийный начальник, при этом подвинул к себе листок бумаги и стал писать на нем что-то красным карандашом — должно быть, все суммы, которые были затрачены, сволочь. — Вы как собираетесь за это отчитываться? И, между прочим, до юбилея вождя остается меньше года. Когда собираетесь кино снимать? А? Я тебя спрашиваю, товарищ Незримов.

— Филипп Тимофеевич, тот же Эйзенштейн...

Тут Ермаш показал ему написанное на листке красным карандашом: «Не хочешь, не снимай. Не бзди, как-нибудь спустим на тормозах», — и Эол запнулся, чуть не икнув от неожиданности. Ермаш тотчас скомкал бумагу и сунул ее себе в карман.

— Так что там Эйзенштейн?

— Когда... «Октябрь» снимал. Он тоже не успел. К десятилетию революции. В ноябре двадцать седьмого. В Большом театре только предварительный монтаж. Показывали.

— Что ж, это аргумент. В конце концов, тема и после юбилейного года не утратит актуальности. Не станем спешить, товарищи кинематографисты. Лучше сделать не спеша, но качественно. Ну а если успеете яичко к Христову дню, будет вам честь и хвала.

И со Старой площади вылетел не режиссер Незримов, а Ариэль, обретший способность летать. Срочно на Шаболовку вызвали Ньегеса, накупили шампанского, коньяка, закусок дорогущих, хоть до этого состоялось судьбоносное решение все деньги тратить только на Внуково, и устроили похороны проекта «В Россию!». Поминали добрым словом и Владимира Ильича, и Надежду Константиновну, и Инессу Федоровну, и всю остальную революционную шатию-братию. Свобода, кривичи-радимичи! Да здравствует ермаш-барабаш, самый гуманный ермаш-барабаш в мире!

— Хотя я не понимаю, чего это он так смилостивился, — хмурилась Арфа.

— Да он вообще, мне кажется, мировой мужик, только по должности напускает на себя строгости, — ответил Эол. — И вообще, охота ему еще двоих диссидентов себе на голову посадить? Поди, Андрюши Тарковского хватает. Да Саши Аскольдова.

— А чё, логично, — согласился Конквистадор. — И еще не известно, чего наснимаем, клади потом на полку. Так что выпьем за это мудрое «не бзди»!

Тридцать три — ровно столько, как в названии фильма Данелии, вошло в список шестого Московского кинофестиваля, а среди них и «Голод». Про незримую записку Ермаша никто и знать не знает, зато всем ведомо, что они вот-вот начнут снимать фильм к великому юбилею и шансы получить один из призов достаточно высоки. Конечно, не главный приз, на который, скорее всего, уже нацелили Ивана Грозного, хоть и посмертно, с его «Карамазовыми». Почтят покойничка, это уж как пить дать. Зато остальной репертуар явно ниже среднего, есть кого оставить за бортом. Никаких тебе Феллини, Антониони, Сабо, Вайды, Бондарчука, и Герасимов не в качестве соискателя, а во главе жюри. Лишь бы Стасик Ростоцкий со своим «Понедельником» не обскакал.

Торжественное открытие не где-нибудь — в Кремлевском дворце съездов со всем тебе начальством-разначальством, старушка Лилиан Гиш, которая красотка Элси у Гриффита в «Рождении нации», из древненемого кино, казалось, и должна быть немая, ан нет, говорящая, Стенли Кубрик, привезший в Москву «Космическую одиссею», тоже конкурент, ёж ему в дышло, забавный Альберто Сорди, загадочная Моника Витти, Марина Влади аж с тремя своими сестрами, Лавров с Ульяновым, важные, мимо Незримова нарочито прошли, чтоб, не дай бог, поздороваться... Короче, блеск и нищета куртизанок во всем объеме.

Арфа блистала в своем ситцевом платье, морщилась, когда ей вслед: «Ляля Пулемет». надоело уже быть Лялей.

— Цени, когда тебя называют по имени роли! Не каждый актер такую роль имеет.

И хотя на каблучках она заметно выше его, смотрелись они вместе очень неплохо. вон Пушкин с Гончаровой — и ничего, все только завидовали. С фестиваля на стройку века во Внуково, со стройки века — снова на фестиваль. Успели и на теплоходе по Москве-реке поплавать с остальными участниками. Высоцкий всем своим видом показывал, как он счастлив, что у него все срослось с Мариной, она ведь даже во французскую компартию вступила, чтобы им легче было встречаться то в Москве, то в Париже. а Эолу Володя сообщил неприятнейшую новость:

— Ты бы побывал на Большом Каретном. У Левончика рак. Врачи говорят... Короче, хреново.

Лишь это страшное известие омрачило тот июль. Пролетели денечки как лепесточки, и настал день истины: какой из призов достанется? Неужели Аполлинариевич не ублажит ученичка? При встречах и он, и Макарова искренне радовались их видеть, подмигивали: мол, получишь, не бэ. И не ФИПРЕССИ какое-нибудь, а что-нибудь посеребрянее, а то и позолотее. Показ-карамаз шел в огромном революционном сундуке на Новом Арбате, он же проспект Калинина, тем самым подчеркивалось, что мертвый Пырьев свое возьмет. Зато «Голод» показывали за спиной у Пушкина, а значит, действительно можно рассчитывать на как минимум серебро.

Снова Большой Кремлевский, зал, символизирующий всю железобетонность СССР, всю его монолитность. И места им с Арфой и Ньегесу с его осветительницей выделили аж в третьем ряду — уже неплохой знак. Стоило ли пережить карциному, чтобы просвистеть тут как фанера над Парижем?

Началось, вот оно! — как повторял Андрей Болконский, когда понеслась битва при Аустерлице. Начали с пресловутой ФИПРЕССИ — премии международной федерации кинопрессы. «Лусия», режиссер Умберто Солас, Куба. фу, пронесло! Уже легче. Почетные дипломы, вот это тоже, как говорится, да минует чаша сия. Андерсен, Ганда, Ковач, Транчев, туда вам и дорога! Пошли актерские призы. Рон Муди из фильма «Оливер!». Тадеуш Ломницкий из «Пана Володыевского». Румынка Ирина Петреску. Аргентинка Ана Мария Пиккио. А Арфа?!

— Марта Пирогова за роль Ляли Пулемет в фильме режиссера Эола Незримова «Голод».

— Не может быть! — Алая, как советское знамя, Арфа радостно отправилась на сцену, изобразила смешную походку Ляли, подходя к Вие Артмане, которая вручала приз.

— Прежде всего благодарна режиссеру Эолу Федоровичу Незримову. Между прочим, моему любимому мужу.

— За упоминание моей скромной персоны спасибо, — промурлыкал он, когда она вернулась к нему в третий ряд.

Спецпремии. Неплохо, но тоже не хотелось бы. «Оливер!», Великобритания, режиссер Кэрол Рид. «Дневник немецкой женщины», Германская Демократическая Республика, режиссеры Аннели и Андре Торндайк. Англичанин с кислой мордой, немцы со снисходительными улыбочками. Отлично, катитесь в свою Англию и Гэдээрию. Серебряные призы. Эх, сейчас впаяют серебро. Ни то ни сё как-то. Четверочка. А то и с минусом.

— «Время развлечений», Франция, режиссер Жак Тати.

Доволен. Знал, что большего не дадут.

— «Когда слышишь колокола», Социалистическая Федеративная Республика Югославия, режиссер Антун Врдоляк.

Этот вообще счастлив, как после первого секса.

Ну, теперь шарики. Золотые призы на самом деле представали в виде шаров из фиолетового гранита на постаментике, с наклеенной золотой звездой. Держите себя в руках, Эол Посейдонович.

— «Лусия», кубинский режиссер Умберто Солас.

Какого хрена ему еще один приз! Мы любим Остров Свободы, но не до такой же степени. Конечно, сияет, Фидель ему теперь отвалит по возвращении.

— Второй золотой приз присуждается...

Эх... Ну!..

— ...итальянскому кинорежиссеру Пьетро Джерми за фильм «Серафино».

— Понятное дело, что кинорежиссеру, других здесь нет! Можно же просто режиссеру.

— Ветерок, не нервничай, я же тебе говорю, что со мной ты получишь лучшие призы.

— Третий золотой приз присуждается...

Опять пауза. Ну зачем этот саспиенс? Зачем так издеваться?

— ...советскому кинорежиссеру Станиславу Ростоцкому. «Доживем до понедельника».

Стасик, скотина! Незримову даже показалось, что Ростоцкий глянул на него уничтожающе: на-кася, выкуси! Потомок богов сидел окаменевший, как Лотова глупая жена. Дальше только главный приз, а этот, естественно, «Братьям Карамазовым». Удружил Аполлинариевич, Арфу наградил, а Эола бортанул.

— Режиссер Иван Пырьев. Просим всех почтить великого мастера вставанием.

— Вот уж ни за что не встану, — буркнул Незримов.

— Нехорошо, Ёлчик, не становись обиженным.

— При жизни все захапывал, а помер — ему еще валят! Пырьев-Упырьев! — Но все же послушался жену-призершу, оторвал зад от кресла.

— Для награждения на сцену приглашаются артисты Кирилл Лавров и Михаил Ульянов. Именно они довели фильм «Братья Карамазовы» до завершения, когда великого режиссера не стало. Им вручается специальная золотая премия.

— Понятно, потому что посмертно. Вместо Большого приза — золотая спецпремия, — пояснял Конквистадор.

— А то мы без тебя не поняли, — огрызнулся Незримов, с ненавистью глядя на важные морды Лаврова и Ульянова. Вот сейчас бы выйти да дать им по этим мордасам.

Чего-то там еще говорят, выступают. Сплошные штампы. Все хлопают. Чему хлопаете, идиоты? Наконец Лавров с Ульяновым смирили свое красноречие, нехотя уходят со сцены. Кончен бал, погасли свечи. А Герасимов еще подмигивал...

— И наконец, Большой приз шестого Московского международного кинофестиваля...

— Как? Все-таки Большой тоже будет? — удивился Ньегес.

— Присуждается советскому кинорежиссеру...

Ага, держи карман шире!

— ...Эолу Незримову. За фильм «Голод». О героизме советских людей в блокадном Ленинграде.

— Иди, альмахрай, получай! — крякнул Ньегес.

Из Незримова чуть не вырвалось какое-нибудь непотребство, настолько не ждал уже. Ноги сначала еле двигались, а потом зашагали все увереннее и горделивее. Вот она, сцена его московского триумфа. Герасимов несет ему ящичек, надо его взять и открыть створки, показать всему миру, что там внутри, а внутри — взмывающая ввысь звезда, подобие памятника покорителям космоса, открытого пять лет назад около ВДНХ. А статуэтка уже к первому московскому была изготовлена по макету, Бондарчук из рук Герасимова ее принимал за «Судьбу человека». После Сергея Федоровича, на втором московском, ее получали Чухрай за «Чистое небо» и японец Синдо за «Голый остров», на третьем — Феллини за «Восемь с половиной», на четвертом — опять Бондарчук, за «Войну и мир», и венгр Фабри за «Двадцать часов», а в позапрошлом году, на пятом, Герасимов за «Журналиста» и другой венгр — Сабо за фильм «Отец». А сегодня — Эол Незримов!

Боясь уронить, он открыл створки, показал всем свою награду, подошел к микрофону, произнес:

— Огромное спасибо за оценку нашего труда. Эта награда по заслугам принадлежит не только мне, но и замечательному сценаристу Александру Ньегесу, похлопайте ему, вон он встает. А также — Георгию Жжёнову. И всем артистам. И оператору Виктору Касаткину. И прототипу главного героя — выдающемуся хирургу Григорию Терентьевичу Шипову. И конечно же моему дорогому учителю Сергею Аполлинариевичу Герасимову. А еще я хочу сказать, что самым ценным призом за наш фильм стало то, что мне вручила бывшая блокадница, — сохраненный ею хлебный паек, те самые сто двадцать пять грамм. Вот они у меня в кармане, как талисман.

Он извлек из кармана заветный сухарик и держал его на вытянутой ладони. Эффект превзошел ожидания — весь зал, как на пружинах, вскочил и стал бешено аплодировать блокадному хлебушку. Едва сдерживаясь, чтоб не зарыдать, Незримов вернул паек в карман пиджака и, поклонившись, отправился в свой третий ряд. Надо было непременно как-то пошутить, чтобы не расплакаться, и, садясь рядом с Арфой, он вытащил из ящика статуэтку:

— Вот что со мной происходит, когда я слышу твой любящий голос. У меня взмывает.

Испанец тотчас принялся лапать приз, даже изобразил, будто хочет оторвать кусок:

— Мне же должна принадлежать какая-то часть.

— Пусть он будет то у меня, то у тебя, — предложил Эол. — Когда я буду приходить к тебе в гости, буду приносить, а когда ты ко мне, будешь возвращать.

— Отличная идея!

Потом там же, во Дворце cъездов, шумел банкетище, Брежнев не пожалел деньжищ на угощение, он и сам помелькал на открытии и закрытии, Незримов удостоился его рукопожатия и даже мокрого поцелуя.

— Хорошее кино, — похвалил бровастый генсек. — Предлагаю, товарищи, режиссера Незримова переименовать. Пусть будет Зримов. Хорошо звучит: Эол Зримов. А имя молдавское?

— Нет, Леонид Ильич, древнегреческое.

— Так и у меня древнегреческое! Ну, поздравляю, поздравляю.

И Брежнев понес свою рюмку чокаться с кем-то еще.

— А я тебе говорила, что со мной у тебя теперь все будет как полет в космос! — ликовала жена.

Ньегес опять подколол:

— Ну, теперь ты не Эол, а Эонид!

Казалось, весь мир кино подходил к ним на том банкете, того и гляди, подгребут братья Люмьер, Мельес, Гриффит, Ханжонков, Протазанов, братья Васильевы, Чаплин, Ренуар, Капра, Уайлдер, Флемминг, Феллини, Антониони и прочая киношатия-кинобратия. Кроме Эйзенштейна, которого потомок богов терпеть не мог. А в реальности подплывали к его теплой компашке все, кто присутствовал, и поздравляли, поздравляли, поздравляли. Даже Лавров с Ульяновым, подвыпив, смилостивились:

— Ну, ты даже нас с Пырьевым обскакал!

— Хочешь, кто-нибудь из нас тебе Ленина сыграет?

— Не получится, кривичи-радимичи, на него у меня уже Герасимов зафрахтован.

— А Макарова? Неужто Крупскую?

— Инессу Арманд.

— Иди ты? А цензура?

— Дает добро.

Обозначился и Ермаш:

— Ну что, будешь или нет?

— Если даете зеленый свет, то не буду.

— Ну и ладно. А что хочешь снимать?

— «Портрет» по Гоголю. О том, что нельзя связываться с нечистой силой.

— А нечистая сила — это кто? — хмуро сдвинул брови киноначальник.

— Западная псевдокультура, — мгновенно ответил Эол.

— О, это в самую бы точку, а то столько стало поклонников гнилого Запада. Ну, за тебя, за твои успехи в настоящем и будущем!

Высоцкий с Тарковским предложили после банкета поехать кутить на Большой Каретный:

— Левончику будет приятно. А то ему хреново.

Но прямо перед ними Герасимов сказал, что повезет Эола и Арфу в одно интересное место, и Незримов вынужденно отказал Володе и Андрюше. Когда сели в герасимовскую машину, усадив на заднем сиденье Арфу между Эолом и Макаровой, а на передних Аполлинариевич с личным водилой, Папа лукаво спросил:

— У вас ведь во Внуково дача строится?

— У нас еще только второй этаж начали строить.

— А мы рядом обоснуемся.

И сразу стало ясно у кого. А Эол мгновенно пожалел, что на радостях слишком воспользовался щедротами кремлевского банкета и сознание его теперь туманилось. В пути он откровенно признался, что не будет снимать про Ленина, даже поведал о том, какой сон приснился Арфе, после которого ему вовремя Шипов сделал операцию.

— Ну надо же! Ленин в желудке? Так и сказал? — смеялся Герасимов, а сам глазами показывал на водителя, мол, не очень-то при посторонних. — Жаль, а я уж размечтался войти в одну компашку со Щукиным и Штраухом.

— Еще Мишаня Ульянов уже дважды отличился и сейчас опять лысый парик надел. Скоро выйдет очередной шедевр. Или как там у Неи Зоркой?[2]

— Увраж[3], — подсказала Арфа.

Тут заговорила Макарова:

— Учтите, они почти никого в последнее время не принимают, гости у них редкость, а вас захотели видеть. Вы знаете, что у Любови Петровны редкая болезнь? Яркий свет, яркие, кричащие цвета, особенно оранжевый, вызывают у нее тошноту и головокружение. Представьте себе, какой героизм было всю жизнь сниматься в кино, где главное — всегда яркий свет!

Дача Орловой и Александрова, легендарная вилла во Внуково, на улице Лебедева-Кумача, распахнула им свои объятия около полуночи. Александров встретил сам, похожий на располневшего графа Орлока из «Носферату»: со сверкающими светлыми глазами и черными крыльями широких и пышных бровей, попышнее, чем у сегодняшнего Брежнева. Овчарка сопровождала его. Многоглазое небо смотрело на них, покуда они шли к дому, показавшемуся огромным среди зарослей деревьев и кустарников. Внутри — обстановка роскоши, со множеством картин; особенно почему-то привлек морской пейзаж: сонный залив, скалы, луч солнца. А на всякую пикассятину и смотреть не хотелось. Орлова сидела спиной к тлеющему камину, разожженному явно лишь для своего обозначения, поскольку погода стояла самая что ни на есть летняя. Она курила сигарету в длинном мундштуке, протянула длинную руку для поцелуев, не вставая. Рядом на столике стояли выпивки и закуски. Герасимов в своей манере бодрячка походил туда-сюда, нахваливая интерьер и выискивая, что новенького появилось за то время, пока он тут не был. Тем временем все уселись вокруг столика, стали выпивать и закусывать, ну, расскажите, как там вас награждали, смотрели, смотрели ваши фильмы, весьма недурно, знаете ли, есть за что награждать.

— А мы, представьте, ваши соседи, совсем неподалеку строим себе дачку. Вот желаем кое-чему поучиться, как создавать подобный уют, — сообщил Незримов, а Арфа благоговейно молчала, притом что, как и он, не любила ни фильмы Александрова, ни роли Орловой, но легендарность обоих ее невольно смущала.

— Да что вы? И где же?

— Да в двух шагах от вас. В пространстве между улицами Лебедева-Кумача, Маяковского и Некрасова. А с юга улица никак не называется, полагаем, потомки назовут ее улицей Незримова.

— Ого! Какое у вас самомнение!

— Есть малость. А Внуковское шоссе будет Александро-Орловским.

— Ну, тогда ладно, — засмеялась легенда советского кино. Сколько же ей лет? Она второго года — стало быть, шестьдесят семь. Но в полутьме выглядит как новенькая, лишь слегка замутненная некоей усталостью лет. Жаль, что потом как-то все быстро понеслось в вихре опьянения, хотелось успеть осмыслить все разговоры, которые перемежались танцами под пластинки, Орлова показывала, как легко садится на шпагат в своем длинном шелковом то ли платье, то ли халате. Это крепдешин? Это, милочка, креп-жоржет, разве не видите, как светится? А ваше платье, если не ошибаюсь, ситцевое? Да, муж подарил на ситцевую свадьбу. А теперь все на звезды! И стояли долго на огромном балконе, который хозяева называли висячей террасой, точь-в-точь как у Чарли Чаплина на его вилле в Голливуде. И здесь, под взглядами несметной толпы звезд на небе, звезды кино снова танцевали, и ему выпало счастье танцевать с самой Любовью Орловой. поди ж ты, она легкая в движении, не тяжелее его Арфы, какая вроде бы обворожительная, но насквозь фальшивая улыбка. Вдруг вопрос:

— А адмиралу Незримову вы кем приходитесь?

— Никем, простите, даже не знаю такого.

— Понятно. Он бывал у нас в доме, когда мне было лет десять. Контр-адмирал Незримов Сергей Николаевич. Высокий, красивый. Пьяная матросня забила его до смерти в семнадцатом, прямо на палубе корабля.

И потом он уже вновь у камина отчетливо помнил себя, палящего по ним из пулемета, как по мирной июльской демонстрации в фильме Александрова и Эйзенштейна «Октябрь»: пьяная матросня! да кто как не вы воспевали ее, озверевшую от своей ледяной жизни, с каким наслаждением показывали, как этих офицериков матросня сбрасывала с борта броненосца «Потемкин», а ведь на самом деле их не просто сбросили тогда, а искололи штыками, изрешетили пулями, и не матроса Вакуленчука провожала слезами вся Одесса, а этих зверски убитых моряков, я читал подлинные сведения о восстании на вашем пресловутом броненосце, и если фильмы Дзиги Вертова были киноправдой, то фильмы Эйзенштейна и Александрова — сплошная киноложь! Вакуленчук первым выстрелил, после чего его застрелили и началась вакханалия, восставшие принялись убивать офицеров, причем не всех, некоторые перешли на их сторону, а у вас всех за борт выкинули, но главное — это лестница, на которую молятся все кому не лень, ведь она была изначально занята казаками, никакого расстрела на ней не было и в помине, побили бунтующих в порту, да и то в основном там уголовный элемент, а лестница — сплошное вранье от первого до последнего кадра; да ладно вам, искусство! какое там искусство? искусство не может расти на фальши и лжи, а тут злые солдаты стреляют по беззащитным, а те бегут вниз по лестнице, хотя должны бы поспрыгивать с нее налево-направо, там это запросто можно сделать, но нет, они бегут вниз, чтобы по ним стреляли в спину, потому что так дядя режиссер захотел, и когда мальчика подстрелили, его мамаша вместо того, чтобы броситься к нему, стоит полчаса и орет как полоумная, схватившись за волосенки, потом несет его: моему мальчику плохо! не уносит в безопасное место, а тащит навстречу солдатам, чтобы те дострелили и мальчика, и саму эту дуру; и эта коляска, на которую тоже все молятся, другая дура-мамаша не уберегла младенца, но не потому, что дура, а потому, что снова дядя Сережа, режиссер, так захотел в своем избыточном экспрессионизме; эффектно? я возьму и вашего ребенка так по лестнице спущу — это эффектно будет? ах, ну да, у вас детей нет, у нас, кстати, тоже, почему-то, любимая, почему у нас до сих пор нет детей? да чтобы такие дяди-режиссеры их с лестниц не спускали во имя искусства, и в «Октябре» сплошная киноложь, не было такого чудовищного расстрела мирной демонстрации в июле, не было такого могучего штурма Зимнего дворца, все прошло почти тихо-мирно, а вы создали свою личную историю России, такую, какую вам заказывал товарищ Сталин и другие товарищи, какая бы понравилась пьяной матросне, забившей до смерти адмирала Незримова, хоть он и не приходится мне родственником, а просто однофамилец; у вас же эта пьяная матросня такая хорошая, добрая, сознательная, в царских подвалах уничтожает драгоценные напитки, только она их не так уничтожала, как у вас в фильме показано, она их в себе уничтожала, даже сами большевики свидетельствуют, что бой между самими матросами за обладание винными погребами — одна из самых неприятных страниц взятия Зимнего, а у вас они колошматят бутылки и бочки: даешь трезвость!

— Он у вас всегда такой правдоопасный? — помнится, спросила Орлова, и Незримов глянул на бледное и растерянное лицо жены, ему стало жаль ее, и он на несколько минут малость протрезвел:

— Уж простите...

— Да нет, браво! — похлопала в ладоши звезда тридцатых годов. — Григорий Васильевич, согласитесь, он был прекрасен в своем гневе.

— А вы почему друг к другу на «вы» обращаетесь? Так было принято в аристократических семьях? Так почему же на экране одно, а в жизни другое? А самый гнусный кадр, это когда в царских покоях статуя сверху святая, молящаяся Христу в смиренных облачениях, а снизу голая, с бритым лобком. Это как понимать?

— Ёлочкин, ну пожалуйста! — взмолилась Арфа.

Тут Незримов понял, что сильно напакостил Папе и Маме, которые привезли его сюда, оглянулся и не увидел ни Герасимова, ни Макаровой. что, уже уехали? когда? до того, как? до того, как что? да я еще только начал. когда надоем, можете меня за руки, за ноги да и выкинуть, как ваши аристократические предки выбрасывали своих холопов, только те потом становились пьяной матросней, не знающей жалости, да смотрел я тут ваш фильм «Ленин в Швейцарии», сам, знаете ли, как муха в мед, полез в эту лениниану, это, знаете ли, вообще никуда не годится, такая замшелая агитка, уж простите, Григорий Александрович... бр-р-р!.. Васильевич, это у вас фамилия Александров...

Проснувшись, потомок богов увидел над собой рассветное небо и боялся оглядеться по сторонам, где он и что он. Рядом посапывала жена. значит, не бросила его, правдоопасного, что у трезвого на уме, то пьяному надо кое-куда подальше засунуть. Так, дальше: на нем костюм вчерашний — уже хорошо, что не голый спит. Жена тоже во вчерашнем платье, ситцевом, не креп-жоржет, видите ли, ёж им в дышло. Давай, давай, Ёлкин, припоминай, как шли по ночной Лебедева-Кумача, о! — он со своим ящиком, она со своим дипломом — и вежливо напоминала, что правду-матку не в пьяном кураже надо, а он орал, гад, что все перед «Броненосцем Потемкиным» на задних лапках бегают, лучший фильм всех времен и народов, даже лестницу, которую к памятнику дюку Ришелье построили, в честь Эйзенштейна переименовали в Потемкинскую, свинство какое! Да ты уже по третьему кругу это все повторяешь, сглаживала она его. Ага, вон их трофеи, не остались на вражеской территории. А сами-то мы где? Оказалось, на втором, строящемся этаже их собственной дачи, постелили всякого тряпья и в тех одеждах, в которых вчера получали призы Шестого Московского международного кинофестиваля, общались со множеством знаменитых людей и даже с Брежневым, в этих же одеждах, призванных отныне войти в фонд будущего музея Эола и Арфы, они спали в это утро следующего дня. Пить хотелось зверски. И зверски хотелось поскорее узнать всю правду-матку о том, что он вчера вытворял. Осторожно встал, шатнуло, тошнуло, но выровнялся и стал осознавать свою вину. Собственно, что такого он выложил этим людям? То, чего никто наверняка не осмеливался. Плохо, что в пьяном угаре, и они уже не в зените славы, а в своей роскошной обочине, что оба старенькие, хотя изо всех сил молодятся, на шпагаты встают, выплясывают. Впрочем, им и семидесяти еще нет. А его отец и до шестидесяти не дожил и всю жизнь вкалывал, а не превращал историческую правду в киноложь. Эх, уйти бы от всего этого киношного мира, странствовать по белу свету, ночевать, как сегодня, под открытым небом. Ага, а когда дождь или снег? Жалок человек и беззащитен.

Вода нашлась в ведерке у строителей, вроде даже чистая. А они им такую же дачку строят, и будут потом Эол и Арфа в ней свой киновек доживать, как эти веселые ребята, циркачи, светлый путь, Волга-Волга. Хотя «Весна» у них очень неплохой фильм получился. Наверное, единственный стоящий, который и ему было бы не стыдно снять.

Из памяти выплывали вчерашние подробности. Как Александров сказал, что у него такого приза нету, а Незримов мгновенно схамил: готов поменяться, я вам это, а вы мне свою звезду Героя Соцтруда, на что ученик и, как ходят слухи, бывший миньон Эйзенштейна осадил наглеца: нет, мол, не согласен, моя звезда позолотее будет, чем эта, на Большом призе.

— Ветерок, ты что там гремишь?

Ну, слава богу, Ветерком назвала, значит, не будет топором рубить за вчерашнее.

А когда же Герасимов с Макаровой смылись? Уж не нарочно ли Аполлинариевич их к ним завез, зная, на что способен его ученичок? Эол хотя бы не миньон у Герасимова, в отличие от этих кинолжецов. Хотя, может, у них ничего и не было, известно ведь еще, что Эйзенштейн страдал импотенцией.

Боже мой! Вдруг выплыло, как Орлова сердито хлестала:

— Из супружеской постели! Штыками!

Это она почему-то вспомнила, как ее первого мужа забирали чекисты, ворвавшиеся в квартиру, где все спали, и прямо из объятий вытаскивали несчастного Берзина. Почему-то зашел разговор о том, что все три пары, собравшиеся на ночную вечеринку, бездетны. Причем нет только детей между собой, а так и у Александрова сын от прежнего брака Дуглас, и у Незримова Платон, и у Папы с Мамой приемный Артурчик, завсегдатай Большого Каретного.

— Мы лично друг с другом спим, — заявил пьяный Эол.

— Мы лично тоже, — засмеялся Герасимов.

— И мы, — добавил Александров и смутился. — Хотя спим в разных спальнях и на разных этажах. Но вообще, сами понимаете...

Вот тогда Орлова и стала вспоминать, как ее первого мужа штыками из супружеской, после чего она, видите ли, не может засыпать в мужских объятиях.

— По-моему, позерство, придумала себе красивый штришок в жизни.

— Ты о чем, Ёлочкин?

— Про то, что она не может теперь засыпать в мужских объятиях.

— Не знаю. Лично мне теперь очень не хватает мужских обнятий. — Она так и произнесла это, по-детски: «обнятий». После этого самого, не менее экзотического, чем в спальне наследника Тутти, выдохнула счастливо: — Ну ты вчера был хоро-о-ош!

— Одно слово: сволочь, — тяжело вздохнул он.

— Осознаешь это хотя бы?

— Осознаю. Готов понести наказание. При всей их фальши и лживости что-то в них есть несчастное. Может быть, она всю жизнь любит своего первого мужа?

— Ты знаешь, я тоже об этом думала.

— А как мы вчера от них уходили?

— За руки, за ноги, как ты просил, они тебя не выкинули. Вежливо объявили, что хотят спать, но у них при этом заведено, что никто из гостей у них ночевать не остается, даже никаких спальных мест не запланировано. А мы все равно рядом строимся. Так и пошли мы, солнцем палимы.

— А что, уже солнце палило?

— Рассвет брезжился. Часа четыре утра было.

— А Герасим со своей Муму когда смылись?

— Когда ты только начал свое страшное судилище. Эх, Ёлкин, нажил ты себе еще двух влиятельных врагов. За что и люблю тебя. Ёлка же колючая.

— «Враги его, друзья его (что, может быть, одно и то же) его честили так и сяк. Врагов имеет в жизни всяк. Но от друзей спаси нас, Боже! Уж эти мне друзья, друзья!» Я раньше возмущался этими стихами. А теперь все чаще думаю, прав был Сергеич. «Ты царь, живи один, дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум...»

— Какой один! А я?! Счас как дам!

— Ты и есть я. А я — ты. Мы одно и то же. Едина суть. Вот ты и не ругаешь меня за вчерашнее.

— Ругаю. Еще как ругаю.

— Назло им надо детишек сделать.

— Что-то у нас не получается.

— Получится.

— Может, к врачам?

— Успеется. Попробуем пока без них.

С детьми у них так ничего и не получилось. Орлова и Макарова втайне от мужей внушали Арфе, что и не надо, дети отвлекают от творчества, от родов может испортиться фигура, а ей еще надо сниматься и сниматься, во ВГИК поступить и все такое, а она чуть не плакала, потому что успела побывать у врачей. Конечно, больше года стараются, а ничего. У жены любителя резать правду-матку оказалась неутешительная правда матки. Откуда? Выяснилось, что, вынашивая дочь, Виктория Тимофеевна переболела корью в тяжелой форме, и у Арфы нечто такое, что она ни за что бы не произнесла мужу. Двурогая матка. Вид патологии, которую можно устранить, но врачи сказали, что в ее случае лучше оставить как есть, иначе будут сплошные выкидыши, а шансы родить здорового ребенка стремительно приближаются к нулю, именно так почему-то и сказали: стремительно. Можно было еще какое-то время ничего не говорить Эолу Федоровичу, но после погрома, устроенного им покойному Эйзенштейну и еще живому Александрову, Незримов не захотел оставаться в одной бездетной упряжке с обеими звездными парами, пуще прежнего загорелся завести общего малыша.

Выслушав подробное медицинское объяснение жены, он не бросился резать себе вены и лишь мрачно произнес:

— Ну что ж, может, так надо. А то будет как тот предатель... Придется нам быть как эти: Орлова и Александров, Макарова и Герасимов, Пирогова и Незримов.

— Я не Пирогова, я тоже Незримова, — обиженно ответила Арфа.

Погоревав, не смирились, поехали в Ленинград, к Шипову, тот пригласил лучших специалистов, но, увы, все в один голос заявили, что случай редкий, лечению не поддается и нужно настроиться на жизнь друг для друга, без детей.

— Не горюй, малюсенькая, — утешал Эол. — У меня есть ты, у тебя есть я — это уже хорошо. У многих великих людей не было детишек. У Бунина, у Булгакова, у этого Эйзенштейна, будь он неладен. О, у Ленина!

— Еще про Гитлера не забудь, — хмурилась Арфа. — И не говори «детишек», говори «детей», а то совсем жалостно, плакать хочется.

И она много дней проплакала, пытаясь свыкнуться с печальной правдой матки, как она именовала эту ее проклятую двурогость. А однажды после очередной любовной бури сказала:

— Ну что ж, искусство ради искусства. Тоже неплохо. Не будем унывать, Ёлкин. Ты прав, у меня есть ты, у тебя — я. Слушай, а давай тоже висячую террасу!

Осенью дачу почти достроили, только теперь вместо балкона сделали большой выход на будущую висячую террасу, то есть просто площадку десять на десять метров с плиточным полом и классическими перилами, то есть на балясинах-вазочках, четыре мощные опоры. Ради этой архитектурной конструкции малость перепланировали предыдущий проект.

— Все же попробуй еще раз наладить отношения с сыном, — предложила Арфа. — Пусть приезжает к нам на дачу.

Для него даже выделили одну из шести дачных комнат, и, когда выпало много снега, Эол Федорович позвонил:

— Привет, ну ты что, все еще на баррикадах? Кончай дурака валять, приезжай на дачу, мы новую построили, огромную, увидишь — закачаешься. На лыжах будем...

— Валяю дурака не я, — услышал он в трубке все еще детский голос Платоши. — Ты чего звонишь? Мало тебе дачи? Хочешь нас из квартиры выселить? Машину отнять?

— Ну ладно, позвоню через годик, может, поумнеешь. Алименты исправно приходят?

— Исправно, — буркнул Платон и бросил трубку.

— Вот болван, — вздохнула Арфа. — Жаль. Если нам своих Бог не дает, то хотя бы твоего воспитывали.

— Ну а чего этот твой Бог такой капризный! — взбесился потомок богов Олимпа. — Одним дает, другим не дает. Да и нет его вообще!

— Ну вот, ты уже и кричишь на меня из-за этого...

— Да не из-за этого. Просто меня щенок вызверил. Ну прости меня, родная!

Страшней всего он боялся ссор с ней, милой женой, которую любил все больше и больше.

А вот новой ссоры с Шукшиным избежать не удалось. Случилась она в Болшево, где Незримов затеял отмечать свой день рождения, поскольку дача еще не окончательно достроилась, а там многие его друзья съехались отдохнуть и встретить Новый год. Дом творчества кинематографистов тогда еще жил своей кипучей жизнью, в номерах слышался стук пишущих машинок — сценаристы ваяли свои основы для будущих фильмов, в бильярдной царил не менее приятный стук шаров, под раскатывание которых режиссеры обдумывали, как снимать ту или иную сцену, лыжники охотно расхватывали спортинвентарь и катались по берегам Клязьмы, а кто-то даже и ловил подо льдом рыбу. За Клязьмой начинался город, подмосковный Калининград, еще не переименованный в честь великого основоположника практической космонавтики, а здесь царил дух старинной дворянской усадьбы, населенной творческими людьми. Ньегес, Касаткин, Данелия, Шукшин, Климов, Гердт, Лановой, Тихонов, Жжёнов, Коренев, Кузнецов, Басов, Хуциев, Ташков — вон какой звездный состав того его тридцатидевятилетия! Даже Аркадий Райкин, оказавшийся тут, заглянул ненадолго.

Шукшин метал молнии и играл желваками на скулах, Эол ненавидел эту его манеру, вообще не любил, когда для изображения сильного чувства используют желвачный прием, но Макарыча раздражало все, его испепелял бес по прозвищу Стенька Разин, про которого ему никак не давали снимать кино. Незримов попытался отвлечь его, а получилось еще хуже. Он рассказал про сон, про Ленина в желудке и неосмотрительно подытожил:

— Смотри, Васек, как бы у тебя Разин в желудке не оказался.

— Ой, ой, остроумные вы мои! — взвился Шукшин. — Придумали оборотик! Им, видишь ли, дают снимать, а они не берут. А тут башкой бьешься, а тебе не дают.

— Да и плюнь, вот тебе мой дружеский совет. Феллини сказал, что после «Сладкой жизни» его огорошило: хватит снимать о страданиях человеческих. Надо дать зрителю духовное утешение, радость. Я вот хотел бы снимать как Гоша Данелия.

— Пусть Гоша снимает свое, а мне мое дайте! — все сильнее злился Шукшин.

— А твое это не Разин, твое — Пашка Колокольников, как ты этого не понимаешь?

— Да не хочу я это добренькое кино снимать, как вы все не понимаете? Настоящая правда — жестокая правда.

— Вот ты оттого и злобненький все время ходишь. Посмотри на себя со стороны, Вася! Ведь мы все за тебя переживаем. Искренне!

— Да катитесь вы со своими переживаниями! Лучше помогите пробить картину.

— Эту картину я лично не стану помогать. Это злое, кровожадное киновище. Я внимательно читал сценарий. Ужас!

— А по-моему, Вася прав, — поддержал Климов. — Мне тоже мое «Добро пожаловать» омерзело. Крови хочу!

— Еще один придурок! — возмутился Незримов.

— Вот ты Эол, а ты Элем, — вмешался пьяненький Ньегес. — Ты Незримов, а ты Климов. Хотите, я напишу про вас сценарий, соединю в одного: Эолем Клизримов.

— Саша, ты хороший человек, но тоже добрый, — похлопал его по щеке Элем. — И всех нас, добрых, повязали. Исаича с треском из Союза писателей выставили, никто из нас не шелохнулся! Мне надоела добрая советская киношка. Крови! Кр-р-ров-в-ви!

— Вы что, тут ко мне на бал вампиров собрались? — сердито рассмеялся Эол. — Возьмите штурмом станцию переливания. Или вам непременно свежачка? Крови им... Всякое такое легче снимать, чем о простом человеческом счастье. Или о непростом, сложном, выстраданном. Тут мастерство необходимо. А всякое зверство, лютость... Мой тебе совет, Вася: плюнь ты на своего Стеньку.

— А то что?

— Да ничего. Ничего хорошего не будет. «Живет такой парень» — вот твой девиз, твоя стезя. Вот честно скажу, был бы я членом всяких там комиссий, я бы лично против твоего Разина голосовал.

— Ах даже так?

— Даже так.

— Ну и умойся! Знать тебя не хочу после таких слов. Добренький ты наш! Ветерок ласковый! — И Шукшин с вызывающим видом покинул холл, в котором праздновали незримовский день рож, как он сам его именовал.

Все умолкли, слушая, как Макарыч, печатая шаг, дошел по коридору до своей комнаты и там громко — хр-рясь дверью!

— А если бы я стал снимать, скажем, по-настоящему про зверства фашистов? С настоящей кровищей? — жестко поставил вопрос Элем.

— Если бы весь фильм строился на одной жестокости, я бы тоже против, — не сомневаясь, ответил Эол. — С такими вещами, братцы, не шутят. Перечитайте Лессинга «Лаокоон», там много о крике, непозволительном для искусства. А вы хотите ввергнуть зрителя в этот дикарский крик.

— А я целиком и полностью поддерживаю нашего именинника! — неожиданно кинулся обнимать Незримова Зиновий Гердт. — Я тут Элема озвучиваю в его последнем фильме, хотел бы и Эола озвучивать или сняться у него. В паре с Фаиной Георгиевной.

День рож, пронзенный шукшинской отравленной стрелой, перевернулся на другой бок и продолжил свое веселье. И уже Арфа мирно рассказывала о том, какую они с Эолом отгрохали дачу, не хуже, чем у Орловой, и с интересными изысками, например, одно окно круглое, точь-в-точь как у Элема в «Похождениях зубного врача», а другое овальное, как у Карасика в «Шестом июля», в германском посольстве. Юлий Карасик, прославившийся «Дикой собакой Динго», а недавно снявший хорошее кино о мятеже левых эсеров в 1918 году, как раз только что присоединился к бушующей лаве незримовского дня рож, да и всех обитателей Болшева магнитило к этому сборищу, отовсюду стекались, несмотря на уже поздний час. Веселиться в доме киношников и писак считалось нормой жизни, не возбранялось до утра и даже после.

— Отличный фильмешник, поздравляю! — обнял Незримов Карасика. — Я посмотрел и решил, что мне в эту тему уже негоже соваться, не потяну, а оказаться слабее, знаете ли... Думаю, к юбилею Ленина «Шестое июля» — лучший подарок.

— Тем более что даже окно... — польщенный, улыбался Юлий Юрьевич.

— А правда, что Брежнев... — спросил Тарковский.

— Правда, — кивнул Карасик. — Отправил мое кино чехам и сказал: «Пусть посмотрят, что будет, если не угомонятся».

Словом, кровищей запахло ненадолго, до утра веселились, бегали на снег, что-то там пытаясь из него вылепить, швырялись снежками, как в плохих фильмах изображают беззаботное счастье, которое пренепременно оборвется самым трагическим образом, но на сей раз не оборвалось, кто-то засыпал за столом, кого-то оттаскивали в его номер, кто-то просыпался как новенький и заново принимался осваивать радости жизни, кто-то провозглашал новые принципы искусства, кто-то призывал не говорить о кино...

Увы, с Шукшиным помириться так и не удалось. Поутру оказалось, что он уехал из Болшева, а когда через пару дней вернулся, Эол и Арфа уже укатили на свою дачу, чтобы продолжить любовно ее обустраивать. Дача занимала их жизнь с женой, два новых сценария — их жизнь с испанцем. «Портрет» и «Ариэль». Гоголевская и беляевская основы перенесены в СССР начала семидесятых годов. Ньегес расстарался и сотворил два подлинных шедевра, смело зашагавших на суд к эсерке, назначенный на конец апреля, прямо накануне первомайских.

Начало того дня несло в себе страшное предзнаменование. Эол и Арфа весело дошли по хорошему апрельскому утру до станции Внуково, откуда ездили в Москву до тех пор, пока не купили машину. В этот понедельник ее ждали последние занятия в институте, его — решение ГСРК[4], предчувствия самые радужные, и вдруг на платформе выползло уже изрядно подзабытое чудовище — они его даже не сразу узнали, — раскрыло пасть и изрыгнуло огненный вихрь:

— Это ты убил ее! Ты преследовал ее всю жизнь! Ты добивался, чтобы ей не давали роли! И вот ее нет! Ликуй, подонок!

Бешеные глаза, налитые кровью, он даже подумал, не базедка ли у нее, как у Крупской? Куда подевалась та роскошная Сильвия, которой он покорял Большой Каретный? Еще и сорока нет, а из-за своего ожирения выглядит на полтинник с лишним. А главное — полная безвыходность. куда бежать? В электричку она следом за ними поперлась, продолжая реветь:

— Граждане пассажиры! Этот человек — Эол Незримов, бездарный режиссеришка, отхватил все премии, какие только можно. Бросил жену с маленьким сыном, выгнал их из дома, отнял все имущество. Сам занимается мужеложеством. При нем не женщина, это загримированный педик. Присмотритесь и увидите. Но этого мало, граждане пассажиры. Он занимает посты во всяких комиссиях и затравил великую актрису Екатерину Савинову, довел ее до самоубийства. Помните Фросю Бурлакову из фильма «Приходите завтра»? Это она. Позавчера доведенная до отчаяния женщина бросилась под поезд в Новосибирске. И ее смерть на совести этого отвратительного существа! Все смотрите на него, граждане, сожгите его своей ненавистью!

В Переделкине они выскочили и побежали, она пыталась их догонять, плевала вслед, они выбежали к пятачку, где иногда дежурили бомбилы, и, на их счастье, обнаружился оранжевый замшелый «москвичонок», в котором Эол почему-то ожидал увидеть Юрку Сегеня, кривичи-радимичи, какими судьбами! Но оказавшийся там водила лишь чем-то напоминал смешного парня из мосфильмовской массовки.

— За нами погоня, — гавкнул Незримов. — Если можно, гоните!

— Ого, трык-перетрык! — заморгал частник, и «москвичонок» успел взбрыкнуть и двинуться как раз в тот момент, когда тяжелая рука схватила ручку задней дверцы и попыталась ее открыть. Несколько плевков украсили заднее стекло. — Сурьезная женщина! — загоготал водила. — Чем-то вы ей не угодили.

— Это наша бывшая жена, — вся трясясь, нашла в себе силы для иронии Арфа. — Давненько она нас не атаковала.

— Давно, — мрачно согласился Незримов. — А что она про Савинову? Думаешь, правда?

— Не знаю. Я думаю о другом. Хороший это знак или плохой?

— Увидим.

В Госкино подтвердилось: Катя Савинова уехала из Москвы в Новосибирск, к сестре, и там бросилась под поезд. Насмерть.

— Главное дело, она, когда ко мне на курс поступала, читала монолог Анны Карениной: «Где кончается любовь, там начинается ненависть», — лепетал растерянный Бибиков, великолепный актер, режиссер и педагог, тот самый изумительный профессор Соколов из «Приходите завтра». — С чего начала, тем и закончила, — моргал он мелкими искорками слез. — Боже мой, какое несчастье!

Незримову вспоминалось, как она говорила о нем Веронике, как она не любила его, и сейчас ему казалось, неуспокоенный дух Кати Савиновой витает где-то поблизости, ворчит, будто кухарка Матрена в «Женитьбе Бальзаминова»: «Думай на черного аль на рябого. Новое кинцо снимать собираетесь? А вот хренушки вам!» Но, вопреки его самым черным ожиданиям, случилось чудо, эсерка не слишком трепала оба сценария, а все решила могучая поддержка первого зама председателя Госкино.

— Я вижу два очень перспективных фильма, товарищи, — теплым, как ташкентский персик, голосом говорил Баскаков. — Думаю, режиссеру Незримову надо начать с экранизации бессмертной повести Гоголя, в которой говорится о том, что нельзя заигрывать с нечистой силой. В сценарии Ньегеса четко прописана линия, обозначающая, кто сейчас эта нечистая сила. А именно: западная культура, все больше въедающаяся в души молодых советских людей. Да и не только молодых. Предлагаю членам государственной коллегии проголосовать за выделение средств на съемки кинофильма «Портрет», а сценарий фильма «Ариэль» держать в перспективе. Он к тому же и куда более затратный, а наши фонды пока еще ждут пополнения.

— А как же фильм о Ленине? — злобно выкрикнул Тодоровский, неискоренимый враг Эола.

— Сценарий фильма «В Россию!», — спокойно ответил Владимир Евтихианович, — решено временно заморозить для дальнейшей доработки. Юбилей Владимира Ильича успешно миновал, и, как вы знаете, главным фильмом этого юбилея признано «Шестое июля» Карасика. И на этом лениниана не кончается, товарищи, впереди новые юбилеи вождя.

И хотя дали зеленый свет «Портрету», а не летучему «Ариэлю», Незримов и Ньегес оба, выходя из зала заседаний эсерки, чувствовали, что вот-вот взлетят. Обоих мгновенно приземлила Барабаш:

— Эол Федорович, звонили из Боткинской, туда доставлена ваша жена. Перелом обеих рук.

И он лишь успел горячо поблагодарить Баскакова, сорвался на такси в Боткинскую, где застал Арфу, одесную и ошуюю забинтованную. И первым делом в сознании вспыхнул фонарь: снова сбывается! Ляля Пулемет, у которой были ранены обе руки! Какой ужас!

Студентка Незримова, до недавнего времени Пирогова, вышла из института имени Мориса Тореза и была атакована женщиной, страдающей лишним весом, побежала от нее, споткнулась о бордюр и упала прямо на проезжую часть, выставив вперед обе руки.

— Ты представляешь, прямо напротив тургеневского дома, где происходили события «Муму». Всегда чувствовала его злую энергетику. А наша бывшая жена мне еще ногой в лоб и в живот засветила, пока ее не успели отогнать. — На лбу у студентки Незримовой красовался свежий синяк. — И представляешь, Ёлочкин, скорая меня хотела в Склиф везти, прямо к ней, представляешь? Я им: «Только не в Склиф! Иначе из машины выброшусь!» Они совсем решили, что я ку-ку. Что ты так смотришь?

— Лялю Пулемет тоже ранило в обе руки и поцарапало лоб и живот.

— Ты опять? Хотя, черт побери, ведь да!

— Хорошо, что я не снимал сцену ее гибели.

— Слушай... Ведь точно. В лоб, живот и обе руки. На животе у меня тоже синячище. Хорошо, что ты не снимал, как я погибаю. Хотя... Эта-то сволочь у тебя вообще взорвалась, причем в двух фильмах, и в «Кукле», и в «Пуле», на клочки разнесло заразу, а она ходит себе. Здоровая, целая, единая и неделимая.

— Чтоб ее и впрямь разнесло в клочья! — свирепел Незримов. — Надоела, гадина. Я на нее в суд подам.

— Может, и вправду в суд? А то жизнь не в жизнь.

В суд не в суд, но, покуда пару дней студентку Незримову держали в больнице и обследовали ее травмы, муж побывал в Черемушках, у участкового, долго ему все рассказывал и написал пространное заявление о злостном преследовании его семьи со стороны гражданки Новак Вероники Юрьевны. Хотя, если учесть, что папаша ее был Иржи, никакая она не Юрьевна, а Ирживна. Грыживна. Но этого он, естественно, в заявлении не обозначил.

Участковый пообещал строго побеседовать с Вероникой Юрьевной и пригрозить судом в случае, если она впредь не угомонится. Хороший человек. Он сдержал свое слово, и новых атак со стороны чешской писательницы не последовало, она вернулась от практики к теории, от классовых битв — к своему привычному литературному творчеству, время от времени посылая новые произведения в различные инстанции. Увы, в данном творчестве она никак не эволюционировала, давно превратившись в заезженную пластинку, и читательский интерес окончательно сдулся.

Милые ручки загипсовали, но Эолу доставляло особое удовольствие кормить жену с ложечки.

— Раз у нас нет малышей, я теперь твой малыш, — смеялась она с едва заметной грустинкой. Вообще же они выбрали правильную полушутливую тональность в этой теме, секс утвердился как искусство для искусства.

На бумажную свадьбу сняли гипс, и муж подарил огромный фотоальбом в кожаном переплете, настоящий фолиант, который ей нескоро суждено будет поднимать своими пока еще не окрепшими верхними конечностями, как зануды врачи уныло именовали ее нежные крылья.

Несмотря на травмы, студентка Незримова с красным дипломом закончила обучение в институте, выйдя из него с совершенным знанием английского, французского, немецкого и итальянского языков, что ее мужу даже и не снилось. Молодец девочка! Жизнь немного попинала их ногами нашей бывшей и снова радовала успехами. Герасимов и Макарова без тени сомнения брали Марту Незримову к себе в мастерскую нового набора, но она вдруг:

— А знаешь, Ветерок... Ты только не сердись на меня, милый, ладно? Я не хочу быть актрисой. Я тебе не говорила, меня и Тарковский приглашал, и Климов в свои новые фильмы, я им обоим отказала. Я вообще не хочу. Меня в МИД пригласили на хорошую должность.

— Ну, убила так убила! В МИД! И это при таких дарованиях, при таком голосе!

— В озвучках согласна участвовать. Но и то лишь в твоих фильмах. И на радио буду ходить, пока еще приглашают.

Герасимов вынес суровый приговор:

— Дура она у тебя. Уж извини за прямоту. Да ты у нас и сам правдоопасный. Александров до сих пор кипит. А Орлова...

— Что Орлова?

— Представь себе, влюблена в тебя с той злосчастной ночки.

— Влюблена?!

— Только это я тебе под самым строгим секретом, усекаешь? Недавно виделся с ней, она мне и говорит: «Я вашего правдоопасного заманю в свои сети». Так что берегись, парень, эта хищница не отступится.

Охренеть! Мало им чешской писательницы, теперь еще и орлица хищная клюв навострила.

— Так ей же...

— Через два года семьдесят. Но для таких, как она... Вспомни «Бульвар Сансет».

— Да Глории Свонсон там полтинник всего был, а тут семидесятник.

— Говорят, у вас на даче бассейн?

— Пруд. Вы на что намекаете? — Незримов мгновенно вспомнил, как в бассейне у Нормы Десмонд плавал вниз лицом подстреленный ею Гиллис.

— Намекаю на то, что пора нам вашу дачку поглядеть. Что не приглашаешь?

И новоселье на даче они праздновали одновременно с днем рождения Макаровой, и опять нате-здрасьте — тринадцатого числа, в один день с днем рождения Платона. Которого все еще думали заманить к себе. А то и переманить вовсе от той сумасшедшей жабы.

— Приезжай. Отметим одновременно и твой день, и наше новоселье, и Тамара Федоровна Макарова решила у нас свой день рождения в это же тринадцатое августа отмечать. Представляешь, как будет весело?

— Веселитесь без меня. На костях и крови, — снова решительно отрезал Платоша.

— М-да, парень упорный, настойчивый, весь в меня, — повесив трубку, сказал Эол Федорович. — Несгибаемый. Надо будет за него выпить по полной. «Ваше веселье, — говорит, — на костях и крови». Вот болван!

— Это уж он в точку попал, учитывая мои недавние переломы, — грустно улыбнулась Арфа.

И вот оно — торжественное открытие их дачи!

Полетав над ныне полуразрушенным Болшевом, над Минском, где они уже боялись получить приз четвертого Всесоюзного, чтобы не превратиться в заласканных, и получил «Мертвый сезон» Саввы Кулиша, над Метростроевской, которой давно уже вернули историческое название Остоженка, Марта Валерьевна вернулась на круги своя — туда, где неподвижно сидел ее самый главный человек в жизни, но тотчас перелетела в тот год, когда они одновременно отмечали и дачное новоселье, и день рож Макаровой, и легче перечислить тех, кто не побывал у них в тот день, — Шукшин, братья Люмьер, Орсон Уэллс, Чаплин, Эйзенштейн да Александров, и остальные, кажется, все заявились, весь киномир, да плюс соседи по даче, как такая дивизия уместилась на их тогдашних двадцати сотках — уму не постижимо; пили, пели, плясали, танцевали все, что можно и нельзя, от танго и вальса до бешеных современных проявлений упадка западного образа жизни, брызгались в пруду, еще не вполне приведенном в идеальное состояние, но вполне купабельном, с висячей террасы пускали в ночное небо ракетницы, украденные на «Мосфильме», а в самую полночь появилась летучая мышь в черном атласном плаще, в маске и шапочке мистера Икса и на принесенном каким-то мрачным типом барабане стала отплясывать «Я из пушки в небо уйду», вот вам! Кто говорит, что я состарилась? Все свирепели от восторга, а она потребовала, чтобы хозяин дачи пригласил ее на танец, и он послушался, они стали танцевать под «Эти глаза напротив», песню Ободзинского, ставшую главным шлягером того ленинского года. Летучая мышь не снимала маску, улыбаясь своей раз и навсегда изготовленной улыбкой.

— Как вы тут оказались одна? Без Григория Васильевича? — спросил он, предчувствуя плохое.

— Пятьсот шагов, — ответила она. — Я сосчитала. Между нами всего пятьсот шагов. И никаких Григориев Васильевичей на этом пути нет.

— Но есть Марта Валерьевна, — твердо возразил он.

— Марфа Вареньевна? Это кто? — ехидно спросила она.

— Моя жена. И хозяйка нашей дачи.

— Построенной как моя.

— Гораздо лучше.

— И мы танцуем на висячей террасе как моя.

— И тоже куда лучше, чем ваша.

— Нет, мой дорогой, пятьсот шагов — и на этой тропинке нет ни Марты, ни Григория, а есть только мы. Так я решила.

— Нет, моя дорогая, на этой тропинке нет нас, а есть вы с мужем и я с женой. Так я решил.

— Иначе бы я тебя сразу же разлюбила, мерзавец, — засмеялась она злым смехом. — Ты обречен. Если бы ты согласился с моим предложением, я бы тебя стала презирать, а если бы отказался, я бы в тебя еще больше влюбилась и возненавидела. Ты выбрал второе. Теперь берегись моей мести! Как ты хорошо танцуешь, проклятый! Меня восхищает то, как ты вообще себя держишь. И та твоя речь... Она зажгла во мне столько, казалось бы, навсегда умершего и потухшего. Берегись же теперь.

Она удалилась после этого первого же танца, приказав никому не провожать ее, кроме угрюмого слуги с барабаном, а честный муж в общих чертах поведал жене, что ночная гостья не сердится на его тогдашнее выступление и даже, наоборот, восхищается столь жесткой и чистосердечной позицией.

— Хорошо, что ты сейчас не так пьян, как тогда.

И на том же знаменательном вечере, после отъезда Герасимова и Макаровой, распределили роли в будущем «Портрете»: Чартков — Володя Коренев. Он был с женой Аллой, и та со смехом рассказывала, как недавно очередная поклонница прислала ему письмо: «Я в Москве, остановилась в 609 номере гостиницы “Россия”. Приходи. Хочу, чтобы ты был у меня первым. А когда уйдешь, я выброшусь из окна, чтобы ты остался у меня единственным». Уже почти десять лет прошло после «Человека-амфибии», а Володю все еще преследовали влюбленные дуры.

— Это как в анекдоте: еврей прыгнул с парашютом и говорит: «Запишите мне сразу два прыжка, потому что это первый и таки последний».

— Иннокентий Михайлович, не падайте в пруд, идите к нам! Суламифь Михайловна, ведите вашего царя Соломона сюда на расправу! — И на роль Ляхова здесь же, в присутствии жены, утвердили неподражаемого Смоктуновского, чтобы он изобразил баловня судьбы, преуспевающего советского художника-монументалиста с усталым от славы и комфорта голосом, этаким скучающим бонвиваном.

— И непременно уже импотентом, — добавил лучший Гамлет всех времен и народов. — А что вы смеетесь? Нет, не гомиком, а именно пресыщенным импотентом. Я даже думаю, Гамлет был импотентом. Только что-то не припомню, кто такой у Гоголя этот Ляхов.

— Это наш Саша придумал такого, у Гоголя его нет, но образ хороший. А Саша у нас гений, — гладил Эол своего незаменимого сценариста по голове.

— Не Ньегес, а Геньес! — заорал Миша Козаков и тотчас же почти огреб себе роль художника Бессонова, у Гоголя просто Б.

— Ой! — спохватился Эол. — Я же Васю на эту роль хотел, Ланового! Вася! Как быть?

— А очень просто, — сказал Лановой. — Дуэт Козаков–Коренев уже был в «Амфибии», подобные повторения хороши только в кинокомедиях, типа Никулин–Вицин–Моргунов, так что бери меня.

— Каков нахал! — возмутился Миша.

— Прости, Мишаня, — взмолился Незримов. — Я, ей-богу, уже наметил Васю.

— Который не просто Вася, а вася величество, — сердито процитировал Козаков захватанную шуточку из «Принцессы Турандот». — Предлагаю рыцарский турнир, кто кого победит. А моя Медея и его Тамара пусть будут оруженосцами.

— Никаких рыцарских гарниров! — решительно возразила жена Ланового. — Васенька и так на съемках ребра ушиб.

— А мы тебе дадим главную роль! — воскликнул потомок богов. — Ты у нас будешь портрет! То есть тот, с кого портрет был написан. Таинственный некто.

Но едва Козаков утешился новым предложением, как и его лишился, сам того не ведая, потому что Наумов, присутствовавший без Алова, отвел Незримова в сторонку:

— Я тебе такого таинственного некто дам — пальчики оближешь, он у нас в «Беге» генерала Хлудова играет.

И когда через неделю Незримов увидел Славу Дворжецкого, он заскулил от жалости к Мише Козакову. Лицо тридцатилетнего сибиряка — попадание в самое яблочко. Ему предстояло играть пятидесятилетнего, а он получался самый молодой в актерской труппе фильма, но стоило попросить сделать то самое лицо, которое у Гоголя на портрете страшного ростовщика, как мгновенно делалось по-настоящему страшно, жутко, мороз по коже такой, что не морозь меня, моего коня.

Козаков утешился тем, что его и Жжёнова взяли на крупные роли во «Всю королевскую рать», съемки на «Беларусьфильме», но почти за границей — в Клайпеде и Паланге, прекрасно. А Незримов с утвержденным составом вовсю готовился к съемкам, расписывал режиссерский сценарий и что когда снимать. Душа его пела, жизнь кипела, жена любила, судьба благоволила. Жаль отвлекаться на что бы то ни было. Даже на похороны Левона.

Немецкое кладбище, оно же Введенское, — маленький московский Пер-Лашез, некрополь, признанный музеем под открытым небом. Здесь традиционно хоронили инородцев и иноверцев. Кочарян по своей сути ни к тем ни к другим не относился. Угас от рака всего-то в сорок лет, не помогла и иссык-кульская настойка, полпузырька которой Эол отлил и передал ему. слишком поздно.

Собрался весь Большой Каретный, желтые листья лишь едва начали сыпаться на скорбные фигуры. Кончалась эпоха многошумных сходок, споров и даже драк в этом московском салоне искусств. Да и многие уже не так часто или, подобно Эолу, вовсе перестали посещать кочаряновские вечера. Поминки оказались одним из последних подобных сборищ, когда не протиснуться, не присесть, не подвинуться, из рюмки плещется, потому что под локоть толкнули, кусок колбасы валится на пол, потому что толкнули под другой. Убитая горем вдова. И после третьей-четвертой:

— Ребята, давайте только сегодня не будем так яростно спорить.

— А почему? Левончик любил наши споры.

— А для чего еще мы тут собирались?

— Ёл, ты у нас главный задира, начинай.

— Нет, братцы, давайте лучше все, кто с кем в ссоре, помиримся. Перед лицом этой смерти. Вася!

— А ты будешь за моего Степана?

— Нет.

— Тогда и я не хочу мириться.

Не получалось ни споров, ни разговоров, ни примирений, ни усмирений, выпивали и закусывали угрюмо и молча, потому что хоронили не только великолепного человека, но и отчасти — свою молодость. Из тесноты уходили, попрощавшись, большинство навсегда — и уже никогда не вернутся в эту квартиру, такую просторную раньше и такую тесную после кончины хозяина.

— Ёлфёч, а на его похоронах не говорили, что, мол, советская власть затравила, ничего такого? — Адамантов его имя-отчество сократил уже до предела, ниже только «Ёфч».

— Нет, Рдёнлегч, — тоже по максимуму сократил опера режиссер. — Все были убиты горем, никому не до политики.

— Бывает, как раз когда горе, начинают срывать злость на руководстве страны.

— Да мы и недолго пробыли.

— Понятно. А вот в прошлый раз я просил по возможности, чтобы ваша супруга почаще ходила домой к Солженицыну, раз уж она его пару раз навестила...

— Она ходила к нему исключительно за лекарством для меня. И без моего ведома. Иначе бы я не разрешил.

— Добыла лекарство?

— Да. Настойку иссык-кульского корня, если вам интересно. Профилактика от развития онкологических заболеваний. А посылать ее нарочно, чтобы добывать сведения, я, знаете ли...

— Хотя могли бы. Солженицын — враг. Отъявленный враг нашей власти. За это ему только что присудили Нобелевскую премию.

— Что же, и Шолохов в таком случае враг?

— С Шолоховым иной разговор. Нобелевский комитет в последнее время в открытую защищает интересы тех людей, кто в своих странах выступает против власти. Ему открыто предложено эмигрировать, но он предпочитает готовить антисоветский переворот внутри страны.

— В отличие от Ленина, который все делал в Европе.

— Ёлфёч, я понимаю вашу иронию, к тому же вы теперь у нас специалист по заграничному периоду деятельности Владимира Ильича. Но нам бы хотелось видеть в вас большего соратника, и если вы имеете возможность сдружиться...

— Простите, Рдёнлегч, но, несмотря на то что Александр Исаевич помог нам достать лекарство, я по-прежнему не испытываю никакой тяги общаться с ним. И вообще стремлюсь подальше от политики, иначе не заметишь, как окажешься втянутым в авантюру. Я закоренелый сторонник советской власти, убежденный атесит... — Он поперхнулся. — Атеист. И я коммунист.

— Но почему-то не член партии. Почему, Ёлфёч?

— Некогда на партсобрания ходить, Рдёнлегч. Я лучше буду приносить пользу своему народу своим трудом.

— Теперь у вас такая дача вместительная. Говорят, чуть ли не двести человек на новоселье присутствовало. Такой вопрос: а не хотите ли, Ёлфёч, превратить свое Внуково в новый Большой Каретный?

— Скажу прямо: нет. Я вообще не любитель больших сборищ, и новоселье был единственный такой случай. Мы с женой решили, что больше трех-четырех человек приглашать в гости больше не будем.

Нудный и долгий разговор в одном из номеров гостиницы «Москва» он прервал внезапным предложением:

— А пойдемте гулять, Родион Олегович, сегодня роскошный октябрьский денек, золотая осень, а мы с вами взаперти.

— Видите ли, Ёлфёч...

— Да ладно вам, я понимаю, что тут прослушка, но можно же портативную иметь при себе, я даже сам готов ее в руках держать и наговаривать.

Адамантов растерянно рассмеялся:

— Ды мы, собственно, все обсудили. Еще раз приношу извинения за то, что оторвал от работы. На партсобрания не хотите ходить, а на меня время находите. Спасибо огромное, уважаем ваш труд, ваши успехи, награды...

После очередной встречи с госбезопасностью у Незримова остался отвратительный осадок. Он чувствовал, что Адамантов на него злится, ибо их сотрудничество не приносит никаких плодов, кроме галочек о проведенных беседах, коих уже целая стая, а птенцов нет. Больше не буду с ним встречаться! Скажу, некогда.

Сорокалетие он не праздновал. Кто-то на поминках припомнил, что Левончик сорок лет отмечал, а это дурная примета. Но Кочарян уже был неизлечимо болен, понимал, что это, может быть, его последний день рождения. Однако Арфа настояла соблюсти примету. Сэкономленные деньги добавили в копилку на машину. Недавно на основе итальянского «фиата» наладилось производство «жигулей», появился ВАЗ-2102 универсал, на него и нацелились. А пока по-прежнему на двуногом транспорте добирались до станции и катились до Киевского вокзала на электричке, оттуда Марта Незримова пешочком шла в высотное здание на Смоленской набережной, а Эол Незримов — в зависимости от места и времени действия. К примеру, уже с января начали снимать на «Мосфильме».

Художник Чартков в своей съемной квартире пишет портрет жены и пятилетнего сына. Сердится, у него ничего не получается. Жену играет Марина Неёлова, в позапрошлом году прославившаяся в «Старой, старой сказке». Она сердится и на то, что у Чарткова ничего не получается и что жизнь вообще не удалась:

— Чем за квартиру платить будем, Сережа?

Чартков еще больше хмурится:

— Я договорился. Завтра начну вагоны разгружать. Завтра. А сегодня... Короче, сегодня это не завтра.

— Мы с Мишей на пару недель к маме съездим. А то как-то все совсем уныло.

— К маме... Ну ладно, к маме так к маме.

Ночью жена будит его и ведет на кухню, стараясь не разбудить сына:

— Сережа, я должна сказать тебе одну вещь. Мы не поедем к маме.

— Не поедете? Я очень рад.

— Я ухожу к другому человеку. И Мишу забираю с собой. Мне надоела эта беспросветность, нищета, эти бесплодные надежды. Надоела твоя гениальность. И твое пьянство, когда в доме нечем накормить ребенка. Ну что ты молчишь, Сережа? Скажи что-нибудь.

Неёлова смеялась:

— Только я начала всерьез в кино сниматься, уже от второго нищеброда ухожу. Там был кукольник, тут — художник. А я одна и та же неверная жена.

Чартков с ненавистью смотрит на преуспевающего художника Ляхова, который везет его в своей машине по зимней студеной Москве. На Чарткове задрипанное драповое пальтецо, на Ляхове шикарная дубленка кремового цвета с белоснежным воротником, дубленка расстегнута, и под ней виднеется джинсовая куртка, в СССР это круто. Вальяжный Смоктуновский, ворочая рулем, лениво говорит Кореневу:

— Ты, Чартков, суетишься много, туда-сюда тыркаешься, братец. Надо научиться быть пофигистом. Слыхал такое слово? Это когда тебе все по фигу. И тогда все придет: слава, успех, деньги, положение в обществе. Учись у меня. Мне вот все равно, есть у меня новая дача, нет ее. Даже если у меня вдруг все отнимут, я не расстроюсь... Ладно, пока, мне сюда. Дальше, маленький братец, пойдешь сам.

Они выходят из машины, Ляхов направляется к подъезду дома, возле которого сидят величественные львы, Чартков смотрит вслед своему более удачливому коллеге и зло бормочет:

— Все равно ему. Сволочь! Конечно, когда все есть. А здесь... хоть душу дьяволу...

Он устремляется следом за Ляховым:

— Эй, Ляхов, стой! А ты куда теперь?

— Да тут, знаешь ли, умер Фершпрехер, вдова картины какие-то распродает. Впрочем, тебе не по карману.

— Фершпрехер? Коллекционер? Погоди, я с тобой.

Квартиру Фершпрехера Незримов нарочито обставил в точности как дача Орловой и Александрова. В той мере, в какой он ее запомнил. Всюду навешаны картины, камин пылает, всякие вазы, статуи, ларцы, побрякушки. В большом зале старая вдова в исполнении Бирман, двое мужчин и одна молодая женщина рассматривают картины. Чего здесь только нет! В основном всякий авангард, черные треугольники, красные кубы, прочая продукция, одинаковая что в России, что во Франции, что в Танзании, о чем говорит и Ляхов:

— Даже если бы в Антарктиде пингвинов научили рисовать, они бы примерно то же самое в большинстве своем намалеванили. Полюбуйся, Чартков, женщина-унитаз. А вот мужчина-велосипед. — Он разглядывает подпись на картине. — Ворожбецкий? Что ж, этого я, пожалуй, куплю, куплю. Сколько стоит?

Серафиму Германовну Незримов поймал как раз на выходе после ее очередного лежания в психушке, уговорил сняться. Бирман отрешенно пишет что-то на бумажке, протягивает Смоктуновскому.

— Позвольте! — возмущается Ляхов. — Многовато. Уступите за половину.

Эх, если бы она могла сказать что-нибудь в своем бесподобном ключе, как в «Обыкновенном человеке»! Типа: «Ты с ума сошел, мивый?» Но она лишь сомнамбулически машет рукой:

— Берите!

Посетители продолжают рыться в картинах, выставленных на продажу. Молодая женщина выбрала себе яркий южный пейзаж:

— Какая жизнеутверждающая сила! Сколько?

— Берите даром, за двести, — машет вдова Фершпрехера, и та начинает считать у себя в кошельке.

— У меня только сто семьдесят.

— Берите.

— Спасибо! — женщина, радостно смущаясь, убегает с картиной под мышкой. Лишь эту маленькую ролишку Арфа согласилась сыграть в «Портрете», и лишь потому, что Эол потребовал:

— Ты будешь добрым талисманом моих фильмов. Пусть хотя бы эпизодик! Ну товарищ дипработник!

Ляхов–Смоктуновский продолжает перебирать полотна:

— Конечно, ни Филонова, ни Фалька... О, а это кто? Неужели Шмулевич? Не жалко? За сколько отдадите?

Бирман снова корябает что-то на бумажке.

— Имейте совесть! Таких денег даже у министра иностранных... Даю треть цены. Не хотите — не надо. Обрати внимание, Чартков, сколько понарисовали! Хочешь сказать, что и твои картины могли бы также тут оказаться? Нет, братец, ты поталантливее будешь. Да вот успех — это не только талант живописца, не только труд. Быть успешным — это тоже особое дарование, знаешь ли. Талант, труд и дар быть успешным — вот что превращает художника в того, чьи полотна потомки будут покупать за бешеные бабки, а продавать за баснословно бешеные.

— Ван Гог, по-твоему...

— Не был успешным. Ты прав. Значит, есть гении бездарные в смысле успеха. Такая, брат, метафизика. Ну ладно, я, пожалуй, ограничусь. Бывай, маленький братец! Все только тут не покупай, оставь другим.

Чартков злится, нервно перебирает картины, проскакивает мимо чьих-то страшных глаз, перелистывает их, но вдруг замирает и возвращается к ним. На картине кое-как намалеван человек с огромным лысым черепом, небрежно набросан костюм, небрежно наброшен шарф в черную и белую клетку, фон грязный и бесформенный, но глаза! Два дула пистолета, застывшие в мертвящем взгляде. Чартков вытаскивает картину из общей стопки, показывает вдове Фершпрехера:

— Скажите, эту за сколько отдаете?

Серафима Германовна сверкает своим полубезумным взглядом Ефросиньи Старицкой из эйзенштейновского «Грозного» и отшатывается:

— Этого черта я чего-то не припомню. Откуда он взялся? А ну-ка?.. — Она берет картину, рассматривает подпись художника, крупным планом: «Г.Бессонов, 1924». — Бессонов какой-то... Забирай даром, за пятьдесят.

Чартков кладет картину к остальным и собирается уходить.

— Погоди! Сколько есть?

Чартков, усмехнувшись, достает из кармана трешник.

— Ладно, давай за трояк. Эдакую шмась... Откуда оно, удивляюсь! — фыркает с презрением вдова.

Зимних съемок оказалось немного, и к февралю перебрались в мосфильмовские павильоны, куда однажды заглянул Герасимов. Посмотрел, похвалил, потом отвел Эола в сторонку и предложил войти в худсовет студии Горького: нужны свои люди. Потомок богов без тени сомнения согласился, а когда в середине февраля явился на заседание, понял, какого медведя собрались валить в этот день.

— О, ты уже тут? — оскалился Шукшин. — Против будешь, как обещался?

— Да, буду против, — спокойно и твердо ответил Эол.

— Давай, валяй! — заиграл желваками Макарыч. — Балерина кривоногая!

— С ногами у меня все в порядке, — ответил Незримов ему вослед.

Надо бы, конечно, сказать Аполлинариевичу, что заболел, не смогу присутствовать, но понял: это малодушие, ибо он уверен в своей правоте, которая к тому же пойдет Васе только на пользу. И когда стали валить шукшинского Стеньку, выступил коротко, но решительно:

— Считаю сцены насилия чрезмерными. Уверен, Василий Макарович — великий мастер души человеческой, о ней и надо ему дальше снимать. А не о садизме, присущем всякому бунту, «бессмысленному и беспощадному», как написал Пушкин. За этим садизмом стоит дьявол. Искусство не должно изображать дьявола.

И все говорили в основном о том же, только многословнее, витиеватее, с чиновничьей демагогией. Ростоцкий первым заговорил, что Шукшин испытывает некоторые материальные трудности, и Герасимов, поддержав всех, кто высказался против съемок Разина, объявил, что кандидатура Василия Макаровича выдвигается в этом году на соискание Государственной премии СССР и, скорее всего, будет утверждена.

Но и этим бушующий в Шукшине огонь не затушили. В ответном слове он верил в искренность слов своих товарищей, обещал успокоиться и попытаться понять, но надо знать шукшинские интонации, на самом деле он говорил, как ненавидит их всех, как, если бы сейчас он превратился в грозного атамана, а в зал ворвались его верные казаки, не моргнув глазом приказал бы со всех содрать шкуру и бросить ободранных на пылающие угли.

— Когда я думал о жестокостях в сценарии, я вспоминал и более далекую, и более близкую историю, — гнул Шукшин свое. — Кого я могу своей жестокостью напугать? Русский народ, который видел это и знает? Или он должен выступать таким оскопленным участником истории, когда решалась судьба страны? Она всегда была кровавая. Если изъять жестокость, кровь, то, учитывая происходящее, характер действующих лиц, ситуацию, мгновенный порыв, что и случилось, видимо, нельзя решать эту тему. Ее лучше и не решать, потому что тогда ж потеряем представление о цене свободы. Эту цену знает все человечество. Русский народ знает, чем это явление оплачивается...

Когда расходились, Шукшин, проходя мимо Незримова, прошипел:

— И я еще у тебя на свадьбе... Пляши, балерина, пляши. Па-де-де!

Так они разошлись навсегда.

Чартков приходит в свою съемную квартиру, ставшую одинокой, вешает на пустой гвоздь страшный портрет и говорит ему:

— Ты — это моя страшная жизнь.

Он снимает с себя пальтецо, бросает прямо на пол, нервно ходит по комнате. Ударяет пальтецо ногой, оно откидывается к стене, словно пьяный или убитый человек.

— Все о Боге говорила, а сама к другому ускакала. Ну что смотришь? — зло смотрит он на портрет. — Есть Бог? Скажешь, нет Его? Ошибаешься, милейший, Он есть. Вот только не любит нас, таких, как я. И как ты. А вот таких, как Ляхов... Монументальная живопись, ёлкин-щёлкин! Всяких прохвостов любит твой Бог. А талантливых гнобит.

Подойдя к пальтецу, он грубо хватает его, как уснувшего пьяного:

— Вставай! Дай выпить! — И достает из его кармана наполовину выпитую бутылку водки. Спящее пальтецо опять улетает к стене, а Чартков, откупорив бутылку, жадно присасывается к горлышку. — Хоть бы сдохнуть! Так ведь... Сдохнешь и опять на съемную квартиру попадешь. Только там, у Бога твоего. А Ляхов сдохнет — для него и там три дачи приготовлено, как и здесь. Понимаешь ты это, олух пучеглазый?

Гоголевский сюжет, причудливо перекрашенный Ньегесом в современность, играл свежими красками, оставляя основу незыблемой. Незримов со своей стороны тоже расстарался: по его задумке, портрет был авангардистский, но, когда Чартков уснул, он стал превращаться в реалистический, потом в фотографический, потом медленно сделался выпуклым, и на нем ожил со своим неповторимо страшным взором актер Владислав Дворжецкий. В гриме, подобном гриму Ленина, не полное сходство, но отдаленное, кому надо догадается. Хотел даже сделать синий галстук в белый горох, как у Ильича, но тогда точно бы догадались, и в итоге Дворжецкого нарядили в темно-серый костюм с намотанным вокруг шеи шарфом похоронного тартана[5] в черно-белую клетку. Ньегес, собака, все-то он знает, про похоронный тартан этот. Все варианты портрета написал Илья Глазунов, и молодец, хорошо постарался, каждый портрет получился жутковатый. Страшные глаза отменно переданы, на то он и Глазунов.

— Ишь, смотрит!.. — вдруг пугается Чартков. — Кто это тебя так научил смотреть? Может, и выпить хочешь? — пьяный художник тычет горлышком бутылки в губы портрета. немного выплескивается, течет по подбородку. — Смотри не окосей с непривычки! — продолжает глумиться Коренев в роли Чарткова. Очень талантливо, это тебе не херувимчик Ихтиандр. Глаза на портрете едва заметно шевелятся, и Чартков отшатывается. — Эй, ты чего? Кончай тут мерещиться! — Он начинает шагать взад-вперед по комнате, то и дело поглядывая на портрет, ему кажется, что глаза следят за ним. — Ты кто такой, приятель? Откуда родом? Цыган? Еврей? Армянин? Какой нации? Глазами так и жжет, зараза! — Пьяный художник хватает со стола покрывало и накидывает поверх портрета. Медленно допивает бутылку, и она с грохотом катится в угол, а он падает на кровать и отворачивается к стене. Но долго не может так улежать, оглядывается на портрет. — Не смотришь? То-то же! Виси там за скатертью! — Он снова поворачивается к стене, в ушах звучит голос Смоктуновского, поучающий, презрительный, самодовольный: «Быть успешным — это тоже особое дарование, знаешь ли... Значит, есть гении бездарные в смысле успеха. Бывай, маленький братец!» И вдруг отчетливо тот же голос Смоктуновского произносит:

— Не советую тебе сейчас оглядываться на портрет.

Чартков медленно-медленно начинает переваливаться на другой бок, в ужасе смотрит на портрет и видит, как страшные глаза прожгли скатерть и светятся во мраке комнаты.

— Эй, дядя! Ты чего это?

Скатерть медленно сползает с портрета, и пучеглазый зашевелился, с огромным трудом стараясь преодолеть силу, заставлявшую его сидеть в холсте.

— Э! Э! — кричит Чартков, вскакивает и просыпается. Он стоит посреди комнаты и бешено озирается по сторонам. Портрет по-прежнему висит на стене, занавешенный скатертью. — Фу ты, дьявол! — облегченно выдыхает художник, долго пьет из носика чайника на кухне, возвращается в комнату и снова ложится, но не к стене лицом, а глядя на портрет, озаренный светом полной луны. — Ну что, затих? Виси, дядя. — Он все больше успокаивается, как вдруг слышит чьи-то шаги по комнате и тотчас вскакивает. Сидит, прислушиваясь. тишина. Только лег — снова шаги. — Да что за черт такой! — Чартков бегает по квартире, но нигде никого. Страшная догадка пронзает его. Он подходит к портрету и срывает с него скатерть. Портрет необитаем, как черный квадрат Малевича. В ужасе отшатнувшись, Чартков делает три шага назад и натыкается на пучеглазого, стоящего прямо у него за спиной, оглядывается и кричит от ужаса — так страшно смотрит на него Дворжецкий...

И он снова просыпается, вскакивает, бежит к портрету, срывает с него скатерть и обнаруживает изображение в неизменном авангардистском виде. Внимательно оглядывает картину, прочитывает в углу подпись:

— Бессонов... Какой такой Бессонов? Был какой-то... Но, кажется, Борис. А этот — Г. И кого же ты, Г.Бессонов, тут намалевал? Кто ты, дядя? Моргни хотя бы. Смотришь так, будто я тебе за квартиру не плачу.

Он снова накрывает портрет скатертью, пьет из носика и ложится спать с самым измученным видом, но едва закрывает глаза, как от портрета слышатся стоны и царапания. Чартков распахивает глаза и видит, как под скатертью что-то барахтается. он вскакивает, подбегает, и тут скатерть падает.

— О, черт! — кричит художник, увидев на полотне снова сплошной черный квадрат. Оглядывается и видит пучеглазого, медленно, как Носферату[6], приближающегося к нему в свете луны. — Да что тебе надо от меня?!

Пучеглазый становится в трех шагах от Чарткова и произносит загробным голосом:

— Поклонись мне!

— Что? Поклониться? Тебе?

— Да, мне.

— А кто ты такой, чтобы тебе кланяться?

— Я?

— Да, ты!

— Я — черный квадрат. Я великое ничто. На колени!

И в смертельном страхе Чартков встает перед пучеглазым на колени, ударяется лбом об пол и в таком положении просыпается на полу. В окно царапается луч солнца. Страшная ночь кончилась. Он смотрит на портрет, скатерть валяется на полу, оголив картину. Но пучеглазого на полотне нет, все полотно намертво закрашено в черный цвет.

Жаль было покидать съемную квартиру на Шаболовке, но к чему лишние траты, когда есть шикарная дача? И они полностью переселились в свое загородное жилье, обживали его, даже никуда не хотелось съездить, да и не приглашали почему-то. День рождения Арфы — с ее родителями, больше ни с кем. Незримов полностью поглощен съемками «Портрета», Незримова — своей работой в МИДе. Восхищались фильмом «Белорусский вокзал» и радовались, что он получил главный приз в Карловых Варах, а песня «Нам нужна одна победа» вошла в их жизнь как девизная. В Каннах полностью провалились со своим булгаковским «Бегом» Алов и Наумов, подарившие Незримову бесподобного Дворжецкого. А сам Незримов снимал фильм, который считал своим локомотивом в будущее, своим творческим манифестом и своей борьбой против современного антигуманного искусства. Его Чартков, поклонившийся черному квадрату, неожиданно становится востребованным, ему дают заказы, но он пишет не так, как хочет, а как от него требует исчезнувший с портрета пучеглазый, и стремительно авангардистские, абсурдные картины Чарткова завоевывают ему славу на Западе. Он вскакивает по ночам с криком: «Где я? Что со мной?» Клянется самому себе перестать работать в новой своей манере, но продолжает писать уродливые полотна, полные каких-то неведомых смыслов, а точнее, бессмысленные, как «Андалузский пес» Бунюэля и Дали. Жена с сыном вернулись к нему, но если теперь они купаются в благополучии, жена пытается вразумить Чарткова, что его полотна ужасны, от них исходит злая энергия, от которой она чувствует себя больной. Чартков соглашается с ней, но говорит, что ничего не может поделать, руки сами пишут все это непотребство. Мне самому противно, но смотри, как мы стали жить! Лучше бы мы жили как раньше! Но когда мы жили как раньше, ты ушла от меня.

Стоп! В сценарии у Ньегеса было, что жена Чарткова умирает от рака, слишком поздно обнаруженного, а сын погибает... Никаких погибает, никакого рака! Эол всеми силами воспротивился.

— В моем кино никто больше не будет погибать и калечиться. Потому что каким-то мистическим образом это потом сбывается у актеров.

— Да ты просто вбил себе это в голову. Что, прямо так у всех сбывается? Вон твоя бывшая до сих пор цветет и пахнет, а вон сколько времени утекло, когда еще мы сняли, как ее взорвала бомба.

— Нет, Санечка, даже не уговаривай.

В итоге жена Чарткова снова уходит от мужа, только теперь не от безденежного алкаша, а от богатого и успешного авангардиста. И уходит точно к такому же, каким он был до поклонения черному квадрату.

— Ну и черт с тобой! — восклицает Чартков и, в очередной раз достав из чулана черное полотно, на котором когда-то таращился пучеглазый, он становится перед ним на колени:

— Благодарю тебя, черный квадрат!

Чартков, естественно, вступает в конфликт с советской властью, восхищается Западом, провозглашает, что авангардное западное искусство вовсе не упадок, а сплошное процветание. Доходит до того, что он выражает протест против танков в Праге и мгновенно получает приз Карнеги, следом за Жоаном Миро, ярчайшим представителем бессмысленного декоративного искусства. Прихватив с собой только свой черный квадрат, Чартков преодолевает всякие препятствия и отправляется в Питсбург, штат Пенсильвания, где ему вручают знаменитую премию для художников, и он заявляет о том, что принял решение остаться в США, просит политического убежища и получает его, поселяется в Калифорнии.

Гоголевский Чартков умер от психического расстройства, когда понял, что талант его сошел на нет, он скупал хорошие картины и уничтожал их. Ньегес предложил вариант с Мурнау, который, сбежав из нацистской Германии, в Америке почти свободно предавался однополой любви и погиб при чудовищных обстоятельствах: автомобиль, на котором он ехал, гнал на полной скорости по горным дорогам, Мурнау орально ублажал сидящего за рулем любовника, и тот не справился с очередным поворотом, оба погибли. Незримов с негодованием отверг:

— Саня, ты в своем уме? Чтобы мы снимали про это? Никогда в жизни!

И сценарий потек по гоголевскому пути. Чартков в Америке пользуется бешеным успехом, богатеет, но тяготится своим творчеством, умоляет черный квадрат оставить его в покое, пробует писать так, как он начинал в России, но ничего не получается, он по-прежнему пишет уродов со страшными глазами, его палитра кричит противоестественными красками, его образы полны мистической жути и вызывают страх и отвращение, а при этом — безумная популярность. Он, как его гоголевский предшественник, начинает покупать картины, несущие в себе заряд красоты, и казнит их всякими способами, о которых читает в книгах по инквизиции, рвет их раскаленными клещами, обдирает наждачной бумагой, режет пилой, но самая сладостная казнь — сожжение, он устраивает костры, на которых медленно сжигает картины, подкладывая дрова со словами:

— О санкта симплицитас! О святая простота![7]

Он сходит с ума, и в один из дней пучеглазый демон является ему за окном, манит к себе, Чартков шагает из окна с большой высоты и разбивается. но конечно же Незримов отверг этот поворот сценария, оставил своего героя в полубезумном состоянии в момент очередного аутодафе, и что с ним дальше, зритель не знает.

Во второй части, в точности по Гоголю, все происходит на аукционе. Счастливчик Касаткин ради съемок необходимых видов побывал и в Питсбурге, и в Лондоне, где снимал необходимые здания и прочие достопримечательности полуподпольно. Снимается Лондон, Бонд-стрит, здание аукциона «Сотбис», а уже интерьер воссоздается на «Мосфильме», и создается иллюзия, будто все действие разворачивается не у нас.

На аукционе кипят страсти вокруг картины художника Ротуса Мордко «Красное безумие», представляющей собой нечто наляпанное красным и его оттенками, такое, что любой может сотворить за десять минут, имея достаточное количество красок. Цена растет, переваливает за второй десяток миллионов долларов, меняются лица «ценителей искусства», с разных ракурсов нападает на зрителя само полотно, кричит ему: «Я — красное безумие для таких дураков, как вы все тут!» Наконец цена останавливается на тридцати восьми с половиной миллионах, и счастливая обладательница вся сияет от восторга: моя победа!

Незримов настоял, чтобы там, где герои говорят не по-русски, они бы и говорили не по-русски, а за кадром звучал голос переводчицы, нетрудно догадаться, чей именно волшебный голос.

Следующая после Ротуса Мордко картина — творение Германа Бессонова. Зритель вновь видит авангардистский портрет, в котором сразу привлекают внимание страшные глаза. Поначалу торг движется неохотно, медленно, вот-вот оборвется на каких-то сорока тысячах долларов, но постепенно участники начинают распаляться. Кто-то восклицает:

— Нет, эти страшные глаза заслуживают более высокой цены: сто тысяч!

Двести, триста, пятьсот, восемьсот... Торг пускается в стремительный бег — миллион, полтора, два, три, пять, пять с половиной, семь... Снова распаленные лица торгующихся перемежаются портретом, показанным с разных ракурсов. И вдруг:

— Стойте! — раздается как выстрел чей-то звонкий голос, и на сцену, где установлен портрет пучеглазого, выходит Вася Лановой в роли Бессонова-младшего.

Так и разрешился спор между ним и Мишей Козаковым: первый сыграл у Незримова сына, второй — отца. Лановой во время съемок переживал тяжелейшую трагедию своей жизни — в автокатастрофе погибла его жена Тамара. Он пытался забыться в работе, много играл и в театре на Старом Арбате, и в кино — Иван Варрава в «Офицерах», Калаф в «Принцессе Турандот», Калинович в «Тысяче душ», сын Бессонова в «Портрете». Да еще и в разных радиопостановках участвовал, в двух вместе с Мартой Пироговой, как она продолжала именоваться в радиоэфире.

— Не покупайте этот портрет! Вы не представляете, какие несчастья он приносит!

В зале гудеж и ропот:

— Не мешайте! Кто вы такой?

— Я? Я — Георгий Бессонов, сын Германа Бессонова, написавшего этот портрет в тысяча девятьсот двадцать четвертом году в Москве.

Далее появляется Миша Козаков в роли Бессонова-старшего. Герман Бессонов — художник-авангардист, близкий к кругу супрематистов Малевича. К нему приходит молодой Арманд Хаммер, его играет Саша Лазарев, недавно прославившийся в фильме «Еще раз про любовь». Хаммер — американский бизнесмен, втершийся в доверие к советской власти, ворочает в разворошенной и распотрошенной России делишками, обогащается, весь такой энергичный, верткий, неплохо владеет русским языком:

— Напишите мне третье искушение Христа, его сомнения, когда дьявол говорит ему: «Tibi omnia dabo»[8]. Я очень хочу увидеть его сомнения.

— Должно быть, потому, что сами бы не устояли? — иронично замечает Бессонов.

— А вы бы устояли, если б вам предложили: «Поклонись мне, и все в мире станет твое»?

— Не знаю, мне никто этого не предлагал.

Получив задаток, художник начинает работу. Но где найти Христа? с кого писать сатану? Он ходит по улицам, посещает многолюдные собрания, многочисленные демонстрации, где ораторы орут и где каждый второй почти дьявол. и он уже почти определился, как вдруг:

— Я знаю, кого ты ищешь, — ложится на плечо Бессонова чья-то рука.

Он оглядывается и в ужасе отшатывается: он! На него своим страшным взором смотрит актер Дворжецкий, исполняющий роль пучеглазого.

— Ну, что смотришь? Я?

— В каком смысле?

— Не юли, мне сказали, что ты ищешь натурщика, чтобы писать искусителя. Думаю, ты его нашел.

И вот Бессонов уже пишет с него портрет, а тот говорит ему слова, выписанные Гоголем:

— Я, может быть, скоро умру, детей у меня нет, но я не хочу умереть совершенно, я хочу жить. Ты должен нарисовать меня так, чтобы я был совершенно как живой.

Работа закипела, но когда Бессонов приступает к отделке глаз, его начинает мутить, и чем дальше, тем больше. На третий день его едва не выворачивает от тошноты. Подойдет к холсту, возьмет кисточку, подносит ее к глазам и не может, мутит его, два-три штришка, и он бросает кисть, отходит к окну, смотрит на свет Божий, вдыхает воздуха, чтоб освободиться от тошноты. Снова возвращается к работе, и снова тошнота набрасывается на него.

— У тебя что, морская болезнь? — сердится пучеглазый. — Что ты хватаешься за грудь и бегаешь к свежему воздуху? Работай! У нас не так много времени. Я умру со дня на день. Но я навеки должен остаться в твоем портрете.

Но Бессонов уже не в состоянии дальше работать, он пробует продолжать, кисть дрожит, он бросает ее на пол:

— Нет, я не могу больше! Я не стану! Уйдите, прошу вас!

Пучеглазый встает, с раздраженным лицом подходит к портрету, внимательно смотрит и вдруг успокаивается:

— А больше и не надо. Я уже там. Прощай, художник.

Он с усмешкой разворачивается и медленно уходит, как Носферату в «Симфонии ужасов» у Мурнау. Бессонов садится на пол, тяжело дышит, берет с пола кисть и в ярости ломает ее.

Вскоре к нему приходит Хаммер, интересуется, как идет работа. Бессонов показывает ему портрет:

— Вот, я уже нашел сатану.

Хаммер доволен, восторгается:

— Сатана! И вправду — подлинный сатана! Ну, продолжайте, вот вам еще небольшой задаток.

А сразу после его ухода является какая-то женщина, приносит письмо в конверте:

— Вот, квартиросъемщик мой просил отнести вам по адресу. А сам и помер сразу после того.

Бессонов вскрывает конверт, читает короткое послание: «Благодарю за портрет. Береги его».

— А отчего же он умер?

— Так отчего... Известно. Грудная жаба.

Спустя некоторое время Бессонов находит натурщика для образа Христа, пишет картину: Христос и сатана стоят на вершине горы, внизу огромный город, видны знаменитые здания — Биг-Бен, Эйфелева башня, Сакре-Кёр, Медный всадник, Исаакиевский собор, Московский Кремль, храм Христа Спасителя, Колизей, Тадж-Махал, египетские пирамиды, Акрополь, многое другое, легко узнаваемое. Сатана стоит лицом к зрителю, он пока безглазый, остается только перенести сюда его глаза с портрета пучеглазого. Христос замер в нерешительности, он повернут к зрителю вполоборота, смотрит на все города мира, причудливо сошедшиеся внизу под горой искушений, как на митинг или демонстрацию, нет только кумачовых знамен и транспарантов. Бессонов пытается вписать в его глаза всю нерешительность, о которой мечтает заказчик, он пишет глаза Спасителя, но вместо них получаются глаза искусителя.

— Что за черт! — негодует художник, уничтожает написанное, вновь приступает к глазам Иисуса, и вновь получаются страшные сатанинские глаза. И он снова соскребает их с холста. Он смотрит на эскиз, сделанный с красивого юноши для образа Спасителя, и видит, что и у того в глазах проступает взор пучеглазого. О ужас! Он бросается и эти глаза соскребать с холста.

Далее как у Гоголя: все, что ни берется писать Бессонов, получается у него с глазами демона. Картину на сюжет третьего искушения он больше не продолжает. Однажды в порыве негодования он бросается к камину, желая сжечь портрет пучеглазого, но другой художник, Харитонов, в исполнении Сережи Никоненко, зайдя к нему в сей миг, упрашивает отдать картину ему и уносит, весьма довольный. Но и после этого все, что ни пишет Бессонов, получается со страшными глазами. Мастерская его наполняется портретами, у которых содраны очи, целая галерея безглазых. Появляется Хаммер, он недоволен, что Бессонов не выполнил заказ, но, приглядевшись, со смехом забирает всю безглазую свору в качестве расплаты за авансы. Великолепно Лазарев сыграл этот переход от недовольства предпринимателя к неожиданному ликованию:

— Однако и эту безглазую шоблу я неплохо продам!

Он обращается к Бессонову:

— Слушайте! Вы совершили гениальное изобретение! У Модильяни на портретах нет зрачков, а у вас вовсе глаза истреблены. На этом можно очень неплохо раскрутиться.

Но Бессонов решает больше не заниматься собственной живописью. Его приглашают преподавать во ВХУТЕМАС[9], и там он знакомится с юной художницей Архиповой в исполнении Ларисы Голубкиной, которой передает все свои таланты, за исключением чудовищного дара, полученного от пучеглазого. Ученица становится его женой, у них рождаются дети, жизнь прекрасна, жена пишет светлые и чистые полотна, в которых бушует радостная жизнь, а учитель если и притрагивается к художеству, то не пишет человеческих лиц. Потом он решается писать и лица, но глаза в них дописывает жена.

Однажды Бессонов навещает Харитонова:

— Слушай, тот портрет... Его все-таки...

— Да! Надо найти и сжечь! Не зря ты собирался это сделать!

— А что такое?

— Едва я принес его в дом, у меня начались беды. Умер сынишка. Потом умерла жена. Потом мне стало постоянно сниться, что тот, который на портрете, вылезает из картины и шастает по комнате. И он требовал, чтобы я ему поклонился, а себя он называл черным квадратом.

— Черным квадратом? Как у Алле? Или у Малевича?

— Да, черным квадратом. Племянник мой чеканулся на Малевиче, я и отдал ему твою картину.

— Надо срочно забрать у него!

— Куда там! Племянник прочно в сумасшедшем доме, а портрета я у него не нашел, свистнул кто-то.

В финале нового незримовского фильма Лановой в роли младшего Бессонова заканчивал свой рассказ:

— Умирая, мой отец завещал мне найти портрет и во что бы то ни стало уничтожить его. Я долго искал и наконец нашел. Поэтому я прошу отдать мне это полотно.

По залу прокатывается издевательский смех, кто-то даже свистнул, а кто-то затопал ногами.

Аукциониста играл сам Эол Незримов. Стоя на сцене, он еле дотерпел, пока Лановой закончит рассказ Бессонова-младшего, и хмуро произнес по-английски, как его научила талантливая во всех отношениях жена:

— Несмотря на то что вы являетесь сыном автора этого шедевра, вы не являетесь его обладателем, а посему прошу вас покинуть сцену.

— О нет! — восклицает Лановой–Бессонов и, схватив портрет пучеглазого, поднимает его над собой.

Двое охранников по сигналу аукциониста подлетают и принимаются вырывать картину.

У Гоголя все кончается тем, что, покуда сын художника говорил, кто-то стащил портрет. У Незримова и Ньегеса иначе: когда охранники вырвали картину из рук Ланового и передали ее аукционисту, тот с удивлением обнаруживает, что все полотно залито сплошной черной краской. Он крутит его так и сяк, показывая публике. Наступает тягостное молчание. Вдруг в центре зала вскакивает Ньегес, исполняющий эту эпизодическую роль, и восклицает:

— Три миллиона долларов!

Аукционист тотчас хватается за молоток:

— Три миллиона долларов — раз, три миллиона — два...

Камера вскакивает в черный квадрат картины, и уже на этом фоне звучит чье-то безумное:

— Пять миллионов!

И на черном фоне — белыми буквами: «Конец фильма».

Перед Мартой Валерьевной вновь стояла стена плача, только теперь на ней выделялась афиша с изображением художника, в ужасе отшатнувшегося от картины, сплошь являющей собой черный квадрат, не как у Малевича на белом фоне, а как у Альфонса Алле, когда тот позволил Полю Бийо выставить свой черный квадрат под своим именем. За спиной у отшатнувшегося художника — мрачная фигура призрака. СТРАШНЫЙ ПОРТРЕТ. По мотивам повести Н.В. Гоголя «Портрет».

Слово «страшный» добавилось уже после монтажа фильма. Режиссера осенило, что просто «Портрет» не привлечет зрителя. Он даже и еще одно название пытался втюхивать, уж очень понравилось слово «лживопись», казалось, оно как нельзя лучше передает суть картины. Но тут Ньегес стал изо всех сил бодаться: лживопись слово эффектное, но для названия фильма чересчур выпендрежно.

Сценарий А.Ньегеса. Постановка Э.Незримова. Оператор В.Касаткин. В главных ролях: В.Лановой, В.Коренев, М.Козаков, И.Смоктуновский, А.Лазарев, М.Неёлова. Производство киностудии «Мосфильм». Лучшая афиша из всех незримовских. Еще одна веха в творчестве Ветерка. А он все сидит с гордым видом, откинув назад голову, как еврей на молитве, и подаренная ей Эолова арфа тихо мурлыкает, ласкаемая нежным июньским ветром, и все вокруг спит, не зная о том, что происходит на этой даче, со всех сторон окруженной дачами покойников: Орловой и Александрова, Твардовского и Исаковского, Абдулова и Утесова. И живых — Познера, Ланового, Ахеджаковой. Спит родное Внуково, не зная о полетах, совершаемых Тамарой-Мартой Пироговой-Незримовой.
 

Глава девятая

Хомо воланс — человек летучий

Съемки «Портрета» продолжались до конца года их кожаной свадьбы, на которую они купили друг другу вещи из дико модной и дико престижной тогда кожи: она ему — куртку, он ей — пальто. В середине лета очередной московский пролетел белой птицей с черной отметиной через березняк над обнаженными девятнадцатилетними и признанием комиссара полиции прокурору республики. Они на него почти и не ходили, увлеченные он своей, она своей работой. Премьера «Офицеров» и понравилась, и не очень. Лановой очень хорош, а Юматова Эол на дух не переносил.

В конце августа Незримов неожиданно повидался с сыном, но как! Платоша, которому исполнилось шестнадцать, поджидал у ворот дачи. Увидев его, отец не сразу узнал: невысокий, полный, лицо в цветении пубертата. А как узнал, сердце забилось: неужели?!

— Кого мы видим! Какими судьбами? Знакомьтесь: это моя жена, а это мой сын. Марта Валерьевна и Платон Эолович.

— Ошибаетесь, Эол Фёдыч, — усмехнулся Платоша и вытащил из кармана свежайший паспорт. — Я приехал показать вам вот эту штучку, — сказал он ломающимся голосом. — Недавно получил.

— О, мы до паспорта доросли, — улыбнулся потомок богов, но, взяв в руки документ в серо-зеленой обложке и открыв его, опешил: «1. Имя, отчество и фамилия — Новак Платон Платонович. 2. Время и место рождения — 13 августа 1955 года, г. Москва. 3. Национальность — чех».

Незримова вновь затошнило, будто в его животе снова поселился Фульк. Холодной рукой он протянул сыну паспорт, не зная, что и сказать.

— Ну как, понравилось? — спросил Новак Платон Платонович ломким пубертатным голосом.

— М-м-м... Платон Платонович, значит? То есть получается, ты сын самого себя.

— У американцев есть такое понятие: селф-мен, — ответил Платоша. — То есть человек, всего добивающийся сам.

— Не селф-мен, а селф-мейд-мен, — простодушно поправила Марта Валерьевна.

— А вас никто не спрашивает, — грубо отозвался юноша. — Вы свое дело сделали и можете быть свободна.

— Представляешь, — повернулся Эол к своей Арфе, — он в паспорте записался как Платон Платонович Новак, по национальности чех.

— Ну и дурак! — вырвалось у Арфы.

— От дуры слышу, — сказал Платоша.

— И вправду дурак, — с презрением сказал Незримов. — Отрекся и от отца, и от России. А ну, пошел вон, щенок! Чё, не слышишь? — И он угрожающе резко замахнулся на предателя.

Тот струхнул, отшатнулся, как Чартков от черного квадрата, отбежал в сторону и зашагал по Лебедева-Кумача в сторону дачи Орловой и Александрова. Отойдя шагов на двадцать, оглянулся и крикнул:

— Подавитесь своей дачечкой!

В тот вечер Эол Федорович крепко напился и даже плакал, а Марта Валерьевна его утешала:

— Яблоко от яблони недалеко падает. Только вопрос, от какой яблони. И тут явно не от твоей. А от чешской писательницы. Эх, как жаль, что я не могу родить! А мы все равно будем стараться, вдруг чудо?

— Нет, ты подумай! — горевал потомок богов. — Ну взял бы материну — Новак... Но отчество — Платонович! Национальность — чех! Это что? Это как? Так разве бывает, любовь моя?

— Предатель, вот и все. Интересно, а она тоже в чешки переписалась? Дураки какие-то, ей-богу. Удивляюсь, как ты на такой женился и такого родил.

— Сам удивляюсь. Давай еще бутылку откупорим! Ты правильно говоришь: пр-р-р-редатель!

Вопрос о пределах предательства встал на очередном заседании эсерки, куда Эола недавно пригласили в качестве эксперта с правом голоса. Небольшая лишняя копеечка не помешает, решил он, да и есть возможность кому-то помочь. Но помочь не удалось, сколько он ни бился, отстаивая хороший фильм Алексея Германа «Операция с Новым годом».

Герман окончил у Козинцева и снял свой первый фильм «Седьмой спутник» с великолепным Андреем Поповым в роли царского генерала Адамова, перешедшего к большевикам и расстрелянного белыми. Вторая картина оказалась не хуже, и Эол, всегда чистосердечно радующийся появлению новых звезд на кинонебосклоне, не фальшивых, а настоящих, стал вовсю нахваливать, как вдруг наткнулся на ледяной айсберг многих других членов сценарной редакционной коллегии. Эсерка нахмурилась и на Германа, и на Незримова:

— Герой фильма предатель! Вы что, за апологию предательства? Опомнитесь, Ёл Фёдыч!

— Он попал в плен, — отбивался Незримов. — Ничего не понимаю, почему Бондарчуку можно было снимать «Судьбу человека», а Герману нельзя.

— Видать, вы поверхностно смотрели фильм, коли так рассуждаете. У Бондарчука Соколов пленный, но не предатель. У Бондарчука мученик, который бежит из плена и потом с оружием в руках... А тут не просто пленный, а сотрудничал с врагом. Как говорят в Одессе, две большие разницы.

В итоге заклевали обоих. Фильм Германа положили на полку, а Незримову погрозили пальчиком: не хорошо начинается ваша работа в ГСРК.

— Ну, Юра, — зло похлопал Эол казненного по плечу, — вышло, что мы с вами, как говорят в Одессе, две большие задницы.

— Спасибо вам, — чуть не плача, ответил Герман. — Я никогда не забуду.

А уже на выходе к Незримову подошел чиновничек из эсерки, по фамилии Варшавский, и захихикал:

— Ну-ну, Ёлфёч, нашего русачка Шукшина топчем, а еврейчика нахваливаем, нехорошо-с!

— Шагай быстрей, а то на пятку наступлю! — рявкнул Незримов.

Все были себе совочки, а тут — русачки, еврейчики. откуда вдруг взялось? Но такие варшавки зря не тявкают, а всегда подслушивают чей-то грозный рык. Как бы «Портрет» не загрызли, тревожился потомок богов. К началу ноября закончили монтаж и озвучку, за год подняв такой нелегкий фильм, отдали на суд человечий.

Накануне очередной годовщины Октября Эол на вручении Государственной премии СССР пытался помириться с Шукшиным. Макарыч вместе с Герасимовым, Жаковым, Белохвостиковой получал за фильм «У озера», но при виде своего бывшего приятеля с лицом, готовым к дружеским поцелуям, свое лицо одел в броню, прошел мимо, будто не Корней Яковлев, а Эол Незримов привел в Москву под конвоем плененного Стеньку Разина.

— Вот гад! — плюнул потомок богов. — И госпремию получает, и кино новое снимает, а как будто я ему все пути-дороги перерезал. Гонимый ты наш! Эх, Вася!

Пришел декабрь, близилась дата решения Госкино по «Страшному портрету». Тринадцатого в «России» смотрели премьеру «Джентльменов удачи», Арфа хохотала от души, а Эола скребло изнутри многое: и предчувствия, что из его Гоголя сделают моголя, и застарелая печаль, что не он снимает такое смешное кино, да и порченным своей искушенностью взглядом не мог не видеть он такого количества киноляпов, кишащих в этом легендарном шедевре советского комедийного жанра.

— Ну как они могли по морозу под вагоном поезда живыми доехать?

— Не занудствуй, зануда Федорович, смешно же! — веселилась милая жена.

— Смешно. А главное, ладно там Гайдай, Рязанов, Данелия, а тут еще этот Серый вылез. Хотя, если бы не сценарий Данелии и Токаревой, ничего бы у него не вышло. Бедняга, говорят, ему лейкемию диагностировали. А он всего на три года меня старше.

— Ёл, ты что, завидуешь?

— Чему это? Лейкемии?

— Фильму.

— Завидую, если честно. Хотя ляпов!..

— Завистливый зануда! Как я такого полюбила, удивляюсь!

— То удивлялась, как я мог жить с теми, теперь удивляешься...

— Зануда, зануда, зануда!

Странно, как эта девчонка постепенно научилась вести себя с ним будто она не на восемнадцать лет его моложе, а на десять старше. И он ничего не мог с этим поделать. Вот как, оказывается, бывает.

И конечно же, дабы омрачить ему день рождения, заседание Госкино назначили на 24 декабря! Накануне ходили на рязановских «Стариков-разбойников», и потомок жестоких богов Олимпа от всего сердца сорвал на них всю свою желчь, накипавшую в преддверии запрета «Портрета». Вот ведь и рифма поганая подходящая: портрет — запрет. Ну все за то, что зарежут, загрызут, положат на полочку, как Германа.

И что удивительно: не положили, не загрызли, не зарезали! Похвалили, велели совсем чуть-чуточку подчистить, и — о великий ермаш-барабаш! — на 4 марта 1972 года назначили премьеру в «России»! Быть такого не может!

— Да сколько раз тебе повторять, глупыш, что со мной у тебя все будет тип-топ. — И это она, двадцатитрехлетняя фитюлька, ему, Эолу Незримову, маститому сорокалетнему кинорежиссеру!

Счастливые дни того декабря омрачила смерть поэта. Твардовский после его изгнания из «Нового мира» пережил инсульт, в больнице у него обнаружили вдобавок и запущенный рак легких, и остаток дней Трифонович провел на другой даче, в Красной Пахре, где и умер. Почему-то долго скрывалось, где будут хоронить, и Незримов в последний момент узнал и с трудом пробился на Новодевичье, видел, как в лоб покойного целовал Солженицын, а вдалеке мелькнуло лицо, знакомое по встречам в «Москве», «Национале» и «Метрополе», бровь узнавательно приподнялась, делая знак: мы тут заодно. Стояла сырая, промозглая декабрьщина, и хотелось поскорее сбежать с самого главного кладбища страны после кремлевской стенки.

Но сорок один все равно отмечали с размахом. Конечно, не так, как новоселье, но человек тридцать явилось поздравить и с днем рож, и с зеленым светом новому фильму. А самое приятное — Вася Лановой пришел с новой подругой, Ирой Купченко. Они вместе играли в Вахтанговском, в «Антонии и Клеопатре» по Шекспиру: Вася — Октавия, Ира — Октавию. Теперь они вместе обживались на даче в том же Внукове, на улице с приятным названием Зеленая. Ирина и Марта мгновенно сдружились, они даже чем-то оказались похожи друг на друга, будто сестры, и ровесницы — родились в одном и том же марте 1948-го, только Купченко на двенадцать дней раньше. Ну, здорово! В кино Ира только что начала сниматься, сыграла у Михалкова-Кончаловского Лизу в «Дворянском гнезде» и Соню в «Дяде Ване».

— Только Андроша к ней свои щупальца протянул, а я и перехватил! — виновато моргал глазами Лановой, мол, уж простите, ребята, что так недолго носил траур по Тамаре.

Потомок богов опасался нового визита летучей мыши, но та затаилась на своей даче и почему-то забыла про тогдашние угрозы. И вообще все как будто забыли допекать Эола. давненько не читаны новые сочинения чешской писательницы. не пристают: когда же начнешь снимать про Лысуху? не ставят подножки — снимай что хочешь, ветродуй!

Новый год встречали небольшим кружком у Васи и Иры на Зеленой, и жена Незримова с невестой Ланового просто нашли друг друга, так и щебетали, делясь вкусами, взглядами, пристрастиями, отношением к жизни.

— Я до сих пор во сне летаю, — сказала Ира.

— Я тоже, — хмыкнула Марта, дернув плечиком, мол, подумаешь, удивила. — И Эол Федорович тоже.

— Ты его по имени-отчеству?

— Иногда. Мне нравится его имя-отчество.

— У вас какая разница?

— Семнадцать с половиной.

— У нас с Васей четырнадцать. С Василием Семеновичем.

— Я знаешь как летаю? Например, спешу к кому-то в гости на Новый год и хочу людей удивить, подхожу под окна, подпрыгиваю и лечу к ним, сажусь на балкон: хоп-ля! А вот и я! Не ожидали такого появления?

— Это потому, что ты любишь всех удивлять, — вмешался в разговор Незримов. — Имя поменять — пожалуйста, голос необычнейший — получите, три языка в совершенстве — нате, выйти замуж за известного режиссера — пуркуа па, не пойти в мастерскую к Герасимову и Макаровой — вот вам, а вместо этого в МИД — хоп-ля!

— Не три, а уже четыре, итальянский забыл.

— А какие другие?

— Английский, французский, немецкий. А сейчас начала испанский.

— Вот голова-то у кого! А я летаю в корыстных целях. В детстве мне у тетки ваза нравилась синего хрусталя, мне всегда снилось, что я влетаю к ней тайно и эту вазу — вжик! И теперь, если у кого-то что-то понравится, я понимаю, что не хорошо, но во сне даю себе волю. За кражу во сне ведь не посадят.

— Это очень смешно! — хохотали все.

— У кого какие пилотные цели, — сказал Эол Федорович. — Одним — удивить, другим — стащить.

— Между прочим, она меня у смерти стащила, — сказал Василий Семенович. — Я уж было... А тут она. Вся такая. Летучая.

— Эол Федорович, а какие у вас пилотные цели?

— Не стану скрывать: тщеславные! Сижу, например, на заседании эсерки, скукотища, нудят все, а я тут начинаю медленно взлетать — и под самый потолок. Все смотрят и завидуют: как наш Эол, сволочь, вознесся! А я им: да надоели вы мне все, во где сидите, покедова! И улетаю в распахнутые окна. Лечу низко над улицами, прохожие на меня пялятся, орут: гляди-ка, человек летящий! А я этак невозмутимо: не то что вы, рожденные ползать. Лечу и прилетаю на тот самый балкон, куда моя разлюбезная уже прилетела.

И начался год летучей темы. Пока «Страшный портрет» ожидал своей премьеры, приступили к работе над «Ариэлем». Великолепно написанный Ньегесом сценарий уже не устраивал Незримова, ему хотелось оторваться от беляевской литературной основы, улететь от нее подальше, роман уже не нравился и сценарий тоже.

— Какого тебе рожна, Ёлка? — бесился Конквистадор.

— Давай вообще забудем про роман Беляева. И имя Ариэль мне не нравится. У меня уже Альтаир был. Скажут: сам Эол, вот у него сплошные Альтаиры и Ариэли.

— Тут, конечно, не попрешь, но уж очень красивое название для фильма: «Ариэль». Эх, жалко! Что предлагаешь взамен?

— Летучий... Летучий кто-то.

— Летучий кто-то? Зашибись названьице.

— Не ёрничай, эспаньолка! Летучий... второе слово родится. Ученый приходит к выводу, что умение летать заложено глубоко в человеке, потому многим снится, как они летают. Ученый — психолог. Он задался целью найти человека, который под его психологическим воздействием раскрепостит в себе умение летать. Такого, которому каждую ночь снится, будто он летает, а стало быть, он ближе всех к осуществлению заветной мечты всего человечества...

26 января 1972 года сербский авиалайнер «Макдоннелл-Дуглас», вылетевший из Копенгагена в Белград, на высоте более десяти тысяч метров взорвался в воздухе и дождем из обломков осыпался в окрестностях чешской деревни Србска-Каменице. В багажном отделении сработало взрывное устройство, подсунутое туда представителями хорватской террористической организации «Усташи». Погибли члены экипажа и пассажиры, общим числом двадцать семь человек. Двадцатидвухлетняя стюардесса Весна Вулович на этот рейс попала по ошибке, ее перепутали с другой сербкой, носящей это же замечательное имя, Весной Николич. В момент взрыва она находилась в салоне самолета. Когда ее обнаружили среди обломков, у нее оказались переломаны обе ноги, позвоночник, основание черепа, таз, но она была жива, и весь мир стал следить за тем, выйдет ли Весна из комы.

Эола настолько потрясла эта история, что он даже собирался поехать в Ческе-Каменице, город, в больнице которого лежала Весна. Казалось, ее падение как-то связано с его замыслами «летучего» кино, пока еще весьма туманными, а Арфа даже приревновала его к Весне:

— Мне вообще-то тогда не понравилось, как ты сказал, что я хотела выйти замуж за известного режиссера — и нате вам. Я вообще не думала об этом, ты сам на меня вышел со своим единственным цветочком.

— Это ты на меня вышла со своим чарующим голосом!

— Я? Здрасьте!

— Включаю радио, а она там мурлыкает.

— Ничего я не мурлыкаю. Если хочешь, можешь поезжать к своей спящей царевне. Поцелуешь, она и выйдет из комы.

— А что, это идея.

— И-де-я?! Ах ты мерзавец!

Их ссоры пока что оставались не просто короткометражками, а сорокасекундками, как первые люмьеровские «Завтрак младенца» или «Политый поливальщик», после слов «Le fin» следовали поцелуи, чаще всего с обильными продолжениями.

Выйдя из комы, Весна Вулович первым делом попросила закурить. Эола это привело в восторг, а Арфа сердито рассказала анекдот, как один мужик заказывал в ресторане себе обед, когда на него свалилась люстра, и, выйдя через несколько месяцев из комы, он прежде всего произнес: «А к кофе обязательно эклерчик». Увы, рассказать, что с ней произошло, стюардесса не могла, помнила лишь, как шла по салону самолета, собираясь вскоре покурить с другой бортпроводницей, а дальше — сплошное ничто.

— Ты пойми, мне важно знать, как она падала. Я надеялся, чем черт не шутит, вдруг в ней ненадолго открылось умение летать, — говорил Незримов, когда они направлялись в «Россию» на премьеру «Страшного портрета».

— И крылышки выросли, — бурчала Незримова. — Сейчас придем, а она и прилетит к тебе: бери меня, я твоя!

Мысли о новом фильме заботили режиссера больше, чем волнение о премьере, и он даже как-то не особо удивился, когда после просмотра «Портрета» зрительный зал ответил рукоплесканиями. Не бешеными, но довольно дружными. Выйдя на сцену, Незримов что-то говорил, но запомнилось лишь то, что он сказал о своей жене:

— Своим новым успехом я обязан женщине, которую люблю больше жизни и которую вы все знаете по радиопередачам и по роли в моем фильме «Голод». Но мало кто знает, что она умеет летать, и я прошу ее взлететь со своего кресла и прилететь ко мне сюда, на сцену.

Арфа, смеясь и краснея, вышла из зала, поднялась на сцену, помахивая руками, словно крылышками, и тотчас оказалась в целой клумбе цветочных букетов. На банкете первым тостом Эол Федорович предложил помянуть Николая Васильевича, скончавшегося двести двадцать лет назад:

— Он прожил ровно столько, сколько мне исполнится в этом году. Но за свою короткую жизнь написал столько, что хватило не только Птушко, Роу и Траубергу, а и мне, грешному.

Поднапившийся коротышка Марк Донской похвастался, что его берут в жюри Каннского.

— Так что, — хлопнул он по плечу Незримова, — считай, Коздолевский, что ветка у тебя в кармане!

На что Тарковский в своей обычной манере подмигнул Незримову:

— Даже не мечтай, негр, Канны в этом году возьмет мой «Солярис».

— А почему он тебя Коздолевским назвал? — удивилась Арфа.

— Да он вообще с приветом, всех Коздолевскими называет, — засмеялся Эол.

Череда увеселений, последовавших за премьерой «Портрета», плавно дотекла до дня рождения Марты Валерьевны, и отметили его скромно, вдвоем, потому что уже не хотелось ни шампанских, ни коньяков, ни вин, ни закусок, ни пирожных, ни людей, ни разговоров, гуляли по весенним улицам поселка, целовались на весеннем ветру, а окоченев, дома у камина пили горячий глинтвейн и наслаждались тишиной.

На другой день, 14 марта 1972 года, самолет «Каравелла» вылетел из Коломбо в Копенгаген и разбился над Арабскими Эмиратами, не долетев до Дубая. Датчане, норвежцы, шведы, финны и немцы в количестве 112 человек все погибли. Не нашлось летучих среди скандинавов.

А режиссера Незримова, вышедшего живым и невредимым из почти двухнедельных возлияний, осенило, что надо делать: летать! Записаться в кружки планеристов и парашютистов. Пока сам не полетаешь, не поймешь, чего же тебе хочется от нового фильма.

— Вот здорово! Ветерок, я тоже хочу! И давай больше никогда-никогда не ссориться!

Последняя ссора произошла из-за очередного шедевра чешской писательницы, подкинувшей свое новое произведение в их дачный почтовый ящик. Сюжет прост: некий еще вполне не старый, женатый кинорежиссер тайно трахается с одной достаточно престарелой, но все еще весьма известной всей стране кинодивой, у которой муж тоже режиссер, и весьма прославленный. Предлагаемая кульминация: жена и муж двух этих любовников встречаются и совершают облаву на дачу, где негодяй и мерзавка встретились для очередной случки.

— Ты должен, наконец, как-то пресечь это свинство! — негодовала Марта Валерьевна. — Долго еще она будет нашим раздражителем? Откуда она вообще взяла, что ты с Орловой трали-вали?

— Полагаю, просто потому, что наши дачи неподалеку друг от друга. А что я могу сделать с этой дурой?

— Не знаю. Ты мужик или не мужик?

— Наконец я дождался этой пошлой фразы, сопровождающей все пошлые ссоры!

— Значит, я пошлячка, по-твоему? Спасибо!

И пошло-поехало. На сей раз метраж ссоры перерос первые опыты Люмьеров и достиг мельесовского «Замка дьявола» с его тремя с половиной минутами.

А вот ворошиловградский летчик Шовкунов ссорился с женой постоянно и очень подолгу, бил свою супругу, она отвечала ему тумаками, так что нередко обоим приходилось выходить на работу либо в темных очках, либо с заклеенным пластырем лбом или щекой. 27 марта 1972 года Шовкунов вылетел с аэродрома на кукурузнике, подлетел к своему дому и через окно точно попал в собственную квартиру на третьем этаже. К счастью, ни жены, ни сына дома не оказалось, и летчик погиб в гордом одиночестве, изрядно подпортив жилье соседям.

— Вот это придурок! Полный придурок! — негодовал Эол Федорович. — Так глупо использовать величайшее изобретение человечества!

— Что-то, едва мы собрались летать, там и сям авиакатастрофы, — задумчиво отозвалась Марта Валерьевна.

— Думаю, не чаще, чем обычно, — махнул рукой муж.

К тому времени он уже знал, что такое термики и как выглядят кучевые облака, наиболее благоприятные для полетов на планере: белые барашки с темными животиками, предполагающие наличие легкого ветра и восходящих потоков теплого воздуха.

В день ворошиловградского тарана Эол и Арфа ходили смотреть «Седьмое небо». Эдик Бочаров тоже окончил режиссерский у Герасимова и Макаровой, но великих фильмов не снял, что-то там в «Фитиле», «Какое оно, море?», где Шукшин познакомился с Федосеевой, советско-японскую муру «Маленький беглец», но само название «Седьмое небо» привлекло Незримова, да и в главных ролях его давние друзья, ставшие недругами, — Рыбников и Ларионова. Кино сильно разочаровало: «Седьмое небо» оказалось рестораном на Останкинской башне; фильм слабый, а главное, Рыбников из прежнего удалого парня в «Весне на Заречной улице», «Высоте», «Девушке без адреса», «Нормандии — Неман», «Девчат» и «Им покоряется небо» превратился в какого-то неуверенного в себе, не обласканного, жалкого, будто его только что отругали и отругают еще. А Ларионова сыграла стерву, почитающую себя пупом земли, властную, строгую, это она ругает и будет еще ругать.

— Бедный Коля, — сокрушался Незримов. — Видно, совсем хреново ему с Аллой на шее. — И он подробно рассказал жене историю Николая, закончив: — Мы с ним ровесники, а он выглядит будто за полтинник перевалило. Думал, может, повидаться, помириться, а теперь не хочу.

— Мама моя была в него влюблена, — засмеялась Арфа. — Вот бы его и ее к нам в гости зазвать. Но раз не хочешь с ним мириться, не надо.

Весь апрель Незримовы по выходным ездили в Тушино, в аэроклуб имени Чкалова, осваивали азы планеризма и парашютизма, и в день одиннадцатилетия полета Гагарина впервые прыгнули с парашютом, приземлившись благополучно в поле возле Ясных Горок, в пятистах шагах друг от друга, обнялись и расцеловались, а Арфа даже в первые два часа умудрилась скрывать, что подвернула лодыжку. Потом две недели хромала. А на майские праздники они полетели в Крым, где над легендарным хребтом Узун-Сырт висели лентикулярные облака[10], дивные белоснежные слоеные торты, редчайшее счастье: значит, в атмосфере ходят обильные горизонтальные потоки воздуха.

— Ведь ты бог ветра, вот они тебе и покоряются!

Ждать, что лентикулярное чудо продлится много дней, глупо, и уже первого мая они по очереди, сперва Эол, потом Арфа, совершили свои первые полеты над коктебельскими просторами в двухместном планере, пока еще в качестве пассажиров, пилотом у них оказался молодой веселый литовец с удивительным отчеством — Сабецкис Витаутас Гвидонович. А мама у вас часом не Царевна Лебедь? Она самая. Арфу полет привел в дикий восторг, но вот Эол чувствовал себя разочарованным: сидишь три часа в тесной кабинке, не спорю, красиво все вокруг, что внизу, что вверху, но никакого ощущения свободы полета, как если бы сам по себе парил в небесах.

4 мая 1972 года аэрофлотовский Як-40 попал под сильный пресс нисходящего воздуха и разбился неподалеку от Братска, погибли четырнадцать пассажиров и четыре члена экипажа. В этот день под руководством Гвидоновича Незримовы совершили свои четвертые по счету «планерки», как наименовал эти полеты Эол. Его бесило, что для первого самостоятельного вылета следует пятьдесят раз подняться и приземлиться «на поводке», когда за рулем другой дядя, а ты в очередной раз выслушиваешь его наставления и отвечаешь на вопросы, как первоклассник. Он уже собрался плюнуть на все это, поскольку для его кино планерки не давали того, чего он ожидал, как вдруг среди планеристов зазвучали таинственные заклинания: «Рагалло», «Гохман», «Рагалло», «Гохман», «Рагалло», «Миша Гохман». Миша — уже что-то понятное. И вот Незримовых знакомят с этим Мишей, и оказывается, он прибыл сюда со своим крылом Рогалло[11], чтобы показать, как оно летает. И вот он уже разбегается и летит с вершин Узун-Сырта, парит в небе, как птица, то опускаясь, то вновь взмывая вверх, поймав новый восходящий поток теплого воздуха. Оказывается, то, на чем он летает, называется крылом Рогалло, а еще — дельтапланом. Но как он будет приземляться? Ведь разобьется же! Но нет, смелый советский Икар плавно снизился и, коснувшись ногами земли, побежал, побежал по ровному полю. Ведь это уже почти то, что нужно потомку богов!

Весь вечер сидели у костра, пили дешевые разливные винишки, восхитительный Икар пел под гитару песни собственного сочинения и рассказывал сказки о том, как в скором времени все люди будут летать на дельтапланах.

На следующий день, 5 мая 1972 года, вылетевший из Рима в Палермо пассажирский «Дуглас» разбился в горах Лонга. Сто пятнадцать погибших, ни одного выжившего. Среди жертв — режиссер и сценарист Франко Индовина, помощник Микеланджело Антониони.

— Ёлочкин, мне страшно. Как только мы с тобой стали летать, всюду сплошные катастрофы. Может, плюнем на это дело?

— Ну не мы же причина этих катастроф! Не морочь мне голову!

Потомок богов рвался полетать на крыле Рогалло, но ему, разумеется, никто не позволил, и он только с завистью наблюдал, как парит в небесах над коктебельскими полями и виноградниками Икар Михаил Гохман, первый советский дельтапланерист. В итоге, полетав по семь раз на планере, Незримовы вернулись в Москву, сходили три дня на работу и улетели на пару дней во Францию.

Донской не во всем наврал, он действительно вставил в конкурсную программу «Страшный портрет», показанный в воскресенье, 14 мая. Удивительно: в тот летучий год даже на плакатах Каннского фестиваля летела чайка с перфорированными крыльями. Но фильм Незримова, вопреки уверениям Донского, провалился, причем большинство зрителей с недоумением взирало на свистящих и топающих клакёров[12], когда фильм топтал и освистывал западное псевдоискусство, большинству зрителей «Страшный портрет» явно нравился. То, что клакёры, никакого сомнения — уж очень геометрически правильно рассажены по залу, почти в шахматном порядке.

Один из членов жюри, Милош Форман, теперь уже американский режиссер, в прошлом году взял гран-при в Каннах за свой первый американский и при этом антиамериканский фильм «Отрыв». В Чехии он был против чешских порядков, теперь, в Америке, — против порядков страны дяди Сэма. Подойдя к Незримову после показа «Портрета», он пожал ему руку и сказал на плохом английском:

— Поздравляю, фильм великолепный, но после него на здешнюю красную дорожку вас больше не пустят.

«Золотую пальмовую ветвь» получили итальянцы Рози и Петри, а гран-при — вот собака! — Тарковский со своим «Солярисом», как и пророчествовал в начале марта. Незримов от всей души его обнял:

— Молодец, негр! Рад за тебя! Фильм первоклассный. Хотя начало затянуто, у-у-у...

— Что бы ты понимал, Ёлка-палка! Но за поздравления спасибо тебе. Твой «Портрет» не намного хуже. Мог бы хотя бы какой-то призок отхватить. Правда, ты уж очень больно их в самые яйца клюнул. В эту их авангардную галиматью. Что сейчас снимаешь?

— Собираюсь пока что. «Ариэля». По роману Беляева.

— Да иди ты!

— А что тут плохого?

— Все тут плохо. Для тебя. Потому что я как раз собираюсь «Ариэль» экранизировать. Извини-подвинься.

— Это ты извини-подвинься. Вот еще!

— Ну не ты же гений, а я.

— Иди в жопу!

— Да сам ты иди в жопу! Мы с Горенштейном уже только что сценарий в «Киносценариях» напечатали. «Светлый ветер».

— Да и хрен вам с маслом! У меня тоже готов сценарий. «Хомо воланс» называется. По-латыни — «Человек летучий».

— Зря старался. Я первым сниму. Да у тебя и не получится. Я всю жизнь мечтаю снять о летучем человеке.

— И я всю жизнь.

— Счас по морде получишь!

— Это ты по морде получишь!

16 мая 1972 года в Светлогорске произошла страшнейшая трагедия — военно-транспортный самолет Ан-24Т, зацепив дерево, рухнул на здание детского сада. Погибли шесть человек экипажа, два пассажира, две воспитательницы, повариха и двадцать четыре ребенка от двух до семи. Командира корабля, капитана Гутника, звали Вилор, что значит «Владимир Ильич Ленин — организатор революции».

Еще через два дня под Харьковом авиалайнер Ан-10А, совершая посадку, развалился на части из-за разрушения центроплана крыла и упал на землю. Погибли семь членов экипажа и сто пятнадцать пассажиров, не спасся никто. Среди погибших оказался народный любимец пародист Виктор Чистяков.

А Незримовы, вернувшись из Франции, продолжали осваивать небо, прыгали с парашютом и на льняную свадьбу совершили прыжок вместе. В этот день опять «Дуглас» с полсотней пассажиров на борту едва не разбился в небе над Канадой, у него открылся задний грузовой люк, произошла взрывная декомпрессия, в салоне частично провалился пол, но экипажу чудом удалось избежать катастрофы и посадить самолет в Детройте при одиннадцати раненых и ни одном погибшем. Но через три дня, 15 июня 1972 года, во Вьетнаме разбился самолет гонконгской авиакомпании, погибли все пассажиры и члены экипажа в количестве восьмидесяти одного человека.

16 июня при посадке в Каире загорелся Ил-62 египетской авиакомпании; к счастью, всех удалось безболезненно эвакуировать. Казалось, теперь катастрофы посыплются с ежедневной частотой, но 17 июня тихо, никто не разбился. А 18 июня — опять! Британский авиалайнер «Трайдент» рухнул неподалеку от Лондона. Отключился автопилот. Погибли все 118 человек.

— Умоляю тебя, Эол, давай попробуем прекратить. Если и тогда они продолжат биться, то возобновим.

— Ну что за глупости, любовь моя! Какая связь между нами и этими катастрофами?

— Не знаю... Быть может, такая же, как между тем, как в твоих фильмах погибают герои, а потом так же гибнут актеры, исполнявшие их роли. Прости, что наступаю на больную мо...

— Бред! — разозлился Эол. — Еще чего! Будем продолжать. Мы тут ни при чем.

И они продолжали прыгать с парашютом, пытаясь ощутить полет. Но еще не были готовы к затяжным прыжкам, а значит, пока это оставались не полеты, а падения, хоть и замедляющиеся после раскрытия спасительного купола, а не такие, как у Весны Вулович, которая, кстати, шла на поправку, но врачи утверждали, что ноги так и останутся навсегда парализованными. Об этом сообщал телевизор, все еще пока черно-белый «Рубин», но погоди еще чуть-чуть, купим и цветной. Они постепенно обставлялись на своей даче, ввозили новую мебель, обустраивали комнаты, поставили новый красивый забор и ворота с почтовым ящиком, украшенным изображением арфы, вокруг дома посадили много цветов, а в это лето волна еврейского национального самосознания, вызванная пять лет назад гордостью за победу Израиля в Шестидневной войне против сил Арабской коалиции — Сирии, Ирака, Иордании, Алжира и Египта, — докатилась и до Циркулей; возвращаясь на историческую родину, советские евреи дешево продавали недвижимость, и Циркули уступили свой участок и скромный дачный домик Незримовым за смешную цену. Теперь весь пруд принадлежал Эолу и Арфе, они его почистили, углубили, и отныне он стал вполне плавательным. Ручей соединял его с соседним большим прудом, а вытекая с другой стороны, убегал на юг, чтобы влиться в речку с ликующим названием Ликова, в которой купалась ребятня местного пионерлагеря. Впрочем, теперь там создавался новый дом творчества писателей, из пяти кирпичных коттеджей, и пионеры исчезли в неизвестном направлении. Участок после присоединения территории бежавших Циркулей стал ровно сорок соток.

— Как сорок сороков. Назовем его Со-Со? — предложила жена.

— Нет, назовем его проще: дача «Эолова Арфа», — сказал муж.

— И будем здесь жить не тужить! — сказали они оба.

Впрочем, совсем уж не тужить не удавалось. В мае 1961 года итальянский художник Пьеро Мандзони законсервировал свои фекалии в девяти десятках консервных баночках, простодушно написал на них: «Дерьмо художника» и успешно торговал ими. Вскоре он умер, а баночки продолжали продаваться на аукционах, доходя в цене до нескольких десятков тысяч долларов. Другой художник, проживающий в Москве, пошел дальше Мандзони: он не консервировал свои творения и не выставлял на аукционах, а просто время от времени, раз в две-три недели, дарил их кинорежиссеру Незримову, подбрасывая под ворота его дачи. Имя этого авангардиста угадывалось без труда. Едва ли то были Григорий Александров и его жена Любовь Орлова, не падало подозрение также на артистов Леонида Утесова, Игоря Ильинского, режиссера Московского театра кукол Сергея Образцова или поэта-песенника Михаила Исаковского, хотя все они жили неподалеку от дачи «Эолова Арфа». А другой сосед Незримовых, поэт Александр Твардовский, и вовсе имел стопроцентное алиби, безвыездно находясь на Новодевичьем.

Марта бесилась:

— Мы уже шестой год с тобой, а вынуждены убирать говно нашей бывшей!

— Да уж, — вздыхал Эол Федорович, — поменять писательство на этот авангардизм...

— Ты все шутишь, но надо же что-то делать!

— А что тут сделаешь? Нести этот авангард на экспертизу? Кто автор? Чьи отпечатки жопы?

Очередная ссора оказалась уже как первый российский фильм — более шести минут.

— Прости меня, Ёлочкин! Я понимаю, что ты не виноват и ничего не поделаешь. Но меня, как ты говоришь, вызверивает. Как ты мог жениться на такой?!

17 июля 1972 года произошел один из редких случаев счастливой посадки пассажирского самолета на воду. Ту-134, пилотируемый Вячеславом Кузьменко и Николаем Малининым, после остановки двигателей сел на поверхность подмосковного Икшинского водохранилища, никто не пострадал. Незримов вновь загорелся своей давней мечтой снять фильм про ту неимоверную посадку на Неву:

— Тут на водохранилище, а там — в центре города, рискуя врезаться в мосты!

Он даже запустил удочку в Госкино, но опять получил отказ. По каким-то дурацким причинам случай с Виктором Мостовым воспевать как подвиг запрещалось. За виртуозную посадку Мостовой и штурман Царев, мол, получили новые двухкомнатные квартиры в Москве, и с них хватит.

Увлечение парашютизмом и планеризмом резко пошло на спад: Эол не видел в них того полета, о котором мечтал снять фильм, и Арфа торжествовала:

— Вот видишь, я же говорила, что это как-то связано с нами. Знак: не надо нам летать.

— Типа рожденные ползать...

— Типа не типа, а факт налицо: сообщения о катастрофах иссякли.

Зато в МИД поступило важное сообщение о том, что сотрудница Марта Незримова тайно встречается с иностранными агентами, сотрудничает одновременно и с ЦРУ, и с Моссадом, а кроме того, по ночам подрабатывает в тайном публичном доме, поскольку муж ее, кинорежиссер Незримов, уже полный импотент. Эолу Федоровичу очень не понравилась реакция шпионки, свившей гнездо у него под боком, в последнее время она как-то неправильно стала отзываться на прозу чешской писательницы: почему ты не предпринимаешь меры? сколько еще это будет продолжаться? ты понимаешь, как на меня теперь смотрят на работе?

— Ну что, мне убить ее?

— Убить! Если не ты, то это сделаю я!

На сей раз продолжительность фильма «Ссора» резко скакнула, достигнув формата чаплинской «Жестокой, жестокой любви». А главное, что и после примирения, увенчанного бурным сексом, Арфа продолжала издавать печальные звуки, что это никогда не кончится, и бывали случаи, когда бывшие жены таким способом разбивали новую семейную лодку их бывших мужей.

11 августа 1972 года в херсонском аэропорту носом в землю врезался Ан-2, погибли четырнадцать человек. А еще через три дня в немецком Бранденбурге произошла самая крупная авиакатастрофа в истории Германии: Ил-62 компании «Интерфлюг», подаренный немцам в честь столетия Ленина, упал на лесной массив, погибли все 156 человек.

Тут даже Эол Федорович, который, казалось, уже вплотную приблизился к замыслу фильма о летучем человеке, и то задумался:

— Черт знает что! Они скоро нам на голову станут падать.

— Благо аэропорт в двух шагах от нас, — на лету подхватила мысль мужа Марта Валерьевна.

В те времена самолеты, прилетавшие во Внуково и улетавшие из него, еще не делали крюк в обход дач знаменитостей и заповедного Ульяновского леса, иной раз мерещилось, вот-вот сядут на крышу дома или совершат посадку на водную гладь пруда. К их гулу привыкли, но иной раз эта привычка отказывала, и вскипало сильное раздражение на мощный гул.

— Разве затем человек научился летать, чтобы так вот? — злился потомок богов. — Почему до сих пор не придуманы бесшумные летательные аппараты?

Он стал подумывать о какой-нибудь тихой и невинной экранизации, где никто не погибает, никого не мучают. Эх, до чего же Самсоша хорошо снял «Попрыгунью», хотя там Дымов в финале умирает, но Бондарчук жив-здоров себе, после «Войны и мира» снял «Ватерлоо», теперь вон чеховскую «Степь» намеревается освоить.

— Саня, может, нам за Чехова пока взяться? Мне страшно нравится его «Дуэль».

— Здрасьте! «Дуэль» уже Хейфиц будет снимать.

— Какую? Я слышал, он «Плохой, хороший человек», там еще Высоцкий и Даль будут, Максакова...

— Здрасьте вам с тапочкой! Это и есть «Дуэль», только он название позаковыристее придумал.

— Вот гад! Давай подыщем что-нибудь веселое из классики.

— А как же летучий человек?

— Да что-то он не летит.

Но не успел кончиться август — новая страшная катастрофа: сто два человека погибших, аэрофлотовский Ил-18Б при посадке в Магнитогорске, пожар в багажном отделении, возгорелась пиротехника, какие болваны ее перевозили!

— Ёлфёч, до нас дошли сведения, что известная вам гражданка написала донос в МИД. Можем принять меры, чтобы впредь этого не повторялось.

— Не надо, Родион Олегович, — поморщился Незримов на заботливое предложение Адамантова, с которым встретился в середине сентября в «Метрополе» и выдержал нудный разговор, опять о Солженицыне, теперь еще и о Бродском, с какой стати, если он летом уже усвистел в свою эмиграцию, и о Германе, что это Ёлфёч вдруг кинулся его защищать с фильмом о предателе, и так далее. Общение с симпатичным и крайне вежливым кагэбэшником уже вызверивало Незримова своей какой-то бесполезностью. Уж лучше бы заставили войти в штат и честно служить государственной безопасности. Или бы арестовали, пытали, требовали признаний. А тут — ни то ни сё!

— Родион Олегыч, вот ваша организация всесильна, так?

— Не всесильна, но... В целом да.

— Можно мне вас попросить? Сделайте так, чтобы самолеты не разбивались, а то бьются в этом году как бешеные.

— Шутите? — Адамантов мягко и очаровательно улыбнулся.

— А вы попробуйте.

— Ладно, постараемся. А если по-серьезному? Есть какие-то просьбы?

— Есть. У меня сын в этом году школу закончил. А я даже не знаю, поступил он куда или нет.

— В Орджоникидзе.

— То есть?

— В МАИ. Авиационный институт имени Орджоникидзе. Факультет «Авиационная техника», если не ошибаюсь. Вот, кстати, он-то и займется выполнением вашей просьбы. Когда окончит.

— О-фи-геть! — разинул рот потомок богов. Покуда он не знал, как осуществить мечту о фильме про летучего человека, его сын, хоть и предатель, хоть и взял себе паспорт на имя Платона Платоновича Новака, поступил в авиационный. Молодец парень. Хоть и иудой оказался.

1 октября 1972 года аэрофлотовский Ил-18 Сочи — Москва через четыре минуты после взлета по непонятной причине пытался сесть на воду, но из-за сильного крена не смог этого сделать и ударился о морскую поверхность, погибло сто девять человек.

— Ну и что ты теперь скажешь? Не летаем, я идею забросил, перечитываю русскую классику в поисках... А оно все равно.

— М-да, теперь я в недоумении.

После череды ссор наступил период новой влюбленности друг в друга, отпуск в Алупке, двое загорелых, стройных, подтянутых, ему сорок один, ей двадцать четыре, здоровья через край, вся жизнь впереди, сколько задумано свершений, сколько идей вьется, как сладко подолгу утомительно целоваться, прежде чем приступить к главному делу, как радостно подолгу беседовать о самом разном и интересном, прежде чем снова начать целоваться!

— Они упали где-то вон там, а мы как раз в это время купались, и может быть, когда ты гладил меня по спине, там они испускали последние вздохи. Сколько же всего катастроф в этом году?

— Я подсчитал: вчерашняя катастрофа — четырнадцатая.

В Крыму отдыхали вместе — Незримовы и Ньегесы, режиссер и сценарист увлеченно перерабатывали в единый сценарий несколько рассказов Тэффи, которую открыл Конквистадор. Наконец-то забрезжило осуществление давней мечты снять легкую кинокомедию, без гайдаевщины, но с данелиевщиной, с горчинкой, но тоже легкой, и со вкусной грустинкой, по названию одной из ее книг — «Ничего подобного». Когда читали женам очередные порции сценария, те приходили в неописуемый восторг:

— Это будет ваш лучший фильм!

Покинув холодеющее день ото дня море, с готовым сценарием отправились в Москву. Поездом. Хотя мужья и нудели, что целые сутки тащиться. Ничего, зато, глядишь, целыми останемся, а главное, сценарий довезем. Оно конечно, да только Тэффи все еще под запретом. Не как Набоков или Гумилёв, но примерно в той же компании. Что скажут Ермаш-Барабаш?

— Вы что, перегрелись там оба? — сказал Ермаш, совсем недавно, в августе, назначенный председателем Госкино. — Тэффи — это Надежда Лохвицкая. Эмигрантка. Враг советской власти. К тому же ее брат был правой рукой у Колчака.

— Кажется, левой.

— Очень смешно!

— Да Филипп Тимофеевич, кто это сейчас вспомнит?

— Кому надо, тот сразу вспомнит. Не морочьте мне голову. Где про Ленина фильм?

— К стодесятилетию будет.

— Ну-ну, дошутитесь! Баловни судьбы...

Он старался выглядеть грозным, но больше смотрел на них с иронией Кларка Гейбла в роли Ретта Батлера, когда он взирает на Вивьен Ли в роли Скарлетт О’Хары. Кстати, почему этот фильм на московском показали, а в прокат так и не пустили, хотя этой прелестью Флеминг вот уже тридцать три года назад выстрелил?

— «Почему, почему»... По кочану! Опять строите из себя. Выйдет фильм, станут книгу читать, а там у этой Скарлетт муж и любовник кто?

— Кто?

— Куклуксклановцы, вот кто!

— Можно фильм выпустить, а книгу прижать.

— Ладно, умники, прочту ваш сценарий. Вас, кстати, высоко ценят там, — Тимофеич поднял вверх указательный палец, — а вы тут мне лапшу на уши вешаете со своей Тэффи. Коньяку или водочки?

13 октября уругвайская команда по регби летела в Сантьяго и разбилась в чилийских Андах на американском лайнере «Фэйрчайлд», погибло около тридцати человек. Это далеко, в Южной Америке, куда спасительные руки Адамантова и его конторы не так часто дотягиваются, а вот тут, у нас, под Тулой, он мог бы постараться выполнить просьбу потомка богов, но при мокром снеге и паршивой видимости в небе столкнулись два военно-транспортных самолета, и тоже, как в Чили, погибло около тридцати человек. И впрямь оставалась надежда лишь на иуду: вырастет и придумает, как загладить свое предательство, изобретет способ, чтоб самолеты не бились, а режиссеры не отказывались от идеи снимать про летучих людей.

— В области литературы, искусства и архитектуры Государственная премия Союза Советских Социалистических Республик вручается Бабаджану Рамзу Насыровичу за поэму «Живая вода».

— Ты слыхал про такого, Эол Федорович?

— Бабаджаняна знаю, Бабаджана впервые слышу.

— Мустаю Кариму — за сборник лирических стихов «Годам вослед».

— А это кто?

— Башкирский Пушкин.

— Аликову Юрию Ивановичу как автору сценариев, Соболеву Феликсу Михайловичу как режиссеру, Прядкину Леониду Федоровичу как оператору — за научно-популярные фильмы «Язык животных» и «Думают ли животные» производства студии «Киевнаучфильм».

— А животным почему не дали?

— Ну и шуточки же у вас, Марта Валерьевна! — Незримову было страшно весело в этот ноябрьский день накануне очередной Октябрьской революции в Большом кремлевском дворце, в зале заседаний Верховного совета СССР, где вручалась преемница Сталинской премии, вторая по значению и деньгам после Ленинской. Еще недавно он был уверен, что премию дадут Ростоцкому — за настоящий шедевр «А зори здесь тихие». Фильм стопроцентно великий, Незримов с восторгом и хорошей завистью три раза посмотрел его. Но не зря Ермаш тыкал пальцем в небо — в конце октября «Известия» опубликовали постановление, тексту которого Эол до сих пор не мог поверить.

Что медлят? Вручают Равенских за спектакль о Павке Корчагине и Наталье Сац за «Три толстяка», Родиону Щедрину за ораторию «Ленин в сердце» — у кого-то он, видите ли, в сердце, а Эолу в желудок забрался, пришлось оттуда вырезать.

— А Плисецкая насколько его старше?

— Да лет на десять. Ишь ты, в сердце у него.

— Да не у него, а в сердце народном. Вы чем слушаете, товарищ кинорежиссер?

— Ну когда же?!

— Ефимову Борису Ефимовичу за политические плакаты и карикатуры последних лет.

— О, кукрыникс очередную премийку откукрыниксил.

— Да какой же он кукрыникс, Ёлкин! Кукрыниксы — Куприянов, Крылов, Соколов, shame on you![13]

— А, точно, не кукрыникс.

— Художественный фильм «Страшный портрет» по мотивам повести Николая Васильевича Гоголя «Портрет». Ньегесу Александру Георгиевичу, автору сценария.

— Ёханый бабай! — пробурчал испанец, выходя к сцене для получения премии.

— Незримову Эолу Федоровичу, заслуженному деятелю искусств РСФСР, кинорежиссеру.

Незримов встал, огляделся по сторонам. лица, восторженные и насмешливые, добрые и злые, смешались в какой-то сплошной супрематизм, казалось, стоит именно сейчас оттолкнуться, как во сне, от пола и полететь над всеми, чтобы ни у кого не осталось сомнений, что именно он достоин получения государыни, как называл премию ехидный Ньегес, и именно из-за возникшего ожидания полета он некоторое время торчал как пьяный клен ногой в сугробе покуда не услышал:

— Незримов Эол Федорович есть в зале?

Тогда он пошел и из рук писателя Николая Тихонова получил диплом с коробочкой, в которой таился знак его качества, и, посмотрев на сидящего в президиуме Герасимова, почему-то очень хмурого, сказал коротко:

— Наш фильм об искусстве и лжеискусстве. Об эстетике и антиэстетике. Борьба между ними продолжается. Благодарю за высокую оценку нашей работы.

А время текло дальше:

— Оператору Касаткину Виктору Станиславовичу. Кореневу Владимиру Борисовичу, исполнителю роли художника Чарткова.

И зал рукоплескал, рукоплясал, рукошелестел. И больше ни один художественный фильм в том году не удостоился государыни. А в ноябре не упал и не разбился ни один самолет. И чешская литература не обогатилась ни одним новым произведением. И гнетущее ожидание какой-то пакости со стороны Орловой и Александрова в первых числах декабря внезапно разрешилось счастливо. Эол возвращался домой по Лебедева-Кумача и увидел, как парочка прогуливается. Он замедлил шаг, надеясь, что они улизнут в свою дачу, но они намеренно остановились и ждали, когда он подойдет.

— Здравствуйте, — колюче поздоровался Незримов, внутренне приготовившись к какому-то удару, но Любовь Петровна вдруг рассмеялась весело:

— Здравствуйте, здравствуйте, нахальный мальчик. Григорий Васильевич, разрешите мне с ним тет-а-тет? — И, взяв потомка богов под руку, отвела его в сторонку. — Ладно уж, хватит вас мучить. Достаточно. Я вас разыграла тогда. Неужели вы думаете, что я способна изменять своему великому мужу? Просто мне хотелось наказать вас, чтобы вы ждали, когда я отомщу вам. Можете больше не мучиться ожиданием. Это всё. Ступайте к своей куколке. Голос у нее поистине волшебный.

— Спасибо, Любовь Петровна, — с глупой улыбкой ответил Незримов и зашагал в сторону своей дачи, но, сделав шагов двадцать, резко развернулся и побежал к ним. — Погодите! Я хочу... Григорий Васильевич, простите меня. Во имя всего святого. Во имя кино. Я не имел никакого права оскорблять вас своими неуместными... Простите! — И он склонил голову перед старым режиссером.

Александров мрачно смотрел на него, но пересилил себя и усмехнулся, резким движением поднял трость и легонько ударил ею по склоненной спине Незримова, как казак Чуб бил плетью кузнеца Вакулу в фильме Роу.

— Ладно, прощен. Я, кстати, даже не собирался строить против вас никаких козней.

— Я знаю. Вы такой благородный человек. Спасибо вам! Позвольте пожать вашу честную руку.

И, получив рукопожатие, легко заскрипел по декабрьскому снегу.

3 декабря 1972 года на Канарских островах при взлете резко потерял высоту и разбился самолет «Конвэйр-Коронадо» испанской авиакомпании «Спантакс», погибли сто пятьдесят пять человек. А еще через пять дней при посадке в Чикаго «боинг» рухнул на квартал одноэтажных домиков, погибло сорок пассажиров, три члена экипажа и двое находившихся в тот момент в домиках.

И это при том, что Незримов временно заморозил свой проект фильма про летучего в ожидании решения эсерки по экранизации произведений Тэффи. Как и предсказывал Ермаш, коллегия отвергла сценарий, его признали слабым. О том, что сама Тэффи в стране под запретом, никто даже не обмолвился.

Предвидя такое решение, Незримов и Ньегес уже вовсю работали над другим новым проектом — экранизацией Гашека. Уж очень напрашивался на роль Швейка неотразимый Евгений Павлович Леонов, который с радостью согласился. Пятнадцать лет назад чехи уже экранизировали книгу, но, по мнению Эола, им не удалось точно передать дух романа. Испанец увлекся новым сценарием, из него так и сыпались искрометные отсебятины, от которых невозможно было отмахнуться, да простит нас Ярослав Гашек.

— Послушайте, Родион Олегович, мне кажется, наши с вами встречи не имеют никакой существенной пользы. Я понимаю, вам нужна отчетность. Но, дорогой мой, давайте так: если мне будет что сообщить вам, я сам позвоню, мы встретимся, и я доложу вам. Годится?

— М-м-м... — раздалось в трубке. Адамантов позвонил Незримову на «Мосфильм», где у того имелся свой кабинетик. — Ёлфёч, нам просто приятно беседовать с вами, независимо от пользы или не пользы.

— Отпустите меня. В конце концов, я уже не мальчик, лауреат Государственной премии, — жалобно ухватился Эол Федорович за свой лавровый венец.

— Это нам известно, — засмеялся Адамантов. — Я, кстати, тоже уже подполковник. А недавно получил орден Ленина.

— Поздравляю. Искренне рад за вас. Поверьте, я очень уважаю вас и вашу деятельность. Но давайте договоримся, что я сам вам позвоню, когда будет надо. У вас тот же номер телефона?

Отказавшись встречаться с Адамантовым, он почувствовал облегчение, но вскоре родилась тревога: как бы не последовали меры. Да, собственно, встречи с Родионом Олеговичем не слишком тяготили его, и случались они не часто, два-три раза в год, чепуха. Зачем он вдруг заартачился? Ничего, пусть знают, что он уже в известной мере величина.

За два дня до Нового года американский «Локхид-Тристар» при посадке в Майами упал в болото. Погибли девяносто девять человек. Семьдесят семь покалечились, но спаслись.

Новый год Незримовы скромно встречали вдвоем на своей даче, а потом весь январь и февраль по вечерам Арфа училась вождению: они готовились купить себе машину. У Эола права имелись еще со времен покупки «индиго». Ньегес увлеченно продолжал работать над «Бравым солдатом». Жизнь била ключом.

21 февраля 1973 года ливийский «боинг» отклонился от курса, был сбит двумя израильскими боевыми самолетами и упал на Синайском полуострове. Погибли сто восемь человек.

Изумрудная двушка. ВАЗ-2102. Заднеприводный, с кузовом типа универсал. Шестьдесят две лошадиные силы. При желании заднее сиденье раскладывается, спинки передних сидений откидываются, и можно спать двум-трем человекам. Мечта любого автомобилиста семидесятых годов. И эту мечту Эол подарил Арфе на ее двадцатипятилетие. К тому времени они уже получили права и в свободное время знай себе наруливали по внуковским улицам и проселкам, наращивая водительский опыт, а двушка получила красивое прозвище Эсмеральда, что в переводе с испанского — Изумрудная.

Азербайджанец Чингис Юнус-оглы Рзаев плохо владел русским языком и совсем не знал никакого иностранного, но с этим весьма легким багажом знаний пытался поступить не куда-нибудь, а в институт международных отношений. Получив от ворот поворот, обиделся на советскую власть и решил эмигрировать во враждебный по отношению к Советскому Союзу Китай. 17 мая из Москвы вылетел Ту-104, он совершил посадку в Челябинске, затем перелетел в Новосибирск, далее в Иркутск, и именно здесь Рзаев сел на него, имея при себе пятикилограммовую самодельную бомбу. При подлете к Чите, конечной остановке маршрута, террорист приказал стюардессам, чтобы те передали экипажу требование лететь в ближайший китайский аэропорт. Среди пассажиров оказался милиционер Ёжиков, имеющий при себе пистолет Макарова. Двумя выстрелами в спину он смертельно ранил Рзаева, но тот успел привести в действие свою адскую машину, произошел мощный взрыв. Самолет разрушился на несколько крупных осколков, которые вместе с телами рассеялись на протяжении десяти километров. Погибли все восемьдесят человек невинных и один террорист.

— Здравствуй, отец.

— Что-то новенькое. «Отец»... — усмехнулся Незримов при виде Платона, стоящего у калитки их дачи. Такого роста, как он, только полноватый и лицом больше похож на мать. Обыкновенный студентик в клетчатой рубашке и серых техасах. И первая мысль: надо ему будет настоящие джинсы достать, сам Эол разгуливал в «супер райфлах»[14]. — А что там с баррикадами? Их уже разобрали? Помнится, ты был на другой стороне...

— Мама погибла.

— Как это?

— Она летела в этом самолете.

— В каком? — Незримов с минуту осознавал сказанное. — Который разбился под Читой?

— Да.

— А зачем она туда летела?

— На бабушкину свадьбу.

— Куда-куда?!

— Бабушку полюбил один военный. Тоже вдовец. Перетащил ее в Читу.

— Молодец, бабуля! Ты уверен, что... твоя мама... была там, в самолете?

— Надо ехать туда на опознание. Ты сможешь вместе со мной?

Так чешская писательница в последний раз вторглась в их жизнь. Незримов полетел в Читу. В полете отец и сын долго не разговаривали друг с другом, покуда Платон не сказал:

— Ты знаешь, в последнее время она как-то очень изменилась в отношении тебя.

— Вот как?

— Она даже сказала, что виновата перед тобой. Но она тебя очень любила и не могла простить измену.

— Не измену, а уход к другой женщине. К любимой женщине.

— Мне кажется, она хотела даже повиниться перед тобой за свои некрасивые поступки.

— Теперь ты уже считаешь ее поступки некрасивыми?

— Но я не осуждаю ее за них. Нисколечко не осуждаю.

Эол Федорович посмотрел внимательно в лицо сына и увидел некое родное выражение в этом лице. Но тотчас вспомнил о паспорте.

— А сам-то ты как удосужился сделаться Платоном Платоновичем? Ладно фамилию поменял на мамину. А отчество? Ты теперь получаешься сын самого себя. Так? Или я чего-то не знаю? Может, у тебя другой отец? И его тоже зовут Платоном?

— Нет. Ты мой отец.

— А по паспорту получается, что нет.

— При чем тут паспорт? Не в паспорте дело.

— Отчество Эолович не нравится?

— Не нравится.

— Ну знаешь ли...

Нашли размозженную голову с шеей и правым плечом. Эксперты-криминалисты сказали, что, вероятнее всего, Вероника Новак находилась в непосредственной близости от террориста и его бомбы. Более всего Эола Федоровича потрясало и удручало то обстоятельство, что через два десятка лет она взорвалась, как в «Разрывной пуле» и «Кукле».

«Do not squander time — that is the stuff life is made of» — «Не разбазаривай время — это тот материал, из которого сделана жизнь». Настенные часы с такой надписью они привезли из Голливуда, точь-в-точь как в «Унесенных ветром», только не солнечные, а обычные, со стрелками, и теперь эти стрелки показывали половину пятого. Странно. Когда Марта Валерьевна начинала смотреть «Голод», на них было четыре. А прошло как минимум четыре часа. Но и на парижских часах часовая стрелка в виде Эйфелевой башни сидела между цифрами 4 и 5, а минутная в виде стрелы указывала строго на юг циферблата. И в компьютере часы показывали полпятого. А самое главное, что на часах в кухне, куда Марта Валерьевна легко переместилась в пространстве, имелись часы с ярко-красной секундной стрелкой, и эта стрелка спокойно себе вышагивала в обратном направлении. Ну дела!

Именно эти два слова она произнесла, узнав сорок пять лет назад о гибели чешской писательницы:

— Ну дела!

О, тогда она стала в тупик, не зная, как расценить происшедшее. избавление от назойливого издевательства? Безусловно. Ибо за две недели до катастрофы в небе над Читой на дачный адрес пришло письмо, содержащее тоненькую брошюрку о вреде абортов, кричащую: «Ты, дрищуганка! У вас нет детей, потому что ты делаешь один аборт за другим!» Но внезапная гибель обрывала череду пакостей, и чешская писательница мгновенно теряла все свои прозвища, возвращая себе имя Вероники Новак, просто женщины, а не постоянного кошмара.

— А зачем ты поедешь туда? Там есть ее мамаша и мамашин новый муж... Надо же, она ведь им свадьбу испортила, вот ведь персонаж!

— Платон просит, чтобы я поехал с ним.

— Объясни ему, что в этом нет нужды. Впрочем, твое дело.

И он все-таки полетел туда. Даже дал денег на похороны. Хоронили в закрытом гробу на Старочитинском, где — совсем уж мистика! — нашлась могила Иржи Новака, отца Вероники. Оказалось, после лагерей он встретил другую женщину и доживал свой век с ней в Чите. Бывает же такое!

— Убийца! — сказала бывшая теща и плюнула бывшему зятю под ноги, будто это он привел в действие взрывное устройство.

Незримов посмотрел на фотографию с черной лентой, установленную в зале кафе, где проходили поминки, и невольно усмехнулся: Вероника Новак двадцатилетней давности, еще яркая красавица, пробы к фильму «Кукла». Трижды взорвалась: в «Кукле», «Разрывной пуле» и теперь в жизни. А ведь теща права, это он взорвал ее. Потомок богов развернулся и зашагал прочь, в тот же день улетел в Москву, проклиная себя за то, что и впрямь зря согласился на просьбу Платона, можно было ограничиться деньгами.

Арфа встречала обидными словами:

— Ну что, оплакал свою незабвенную?

— Зачем ты так? — сжал губы Незримов.

Эта ссора оказалась по продолжительности как протазановская «Пиковая дама»: почти полтора часа.

— Прости меня, Ветерок, и впрямь глупо ревновать к бывшей жене, к тому же разорванной в клочья.

— Я тебя понимаю. Зря не послушался тебя. И впрямь незачем было туда мотаться.

На деревянную свадьбу он построил по ее просьбе деревянную баньку, из которой по мосткам можно было выбегать и окунаться в пруду. Мечта!

Казалось, теперь можно не ждать очередных подлостей со стороны чешской писательницы, но ее призрак продолжал витать, о ней говорили, пытались ее простить, снова ненавидели, вспоминая ее изобретательность в пакостях, и даже свалили на нее вину за то, что Госкино не одобрило затею с экранизацией Гашека: ведь на чешском же материале!

Незримов и Ньегес снова оказались на мучительном перепутье, их идеи не встречали одобрения, а главное, отовсюду почему-то исходил необъяснимый холодок. Даже от Герасимова и Макаровой. И грех жаловаться — нахватал благ советской цивилизации выше крыши.

Летом вдруг объявился Платон. С однокурсницей. Понятное дело, эта Таня заинтересовалась, кто его отец. Да ты что! а почему ты Новак? а познакомь! ну познакомь! И пошло-поехало, сначала зачастили, потом и вовсе приехали пожить до осени. Арфа в ужасе, Эол в недоумении. Таня выражала сплошные восторги, Платон вел себя на грани хамства, едва сдерживался. Покуда не взорвалась хозяйка дачи:

— Платон Платоныч, вы бы хотя бы раз мне спасибо сказали, а то сплошное «угу» да «угу», как филин какой-то. Когда вас спрашивают, добавить ли еще супу, надо говорить не «угу», а «сделайте одолжение, силь ву пле».

— А я вообще-то не у вас в гостях, а у отца, — взвился тот в ответ.

— У отца? Простите, вы у нас кто по паспорту? Платон Платонович Новак? У нас здесь есть Эол Федорович Незримов, а никакого другого Платона Новака не имеется. И к тому же я тут равноправная хозяйка усадьбы.

Опешив, Платон воззрился на отца. Потомок богов молча бледнел, сжав губы.

— Отец, скажи ей!

— Не ей, а Марте Валерьевне! — пришло в действие второе взрывное устройство. — Которая целиком и полностью права. Ты ведешь себя неучтиво. Так, будто мы у тебя в неоплатном долгу.

— А, так ты хочешь сказать, это я у тебя в неоплатном долгу? Танька, вставай, что сидишь!

— Скатертью дорога!

Когда Платон Новак с девушкой убрались восвояси, Марта Валерьевна с иронией произнесла:

— Может, не надо было так? Сын все-таки.

— Сын, да не сын, — буркнул Эол Федорович. Потом кинулся к жене, стал осыпать ее лицо поцелуями. — Прости меня! Мне так стыдно за него. Точно так же, как было стыдно за его мать, когда она...

— Знаешь, как это называется, когда стыдно за другого? Испанский стыд.

— А откуда такое выражение?

— Хрен его знает. Но наши дипы часто им пользуются.

Вскоре умер второй сосед-ский — Исаковский, один за другим ушли оба сердечных друга и соперника: поэт-поэт и поэт-песенник. Александр Трифонович скончался на другой своей даче, в Пахре, Михаил Васильевич — дома в Москве, а все равно сошлись вместе на одном и том же седьмом участке Новодевичьего кладбища, в двух шагах друг от друга, чтобы перестукиваться: мои стихи не поют, зато они лучше; а мои, может, и похуже твоих, зато их вся страна поет; я хоть и не Герой Соцтруда, зато за мной вся интеллигенция; а я Герой Труда, и на интеллигенцию мне на...

Эол и Арфа на похороны автора «Катюши» поехали. на поминках долго висела мрачная туча, пока Незримов не рассказал анекдот:

— Не знаю, правда или нет, но когда Хрущев начал кампанию против Церкви, от Михаила Васильевича тоже потребовали антирелигиозные стихи. Он нахмурился и говорит: диктую, записывайте: «Попы сожгли родную хату, сгубили всю ее семью...» И его оставили вне антирелигиозной дури.

В августе произошло второе возвращение блудного сына:

— Приношу свои извинения, был не прав. И вы, Марта Валерьевна, меня извините.

— Ладно, что с тобой делать. Ужинать будешь?

— Угу. То есть сделайте одолжение. Силь ву пле.

— Глядите-ка, запомнил!

И как-то все заладилось гораздо лучше прежнего, посмеивались друг над другом: кто старого помянет, тому в глаз, а кто у нас старый, когда все молодые? И Таня вскоре появилась, а в августе стали готовиться к предстоящему дню рождения Платона, даже когда Незримов посмеялся, что отныне можно будет алименты не выплачивать, сын нахмурился, но сдержался. И сказал:

— Я теперь сам буду хорошо зарабатывать, мне там кое-какой приработок предложили.

— Ладно тебе, учись, главное профессию получить, а деньгами поможем. Кто-то же должен, наконец, добиться, чтобы самолеты перестали биться.

И все равно, стервец, постоянно щипал жену отца воспоминаниями о своей мамаше: вы б знали, как моя мама сама кнедлики[15] готовила; вы б знали, как моя мама суп из капусты с тмином; вы б знали, как моя мама свиную рульку; вы б знали, как моя мама пела...

— Это уж ты загнул, петь она никогда не умела, и голос у нее...

— До твоего ухода не умела, а потом знаешь как научилась. Закачаешься!

— А на аккордеоне она хорошо играла?

— Зря смеетесь, Марта Валерьевна, она как раз начала брать уроки аккордеона, да вот...

И надо было делать скорбное лицо, надо было терпеть незримое присутствие чешской писательницы. Как же все хорошо протекало, когда она еще не полетела в Читу на мамашину свадьбу. уж лучше бы продолжала забрасывать своими сочинениями всех видов, включая экскрементальные, лишь бы не терпеть этого ее отпороска, эту свиную рульку.

— А салат «Цезарь»... У-у-у! Никто так не сможет, как она. До чего же лагодне!

— Как-как?

— «Вкусно» по-чешски.

— А вы что, с ней и чешский учили?

— А как же, ведь мы чехи с ней. Сме чещи. Знаете, какой у нас, чехов, красивый гимн? Начинается со слов: «Где мой дом? Где мой дом?» Вот послушайте. — И он запел, старясь не фальшивить:

Кде домов муй? Кде домов муй?
Вода хучи по лучинах... —

Но сразу сфальшивил и сбился.

— Так может, тебе в Чехословакию? — с явной надеждой на положительный ответ спросила Марта Валерьевна.

— А что, я мечтаю, — не слыша издевки, кивнул Платон Новак. — Говорят, Прага самый красивый город на земле.

— Мы там были с Эол Федоровичем не раз. Париж красивее.

— Париж — банально. Я собираю открытки с видами Праги. Закачаешься!

— Эол Федорович, вы не могли бы нам с Платошей организовать поездочку? — Таня уже тоже начинала качать права.

— Простите, Таня, — вместо ответа спросил Незримов, — а ваши родители знают, что вы уже, так сказать, живете с молодым человеком и все такое?

— А что тут? Я, в отличие от него, уже совершеннолетняя. Сейчас, Эол Федорович, нравы другие, не то что у вас раньше.

— По миру шагает сексуальная революция, — добавил Платоша.

На даче им предоставили дальнюю комнату, но и оттуда доносились характерные звуки юношеских любовных утех.

— Таня, а вы тоже чешской национальности?

— Нет, я целиком руссиш швайн. Но полностью поддерживаю чехов.

— А их надо в чем-то поддерживать?

— Разумеется. В их справедливой борьбе за независимость.

— Независимость? От словаков?

— Не будем об этом. Вы же сами все прекрасно знаете, — понижая голос, сказала Таня, а Платон, закатив глаза, произнес по-чешски:

— Независлость.

Ночью Марта Валерьевна шептала:

— Боже, как они оба глупы, что он, что она. Уж извини...

— Да ладно, думаешь, я не вижу? Глупы беспробудно. И это мой сын! Постоянно испанский стыд испытываю. Точнее, чешский.

— Хорошо хоть, сороковой день в июне прошел, а то бы он нас заставил отмечать.

— Муй ему! Как там в его гимне поется.

— Ёлкин! Как не стыдно!

На день рождения Незримов подарил сыну настоящие «Супер райфл», такие же, как носил сам.

— О, клёво! — грустно обрадовался Платон, так, будто ожидал десять пар таких, а получил только одну.

Тринадцатого августа был понедельник, перенесли на воскресенье девятнадцатого. приехали однокурсники, а главное, на что больше всего рассчитывал именинник, его старые друганы Игорь Громыко и Володя Ильинский, причем Володя со своим прославленным отцом Игорем Владимировичем, его дача располагалась прямо напротив Орловой и Александрова, и Незримовы нередко раскланивались с легендой советской кинокомедии, неповторимым Тапиокой, Бываловым и Огурцовым.

— Вы зря не снимаете комедий, — сказал он Незримову. — У вас получится. Вы очень тонко-остроумный человек.

— Всю жизнь мечтаю снять комедию и позвать вас в ней сыграть, — отозвался любезностью хозяин дачи.

Платон как-то с самого начала показывал себя гостям в роли хозяина дачи:

— Пруд чистый. Это, конечно, не Махово езеро, но мы здесь купаемся. Дачу мы построили как у Орловой.

— Это, конечно, не дворец Ксанаду, но мы здесь живем, — съязвила Марта Валерьевна.

— Познакомьтесь, ребята, это Марта Валерьевна, супруга моего отца.

Несмотря на его пренебрежительный тон, все кинулись расшаркиваться перед ее талантами, ее радиоголосом, ролью Ляли Пулемет, ах, почему вы больше нигде не снимаетесь? а правда, что вы предпочли стать дипломаткой, а не актрисой? Она искренне хохотала:

— Впервые слышу такое классное слово — «дипломатка»! Как «свиноматка». Или «пчеломатка».

— А это мой отец, Эол Федорович.

— Он, конечно, не Орсон Уэллс, но мы с ним живем, — вновь съязвила Марта, уже не сомневаясь, что сегодня они окончательно и бесповоротно разругаются с Платоном Новаком, избавятся от него если не навсегда, то надолго.

— А зачем мне быть Орсоном Уэллсом?

И снова ахи и охи: вы такой выдающийся режиссер, мы смотрели все ваши фильмы: «Голод», «Страшный портрет», «Женитьба Димы Горина»...

— Не женитьба, а карьера, и это не мой фильм, а Мирского и Довлатяна. Вы сначала будете купаться, а потом за стол или наоборот?

— За стол! За стол! — командовал Новак.

Но прежде чем начать пир, слушали принесенную Володей Ильинским свежую пластинку «Темная сторона Луны», и Незримову так понравилось, что загорелся некоторые мелодии использовать в очередной ленте. Он уже знал про «Пинк Флойд» по музыке к недавнему фильму Барбе Шрёдера «Долина» и альбому «Скрытая облаками». В последнее время потомок богов увлекся новой западной музыкой, ему дико нравились диски «Дип Пёрпл» и «Юрай Хип», которыми снабжал Ньегес: у испанца открылся какой-то канал через родственников, живущих в Европе. И молодежь страшно удивилась, что представитель не их поколения так разбирается в ультрасовременной музыке стиля тяжелый рок. Помня битломанию Володи, Незримов даже выразил пожелание, чтобы «Битлз» снова воссоединились, хотя ему нравилось у них далеко не все, но Володя горестно сожмурился:

— Эти ребята расстались навсегда.

Марта старалась держаться поближе к Платону, нарываясь на драку. За лето сын чешской писательницы ей осточертел, и этот первый его день рождения с ними должен стать последним. С годами поумнеет, тогда сделайте одолжение, силь ву пле, а сейчас она чувствовала, что их райское счастье не доживет до сентября, Адам и Ева, горестно стеная, низвергнутся в юдоль печали и слез. Так-так, мы, кажется, уже назюзюкиваемся, не подлить ли вам, Платон Платонович? Имея за плечами уже несколько европейских языков, она без труда быстро освоила некоторые азы дорогого его сердцу наречия:

— Хтели бисте виц водки, пане Новак?

— Чего-чего? А, водки? Сделайте одолжение! У нас, ребята, с женой моего отца прекраснейшие отношения. Она очень хорошая. Давайте выпьем за пани Марту!

— Про здрави пани Марты! — с ядовитым смехом воскликнула хозяйка дачи.

Незримов смотрел на жену и уже все понимал. И не собирался вмешиваться. Ему тоже осточертел родной собственный сын, о воссоединении с которым он так долго мечтал, что сия мечта уже саму себя съела. Лучше помогать материально, иногда встречаться, заботиться, но жить под одной крышей... Увольте!

— А вы тоже у нас в Ларисе Терезе учитесь? — спросила Марта сына Ильинского.

— Где-где?

— Так у нас вахтерша говорила вместо Мориса Тореза.

— Смешно. Да, учусь. Четвертый курс окончил.

— Четвертый раз кончил? — несло в пропасть Платошу.

— Четвертый окончил.

— Я ненамного вас старше, — улыбнулась хозяйка дачи.

— Володька, ты ей нравишься. Отец! Между ними намечается, будь осторожен.

— Платяня, — испугалась сожительница Новака, — тебе надо в пруду поплавать, а то ты уже плывешь.

— Изысканный каламбур! — оценила Марта Валерьевна. Среди всей Платошиной гоп-компании она выглядела старшей мудрой сестрой, воспитавшей их всех после смерти родителей. — Друзья! Выпьем еще за Платона, и пусть он споет нам чешский гимн!

Новак не стал петь гимн, но бомба замедленного действия уже погрузилась в его недра. Хозяйка дачи неуклонно подливала ему разные напитки под видом своего великодушия к пасынку. Даже бехеровку заранее для такого случая припасла. Подвыпившая молодежь пустилась танцевать под пластинки, принесенные Володей и имевшиеся в фонотеке Незримовых: под «Битлз» и «Дип Пёрпл», под «Криденс» и Элвиса Пресли и даже ради уважения к родному Отечеству под недавно выпущенный сингл «Цветов»: «Поздно мы с тобой поняли, что вдвоем вдвойне веселей. Даже проплывать по небу, а не то что жить на земле», — и, кружась с женой в танце, Эол Федорович еще сильнее любил ее через эту песню, перед лицом угрозы их семье в лице Платона Новака. А тот лихо отплясывал, в медленном танце без стеснения целовался с Таней, потом перепутал ее и целовался с другой, Таня закричала, что уходит, но ушла только на берег пруда и там сидела Аленушкой, покуда Платоша не бросился плавать в пруду и брызгать в нее живой водой:

— Не злобься! Кому говорю, не злобься!

Потом он долго и фальшиво пел про дом муй и еле-еле дотянул до финала первой строфы, вопя петухом:

— Земе ческа домов му-у-уй! Земе ческа домов муй! Мой дом — Чехия! Ческа! Ческа! До того!

— Слушайте, он никогда раньше не был таким чехом, — смеялся Игорь Громыко, отцу которого, как министру иностранных дел СССР, подчинялась хозяйка дачи.

— Откуда такое чехонте? — удивлялся подвыпивший Ильинский-старший.

— Эол Федорович, — строго сказала Марта Валерьевна, — пора бы вашему сыну баиньки. Гимн пропет, Чехия спит.

— Вижу, — хмуро ответил муж и попытался как-то отвлечь сына от чешского национального самосознания к общемировому: — Платон Платоныч, вам бы прилечь, дорогуша...

Но национальное возобладало над мировым:

— Р-руки! Руки прочь от Праги! Руце мимо Прагу! Гляньте на этого челоэка! Такие, как он, задушили Пражскую весну! Пражске яро! Это реж-сер Незримов. Он издевался над моей матр-рью. Только за то, что она была чешшш... — И далее все в полном согласии с уже известным философским учением его покойной мамаши.

Потомок богов терпел, накаляясь, до тех пор, пока не была задета честь жены:

— Посмотри на свою нынешнюю, папаша! На эту Марту Апрельевну. Ни кожи ни... — Отцовская пощечина оторвала последнее слово.

Таня взмолилась, чтобы Эол Федорович отвез их в Москву. бунтовщика усадили в его собственное «индиго», которое он отныне, с достижением совершеннолетия, вполне мог водить сам, и по пути из варяг в греки злой и страшный душитель Пражской весны от души порадовался, что заблеванию подверглась не Эсмеральда, а несчастное «индиго», уже изрядно обшарпанное. Пусть сам отмывает. Или эта глупышка Таня, которая сильнее всех переживала, боясь навсегда потерять своего возможного будущего свекра, известного во всем мире киношника. Ближе к Черемушкам чех заснул, и Эол вместе с девушкой затащил хлопца в квартиру, в которой не был уже целую вечность. Здесь почти все оказалось по-старому, та же мебель, что когда-то он покупал вместе с Вероникой, прибавилось безделушек и, разумеется, всякой чехотни: плакатов про Пражскую весну, вымпелов с синим треугольником при белом и алом крылах, фотографий, среди которых Эол Федорович узнал остроносого Александра Дубчека, лохматого Милоша Формана, Ярослава Гашека с лицом, похожим на кнедлик, и все ту же пышногрудую красавицу, удивительно напоминающую Аниту Экберг, о которой пьяный совершеннолетний всхлипывал, укладываясь в постельку:

— Мама... Мамочка... Драга маминка!..

И стало так жалко и его, и оторванную голову, и даже задушенную Пражскую весну, что из глаз выкатились две слезы, и он поспешил убежать от этой жалости куда подальше, дабы поплакать в такси, но у подъезда рядом с «индиго» его ждала Эсмеральда: оказывается, Арфа Валерьевна помчалась следом, дабы отвезти мужа обратно. Всю дорогу они грустно молчали о том, что, по всей видимости, на смену чешской писательнице пришло молодое поколение, дабы жизнь медом не казалась. Лишь однажды Арфа усмехнулась:

— Остроумно этот стервец назвал меня. Марта Апрельевна.

А когда приехали на опустевшую дачу, она мудро произнесла:

— Да не робей за Отчизну любезную, вынес достаточно русский народ, вынес и эту дорогу железную, вынесет все, что Господь ни пошлет.

Продолжение следует.

 

[1] Oh yes be chill! — Расслабься! (англ.)

[2] Нея Марковна Зоркая — советский и российский кинокритик, киновед, историк кино. Одна из авторов Большой Российской энциклопедии.

[3] Увраж — роскошное, богато иллюстрированное художественное издание большого формата (обычно состоящее из гравюр). Здесь — выдающееся произведение кинематографа. — Примеч. ред.

[4] ГСРК — Главная сценарно-редакционная коллегия при Госкино СССР.

[5] Тартан — это клетчатый орнамент, состоящий из горизонтальных и вертикальных полос, а также прямоугольных областей, заполненных диагональными полосками. Тартан является классическим узором для Шотландии. — Примеч. ред.

[6] Носферату — имя одного из знаменитых вампиров. Также используется и как синоним вампира вообще. — Примеч. ред.

[7] Фраза приписывается чешскому реформатору, герою национально-освободительного движения Яну Гусу. — Примеч. ред.

[8] Tibi omnia dabo (лат.) — вы все отдаете.

[9] ВХУТЕМАС — Высшие художественно-технические мастерские.

[10] Лентикулярные облака — это редчайшее природное явление, которое можно наблюдать между двумя слоями воздуха либо на гребне воздушной волны. Внешне облака напоминают блюдца, блины, летающие тарелки (НЛО). — Примеч. ред.

[11] Фрэнсис Мэлвин Рогалло — американец польского происхождения — воскресил забытые проекты, рожденные 500 лет тому назад в Европе великим итальянцем Леонардо да Винчи. В многочисленных эскизах, созданных рукой этого художника и ученого, впервые появились очертания крыла, напоминающего современный дельтаплан, были даны теоретические обоснования. Когда в 1948 году Фрэнсис Мэлвин Рогалло подал заявку на изобретение, впоследствии названное его именем, он и не подозревал, что способствует решающему шагу в осуществлении извечной мечты человека — летать с помощью крыльев. — Примеч. ред.

[12] Клакёр (фр. claqueur, от фр. claque — хлопок ладонью) — профессия человека, который занимается созданием искусственного успеха либо провала артиста или целого спектакля.

[13] Shame on you (англ.) — позор тебе.

[14] Super Rifle — культовая марка итальянских джинсов. — Примеч. ред.

[15] Кнедлики (knedlíky) — один из самых противоречивых продуктов чешской национальной кухни: отварное изделие из теста или картофеля. — Примеч. ред.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0