Эолова Арфа

Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза. Автор романов, по­вестей, рассказов, статей, кино­сценариев.
Лауреат премии Московского правительства, Бунинской, Булгаковской, Патриаршей и многих других литературных премий. С 1994 года А.Сегень — постоянный автор журнала «Москва».

Глава двенадцатая

Тина

— Да, Ветерок, было у нас такое времечко. Не хочется вспоминать.

На экране «Лицо человеческое» испустило дух в виде надписи «Конец фильма». Марта Валерьевна витала по комнате, с тоской воскрешая тот день, к которому они пришли тогда от слезоточивого полета мишки олимпийского, почти год продираясь через тернии обрушившихся бед и нелюбви.

Развод им назначили на одиннадцатое июня, как раз накануне тринадцатой годовщины свадьбы. Они сидели в полутемном коридоре, нервно похихикивая:

— Тринадцатой не бывать!

— Ну и ладно. Зато кончится вся эта волынка. Любит — не любит, плюнет — поцелует.

— К сердцу прижмет — к черту пошлет.

— Ты тверд в своих намерениях?

— Как каменный гость. А ты?

— Как царица Медной горы.

— Ну и ладно. Пожили мы с тобой хорошо, пора и честь знать. Тебе только тридцать три, укатишь в свой Париж, найдешь кого получше, чем режик-недорежик.

— Да и тебе еще полтинник, в самом расцвете сил. Кончится творческий застой. Появятся молоденькие актрисульки. Жизнь продолжается, Ёлочкин!

Как же они скатились и докатились до этого? Да как-то само собой покатилось. И вот — развод. У нее противно ныло внизу живота. У него отвратительно скулило в прямой кишке, как в детстве, когда тебя окружит толпа хулиганов. У обоих скреблось в душе ожидание казни. Но ни он, ни она не хотели пути назад. Уж очень все стало плохо после улёта мишки, следом за которым улетел их Толичек. Не сбылось окончание четвертой новеллы «Муравейника», мальчик выбрал не приемных хороших родителей, а проблемного родного папашу. Ну как же так-то?! А вот так, братцы, не умеете вы кровать застилать как следует.

— Понимаете, у вас все и без меня хорошо. А ему плохо. Человеку нужна поддержка. И я не могу его бросить в такую минуту, — так по-взрослому говорил с ними десятилетний паренек. — Видите, не зря я не стал менять фамилию и отчество. Вы не бойтесь, я буду вас постоянно навещать. Вы для меня свет в окошке. Вы такие хорошие! Только не ссорьтесь, пожалуйста.

Он переселился в Электросталь, там пошел в четвертый класс, иногда наведывался, но все реже и реже. И все стало совсем плохо. Они ссорились почти каждый день. В МИДе Марта Незримова дала понять, что готова вновь рассмотреть предложение о работе за границей. Узнав об этом, Эол Незримов рассвирепел:

— Скатертью дорожка! Будем жить как Высоцкий и Влади. Мы, знаете ли, в Париже нужны как в русской бане пассатижи. Ле рюссом быть не желаю!

С осени олимпийского года Марта то и дело стала по нескольку ночей ночевать у родителей в Москве. Потом он ее ловил и уговаривал вернуться. Неделя, другая — и она вновь на Соколиную Гору. Отношения стали подобны наскучившему фильму, где режиссер не знает, как выскочить к развязке и финалу. И кино опротивело потомку богов. Сам он не знал, что снимать, Ньегеса под рукой недоставало, а на экранах шло сплошняком какое-то тошнотворное. Гайдай выпустил «За спичками», советско-финляндскую мутоту, и Незримов испугался за него, что иссяк великий мастер кинокомедии; не нравилась и «Юность Петра», выпущенная Аполлинариевичем, с которым виделись редко и мимолетно; все какие-то «Петровка, 38», «Огарёва, 6», «Мы, нижеподписавшиеся», надрывные «Не стреляйте в белых лебедей!». Четыре года назад потомка богов восхитили «Подранки» Николая Губенко, а теперь новый его фильм «Из жизни отдыхающих» показался пижонским, фальшивым. По телику шел бесконечный «Шерлок Холмс» с очаровательным скрипучим Ливановым, но и это раздражало Незримова. Во всем его тошнило, как после отравления любая еда кажется отвратительной. В нем родилось какое-то чеховское разочарование жизнью, мерехлюндия[1], как определил сам Чехов в рассказе «Актерская гибель», застой, как назовут вскоре начало восьмидесятых годов в России. Кругом виделось предательство, недочувствие, недолюбовь. И сплошная лживопись. Бросился перечитывать Чехова в поисках сюжета. У Бунина в его сочинении «О Чехове» среди произведений, которые Бунин считал лучшими у Антона Павловича, увидел ни разу не читанную «Тину», сразу понравилось само слово, так хорошо ложащееся в название чего-то, что томило его сейчас, а когда прочитал сам рассказ, вспыхнул желанием экранизировать. И конечно же сразу мордой об стол: антисемитизм! Да какой антисемитизм? Сусанна, конечно, хитрая еврейка, а наши-то дураки, что позволяют себя так дурачить и водить за нос. Почему не антирусизм? Разве глупец не виноват, что его так легко облапошивают?

К пятидесятилетию Незримов ожидал большую премию, но не дали ни Ленинку, ни Государыню. Не дали и народного артиста РСФСР, которого в том же году получил Тарковский, считающийся уже полузапретным. Где справедливость?! Герасимов при встрече шепнул:

— Это тебе твой испанец аукнулся.

Но как-то не верилось, что режиссер должен отвечать за своего сценариста. Еще была надежда получить если не Героя Соцтруда, то орден Ленина. Не дали ни Гертруду, ни Картавенького, ограничились Трудовичком, хотя и его могли заныкать. Но что ты хочешь, Ёлкин? Конечно, у Герасимова три Картавеньких, но первого даже он получил после пятидесяти, а Гертруды Аполлинариевич удостоится уже под свои семьдесят. Не борзей, Ветродуюшко.

А как не хотелось ему отмечать пышно свой юбилей! Он вообще ненавидел в свои дни рождения устраивать всеобщие сатурналии. Выставишь богатое застолье — скажут: зажрался, сволочь; поскромничаешь — скажут: жлобяра. И все же пришлось раскошеливаться и накрывать столы в Доме кино, а потом на даче. И все его воспевали и расхваливали, одни искренне, другие фальшиво, но и от тех и от других мутило. Жена с середины декабря терпела все его подколки и не шла на конфликт, не убегала на Соколиную Гору, стала елейно ласковой: Ветерок, Ёлочкин, Эолушка, муж милый. Торжества в Доме кино удостоили своим посещением все киты советского кинематографа, на дачных сатурналиях просверкнули все звезды. Не приехали с мужьями и детьми сестры Елена и Эллада, не привезли маму — Варвару Данииловну Незримову, в девичестве Калашникову, она попала в больницу с гипертонией. Но зато явились Толик со своим папашей и Платоша со своей Лизонькой — гляньте, какая идиллия! И Марта Валерьевна была прямо-таки Вареньевна — всех окружала вниманием и лаской, что особенно нелепо смотрелось в применении к Платоше, коего она всегда ненавидела. Ах, когда вы, деточки, нам внучков подарите? Эол Федорович ждет не дождется. С чего это она взяла? Никаких внучков он пока не жаждет, ему вообще начхать на них. И внутри он злился, тонкой своей интуицией прозревая, что она словно готовит ему счастливое будущее без нее, но с усмиренным Платоном и какими-то там сопливыми внуками. Богатырев хвастался своими производственными успехами, говорил, как хорошо им живется с обретенным сыном, Толик чувствовал себя превосходно и вскоре грозился вернуться на лед. Обещал почаще приезжать в гости. Ньегес звонил из Испании...

Утром после юбилея Незримов проснулся на даче один, шастал по комнатам, пытаясь вспомнить, чем все вчера кончилось, как и почему произошло очередное бегство жены, похмелялся пивом, мечтая, чтобы хоть кто-нибудь вчера напился и завалялся где-нибудь под кроватью. И что вы думаете? Таковой действительно обнаружился, но совсем не подходящий — молодой алкаш Сашка Кавалеров, он же Мамочка из «Республики ШКИД», Шпынь из «Начальника Чукотки». Каким-то неэоловым ветром его занесло сюда. Извлеченный на свет Божий, он стал допивать из бутылок остатки и жаловаться, что у кошки четыре ноги, а его перестали приглашать режиссеры.

— А ты бы не пил до усёру, — грубо ответил ему потомок богов, изготавливаясь придать Кавалерову ускорение.

— Ёлкин, почему ты меня не хочешь снимать? Я, между прочим, тоже играл про блокадный Ленинград в «Балтийском небе».

— Слушай, ты, шпендик! Какой я тебе Ёлкин? Я лет на тридцать тебя старше.

— На двадцать.

— Да какая разница? Я — деятель киноискусства, а ты — киношная шпана. Давай намахни еще и катись отсюда.

Но пришлось еще долго искать гитару этого хмыря, Кавалеров попутно продолжал накачиваться, вспомнил, что гитару он оставил вчера у какого-то Проходимыча. Эол втащил его в Эсмеральду, отвез на станцию, купил билет и впихнул в электричку, иначе бы не отделаться. Хотел было ехать на Соколиную, но вдруг подумал: о одиночество, не ты ли мой кумир? И трое суток квасил на даче в полном одиночестве, не отвечал на звонки, ждал, что она сама прискачет, само прояснится, что случилось тогда, будет собирать вещи, потом он повалит ее и, овладев, исторгнет из этого музыкального инструмента страстные и прекрасные мелодии.

Она приехала накануне Нового года и спросила:

— Ну как?

— Что как?

— Побыл один?

— Побыл. А что произошло?

— Ничего, все хорошо. Просто, когда все уехали и мы остались вдвоем, ты сказал: «Как же хочется побыть одному!» Уснул, а я уехала. Насладился одиночеством?

— И ты вот так взяла и бросила меня?

— С уважением отнеслась к твоим желаниям.

— За это иди сюда ко мне немедленно!

И все вроде бы наладилось. Но не надолго. Новый год, как всегда, встречали с тестем и тещей, которые по-прежнему были на четыре года старше своего зятя, и никакой разницы в возрасте между ними тремя не ощущалось. Приперлись и Платоша с Лизушей. Толик впервые встречал Новый год с родным отцом в Электростали, но 1 января парочка тоже приехала. По телевизору показывали «О бедном гусаре замолвите слово» — новый телефильм Рязанова, и все принялись кудахтать, а Эол не выдержал:

— Да вы что! Фальшивейшая клоунада! Или вы издеваетесь надо мной?

— Ничуть, — сказала теща. — По-моему, очень сильное кино.

— Виктория Тимофеевна! — взбеленился Незримов. — Вот, ей-богу, лучше помолчите. Вот при мне не надо таких слов. О фильме, позорящем имя создателя «Берегись автомобиля».

— Я вообще могу уехать, — обиделась та.

— Мама! — бросилась гасить конфликт Марта, но потомок богов так распалился, что выпалил:

— Не задерживаю.

И они укатили всей своей обиженной стайкой — Валерий Федорович, Виктория Тимофеевна и Марта Валерьевна, а Эол Федорович глупо остался наедине с Платоном и Лизой.

— Зря ты так, папа, — сказал прирученный сын. — Они, по-моему, хорошие люди.

— Вообще говоря, как проведешь первый день Нового года, так и весь год, — сказала Лиза.

— Значит, так тому и быть.

— А над чем вы сейчас работаете, Эол Федорович?

— Ни над чем.

— Как так?

— А вот так. Художник иногда имеет право ни над чем не работать. Не хочу. Надоело. Да и вы, деточки, ехали бы домой. Отдохнуть мечтаю.

И вечером он в одиночестве смотрел «Старый Новый год», впервые показанный по телевизору, и все так не нравилось, что разрывало внутренности, хотелось влить в себя все имеющиеся запасы алкоголя и умереть от безысходности, от нахлынувшей со всех сторон бездарщины, лживописи, ипохондрии, мерехлюндии, тины. И лишь спасительная идея не дала человечеству потерять выдающегося кинорежиссера: а что, если не по Чехову, а о самом Чехове? Помнится, Юткевич лет десять назад снял «Сюжет для небольшого рассказа» с блистательным актерским составом: Коля Гринько — Чехов, Марина Влади — Лика Мизинова, Ия Саввина, Ролан Быков, Евгений Лебедев, Юрий Яковлев... А фильм получился картонный.

Идея закрутилась, и он стал перечитывать все о Чехове, а на Соколиную Гору отправился не столько в жажде вернуть жену, сколько ради того, чтобы не мучиться ее изгнанничеством. Букеты цветов, шампанское, конфеты, икра, крабы, сдержанные, но убедительные извинения, да и ты нас прости, что не прислушались к твоему мнению, все-таки ты лучше нас понимаешь кино, а фильм и впрямь пустоватый, вот и прекрасно, верните мне мою беглянку и давайте все расцелуемся.

Арфа вернулась к Эолу, но грустная, задумчивая и в первую же новую ночь на даче после радости воссоединения печально произнесла:

— И все-таки между нами разладилось.

— Да? И что ты предлагаешь?

— Может быть, гостевой брак?

— Это еще что такое?

— Когда то вместе, то порознь, не дожидаясь скандалов.

— Париж?

— Да вроде бы наклёвывается.

— Что ж, можно попробовать. Как у Антон Палыча с Триппер-Чеховой.

— Какой ты стал грубый, Эол, того и гляди, материться начнешь.

— Прости. Нет, не начну. Не терплю. Я, знаешь ли, задумал биографический фильм. О Чехове.

— Что ж, флаг тебе в руки. В том смысле, что я обеими руками за.

На Соколиную Гору до своего очередного дня рождения Марта Валерьевна тогда уезжала еще два раза и оставалась там по неделе, покуда он вновь не приезжал с повинной головой, и миротворец-тесть первым прятал меч в ножны, а за ним теща, а за тещей жена. В марте Марте исполнилось тридцать три.

— Возраст Христа, — сказал Незримов. — Хорошее название для фильма о Христе. Если бы Данелия не снял свои «Тридцать три».

С Георгием Николаевичем с прошлого года сдружились крепко, сначала они были у него на пятидесятилетии в августе, потом он у них на даче на пятидесятилетии Эола. Чудеснейший человек.

— Гия, сколько ни смотрю «Мимино»... — признавался Эол Федорович. — Вот я не грузин и не еврей, но когда там Валико по телефону разговаривает с Тель-Авивом и на другом конце трубки Исак плачет, я тоже плачу.

— И я реву, — поддерживала мужа Арфа.

В другой раз Незримов открыл Данелии свою страшную тайну, и Гия, ничуть не смутившись, улыбнулся:

— А я давно о таком знаю. Думаешь, почему у меня в фильмах никто не погибает?

— Ни в одном?

— Ни в одном.

— А ведь и точно. Даже боцман этот... Росомаха... Гениальный Борис Андреев. «Путь к причалу». Там так и непонятно, умер он или нет. Ударил в колокол и — понимай как хочешь.

— В рынду.

— Ну да, корабельный колокол.

— А знаешь, откуда такое смешное название? Петр I морской устав с английского переписал, и, когда следовало бить в колокол, нашим приходилось по-английски кричать: «Ring a bell» — «Бей в колокол», а они на наш лад переделали: «В рынду бей», так и появилось слово «рында». На кораблях. А в древности рындами были оруженосцы и телохранители царя.

Гия говорил о себе, что у него отец грузин, мать грузинка, а сам он русский грузин. И про русских говорил «наши», а не «русские».

В начале восьмидесятых у Данелии и Незримова одновременно наступили кризис и мерехлюндия, обоих охватило чеховское состояние непонятной безысходности. Пятьдесят, а что дальше? И у обоих разлад в семьях, только у Гии из-за появления любовницы, к которой он все не решался уйти от своей Любы, а у Эола непонятно отчего. Оба бесились и раздражались. Гия задумал следующий фильм об этом: как мужику в сердце попал осколок кривого зеркала и он стал во всех видеть подлецов, негодяев, карьеристов, взяточников, лицемеров. Эол медленно осваивал огромное пространство жизни и творчества великого русского прозаика. Во время очередной ссоры Марта обожгла:

— По чешке своей соскучился? Она давно сгнила.

— С какой это стати?

— Ну, раз про Чехова.

— Ах вот оно что! Ну ладно, не буду про Чехова, раз у тебя такие ассоциации. Идиотские.

— Нет уж, нет уж, товарищ гений, снимайте про что хотите, только меня оставьте в покое.

13 марта Данелия приехал к ним на дачу не с Любой, а с Галей, на четырнадцать лет его моложе. Своеобразные смотрины. Любу Эол считал хорошей, но глупой. К тому же она была на девять лет старше Гии и в свои шестьдесят при нем уже как мамаша при сыне. Галя Юркова отличалась от нее свежестью и проблесками ума.

— А кого возьмете на главную роль?

— Юру Яковлева. Сам бы хотел сыграть, да ростом не вышел.

— Яковлев больше комедийный актер, — возразила Галя.

— Нет, в нем все в равной мере. Как в Чехове. И как в фильмах Гии. Гениальное смешение светлых и ясных тонов с темными и серыми. Плетение смеха, радости, веселья с печалью, грустью, иногда бедой. «Мимино» — один из лучших фильмов мирового кино.

— А Гия считает своим лучшим «Не горюй!».

— Это потому что Феллини похвалил. Ему понравилось, что там грузины на итальянцев похожи.

— А почему ты жену больше не снимаешь? Она у тебя очень талантливая, — упрекнул Данелия.

— Сама не хочет. Ей дипломатический статус не позволяет. Она у меня там инкогнито обязательно какую-нибудь женскую роль озвучивает. Мои актрисы это называют незримовской рулеткой: кому из них в кавычках «посчастливится», что их Марта Пирогова будет озвучивать.

— Да, голос у вас несравненный.

Потом Данелия учил их петь песню из «Мимино» про грибной дождик — жужуна цвима мовида, диди миндори данама; данама, данама, данама, диди миндори дадама[2].

— Кстати, любимая песня Сталина.

— А разве не «Ласточка»?

— «Ласточка», но и «Грибной дождик» тоже.

Засиделись допоздна, Гия с Галей и другие гости уезжали пьяненькие и счастливые. Проводив гостей, Эол и Арфа обнялись, и кто-то первым сказал, давай никогда больше не ссориться, а кто-то второй — давай. И под утро разругались вдрызг, окончательно и бесповоротно, навсегда и навеки: каким это актрисам не нравится, что я их озвучиваю? ну а каким понравится, что их собственный голос не подходит? а тебе их жалко? жалко, но что поделаешь; ну так и катись к ним, давай, давай, вали к своим молоденьким! у меня и ты не старая; признавайся, кто тебя утешает, когда мы ссоримся? Слово за слово, покатилось неудержимое цунами, выскочили оба из кровати, одеваясь, бросали друг в друга огненные шары идиотских обвинений, а уходя, сказали друг другу такое, после чего не оставалось пути назад.

— И вообще, Ёлкин, если бы ты был мужчина, то не отпустил бы Толика и он никогда бы не ушел от нас к своему настоящему отцу.

— Значит, я не мужчина?

— Да все вы...

— Слушай, ты! Катись отсюда!

— И покачусь. И учти, не вернусь больше.

— Катись, катись, р-р-рогатая матка! Му-у-у!

После такого, разумеется, исход оставался один и на следующий день она позвонила сообщить, что подала заявление на развод. Ну конечно, какая женщина потерпела бы, чтобы на развод первым подал он? Получалось, что она его бросала, а не он ее. Незримова ударило в сердце, как в песне про грибной дождь должно было ударить всякого, кто скажет про нас плохое. Но он сдержал удар и сказал себе: стало быть, так тому и быть. И словно окаменел, сосредоточился на Чехове, готовился атаковать сценарий, но понимал, что придется долго осаждать, прежде чем решиться на штурм. Злился на Ньегеса, а тот еще подлил масла в огонь своим счастьем: сообщил по телефону, что завоевал сердце своей Наталии Лобас, та ушла от ревнивого стеклодува, и летом у них свадьба, причем Санчо нарочно назначил свое венчание на 12 июня, чтобы впредь вместе отмечать годовщины:

— Один год мы к вам в Русию, др-р-ругой — вы к нам в Эспанью. — Он уже вовсю говорил с испанским акцентом, собака.

Как этому смешному Сашке удалось покорить жгучую испанскую танцовщицу фламенко, одному Диосу известно, Ньегес, правда, подготовился, сбросил десятка два килограммосов, но со смехом поведал:

— Представляешь, она даже сказала, что корпуленто я ей нравился больше.

— Каким?

— Корпуленто. По-нашему, то есть по-вашему, в теле.

— Так по-нашему или по-вашему? Ты русскость-то не теряй окончательно, Сашулька. Мало ли, пригодится.

— Так вы прилетите к нам на матримонио?

— На какое еще, бляха-муха, матримонио? Выражайся по-русски, скотина!

— На бр-р-ракосочетание.

— Извини, Санчо, нам как раз на эти дни развод назначили. Без обид.

— Чево-о-о?! — В Сашке вмиг проснулся эль русо. — Ямбическая сила! Вы там что, охренели?!

Да, стало быть, это он их зазывал уже после первого свидания с отделом расторжения. Это первое оказалось скоротечным, Эол Федорович и Марта Валерьевна явились в ЗАГС мрачные, друг от друга в коридорчике сели поодаль, даже не поздоровались. Толик уже и по документам был снова переписан на своего шкурника, и по закону их разводили в ЗАГСе, а не через суд. Вызвали, небрежно выслушали и назначили испытательный срок, следующее слушание 11 июня.

— Вот спасибо! — сердито воскликнул Эол, а Арфа только плечиком повела брезгливо. О ее жизни с тех пор, как он столь низко и позорно обозвал ее рогатой маткой, он знать не знал, вполне возможно, уже задипломатила себе кого-нибудь в своем МИДе-гниде. Когда они вышли на улицу, он спросил:

— Как жизнь-то хотя бы?

— Будь спок, все чпок, — как-то непривычно нагло и даже приблатненно ответила все еще жена. И зашагала важно прочь.

И вскоре как раз позвонил со своими матримониями Ньегес. А то он не знал, какие у нас волокиты с визами.

— Вот как у вас по-испански «насрать»?

— А ля мьерда.

— Вот ты забыл, должно быть, но у нас в Уньон Советика всем а ля мьерда до того, что друг в Мадриде женится. Так что, родной, даже если я сам захочу один прилететь, вряд ли получу визу и разрешение. В лучшем случае к вашей первой годовщине.

Все равно в голове не укладывалось, что этот Санчик, такой лапочка, вдруг резко порвал с прошлым, стал испанцем, да еще вылущил себе из огромного испанского ореха жгучую красотку, отбил от мужа, можно сказать, рискуя жизнью... Импосибле! Инкрейбле! Но пуэде, бляха-мухерес!

Пробовал ли Эол? Как не пробовать? Пробовал, что тут греха таить. Такую же приглядел себе жгучую, вообще двадцатилетнюю, бродила вокруг него и очаровывала, обмурлыкивала со всех сторон, ролей алкала, Изольдочка Стержнева. Садись, Изольда, в Эсмеральду, покатаемся по Москварию, отчего бы нет, я теперь паренек свободный, не молоденек, но и не перестарок, вон Иван Грозный, он же Упырьев, о-го-го что себе позволял, да и только ли он один? Безусловно, Изольдочка, в вас заложен большой талант, только его развивать надо, учиться, во ВГИК поступить к Герасимову и Макаровой, а как же, без этого можно, но не нужно. Пожалуйте в ресторанчик, бабла у нас, режиков, немерено. Можно и на теплоходике по Рио-де-Моску, майская погодка-то как разгулялась, прямо лето. Что, уже целоваться хотите, ну, давайте попробуем, хотя рановато как-то, не очень готов нравственно, поднапиться бы надо, но Эсмеральду не бросишь во дворе, как Дзампано Джельсомину в «Дороге» у Феллини.

— Говорят, у вас дача в точности как у Чаплина и Орловой с Александровым.

— Врут. Моя в сто раз лучше. Я учел ихние недостатки.

— Как бы я хотела там побывать!

— Непременно побываете. Только не сегодня. В следующий раз. А сегодня давайте я вас до дома довезу.

Отвез Изольдочку, от разочарования злую, поцеловал в щечку — чмок! Будь спок, все чпок. Это у вас, Марта Валерьевна, все уже чпок, а я так сразу не могу. Приехал один на дачу и только теперь острейше осознал, насколько он — один! Нажрался, как ребята в «Иронии судьбы», бушевал, рыдал, топился в пруду, но с тем же смехотворным эффектом, как Софья Андреевна в «Уходе великого старца» у Протазанова, откуда Остап Бендер заимствовал фразочку «Графиня переменившимся лицом бежит к пруду», мокрый валялся на крыльце, ржал сам над собой, мог бы сейчас Стержневу и так, и эдак, и вот так, но неведомая сила не позволяет взять и пуститься во все тяжкие, make love, not war[3], и что это за неведомая сила? Так она-то и есть lovе. Любовь, что ли? К кому? К этой рогатой матке? К ней, матерый ты альмахрай, дурень Ветродуй.

— О боже мой! Арфа моя! Бесценная арфа моя! Где ты? Куда улетел твой чарующий голос? Почему все так получилось? — ревел он, размазывая по своей лисьей морде слезы и сопли.

Стержнева продолжала вымурлыкивать себе дальнейшее развитие отношений, нисколько не обиделась, ах, как бы я хотела сняться у вас хотя бы в пяти секундочках. Это твоя одежда хотела бы сняться у нас на даче, чтобы потом не в пяти секундочках, а в пятидесяти минуточках, сначала в постели, потом на съемочной площадочке. Все желания не скрываются, а так и прут своим бешенством. Он отшучивался:

— Вот вы у нас Изольда, значит: изо льда. А вы скорее из огня. Изогня.

— Только у вас такое потрясающее чувство слова. И заглядывание в сущность человека. Кроме вас, никто до сих пор даже не подумал так переосмыслить мое имя. А все потому, Эол Федорович, что... знаете?

— Нет еще.

— Что вы не какой-то там Миша или Саша, а Эол. И я не Маша и не Глаша. Нам с вами особые имена начертаны. Эол и Изольда — звучит!

— Увы, я не Тристан.

— Тристан мне и не нравится. Дристан какой-то... Простите. Эол мне в сто раз больше нравится.

— Давайте начистоту. Я пока еще женатый перец. Так уж устроен, что не могу. Вот если одиннадцатого июня... как-то так получится, что я, так сказать... обрету свободу...

— Вы назначаете мне... — Стержнева вспыхнула от обиды, но собрала силу воли. — Что ж... Это как Андрей Болконский и Наташа Ростова. В этом даже есть что-то.

— Терпеть не могу, когда так говорят. Либо оно есть, либо его нет, а когда есть некое что-то — это чепуха.

Зануда, прочитал он в ее взгляде. Но уж лучше быть сейчас занудой, чем разнудой, подумалось ему. Однако он твердо решил, что, если развод состоится, он распечатает свою верность — назло Арфе, назло себе, Эолу, назло всему миру, включая Верховного Люмьера.

И вот оно, это 11 июня 1981 года, 14.00, Москва, бракоразводное отделение ЗАГСа на Соколиной Горе. Именно туда, по месту своей прописки, Тамара Незримова (псевдоним — Марта Пирогова) подала заявление, желая вновь стать по паспорту Тамарой Пирожковой. Он жадно смотрел на нее, какая она. Какая... опять сердито-строгая, надменная. И все же во взгляде мелькнули тоска и растерянность. Не поздоровалась. И он тоже. Немного постояли в ожидании вызова. Он вдруг спросил:

— Ну как там чпок? Все спок?

Она выпрямилась в стальную струну, но не выдержала и рассмеялась нервно. Ответила в том же духе:

— Не бэ, все хорэ. — И опять рассмеялась.

Он тоже заржал, и как-то само собой сели рядом. И грибным дождиком заморосил нервно-хихикающий разговор: тринадцатой не бывать, зато кончится волынка, любит — не любит, плюнет — поцелует, каменный гость, царица Медной горы, пожили хорошо, ты укатишь в Париж, а ты найдешь актрисулек, жизнь продолжается, Ёлочкин!

— У Сашки Ньегеса. У него продолжается. На свадьбу нас приглашал.

— С танцовщицей? Ух ты! Молодец. Вот это мужчина.

Опять она за свое. Да уж, нашел себе не бледную рогатую матку, а жгучую испанку, чуть не сорвалось. Но не сорвалось, проехало.

— И когда же?

— Оборжаться можно. Завтра!

— А что, полетели! Я скоро в Париж перевожусь, мне позволят.

Лети. Мне не позволят так скоро. Но нет, он не скажет так обиженно и беззащитно. Надо подбочениться:

— Серьезно? А я думал, один полечу. У меня билеты сегодня на вечер до Мадрида из Шереметьева.

— Вот и лети. Мы что, здесь собрались на Сашкину свадьбу договариваться?

Открылась роковая дверь преисподней:

— Незримов Эол Федорович, Незримова Тамара Валерьевна!

Они растерянно встали, как школьники на задней парте, которые намеревались еще поболтать, а их — к доске, а уроков они не выучили оба.

— Слушай, Марта...

— Идем, нас зовут. Все вопросы потом.

— Ладно, спок так спок, чпок так чпок.

И шагнули в черный квадрат Малевича, а когда вышли из него на свет белый, все уже решилось как-то само собой, там, в той черноте квадрата.

— Ну вот и все, Эол Федорович, больше мы не муж и жена. Можете идти к своим актрисулькам. Будьте здоровы. — И зашагала с гордой головой.

Но он догнал ее, схватил за предплечье, развернул к себе:

— Постой!

— Слушай, Ёлкин! Отъявись от меня!

— Как-как?

— Ну как-как, как явился когда-то давно, так теперь отъявись.

Он громко засмеялся. И она не выдержала и тоже.

— Ну и словечко! Отъявись! Это же надо так придумать! Я всегда восхищался твоим чувством слова.

— А что, разве нет такого? — лукаво спросила она и снова засмеялась.

— Слушай, Пирогова! Айда куда-нибудь в ресторан! Надо же наш развод отметить!

— Кстати, сто лет не была с тобой в ресторане.

И Эсмеральда понесла их в центр города на Москве-реке, по шоссе Энтузиастов, куда? да хотя бы в «Славянский базар», чем тебе не славное место? блины с икрой черной, блины с икрой красной, севрюга-осетрина-государыня-рыбка, подплыла к ним и хвостиком махнула, чего тебе надобно, старче? тарталеточки, жульенчики, шампанское, водочка, пей-пропивай, пропьем-наживем!

— Эх, если бы ты знала, как мне хорошо-то без тебя!

— А ты бы знал, как мне без тебя-то хорошо!

— Зануда дипломатка!

— Зануда режик! Уткнется в свою мосфильмовщину, и ни до кого ему дела нет.

— Зубрит свои лингвы, как только родной русский не забыла. В Париже, поди, забудешь.

— Выпьем за то, как мы друг другу осточертели.

— За это! За то, как мы друг другу остокоммуниздили!

Шпарь, водочка, охлаждай, шампаночка, прости, Эсмеральдочка, придется тебе все же нынче во дворике ночевать. А поехали дальше тостировать про недостатки друг друга:

— За мою рогатую матку!

— За мою второсортность!

— За мою строптивость!

— За мою противность!

— За твоих актрисулек поганых!

— Их не было и нет, но да ладно, за них тоже!

— Сейчас расстанемся, беги к ним.

— Побегу, а как же, я теперь свободный ветер!..

Он проснулся среди ночи в полнейшей темноте, помня только, как они сыпали друг на друга горох оскорблений и как почему-то это было страшно весело, будто они осыпали друг друга розами комплиментов. Потом он куда-то гнал Эсмеральду, пьяная скотина, ведь никогда не позволял себе пьяным, да еще пьяным вдрызг, садиться за руль, и какая-то дура верещала с заднего сиденья, что он врежется и они погибнут. Неужели Изольда? Вот ведь Стержнева-Стервнева!

Он лежал на левом боку, все еще пьяный, но уже соображающий. В страхе протянул назад правую руку, и она наткнулась на чью-то спину. Женскую. Ну не мужскую же! Трындец, все-таки Изольда. Кажется, он звонил ей из телефонной будки. Ну не придурок ли? Покатился по актрисулькам. А кто накаркал? Ты же и накаркала!

Когда-то он точно так же проснулся с египтянкой. Как ее звали-то, Господи? Это уже не важно. Сильсиля. А вдруг это опять она? Вдруг он снова проснулся в своем прошлом, в Каире? Жутковато. Медленно повернулся на спину. Его ждали. Женское существо тотчас перевернулось с правого бока на левый и прижалось к нему всем своим таким родным:

— До чего же было хорошо, Ветерок!

— Это ты?

— А кто еще?! Как сейчас дам по морде!

— Родная моя! — Он пылко схватил ее в объятия, прижал так, что она крякнула, стал осыпать всю поцелуями. — Я люблю тебя! Мне жизни нет без тебя! Я сдохну без тебя! Любовь моя! Жизнь моя! Малюсенькая! Арфочка моя золотая! Я каждую ночь... Каждую ночь слышал твой голос и хотел смерти! — Слезы Ниагарой катились по его лицу человеческому, и этим мокрым лицом он продолжал и продолжал целовать ее.

— Родной мой, любимый мой, Елочкин родимый, — шептала она в ответ своим несравненным голосом. — Колючий, гад, но такой родимый.

— А ты так смешно вчера сказала: отъявись.

— Нет, явись, явись! Снова явись! Во всей своей могучести. Будь не ветерком, а ветрищем, ураганищем.

И было долго, остро, сладостно, упоительно — как тут еще скажешь. И бог ветра Эол гудел, а Эолова Арфа издавала свою музыку. А потом отвалились друг от друга, едва дыша. И оба заплакали. И он запел про грибной дождик, а она стала ему подпевать: жужуна цвима мовида, диди миндори данама; данама, данама, данама, диди миндори дадама. И снова осыпали поцелуями мокрые от слез лица.

— Неужели это опять мы?

— А кто же! Мы и мы. И еще раз мы. И всегда мы. Навсегда мы. И только мы. Форева энд эва![4]

— Какая еще Эва?

— Адам и Эва. Дорогая Марта Валерьевна, будьте моей женой!

— Ну что же, я как раз вчера развелась и теперь свободна. Надо подумать.

— К черту подумать! Говори, несчастная! Будешь моей женой или нет?

— Прямо так сразу? Мы вроде бы только что познакомились.

— Когда любят сразу и по-настоящему, достаточно одного дня, чтобы стать мужем и женой.

— Ты хоть помнишь вчерашнее? Гнал как бешеный, странно, что мы еще живы, ты сто раз едва не врезался.

— Конечно, помню, я был трезв, абсолютно трезв. И сейчас, в здравом уме и твердой памяти, объявляю тебе, Дульсинея, что отныне и навеки ты — дама моего сердца! Будь моей женой!

— И в Мадрид, на свадьбу Санчо Пансы!

— И в Мадрид!

Покуда они дурили со своей разлукой, Лановой привез из Брюгге настоящее чудо — белоснежный пеньюар до пят, роскошное фламандское кружево, сказал: не дури, Ёлкин, подари, у вас как раз тринадцать лет, кружевная свадьба. И теперь как кстати! Потомок богов ринулся к шкафу, принес свой подарок, закрой глаза, теперь открой, включил свет, и она, увидев себя в зеркале, обомлела:

— Ёлочкин! Ты готовил мне подарок на кружевную свадьбу?

— Ну-тк!

— Как это трогательно! Господи, как красиво!

— Нарочно ездил за ним во Фламандию.

— Во Фландрию.

— Ну, короче, туда. Фламандское же кружево славится на весь мир. Разве не так?

— Наверное, дико дорого.

— Последние накопления швырнул. Ну так что, будешь моей женой? Предлагаю руку и сердце!

— Разве можно отказать после такого подарка? Готова даже в этом пеньюаре ехать подавать новое заявление!

И они утром поплавали в пруду, привели себя в порядок, позавтракали и как дураки поехали в цирк, ибо как еще можно назвать в данной ситуации Грибоедовский дворец бракосочетаний? В двухчасовой очереди терпеливо беседовали, чинно и благородно.

— Давай больше никогда.

— Я тоже так считаю. Никогда.

— Даешь слово?

— Клянусь. Но и ты клянись.

— И я клянусь.

— А ты знаешь... Может, нам надо было пройти через это. Нас Верховный Люмьер испытывал, расстанемся мы или не сможем.

— Не сможем.

— Точнее сказать, смогли не расстаться.

— Не важно, как сказать, важно, что в остатке.

— А в остатке вся наше долгая и счастливая будущая жизнь.

Вот после такой двухчасовой романтической прелюдии и начался цирк:

— Простите, пожалуйста... Эол Федорович, Тамара Валерьевна... Ведь вчера вы официально расторгли свой брак? — спросила девушка в ЗАГСе со смешной, запоминающейся и очень подходящей к случаю фамилией Убейбеда.

— Совершенно верно, расторгли, — отвечал Незримов.

— А сегодня передумали?

— Так оно и есть, передумали.

— Но ведь вчера вас, наверное, спрашивали, твердо ли вы намерены расторгнуть брак?

— Было дело, спрашивали. И мы отвечали, что твердо. А сегодня оказалось, что мягко. И сегодня мы твердо намерены свой брак восстановить.

— Как бы сказать... этакий брачный ренессанс, — заметила Марта.

— Такой случай в нашем Дворце бракосочетания встречается впервые! Вчера развелись, сегодня опять подают заявление.

— С сегодняшнего дня вы уже сможете говорить: такой случай в нашем Дворце бракосочетания уже был, — сказал Эол.

— А разве плохо, что люди передумали? — спросила Арфа.

— Это прекрасно, — засмеялась девушка Убейбеда. — Но было бы еще лучше, если бы вы передумали вчера.

— А было бы хуже, если бы мы вообще не передумали.

В итоге повторное бракосочетание им назначили на субботу 12 сентября, ура! С работы благочестивая Марта вчера благоразумно отпросилась, и они благоразумно отправились праздновать свой ренессанс на дачу. Приехали — им тотчас позвонил Ньегес:

— Ну что вы там, дураки, развелись?

— Развелись.

— Пикерос![5] А мы только что обвенчались.

— Поздравляем. Вот и Марта рвет у меня из рук трубку.

— Фелисидадес[6], Алехандро и Наталия!

— Грасьяс![7] Вы что, развелись и вместе там? Неужели годовщину свадьбы празднуете?

— Развелись, а сегодня опять документы подали. Брачный ренессанс. Двенадцатого сентября приглашаем на свадьбу.

— Вот придурки! Но и молодцы при этом, что передумали. Поздравляем вас! Фелисидадес, Эол и Марта!

И после этого они отключили телефон. Гостей не ожидалось, поскольку все знали, что они разводятся, и они могли беззаботно предаться друг другу.

— Я была не права, ты самый лучший мужчина на свете! А теперь ты говори, что я самая безрогая матка.

— Ты самая любимая и самая безрогая Мартка на свете!

И все, что они в последнее время говорили друг другу со знаком минус, теперь сыпалось со знаком плюс.

— А Толик... и хрен с ним, мы ему дали все, что нужно, толчок в жизни, вылечили от страшной болезни, поставили мальчика на ноги, а он, неблагодарная скотина, дезертировал.

— И вообще, пошли они куда подальше, эти дети! Будем теперь жить только для нас двоих.

— Свой родительский долг мы выполнили.

— И Платон Аристотелевич пусть забудет к нам дорожку.

— Нет, Ветерок, он, кажется, стал меняться к лучшему.

— Это его Лизка-подлизка науськивает, та еще лиса Алиса, хитрая.

— Ну и пусть, зато он хамить перестал, за ум взялся.

И в таком духе они стали общаться отныне, просто на удивление, так не бывает, но словно получили прививку от ссор, раз и навсегда. Даже когда на «Мосфильме» нарвались на Стержневу, могла разразиться страшнейшая буря, но нет. Марта заглянула посмотреть, как будет выглядеть загримированный под Чехова Юрий Яковлев, и тут как тут эта:

— Поздравляю вас, что вы снова выходите замуж за Эола Федоровича, а то ведь он на мне собирался жениться, когда с вами разведется.

— Напрасно надеялись, Эол Федорович не любит глупых женщин, — победоносно ответила Марта Валерьевна.

— Любит, не любит, а он знаете что сказал? Что я не Изольда, а Изпламя. То есть не изо льда, а из пламени.

— Это он любит словами поиграть. Знаете что, милочка, вы страшную ошибку совершаете, что мне это рассказываете. Отныне вам никогда впредь не светит сниматься в его фильмах.

Этот разговор Арфа пересказала Эолу уже дома. Он испугался, даже задрожал:

— Клянусь, у меня ничего с ней не было! Если начистоту — хотел закрутить с ней, в ресторан водил, но как представил себе... Отвез до ее дома, и больше ничего.

— А жениться после развода?

— Не собирался. Ляпнул, это было. И если бы мы развелись и расстались, я бы назло тебе... Но и то, уверен, не смог бы! Клянусь тебе, верь мне, любовь моя!

— Верю. Но больше так не делай, ладно?

Потрясающе! Прокатило, не произошло ссоры.

— А Яковлев великолепно перевоплотился в Чехова, лучше его не найдешь.

— Правда? Я так рад!

И вот он уже — первый кадр фильма «Тина».

— К чехам? Никакого отношения! — говорит Яковлев в роли Антона Павловича.

Ночью вдрызг пьяные Чехов и Лесков идут из «Славянского базара», шатаясь. Пятидесятилетнего Лескова, а он в этом возрасте был мордастый и пузатенький, играет Евгений Леонов.

— Как? Никакого к чехам?

— Никакошенького, Николай Смёнч! Мои предки были Чоховы. А дурак писарь думал, что пишется через «ё» — Чёховы. И написал через «ё». А две точки над «ё» забыл поставить. Так мы и получились Чеховы. Вот одно не пойму: почему у нас в России Поляковы богатые, а Чеховы бедные?

— Встань передо мной, сын мой! — вдруг останавливается Лесков, будто его чем-то пронзило. Он достает из кармана брюк плоскую бутылку с водкой, грозно смотрит на Чехова. — Ты, сын мой Антоний, будешь великим. И богатым. И аз, Николай Лесков, благословляю и помазую тебя, аки пророк Самуил — царя Давида! — Он льет себе на ладонь и помазывает водкой лоб Чехова. — Остатки выпьем. — Пьет из горлышка, протягивает Чехову, тот тоже пьет.

Получилось смешно — невероятно! Незримов собирался снимать унылое кино про то, как жизнь давила и додавила великого русского писателя, но у самого Незримова жизнь резко изменилась, он нашел лад с любимой женщиной, а затем и со всем миром, ему стало наплевать, что о нем думают, желают или не хотят оценивать по достоинству его выдающееся киноискусство, затирают или носят на руках.

— Помните гениальный мультик Хитрука? — усмехался Незримов. — Как там режик получил от Госкино указание: «Слишком мрачно». И все вмиг изменилось: где гроб стоял — там стол яств, рыдали — а теперь пляшут.

Он задумал о Чехове в духе Данелии, представить Антона Павловича веселым, часто пьяненьким, остроумным. Ему начхать на то, что жизнь строит ему одну подлянку за другой:

— Ведь я кто? А Пэ Чехов. Вместе — Апчехов. Апчхи на всех вас с вашей жизнью!

Так же весело Марта Валерьевна вошла теперь в очередной шедевр своего мужа, который продолжал сидеть с закрытыми глазами, важный и молчаливый, холодный и горделивый. Сразу после того, как Лесков благословил Чехова водкой, оба писателя двинулись дальше по пустой ночной Никольской улице, уходя в глубь ее, от зрителя, а по ним пошли титры: ТИНА. Меланхолическая комедия. Постановка Эола Незримова. По сценарию Эола Незримова при участии Александра Ньегеса. Оператор-постановщик Виктор Касаткин. Художник-постановщик Элеонора Немечек. Композитор Андрей Петров. Режиссер Юрий Кушнерёв. Звукооператор Клавдий Сергеев. Монтаж Владимира Гошева. Художник по костюмам Левон Редорян. Художник по гриму Галина Долинина. Операторы С.Шерстюк и М.Никитин. Директор картины Виталий Кривонощенко. В главной роли Юрий Яковлев.

Этот трехчасовой фильм режиссер Незримов делал четыре года, когда страна одного за другим роняла в гроб своих руководителей. Сценарий писал при Брежневе, съемки проходили при Андропове, монтаж и озвучание при Черненко, а на экраны картина вышла уже при Горбачеве.

Но сначала Эол и Арфа упивались своим ренессансом, а кино, как собачка, спало у них под кроватью. 12 сентября в свидетели они взяли Данелию с Галей и Ланового с Ирой. Праздновали в «Славянском базаре», куда подъехали и родители Марты, в Грибоедовский они наведываться отказались, мол, клоунада, эдак каждый год будут разводиться и опять жениться, не солидно, знаете ли. В разгар веселья молодые сказали, что им надо ненадолго отлучиться, но через полчаса, когда гости стали тревожиться, официант подал им записку: «Ребята, гуляйте дальше без нас. Все оплачено. А мы сбежали в Ленинград».

Натан Ефимович Шурупер, один из наиболее влиятельных сотрудников «Ленфильма», был предупрежден заранее. Самолет прилетел в Пулково поздно вечером, но декорации «Сильвы» ждали молодых заблаговременно. Ответственный за апартаменты получил целых пять бутылок коньяка и от удовольствия издавал звуки воркующего голубя. За годы знакомства с ним Ефимыч нисколько не изменился, оставался все тем же в меру спившимся старичком. Экранизация оперетты Кальмана, которую осуществлял все тот же неунывающий Ян Фрид, предоставила замечательные интерьеры — варьете «Орфеум» и будуар примы этого варьете Сильвы Вареску.

Жизнь приносила одни радости, и когда Марте предложили должность атташе по культуре, она нисколько не огорчалась, что не в Париж, а в Рим, где вилла Абамелек, в которой располагалось наше посольство, считалась одним из самых красивых зданий Вечного города и, пожалуй, самым лучшим из советских посольств в мире, а в Париже к тому времени наша дипломатия переселилась из роскошнейшего дворца «Отель д’Эстре» на рю де Гренелль в чудовищный совковый цементный параллелепипед на бульваре Ланн. А главное, что Эол заявил:

— Куда ты, туда и я. Думаю, мне найдется, чем заняться в Риме. Пойду осветителем на Чинечитту[8].

— Ты серьезно?

— Да надоел мне этот «Мосфильм» до чертиков!

— И я что, могу дать согласие?

— Стопроцентное.

— Ёлкин, я тебя обожаю! Рогатая матка становится безрогой дипломаткой!

И зиму они встречали не среди дождей и снегов Подмосковья, а в солнечной Италии, в прекрасной квартире, предоставленной им для проживания в доме, расположенном непосредственно на огромной территории виллы Абамелек.

— У нас тут тридцать три гектара площади, ежей прорва и даже лисы водятся, — с гордостью сообщил Николай Митрофанович, наш посол, в первый день их жизни в Риме. — Я работал в Швейцарии и Швеции, в Германии и Норвегии, семь лет в Лондоне, но такого, как здесь, вы нигде не получите. Очень рад, что супруг нашей новой атташе по культуре — выдающийся советский режиссер. Вам тут не будет скучно.

Назначенный не так давно Луньков излучал счастье от своего нового назначения и этим счастьем соответствовал их настроению семейного ренессанса. Они окунулись в мир дворцовой роскоши, посольство, расположенное в километре от Ватикана, представляло собой не дом посла, а дворец короля: статуи римских богов, замысловатые парки, по тропинкам которых можно гулять до бесконечности, потрясающие золоченые потолки в стиле итальянских палаццо, старинные фламандские гобелены и гигантские люстры из венецианского стекла, колонны из мрамора всех цветов, изысканная мебель, бюсты римских императоров, салонная живопись, и во всем этом не музейная тишина, а яркая жизнь, балы и приемы, званые ужины, мелькание интересных лиц. И конечно же в качестве частых гостей — известнейшие во всем мире кинематографисты.

— Ну и повезло же мне с женой!

— Вот. А мог бы сейчас разведенный с актрисенками барахтаться.

— Ну малюсенькая!

— Шучу.

— Марта Незримини, лучше не зли меня. А как, кстати, по-итальянски атташе по культуре?

— Адетто культурале.

— Красиво, черт возьми. Стало быть, теперь ты у меня Адетта? Спрашивается, почему ты до сих пор одета?

Одним из первых на виллу Абамелек прискакал познакомиться с новой адеттой культурале и ее мужем не кто-нибудь, а сам Феллини в сопровождении своей музы Джульетты. Итальянского Эол еще не освоил, только начал, но хорошо изъяснялся по-английски, и можно было обойтись без переводчика. Ужинали в Ореховой столовой, народу собралось много, все посольство хотело пообщаться с великим создателем «Дороги» и «Сладкой жизни». Недавно вышел его «Город женщин», который Незримов, посмотрев, назвал глупейшим фарсом, но теперь атташе по культуре строго-настрого запретила ему недипломатичные высказывания:

— Бокка кьюза — запомни эти слова, они означают: рот на замочек.

— Мне больше по нраву ла верита[9], — огрызнулся потомок богов, но поклялся вести себя дипломатом, и когда Феллини пытался узнать мнение о своих последних фильмах, Незримов умело сводил разговор на его не цветные шедевры:

— Я могу смотреть «Сладкую жизнь» от начала до конца, поставить снова сначала и снова посмотреть до конца.

Когда спросили, видел ли синьор Федерико фильмы Эола Незримова, тот бешено закивал головой, как кивают, чтобы сказать дальше: «О да! это превосходно, беллиссимо!» — и произнес:

— Конечно, смотрел. Мне больше всего понравились фильмы «Страшный портрет» и «Я иду по Москве».

Ты, синьор помидор, часом не охренел ли? — так и подбросило Незримова, но он сдержался, глянул на Марту, и та сделала жест лицом, типа не замечай.

— Еще я смотрел про голод в Ленинграде, — малость исправился Феллини. — Это сильно, но я стараюсь избегать трагедий в кино. Оно должно нести такую же радость, как клоунада в цирке.

Вот ты и превратил свое искусство в сплошную клоунаду, мечтал сказать потомок богов, но вместо этого заговорил о том, как он приметил странную мистическую функцию своих фильмов: что судьбы персонажей часто сбываются в судьбах актеров.

— И потому я дал себе зарок: отныне снимаю только счастливое кино. Как Данелия.

— О да! — оживился Феллини. — Данелия у вас крупный мастер. Мне очень нравится его фильм «Не плачь!».

Дурень ты, «Я шагаю по Москве» тоже Гия снял, а не я. В голове у Незримова так и крутились возможные варианты хамства в адрес великого маэстро, променявшего великолепие «Дороги», «Мошенников», «Ночей Кабирии» и «Сладкой жизни» на белиберду «Джульетты и духов», «Сатирикона», «Амаркорда», «Казановы», «Репетиции оркестра», «Города женщин».

В самый разгар ужина объявился гость, вызвавший бурю восторга: о-о-о-о-о!!! Получив звание народного артиста РСФСР, Тарковский укатил в Италию снимать «Ностальгию». Чинно-благородно поздоровавшись с Феллини, он радостно швырнул себя в объятия Незримова и стал всем рассказывать, что они оба негры, потому что когда-то в молодости работали в НИГРИзолоте. Тарковского усадили рядом с Феллини, напротив Эола и Арфы, и очень скоро Незримов нарочно спросил его, как он относится к последнему фильму Федерико. Марта под столом стукнула его каблучком по ноге.

— «Город женщин»? — нахмурился Андрей. — Оригинальный фильм. Что можно сказать? Великий творец имеет право на всё.

Выглядел Тарковский плоховато: истощенный, изможденный, нервный, временами грыз ногти, что не выглядело дипломатично. Внезапно он умолк и стал утирать слезы. В чем дело? Вспомнил о своем любимом актере Солоницыне, умершем летом.

— А я даже на похоронах не присутствовал. Ты был? — спросил он Незримова.

— Если честно, нет. Он умер одиннадцатого июня, в тот день мы с Мартой разводились, — признался потомок богов. — А потом, на другой день, подали заявление на брак, и нам было не до похорон.

Всплывшая тема взбудоражила всех присутствующих, люди удивлялись, смеялись, а больше всех Джульетта:

— Федерико, вот тебе сюжет, чисто в твоем духе. Как люди до середины фильма ссорятся и ссорятся, в середине фильма разводятся, идут в ресторан, просыпаются утром в одной кровати, бегут снова жениться и дальше...

— Дальше жену назначают в Рим, а муж едет с ней, и они счастливы, — продолжил Незримов. — А последние десять минут фильма — виды прекрасной итальянской столицы, по которой они шастают, разинув рот от восхищения.

На роль Бунина, чтобы порадовать жену, Незримов взял старого знакомого, весельчака Славу Баландина. Ему уже, правда, перевалило за полтинник, но выглядел неплохо, похудел, осунулся, самое оно — Бунин. Идут по вечерней Ялте. Чехов как будто дремлет на ходу.

— Антон Палыч, вы спите, что ли? — спрашивает Бунин.

— Тсс! — вдруг открывает глаза Чехов. Они стоят возле балкона, закрытого парусиной. Там горит свет и видны силуэты женщин. Чехов тихо подходит ближе и громко произносит: — Голубчик! Вы слышали о страшном происшествии? Ужас! Чехова убили! У одной татарки. — Он хватает Бунина под руку и шепчет: — А теперь бежим!

Они бегут по улице, забегают в чей-то дворик.

— Ну и как это понимать? — спрашивает Бунин. — У какой еще татарки вас убили?

— Молчите! Завтра вся Ялта будет судачить о моем убийстве.

На другой день Чехов, проснувшись в своем ялтинском доме, выглядывает из окна и видит на улице человек десять прохожих, внимательно вглядывающихся в его дом.

— А точно или слухи? — спрашивает один прохожий, типичный задохлик.

— Точнее не бывает, — отвечает другой, вальяжный купчина. — У какой-то татарки. Муж застукал и убил. Насмерть.

Подходит еще один прохожий:

— Кого насмерть?

— А вы что, не слыхали? Да Чехова!

— Врете!

— Точнейшие сведения.

Чехов сгибается пополам от смеха. Толпа по-прежнему стоит возле его дома. Чехов подходит в шляпе, надвинутой на глаза, бороду прячет в поднятый воротник пальто.

— А его привезли или он там же, где убили? — спрашивает один из прохожих.

— Говорят, татарин не отдает труп, хочет над ним надругаться. Как Ахиллес над Гектором.

— Ну надо же! — восклицает какая-то женщина, кричит знакомой, проходящей мимо: — Агафья! Чехова-то убили! Слыхала?

— Слыхала, — отвечает та, остановившись. — Только не Чехова, а Куприна.

— Какого тебе Купрюна! Чехова, сказывают. А труп татарин-убивец не отдает.

— Труп уже здесь, — загробным страшным голосом произносит Чехов и открывает лицо. Зубы оскаленные, глаза жуткие.

Женщины кричат от испуга, а он походкой трупа медленно шагает к своему дому, входит во двор. Потом возвращается и предстает перед ошарашенной толпой в нормальном виде, улыбается:

— Да жив я, балаболки! Вранье это все!

— Но нет, это уж чересчурчик! — возмутился режиссер. — Комичности поубавить. «Труп уже здесь», но лицо не открывает и страшной походкой уходит в свой дом, а все, застыв, смотрят вслед.

— Свят, свят, свят! — крестится Агафья. — Кто это был?

— Покойник! — в ужасе произносит купчина.

— Да ладно вам ваньку ломать! — возмущается задохлик.

Яковлев очень волновался играть Чехова. До этого, в «Сюжете для небольшого рассказа» у Юткевича, он играл чеховского антипода, богатого, модного писателя Игнатия Потапенко, которого при жизни Чехова ставили гораздо выше Антона Павловича, обильно издавали, а потом благополучно забыли. Этого преуспевающего и самодовольного баловня судьбы играть было легко. А тут — Чехов! У Юткевича его играл Николай Гринько, любимец Тарковского, но Незримову в роли Чехова Николай Григорьевич категорически не нравился: только ростом соответствует, а во всем остальном — Чехов в расхожем понимании, унылый, умирающий, с глухим голосом, когда у Антона Павловича все подмечали красивый мужественный бас. Нет, Яковлев подходил гораздо лучше. Эол Федорович наставлял:

— Как играть? Берете своего Ивана Грозного, добавляете в него Ипполита из «Иронии судьбы», Стиву Облонского, которого лучше вас уже никто никогда не сыграет, и немного поручика Ржевского. Но ни в коем случае ни князя Мышкина, ни Панталоне. А главное — обаяния, побольше обаяния! Юмора. И доброты.

Но это уже после Италии, где Незримовы прожили полтора года на вилле Абамелек, объездили на сапожке все города плюс юг Франции. Упоительное время! Безрогую дипломатку завалили работой, и муж испытывал угрызения совести, основательно готовился к новому фильму, изучал все, что только можно, о Чехове, литературу ему выписывало посольство, любезнейший Николай Митрофанович не переставал радоваться и гордиться тем, что при нем подвизался столь выдающийся режик, в лепешку расшибался, желая во всем угодить. И жена его, Валентина Николаевна, источала сплошную любезность, хотя и малость надоедала своей общительностью и постоянной стряпней собственного производства.

Однажды случилось нечто никак неожиданное: на виллу Абамелек явился старый господин, заявивший, что он дальний родственник Незримова. Высокий, сухощавый старик, очень красивый и столь же важный.

— Князь Назримов, — представился он, пожимая руку Эолу Федоровичу. — Леонард Юрьевич.

— Назримов? — переспросил режиссер.

— Именно так, — с достоинством ответил гость. — Разве вы не в курсе, что наша фамилия именно так правильно пишется и произносится?

— Впервые слышу. Должно быть, здесь какая-то ошибка.

— Отнюдь нет. Ваш отец Федор Гаврилович?

— Совершенно верно.

— А дед был Гавриил Сергеевич?

— Тоже правильно.

— Это мой троюродный дядя.

— Вот как? Значит, мы с вами...

— Пятая вода на киселе. Но все же дальние родственники.

Они сидели в курительной комнате, с потолка на них взирала аллегория победы, алебастровый Нерон в одежде из цветного мрамора смотрел в сторону, непричастный к беседе и уж тем более к курению, равно как и Незримов, в отличие от собеседника, курившего одну трубку за другой. Ничего общего с собой Эол Федорович в облике пятой воды на киселе не наблюдал, а Леонард Юрьевич продолжал гнуть свою линию:

— Наши с вами предки происходят из Тарковского Шамхальства. Это кумыкское княжество, просуществовавшее аж до 1967 года.

— Тарковского? — аж подпрыгнул Незримов.

— Ну да. Кстати, предки знаменитого режиссера Андрея Тарковского тоже оттуда. Фамилия красноречиво свидетельствует.

— Так мы что, кумыки, что ли?

— Нет, наши предки аварцы, но князья Назримовы подчинялись тарковскому шамхалу. Жили в Петровске, как тогда называлась Махачкала. Мало того, сама фамилия происходит от персидского князя Назри, переселившегося в Дагестан в семнадцатом столетии. Причем имя Назри имеет арабское происхождение и означает «победитель».

— Не случайно мы тут сидим, — усмехнулся Эол и посмотрел на потолок. — Эта картина являет собой аллегорию победы.

— Забавно, — улыбнулся гость, тоже посмотрев вверх. — Остается добавить, что после революции семнадцатого года большая часть Назримовых ушла в эмиграцию, как и мои родители. Другая же часть, весьма незначительная, оставшись в России, вынуждена была сменить фамилию на Незримовы, как, собственно, поступил и ваш родной дедушка Гавриил Сергеевич.

— Не верю ушам своим, — фыркнул Эол Федорович. — Стало быть, я тоже князь?

— Вас это смущает?

— Нисколечко. Мне все равно, князь ты или не князь, главное, чтобы человек был дельный.

— Не скажите, — покачал головой важный Леонард Юрьевич. — Осознавать себя дворянином, а уж тем более князем, это ни с чем не сравнимое ощущение.

— Да на Кавказе этих князей всегда было больше, чем простых трудяг! — уже сердясь, заявил Незримов. Он этого ни с чем не сравнимого ощущения пока не испытывал, а более всего не хотел быть Назримовым. В школе бы непременно дразнили понятно как. Да и привык он за свои пятьдесят с хвостиком зваться Незримовым, как и полагается ветру, коего лишь по делам его узнают и видят.

— Типичная советская пропаганда, — возразил напыщенный обожатель своего княжеского происхождения. — Не больше, чем на остальном пространстве Российской империи.

— Да ладно вам, в Грузии в кого ни ткнешь — княжеского рода. Даже Гия Данелия. Мамаша у него из княжеского рода Анджапаридзе. А этих Анджапаридзе в Грузии как в Италии макарон.

— И все-таки, юноша, вам придется смириться с тем, что и вы по своему происхождению князь.

— И чё я с этим князем буду делать? На пиджак себе пришью? На лбу высеку? Нет уж, Леонард Юрьевич, я как был режиссер Эол Незримов, так таковым и помру когда-нибудь.

Князь Назримов удостоил и посла Страны Советов, согласившись с ним поужинать. Кстати, оказалось, что он довольно богатый предприниматель, владелец трех заводов по производству рыбных консервов на Сардинии.

— Так, стало быть, мы с тобой князь и княгиня, — смеялась Арфа, когда родственничек отчалил. — Не зря я не хотела с тобой разводиться.

— Только из-за этого?

— Да ладно тебе, юмора, что ли, не понимаешь?

— Да все я понимаю. Если хочешь быть княгиней Назримовой, будь ею. Я пас.

— Хочу быть женой Эола Незримова, это куда лучше звучит.

— Вот то-то же!

Чехов и Бунин отправляются ужинать в ялтинский ресторанчик, садятся в кабинке, отделенной от остальной части зала плетеной изгородью и кадками с декоративными пальмами.

— Принеси-ка нам, голубчик, тюрбо под соусом Бомарше[10], — говорит Чехов.

— Что-с? Не вполне понимаю-с, — замялся официант.

— Султанки-то имеются хотя бы?

— Султанки-с?..

— Ну барабульки, иначе говоря.

— А, этого навалом.

— Тащи! Устриц два десятка. И бутылочку аи. А главное, чтоб никому ни слова, что мы здесь, хорошие чаевые получишь!

— Слушаю-с!

— Официант убегает, а в зал вваливается компания из пяти человек, это важного вида преуспевающий писатель Боборыкин в исполнении Миши Козакова, уже к тому времени изрядно облысевшего, красивый круглый череп, на глазах малюсенькие очочки; при нем бойкий журналюга Кротиков, в котором Басов фактически повторил полотера из «Я шагаю по Москве», студент Хрущенко — актер Проскурин — и две девушки, Люба и Ляля — актерки Люба Реймер и Ляля Маркарьян. Они начинают заказывать разные блюда и напитки, Боборыкин молчун, зато Кротиков говорит без умолку:

— Сенсация, дамы и господа-с, несомненнейшая сенсация. Но, должен вам сказать, к тому все и шло, тем и должно было кончиться, зная фривольный нрав нашего певца сумеречных настроений.

В своем укрытии Чехов шепчет:

— Ни в коем случае не высовываемся! Это Боборыкин с прохвостом Кротиковым, бессовестным журналистишкой. Кажется, говорят про меня.

Бунин осторожно чуть-чуть выглядывает из-за укрытия, чтобы посмотреть на ту компанию. Фыркает:

— А Бобо такой важный, надутый. Как будто сейчас доставят гроб и он примется распоряжаться похоронами.

— Послушай, голубчик, — говорит Чехов официанту. — Завари-ка нам лампопо[11]. А еще пусть приготовят ерундопель[12]. У вас умеют?

— Сумеют, — важно отвечает официант.

— Подашь и то и другое, когда я скажу.

Кротиков продолжает радостно резать пространство:

— Любой медик скажет вам, что больные чахоткой обладают повышенным либидо сексуалис. Вам, девушки, уже есть двадцать лет?

— Есть! Есть! — торопятся обозначить свой возраст Люба и Ляля. Они ёрзают от нетерпения послушать дальше.

— Так вот, дамы и господа-с, — продолжает Кротиков. — У Антоши Чехонте и до проявления чахотки либидо сексуалис превышало все желаемые нормы. Ему еще десяти не было, когда старшие братья растлили его, таская по всем таганрогским борделям. А там, знаете ли, много подобных заведений.

— Позвольте, голубчик, — смущается Боборыкин. — В десять-то лет? Возможно ль?

— В иных случаях, Пёт Дмитч, возможно, — не смущается Кротиков. — К тому же татарская заквасочка, а татары известнейшие сластолюбцы.

— Разве он татарин? — удивляется Люба.

— А черты лица! — показывает на свое лицо Кротиков. — Чисто татарские. Мамаша у господина Чехонте, если бы вы видели, ни дать ни взять Тайдула Батыевна.

— Не случайно, говорят, его у татарки застукали и застрелили, — вставляет свою осведомленность Ляля.

Продолжая писать сценарий «Тины», Эол Федорович все же и в кинопроцессе поучаствовал. У Тарковского в «Ностальгии» малость помог. Они с Мартой Валерьевной путешествовали по Тоскане, из Сиены отправились осматривать долину Валь-д’Орча, а там как раз Андрей с Тонино Гуэррой, помогавшим Тарковскому писать сценарий, — красота! Но погода стояла унылая, Андрей требовал больше тумана, и все ходили с пыш-пышем, распространяя дым, как черти в аду, а он все кричал: «Мало! мало!» Выглядел ужасно: исхудавший, на щеках вертикальные борозды морщин, а ведь только что пятьдесят исполнилось, на голове ни единого седого волоса, черные патлы, неестественно выглядевшие при старческом лице. И голос старческий. Болен?..

Но больше всего Эола раздражал клок якобы седых волос на голове у Янковского, словно на него нечаянно нерадивые маляры сверху белил ляпнули. Тарковский с важным видом рассуждал о великих философских замыслах своего фильма, о концепциях стирания границ между государствами для объединения всего человечества — словом, городил все то, что так нравится критикам, киноведам: побольше тумана, боли художника за род людской, призывов к свободе. И загадочная фраза:

— Создавая кино, труднее всего остаться самим собой.

Все суетилось вокруг великого Тарковского, схватывало на лету его высказывания, чтобы тотчас распространить по всему миру, а к Незримову относились как к дальнему Андрюшиному родственнику, приехавшему поглазеть.

— Кстати, Андрюша, нас, оказывается, с тобой не только НИГРИзолото объединяет. Мои предки, представь себе, из тарковского шамаханства происходят. — И Эол Федорович рассказал «негру» о визите Леонарда Юрьевича, на что тот отреагировал скептически:

— Мои Тарковские из Польши родом, так что не надо из меня делать басурманина.

— Ну уж конечно, ёханый ты бабай, у нас тут в Италии режиссер пан Тарковский, в главной роли пан Янковский, и оба ностальгируют по немытой России! — вдруг рассердился Незримов, никак тоже не желающий быть Назримовым.

— Извольте видеть, я и татарин ко всему прочему, — тихо смеется Чехов в своем ресторанном укрытии, а компания, которой уже подали яства и вина, продолжает его причесывать.

— Отчего, спросим, наш певец сумрачных настроений женился только недавно? — блещет злорадным взором великолепный Басов–Кротиков. — Да только потому, что ни одна порядочная женщина за него не хотела замуж. Пока не нашлась эта Книппер. Актрисочка с сомнительной репутасьон. Нравы в актерской среде всем известны, фривольные.

Бунин негодующе вскакивает:

— Ну, за такое...

— Сидите, Ян, — усаживает его Чехов. — Когда еще представится возможность выслушать о себе то, что говорят в твое отсутствие? За честь гусарского мундира не поздно будет и потом постоять.

А Кротиков продолжает витийствовать:

— Болезнями нашего Антошу женский пол награждал разнообразными. Так что туберкулёзиус по сравнению с ними — цветочечки. Доподлинно известно, что на Сахалине за гроши, за копеечки он молоденьких арестанточек как семечки щелкал.

Кадр резко меняется, цветение крымской природы подмято суровостью сахалинской непогоды. Чехов в бараке осматривает больных, что-то записывает, вид у него изнуренный, он еле держится на ногах. Подходит следующий больной, показывает язвы на ногах, Чехов осматривает, опять что-то пишет. Подходит девушка лет семнадцати, бледная, под глазами черные круги, он осматривает ее, кладет ей руку на лоб, чуть не плачет от жалости, снова что-то пишет.

Олег Басилашвили тоже пробовался на роль Чехова, но, как и в «Иронии судьбы», вместо него взяли Юрия Яковлева. В «Тине» он сыграл роль бездушного чиновника, к которому Чехов на Сахалине приходит требовать лекарств для больных, а он ему:

— Антон Павлович, вот вы известный писатель, должны понимать, что средства казны идут по правильному назначению. Их тратят для лечения тех, кто способен приносить пользу обществу. Здесь же, в наших Палестинах, оказалось отребье человеческое, морально разложившиеся, никчемные люди. И вы предлагаете отнять у тех, чтобы отдать этим. Вместо того чтобы поливать яблони — ухаживать за чертополохом. Простите, но не разделяю ваших подобных устремлений.

Сценарий у Незримова шел туго, ведь он впервые писал его сам, без Сашки, эль дьябло[13] того побери. И, о чудо, на итальянской земле объявился сей потомственный испанский идальго! Два года не виделись. Прискакал в Рим на их очередную годовщину свадьбы. Отныне они отмечали дважды: 12 июня — первую женитьбу и 12 сентября — ренессанс. Ньегес привез в подарок чудесную декоративную миниатюрную арфу из слоновой кости, с серебряными струнами. Приехала и байлаора[14] Наталия, жгучая его красотка, даже пыталась что-то по-русски говорить, но плоховато. Была она настолько хороша собой, что даже Марта Валерьевна пришла в полный восторг:

— Женщины не фанатки женской красоты, но следует признать, у Саши губа не дура. Я бы тоже влюбилась, будь я мужчиной.

Праздновали четырнадцатую годовщину в Венеции, плавали на гондолах, пели русские, итальянские и испанские песни, восторгались, пили фалернское вино, Эол Федорович рассказывал, как Чехов обожал этот город, как он писал, что замечательнее Венеции городов не видел в жизни, мечтал навсегда здесь остаться, а когда слушал орган в венецианских храмах, поневоле хотел принять католичество. Ньегес рассказывал о Пакирри, на чьи бои он постоянно ходит, но видел, что Незримову до Пакирри как папуасу до устройства парламентской республики. За прошедшие два года Саша немного продвинулся в карьерном росте и теперь возглавлял небольшую фирму, занимающуюся ремонтом электрооборудования. Он уже стал путать и забывать некоторые русские слова и выражения.

— Что-то я не помню, как правильно: «мне до фонаря» или «мне до лампочки».

— И так и так, дурень! — смеялся Незримов. — Кстати, не ты один у нас идальго, я, как выяснилось, вообще князь, только у нас в Стране Советов это нормальным людям до лампочки и до фонаря. — И Незримов посвятил Ньегеса в тайну своего кавказского происхождения, на что тот произнес испанское восклицание, известное любому неиспанцу:

— О, карамба!

Он уехал в свой Мадрид, прихватив подкопирочный машинописный вариант сценария «Тины», и к осени прислал его в подработанном виде. С болью в сердце Незримов вынужден был признать, что без участия Санчо Пансы писанина Дон Кихота не имеет необходимой прелести. Получив уже почти готовый гьон — именно так «киносценарий» по-испански, — режиссер затосковал по Ялте, Сахалину, Москве, Таганрогу и прочей Чехонтонии. Перед ним, как неотвратимое нашествие судьбы, вырастала проблема: как быть? Расставаться с милой женой, с которой он переживал ренессансные медовые месяцы, ехать в Россию и там снимать кино? Или оставаться здесь, добиваться возможности снимать «Тину» на Чинечитте? Первое ужасно, второе — просто абсурд. Кстати, на знаменитом детище Бенито Муссолини, главной итальянской киностудии в пригороде Рима, Незримов за время жития в Италии побывал не раз. Студия переживала не лучшие времена, оказалась на грани банкротства, и уже государство заявило, что готово приватизировать Голливуд на Тибре. Незримов смотрел на Чинечитте, как Дзеффирелли начинает снимать свою «Травиату» с оперными певцами Пласидо Доминго и Анастасией Стратас, как раз тогда приехали и наши балетные Максимова и Васильев, чтобы станцевать в этом фильме испанскую байлаору и матадора. А еще ему даже показали то платье, в котором в «Сладкой жизни» снималась Анита Экберг. О самой Аните ему сказал Феллини, что она сильно растолстела и почти не вылезает из своей загородной виллы. Можно было к ней и съездить, но Марта знала, что Ника-клубника когда-то была похожа на Аниту в роли Сильвии, и Эол решил не ворошить.

Он дорабатывал и дорабатывал режиссерский сценарий, оттягивая тот момент, когда надо будет ехать из прекрасной в немытую и хотя бы на время расставаться с любимой. Он не представлял себе разлуку и не представлял, как сможет еще хотя бы несколько месяцев торчать в Италии, дорабатывать сценарий и не снимать кино, которое сидело у него уже на кончиках пальцев. Спасение пришло само собой: в начале ноября умер Брежнев, новое руководство страны, как это всегда бывает, стало куда только можно пристраивать своих человечков, увольнение могло ждать кого угодно, и как раз так получилось, что своего человечка понадобилось воткнуть в качестве атташе по культуре на виллу Абамелек. Любезнейший Николай Митрофанович вызвал к себе Марту Валерьевну и, чуть не плача, сообщил ей, что принято решение: в Рим едет какой-то Тютькин или Синепупочкин — что поделать, если он троюродный брат двоюродной сестры троюродного брата самого Михаила Филиппова. И что же? Как что, Михаил Филиппов, актер в Маяковке, замечательный актер. Ничего не понятно. А вам, дорогая Марта Велериевна, к нашему величайшему сожалению, предлагается место атташе по культуре в... Гондурасе? Гвинее-Бисау? Ну нет, что вы! В Финляндии. Тоже ведь очень неплохая страна. Так я финского не знаю. Выучите. К тому же там все прекрасно владеют английским.

— Ёлкин, а кто такой Михаил Филиппов? Актер в Маяковке.

— Есть такой. Неплохой. Но и не Смоктуновский. Кстати, женат на дочке Андропова. Так что теперь пойдет в гору.

— Ах вот оно что! Теперь все ясно. Он-то в гору. А я под гору. Собираем манатки. Меня переводят адеттой культурале в Финляндию. Разумеется, я не поеду. Я глянула, как по-фински «атташе по культуре»: культтууриинеен атеениииии. Ну их! Ты рад за нас?

Он был рад, страшно рад. Конечно, жалко жену, она такую дипкарьеру делала тут в Италиях, но зато они могут хотя бы на время вернуться в Россию, на дачу во Внуково, на «Мосфильм», в Ялту, в Чехенланд! Ура? Конечно, ура! Но тихо-тихо, во глубине незримых руд, в безднах подсознания.

— Бедная моя! Как мне жаль тебя! Но в Финляндию ехать и впрямь стрёмно. К тому же там меня непременно тайком прирежут за «Разрывную пулю».

— Отыщут оставшуюся с той войны разрывную и пристрелят, — с трагическим вздохом согласилась любимая.

Но до чего же им обоим вдруг стало так радостно вернуться на их дачу, горестную от одиночества, потерявшую надежду вернуть себе хозяев. Они нарочно никому не говорили, на какой срок едут в Италию: не хотелось, чтобы тут осваивался Платоша со своей женой или Толик со своим шкурником. Расконсервировали даченьку и снова зажили тут припеваючи, а предложат еще куда поехать — пуркуа па.

Зато теперь можно влиться в советский кинопроцесс, из которого Незримов вывалился на целых полтора года. О родная цензура, худсоветы и планерные заседания, пропесочивания и перетряхивания — все то, без чего на Западе свободный художник превращается в занудного гуру, обеспокоенного главным поиском — самого себя в искусстве, и как бы еще этого самого себя не потерять. Конечно же, выйдя на худсовет с новым сценарием, Незримов — на тебе! — получил со всех сторон по морде. Ну что это за Чехов, товарищи?! Это хлюст какой-то, хлыщ, это Хлестаков, а не тот Антон Павлович, к которому мы все так привыкли. Переделать, все категорически переделать! Виноват! Слушаюсь! Можно идти? Идите. Служу Советскому Союзу!

За время его отсутствия наше кино не пополнилось шедеврами, достойными шестидесятых и семидесятых годов, народ балдел от «Карнавала» Татьяны Лиозновой, Никита Михалков выпустил «Родню» с Мордюковой и Богатыревым. Последний как актер нравился Незримову, и у Михалкова в «Своем среди чужих», и в роли Штольца в «Обломове», но тёрла фамилия, ставшая противной после болезненной истории с Толиком.

Гайдай со своим «Спортлото» в год смерти Брежнева снова стал лидером проката, но до чего же позорно упал! Незримов чуть не плакал от горя, когда смотрел эту дрянь еще в Италии.

А первая премьера, на которую они с Арфой пошли по возвращении в Россию, — «Покровские ворота» в Доме кино, точнее, предпремьерный показ. Картину снял Миша Козаков, до этого в качестве режиссера дебютировавший с «Безымянной звездой». Как с морозной улицы возвращаешься в тепло своей маленькой квартирки, так Незримовы вернулись в теплую, хоть и затхлую советскую действительность. Эолу фильм откровенно не понравился: дешевые популистские приемы, рассчитанные на многолетнюю любовь неприхотливого зрителя. Он так и сказал, как водится, без обиняков, похвалив кое-что невзначай. Думал, он один такой, но Никита Михалков тоже кривил рожу и говорил нелицеприятное, а Михаил Ульянов испортил все, произнеся глупейшее:

— Кругом в стране такие дела творятся, а ты все чему-то радуешься, смеешься, веселишься.

Как будто у нас в стране бывали времена, когда не творились «такие дела». И похуже бывали. А какой-то придурок чиновник добавил дури:

— Да это какой-то Зощенко!

Зощенко, конечно, пошляк, но кидать такую фразу значило возбудить интеллигентские кухни, и вскоре критики Алла Гербер, Элеонора Люблянская и Станислав Рассадин вознесли Мишин фильм до небес, а поэт Давид Самойлов разразился строчками:

Не пишу тебе рецензий,
Как Рассадин Станислав,
А без всяческих претензий
Заявляю, что ты прав,
Создавая эту ленту
Не для всяких м...аков,
И тебе, интеллигенту,
Слава, Миша Козаков!

Словом, закрутилось, и Эол Федорович мигом оказался не среди интеллигентов, а среди м...аков. Впрочем, это не помешало Козакову согласиться на роль Боборыкина. Тогда же, в Доме кино, после просмотра «Покровских ворот» Незримов предложил:

— А у меня в новом фильме будешь сниматься? О Чехове хочу снять.

— Меня? На роль Чехова? — обрадовался Миша.

— Нет, на роль Боборыкина.

— У-у-у... — сразу потух Козаков, но потом все равно согласился.

Боборыкин и Потапенко во времена Чехова считались лучшими писателями, а Чехов и Бунин шли по второму разряду. И вот второй из этих корифеев царственно входит в зал ялтинского ресторана под общие восторги, красавец с пышной черной шевелюрой и такой же черной ухоженной бородой, медленно подходит.

— А вот и второе светило нашей солнечной литературы! — восклицает студент Хрущенко.

— Да уж, не сумеречных настроений, — радуется появлению Потапенко Кротиков. — Игнатию Николаевичу Потапенко многая лета!

Потапенко как должное воспринимает восторги и садится за столик, давно уже ставший центральным в этом ресторане. В своем укрытии Бунин и Чехов едва сдерживаются от восклицаний.

— Вся русская литература собралась в этом ялтинском ресторанчике, — шипит Чехов.

На роль Потапенко Данелия посоветовал Незримову Вахтанга Кикабидзе, и тот великолепно вписался, отрастил собственную бороду, его еще подчернили, и вполне получился из грузина нужный еврей. Чинно кушая, Потапенко вместе со всеми внимает речам Кротикова:

— А что было после Сахалина, господа-с? Сексуальное турне по экзотическим странам: Япония, Гонконг, Сингапур, Цейлон. И всюду первым делом наш неугомонный бежал не куда-нибудь, а в ближайший бордель.

— Что, правда, что ли? — спрашивает Бунин со смехом.

— Да все так, но не так, — смеется Чехов. — В Японии я вообще не был, а остальное...

Цейлонский кокосовый лес снимали в Никитском ботаническом саду, при настоящей полной луне. Антон Павлович идет следом за черноокой красавицей, она то и дело оглядывается, улыбаясь ему и маня за собой, наконец ложится на мягкий ковер какой-то кучерявой мелкой травы и начинает медленно снимать с себя одежды. Девушку, настоящую цейлонку, взяли из института Лумумбы, в фильме она повторяла только одно слово по-сингальски: янна, янна — иди, иди. Больше, чем начать снимать с себя одежды, от нее ничего не требовалось.

— Вот вы, Игнатий Николаевич, давно знаете покойного, подтвердите, я прав или не прав? — обращается Кротиков к Потапенко, и тот чинно кивает головой:

— Он сам мне не раз повествовал о своих похождениях. Постоянный посетитель известных заведений в Соболевом.

Чехов в своем укрытии возмущается:

— Вот сволочь! Да я просто вынужден был семь лет жить там, рядом с Соболевым переулком. Это у тебя, богатый Игнаша, своя квартира в Москве, а у меня до сих пор нету. Живу на съемных, когда приезжаю.

Тем временем Потапенко продолжает:

— К женщинам у него всегда было особое отношение — поскорее использовать и до свидания. Долговременные связи не для него. Он и на Книппер женился лишь потому, что они редко видятся: он — в Ялте, она — в Москве. Это его вполне устраивает. Как он однажды высказался, что ему женщина нужна как луна: ярко, но не каждый день.

На роль Ольги Леонардовны пробовались десятки актрис. Незримов утвердил Татьяну Лаврову: увидел и внешнее сходство, и нервозность неудовлетворенности.

Чехов сидит в съемной квартире, пишет. Камера делает медленный круг, показывая его со всех сторон, всю красоту работающего за столом вдохновенного человека, он не рвет бумагу, не комкает и не швыряет на пол, как принято дешевым приемчиком показывать глубину творческого процесса. Нет, он спокоен, иногда отрывается от страницы, думает, продолжает писать. Замечает, что уже светает, и гасит керосиновую лампу с уютным зеленым абажуром. Смотрит на часы, потягивается, снова начинает писать.

К подъезду дома подъезжает коляска, извозчик останавливает лошадь. В коляске, обнявшись, сидят Немирович-Данченко и Книппер-Чехова, на прощание страстно целуются.

— Ты опять мой! Мой! — ликуя, говорит Ольга Леонардовна и выскакивает из коляски, входит в дом, камера следует за нею, она поднимается на второй этаж, открывает ключом дверь, входит в квартиру и видит Чехова, сидящего за столом. Он оборачивается:

— Поздненько, Лошадка, поздненько. Хотя нет, какое там! Рановатенько, Лошадочка, рановатенько, утро только начинается.

— Ну Дусик, — кокетливо дует губки Ольга и медленно приближается к нему, виляя бедрами, обвораживая. Она пьяна, но не в стельку. — Я вижу, ты хорошо тут проводишь время. За своим любимым занятием.

— О, какие ароматы! — машет рукой Антон Павлович, отгоняя запахи. — Шампанское и не только.

— Да, милый писатель, я тоже славно провела время.

— Борзович-Гонченко был?

— А как же! Только не называй его так. Все-таки он Немирович-Данченко. Уверяю тебя, все, что было, давно прошло. Was gewesen sein gewesen, sein gewesen und vergessen.

— Что было, то прошло, что прошло, то забыто? Охотно верю! Потому что неохота разбираться. Если честно. Айда спать, Цапля. Глазки-то красненькие.

За столиком ялтинского ресторана спорят. Потапенко вдруг решает заступиться за Чехова:

— Вы хотите сказать, покойный Антон не любил в своей жизни ни одной женщины?

— Именно так! — утверждает Кротиков. — Полагаю, в нем вообще отсутствовал сей орган, отвечающий за любовь.

— Не соглашусь с вами, — возражает Потапенко. — Некоторое время он был влюблен в Лику Мизинову, и даже страстно.

— Однако бросил ее, и она, пардон, досталась вам, Игнатий Николаевич, — произносит чинно и важно Боборыкин.

— Потому что иначе и быть не могло, господа-с! — восклицает Кротиков. — Эффектная, увлекательная женщина предпочла писателя второстепенного писателю высшего класса. Господа, господа! Выпьем за наших лучших творцов литературы! За Игнатия Николаевича Потапенко и Петра Дмитриевича Боборыкина! Многая лета-с!

Все, кроме тостуемых, пьют стоя, с восторгом.

— Какое счастье оказаться в компании двух живых классиков русской словесности! — кричит Хрущенко.

— И все-таки, господа, не следует забывать о печальном событии, о котором твердит вся Ялта и уже вся Россия, — важно произносит Потапенко.

— Да полно вам, Игнатий Николаевич! — машет рукой Кротиков. — Уверяю вас, что певца сумеречных настроений не будут помнить уже лет через пять. А ваши имена с годами станут лишь расширяться в своем значении.

— Вашими бы устами да мед пить, — жмурится Боборыкин.

— Я не шучу, — продолжает Кротиков. — Именно благодаря вам священное слово «интеллигенция» приобрело то значение, в коем мы его ныне понимаем, вы ввели его в обиход как понятие высочайшей нравственности и целеустремленности. Ваши произведения ведут Россию вперед, преодолевая русскую отсталость в сравнении с европейскими народами. А куда ведут сочинения господина Чехова? В овраг? В палату номер шесть? В самоубийство? Да-с! Все его так называемое творчество я в своих статьях объединяю единым словом «тина». Помните, был у него такой рассказик? Похабный, злой. В нем воплотились тайные желания автора иметь такую же любовницу, как показана там. Помните?

Поручик Сокольский в белоснежном офицерском кителе едет верхом на коне, грациозно покачиваясь в седле. На его роль Незримов нарочно пригласил Мишу Филиппова, зятя нынешнего генерального секретаря Андропова. От еврейской темы чеховского рассказа Незримов намеренно отказался. Сводить все к тому, что хитрая и безнравственная Сусанна Моисеевна соблазнила и оставила без денег двух русских олухов, он посчитал сужением темы. Соблазн и обман — тема более широкая, общечеловеческая, и Эол Федорович терпеть не мог, когда все собственные беды сваливают на соседей или каких-нибудь пришлых. Никогда он не разделял антисемитских или иных националистических убеждений, считая, что если тебя обманул еврей, цыган или поляк, то ты сам прежде всего в том виновен и себя бей за это по башке. В фильме Незримов даже изменил имя главной героини, и вместо Сусанны Моисеевны Ротштейн красивая и остроумная Лариса Удовиченко с ярко выраженной славянской внешностью сыграла хитрую, привлекательную и коварную Валентину Матвеевну Лисицыну.

Во всем остальном режиссер придерживался ткани чеховского рассказа. Сокольский намерен жениться, но ему нужны деньги, и он приехал к Лисицыной по просьбе брата потребовать от Валентины Матвеевны выплаты денег по векселям ее покойного отца — пять тысяч рублей.

— Полноте, на что молодому человеку деньги? Прихоть, шалости. Что, вы прокутились, проигрались, женитесь? — томно произносит Лисицына в великолепном исполнении Удовиченко. И конечно же обворожительным голосом Марты Пироговой, чарующим, завораживающим. Удовиченко стала еще одной актрисой, обиженной на то, что не она сама озвучивала роль, что злой режик поручил это своей жене.

— Вы угадали! — смеется поручик. — Действительно, я женюсь...

Вот для чего понадобился Филиппов. Если фильмы Незримова сбываются, его ждет судьба Сокольского, который плюнул на невесту, увлекшись Лисицыной. Пусть же и Мишенька уйдет от дочки генсека!

Дальше, как и в рассказе, Лисицына берет векселя и прячет у себя за пазухой, сказав, что ни векселей, ни денег Сокольский не получит. Обманутый Сокольский в итоге оказывается в постели у обворожительницы и обманщицы.

Тем временем Крюков, двоюродный брат Сокольского, в своем имении заждался возвращения родственника. На небольшую роль Крюкова Незримов уговорил Янковского, который тогда уже так зазвездил, что на эпизодишки не соглашался. В халате и туфлях он ходит по комнатам своей усадьбы, смотрит то в окна, то на часы.

— Что же это нашего Саши до сих пор нет? — спрашивает он жену. — Ведь обедать пора!

— Не приведи Господи, ежели он у нее... — отвечает жена и крестится.

Раннее утро, в спальне, обнявшись, лежат Валентина и Сокольский. Поручик просыпается, смотрит обалдело на спящую соблазнительницу, морщится от досады. Но она просыпается, тянется к нему, и он невольно начинает осыпать ее поцелуями, нетерпеливо ложится на нее.

Потом они завтракают, и вставлено то, чего нет у Антона Павловича.

— Не зря про вас говорят: тина, — грустно усмехается Сокольский. — Затягиваете.

— И погубить могу, — смеется соблазнительница. — Но вообще-то Тина — это, голубчик, сокращенно от моего полного имени Валентина. И ничего более. Ни-че-го.

Потом Сокольский едет верхом по дороге, погода хмурится, начинается страшный ливень. Вот тут потомок богов с олимпийской жестокостью дал волю своей мести за то, что какой-то там дальний родственник этого Филиппова, с ужасающей фамилией Нахапко, заменил собой в Риме его прекраснейшую адетту культурале. Он делал вид, что ему не нравятся дубли, и раз десять полил актерчика ледяной водой, заставлял его падать с лошади в грязь, пачкая белоснежный мундир.

— Это необходимо как символ того, что Сокольский запачкал свою честь! — доказывал режиссер.

— Такое впечатление, что вы меня лично ненавидите! — взвыл Филиппов, когда наконец пытка прекратилась.

И тут Эол Федорович не выдержал, отвел его в сторонку и спросил тет-а-тет:

— А вам, молодой человек, не стыдно было просить за вашего дальнего родственника Нахапко, чтобы его устроили атташе по культуре в Рим? И его устроили. Вместо моей жены, между прочим!

— О-о-о! — застонал актер. — Этот Нахапко! Вот он Нахапко и есть! Я тут ни при чем, он сам где может пользуется тем, что я его дальний родственник. Да и какой? Семьдесят седьмая вода на киселе!

— Так ты ни при чем? Это правда? — воскликнул Незримов, и пришлось вести беднягу, готового получить воспаление легких, в лучший ялтинский ресторан, поить и кормить по высшей категории!

Мокрый и перепачканный Сокольский возвращается к двоюродному брату, вид у него крайне сконфуженный, рассказывает о случившемся.

Тина стоит в своей спальне, весело смотрит в окно на проливной дождь, потом на себя в зеркало, явно весьма собою довольна.

В кабинете у Крюкова, выслушав брата, Крюков в недоумении и страшном негодовании. В итоге через пару дней сам отправляется к Лисицыной. Поручик долго смотрит в окно на облако пыли, бегущее за дрожками Крюкова, сладко потягивается, зевает и идет к себе в комнату, на ходу раздеваясь.

Тина встречает нового гостя:

— О, какая радость! Теперь и вы сами явились? Добро пожаловать в мое скромное жилище.

Сокольский спит сладким сном. Его зовут к ужину. Он вскоре выходит в столовую. Жена брата сообщает с досадой, что Крюков до сих пор не вернулся.

Утром следующего дня Крюков возвращается домой и спешит в свой кабинет. Его замечает Сокольский, следует за ним:

— Ну, что?

Крюков машет рукой и фыркает. Сокольский все понимает, смеется.

— Да что такое? Что ты смеешься? — спрашивает Крюков, падает на диван лицом в подушку и трясется от хохота.

Через минуту он поднимается и, глядя на удивленного поручика плачущими от смеха глазами, говорит:

— Прикрой-ка дверь. Ну да и ба-а-ба же, я тебе доложу!

Он тоже не получил векселя и тоже оказался в омуте ее постели. Крюков и поручик утыкаются в подушки и хохочут. Поднимут головы, взглянут друг на друга и опять упадут на подушки.

— Женихи! — дразнит Крюков. — Поручики!

— Женатые! — отвечает Сокольский. — Почтенные! Отцы семейств!

Через несколько дней Сокольский ходит в плохом настроении по усадьбе брата. Остановившись у окна, долго смотрит на деревья. Идет в кабинет к брату:

— У меня к тебе просьба. Одолжи мне на сегодня верховую лошадь...

Крюков пытливо смотрит на него и, нахмурившись, продолжает писать.

— Так дашь? — спрашивает поручик.

Крюков опять смотрит на него, потом медленно выдвигает из стола ящик и, достав оттуда толстую пачку, подает ее Сокольскому:

— Вот тебе пять тысяч... Хоть и не мои они, но бог с тобой, все равно. Советую тебе, посылай сейчас за почтовыми и уезжай. Право!

Поручик смотрит на Крюкова и вдруг смеется.

— А ведь ты угадал. Я ведь именно к ней хотел ехать. Как подала мне вчера вечером прачка этот проклятый китель, в котором я был тогда, так меня и потянуло!

— Уехать надо. Простое решение.

— Да, действительно. Кстати, уж и отпуск кончился. Правда, поеду сегодня! Ей-богу! Сколько ни живи, а все уехать придется... Еду!

Вскоре они прощаются, Сокольский уезжает.

Проходит неделя. Крюков бесцельно бродит по комнатам, засматривает в окна. Приказывает заложить беговые дрожки. Медленно выезжает со двора. Когда он подъезжает к дому Лисицыной, начинает темнеть. Из открытых окон слышатся смех и пение. Крюков входит в дом, из передней заглядывает в залу, там человек пять мужчин, один, высокий и тощий, сидит за роялью, стучит длинными пальцами по клавишам и поет. Входит Тина, вскрикивает от радости:

— Это вы? Какой сюрприз!

— Сюрприз! — улыбается Крюков, беря ее за талию.

— Я так рада! — смеется Лисицына. — Ну, идите в залу. Там все знакомые... Я пойду скажу, чтобы вам чаю подали. Ну, ступайте, я сейчас...

Она убегает, Крюков идет в гостиную, здороваясь с другими гостями, они пьяны и веселы. Вдруг он останавливается как вкопанный и обеими руками хватается за косяк двери. В кабинете Лисицыной за письменным столом сидит Сокольский, Валентина Матвеевна стоит сзади него, гладит по волосам, он берет ее руку и целует. Увидев Крюкова, он вспыхивает и краснеет.

— Ах, это ты, брат... Я заехал сюда проститься и, как видишь...

— Да ведь неделя прошла с тех пор, как ты уехал! — горестно восклицает Крюков.

— Но завтра я обязательно уезжаю! — бормочет Сокольский. — Или послезавтра...

Махнув рукой, Крюков шагает прочь, подальше отсюда. Вскоре он уже едет в своих дрожках по дороге, уныло глядя, как надвигается вечер. С грустью произносит:

— Тина!

А в ялтинском ресторане продолжают обсуждать Чехова.

— Он сам любил посещать подобных женщин, — утверждает Кротиков. — Это гейши, куртизанки — как угодно назовите. Гетеры. Главное, никакой ответственности, не надо с ними заводить детей, требовать верности, страдать от ревности. Все предельно упрощено.

Однажды во время съемок в Ялте Марта Валерьевна спросила мужа, была ли в его жизни такая женщина, как та, в рассказе «Тина».

— Нет, никогда, — ответил он. — У меня были жены, любовницы, с которыми я изменял женам. Но такой женщины не было.

— «Жены, любовницы»... Противно слышать! — вспыхнула Арфа.

— Но все это кончилось, едва я услышал по радио твой голос.

— Ты мне правда не изменял, Ёлкин?

— Сейчас по попе получишь! Клянусь! Ведь я так люблю тебя!

— А ты думаешь, Чехов любил только Авилову?

— Так Бунин утверждает. И тут я ему верю.

Линия любви Антона Павловича к Лидии Авиловой вплетается в фильм сразу после экранизации рассказа «Тина». Бунин там же, в ресторанном укрытии, спрашивает:

— Антон Палыч, а кого из ваших женщин вы любили по-настоящему? Простите за такой наглый вопрос.

— Кого? — вздрагивает Чехов. — Любил... И люблю по сей день. Только вот кого — это мой секрет. С ним я уйду в могилу.

И дальше следует сцена его знакомства с Авиловой, женщиной не намного моложе его, в исполнении Натальи Архангельской, некогда великолепно сыгравшей у Герасимова в «Тихом Доне». А потом ее как-то подзабыли, и своих звездных ролей не сыграла эта красивая и талантливая актриса. Ей уже было за сорок, но она оставалась яркой и привлекательной, только теперь зрелой и благородной красотой, и Марта, веря мужу, все равно тайком ревновала. А потом восторжествовала, когда он попросил ее озвучить и Архангельскую:

— Чехова больше всего завораживал голос Авиловой, а только твой голос способен завораживать.

Наташа, конечно, тоже обиделась, но актеры люди подневольные, стараются прятать свои обиды, а то ведь потом режик возьмет да и не захочет снимать в другой ленте. А Марта конечно же справилась идеально, никто и не подумает, что одна и та же женщина озвучивает и Лисицыну, и Авилову. У Тины голос обворожительно развратный, у Авиловой — притягательно чистый.

Эту лирическую составляющую фильма о Чехове Эол Федорович снимал на полутонах, встречи с Авиловой возникают ниоткуда, мимолетно, воздушно. Но зритель понимает, что именно здесь кроется ответ на прямой вопрос Бунина. Авилова замужем, трое детей, и Чехов считает себя не вправе разрушить семейное счастье, потому не идет на окончательное сближение.

Большой званый вечер. Чехов и Авилова сидят в углу за отдельным столиком, уединившись от всех.

— Видите, как хорошо, — говорит Антон Павлович. — Не кажется ли вам, что, когда мы встретились с вами три года назад, мы не познакомились, а нашли друг друга после долгой разлуки?

— Да... — нерешительно отвечает Авилова. — Разлука была долгая. Ведь это было не в настоящей жизни, а в какой-то давно забытой жизни.

— А что же мы были тогда друг другу?

— Только не муж и жена.

Оба смеются.

— Но мы любили друг друга. Как вы думаете? Мы были молоды... И мы погибли... при кораблекрушении? — фантазирует Чехов.

— Ах, мне даже что-то вспоминается, — смеется Лидия.

— Вот видите. Мы долго боролись с волнами. Вы держались рукой за мою шею.

— Это я от растерянности. Я плавать не умела. Значит, я вас и потопила.

— Я тоже плавать не мастер. По всей вероятности, я пошел ко дну и увлек вас с собой.

— Господи, я так ждала нашей новой встречи! Целых три года!

— Вам сколько лет?

— Двадцать восемь.

— А мне тридцать два.

— Мне муж часто напоминает, что я уже не молода, пора вести себя степеннее.

— Не молоды в двадцать восемь лет?!

К ним пробирается муж Лидии, Михаил Авилов в исполнении Анатолия Грачева. Он в бешенстве:

— Я еду домой. А ты?

— Познакомьтесь. Это мой муж Михаил Авилов. А это Антон Павлович Чехов.

Дома Михаил кричит на Лидию:

— Какая бессовестность! Уединились, воркуют! Он что, не знал, что ты замужем?

— Знал.

И дальше Чехов и Авилова встречаются, беседуют, видно, как он пылает любовью и сдерживает себя изо всех сил. Десять лет длился этот тайный роман, не сокрушивший судьбы, не сделавший несчастными мужа и детей Лидии Алексеевны. Чехов готов пойти на решительный шаг, если бы не его болезнь. Увести женщину из семьи и умереть? Он не мог себе позволить такое.

С другой Лидией, Ликой Мизиновой, он играл в роман, баловался, шутил. Влюбленная в него Лика надеялась выйти замуж за певца сумеречных настроений, но, отвергнутая им, закрутила с куда более успешным и прославленным Потапенко. В фильме Незримова она тоже появляется, в исполнении Антонины Шурановой, страшно понравившейся потомку богов в «Механическом пианино» у Михалкова.

— Игнатий Николаевич, — со смехом спрашивает Кротиков у Потапенко в ялтинском ресторане, — а расскажите, как вы увели у Чехова из-под носа Мизинову.

— Неловко как-то, господа, — бурчит Боборыкин.

— Отчего же, — вдруг окрыляется Потапенко. — Ведь этот роман в итоге использован господином Чеховым в пьесе «Чайка». Тригорин — это я, а Заречная — Лика Мизинова. Она поначалу и впрямь была влюблена в Антошу, как кошка, увивалась за ним. Красотой она сверкала необыкновенной, этакая царевна-лебедь, сказочная женщина! Но ему, видите ли, в женщине было мало красоты внешней, подавай нечто большее, внутреннее.

Лика, Чехов и Потапенко катаются на лодке, Лика, как водится, опускает руку в воду и брызгает в сидящего на веслах Потапенко и в Чехова.

— Окропляются водой сей два греховных сосуда для очищения от скверны во веки веков, аминь, — смеется Чехов.

— Признаете себя греховными сосудами? — спрашивает Лика.

— Признаём ничтоже сумняшеся, — отвечает Потапенко.

Потом они сидят на берегу моря, смотрят, как Лика купается, и Потапенко говорит:

— Какая сказка! Антон! Что ты теряешься? Она готова тебе отдаться в любую секунду. Даже на глазах у меня.

— Да ведь она и замуж за меня хочет, — говорит Чехов. — А я что-то не очень пока хочу жениться.

— Вот возьму и уведу ее у тебя.

— Держу пари, что не уведешь. Ты, конечно, известнейший ловелас и донжуан, но... Давай так: если ты выиграешь пари, я напишу рассказ, в котором необыкновенно прекрасного героя будут звать Игнатий, а если я выиграю, то у тебя будет прекраснейший герой Антон.

— Ты это не в шутку?

— Совершенно. Докажи, что тебя не зря считают ловцом женских сердец. Да и я освобожусь от ее любви.

В ресторанном укрытии Бунин спрашивает:

— Было такое?

— Было, — кивает Чехов.

А за столиком в центре ресторана Потапенко продолжает рассказ:

— Да, друзья, я это пари выиграл. Пустился ухлестывать за Ликочкой, она поначалу решила подразнить Антона, принимать мои ухаживания, да незаметно для самой себя увлеклась. Да и мне с ней понравилось. Вскоре мы сделались любовниками и поехали в Париж. Там у нас родилась дочь Христина. Увы, малышка не прожила долго. А тут жена стала забрасывать письмами, угрожала покончить с собой. Она бы не покончила, но к тому времени Лика мне поднадоела, и я просто воспользовался угрозами жены как поводом для расставания.

Тут в фильме следует тяжелая сцена разрыва Потапенко с Мизиновой, Шуранова сыграла великолепно, Кикабидзе похуже, но в целом убедительно.

— Сейчас, после смерти нашей дочери, ты... ты...

— Успокойся, дорогая, я лишь сделаю вид, что вернулся к жене, и вскоре мы вновь будем с тобой вместе.

— Я уже не захочу!

— А если она и впрямь сведет счеты с жизнью?

— Не сведет! Шантаж, да и только.

В ресторане Потапенко заканчивает свой рассказ:

— Если бы не смерть девочки, я мог бы сказать, что приключение с Ликой было в моей жизни одним из самых увлекательных.

— Еще бы! — ржет Кротиков. — Оптимист увел из-под носа у пессимиста одну из лучших красавиц России. Вы, Игнатий Николаевич, олицетворение всего радостного, светлого, жизнеутверждающего. Не случайно ваши книги расходятся тиражами, даже большими, чем у Льва Толстого. Каждый год — новый увесистый том в собрании сочинений.

В своем укрытии Чехов сердится:

— Плодовитый, как свинья.

А Потапенко усмехается:

— Как видите, Антон Павлович сам подтолкнул меня склонить Лику Мизинову. Кстати, пари он свое проиграл, но про положительного героя по имени Игнатий так и не написал. Зато, узнав, что Лика родила от меня ребенка, в письме обозвал свиньей.

— Ну, это свинство! — воскликнула девушка Люба.

— Недостойно русского литератора, — поддержала ее девушка Ляля.

— А я ничего, — пожал плечами Потапенко. — С меня как с гуся вода. И даже когда он хлопотал по поводу постановки «Чайки», не кто-нибудь, а именно я поспособствовал, чтобы поставили в Александринке.

— А вот это достойно русского литератора! — воскликнула Ляля.

Тут Чехова в его укрытии ударил несколько раз кашель, и Потапенко насторожился:

— То ли мне померещилось, то ли... Я отчетливо услышал его кашель.

— Чей? — спросил Боборыкин.

— Чехова.

— Да полно тебе! Померещилось.

Далее продолжают чередоваться сцены из жизни Чехова: он пишет, встречается с Авиловой, работает врачом, ставит свои пьесы, обостряется чахотка, он женится на Книппер, которая изменяет ему с Немировичем-Данченко, и все это перемежается разговорами Боборыкина, Потапенко и Кротикова за столом в ялтинском ресторане. Чехова вновь ударяет кашель, и Потапенко слышит:

— Вот снова он где-то кашлянул!

— Кто?

— Чехов! Говорю же вам! Его кашель я распознаю из сотни. У меня вообще обостренное чувство слуха.

Кстати, во время съемок Юрий Яковлев тоже стал кашлять, и с каждым днем все больше и больше. Все даже забеспокоились, не начинается ли у него тоже туберкулез.

— Ну не может же герой фильма заразить актера! — удивлялись на съемочной площадке, а Эол думал: у меня все возможно, любая мистика.

Яковлева проверили врачи, ничего тревожного не обнаружили, но он продолжал кашлять и кашлять.

В ялтинском ресторане появляется Станиславский, которого играет Юрий Богатырев. Он входит встревоженный и, видя писательский столик, спешит к нему:

— Господа! Я только что узнал страшную новость! Бунин ночевал у какой-то татарки, и ревнивый муж его зарезал.

— Бунина?! — удивляются все. — А не Чехова?

— Говорят, что Бунина, — пожимает плечами Станиславский.

Бунин и Чехов в своем укрытии едва сдерживаются, чтобы не рассмеяться во весь голос. Пришедшему официанту Чехов дает отмашку:

— Неси лампопо и ерундопель! Подашь его на их стол и скажешь, что это от зарезанных Бунина и Чехова. Получишь отменные чаевые.

— Слушаюсь.

Чехова снова ударяет кашель, он вытирает с губ носовым платком кровь.

— Я снова слышу кашель Чехова! — приподнимается Потапенко, смотрит внимательно на пальмы и загородку, за которыми скрываются Бунин и Чехов. — У меня такое чувство, что кашель доносится вон оттуда.

В этот момент официант появляется с блюдом, на котором большая миска с салатом и серебряное ведро.

— Господа! — объявляет он. — Извольте принять от зарезанных господ Бунина и Чехова. Ерундопель и лампопо.

Бунин и Чехов выходят из своего укрытия и торжественно взирают на ошалевших Боборыкина, Потапенко, Станиславского, Кротикова, Хрущенко и двух дамочек.

— Немая сцена! — восклицает Кротиков.

— Они живы! — радостно кричит Станиславский.

— О-ля-ля! — выпучивает свои маленькие глазки Хрущенко.

— М-да, действительно живы, — как-то скучновато произносит Боборыкин.

— Я же говорю, что слышал чеховский кашель! — восклицает Потапенко.

— От нашего стола — вашему столу, — говорит Чехов. — Придуманный господином Боборыкиным салат ерундопель и упоминаемый им же напиток лампопо. В романе «Китай-город», если мне не изменяет память.

— Анкруаябль![15] — молвит Потапенко, вставая с места и протягивая руку Бунину и Чехову.

На лице у Кротикова кислое выражение, он спешит посмотреть на часы:

— Господа-с, вынужден откланяться, спешу. — Убегает.

— Так вы, стало быть, слышали все, о чем мы тут говорили? — спрашивает Потапенко.

— Ну, кое-что не долетало до нашего слуха, но почти все долетало, — признается Бунин.

— И до чего же любопытно было побывать на собственных поминках! — смеется Чехов.

— Негодяи! Мерзавцы! — восклицает Потапенко, но тоже смеется. — Вот это получился водевиль в духе Антоши Чехонте.

— А кого же убили у татарки? — спрашивает Ляля.

— Ну, не знаю, — задумывается Чехов. — Куприна, наверное. Да, точно Куприна. Я утром из своего окна отчетливо слышал, как об этом судачили прохожие. — Он присаживается. — Так что, давайте есть эту дрянь ерундопель, пить эту бурду лампопо и теперь говорить о Куприне.

За окном раздаются звуки траурного марша. В ресторан вбегает какой-то взъерошенный субъект и восклицает:

— Господа! Господа! Там, кажется, уже Чехова хоронят!

Конец фильма.

И начало мучений с ним. Потомок богов никак не мог предположить, что «Тину» воспримут с таким негодованием. После контрольного просмотра на приемке фильма в Малом Гнездниковском переулке в зале поднялось настоящее антиэольское восстание, его ругали и свои, и чужие: устроил балаган, из Чехова сделал клоуна, разворошил все грязное белье, непонятно, зачем вставлена экранизация рассказа «Тина», далеко не лучшего, не делающего честь великому писателю, какой-то вообще не фильм, а анекдот, причем сальный... Ермаш хмурился, позволяя горячее всех белениться Камшалову, завсеку кинематографии в отделе по культуре ЦК КПСС, о котором говорили, что скоро он сменит Филиппа Тимофеевича на посту председателя Госкино. Этому Александру Ивановичу Антон Павлович был особенно дорог как человек, в котором все прекрасно — и одежда, и лицо, и мысли.

— Про душу забыли! — напомнил Эол Федорович.

— Мы-то не забыли, — ответил Камшалов. — А вот вы, уважаемый Эол Федорович, забыли. Вы показываете Чехова в последний, самый тяжелый период его жизни, а он у вас какой-то... ерундопель!

— Точно! Ерундопель! — возрадовалась какая-то тетка из чиновничьего аппарата с лицом мартышки и фамилией Гарава. — Следовало бы и сам фильм так назвать: «Ерундопель». Более соответствует сущности.

— Как там у вас Чехов в финале произносит? «Давайте есть эту дрянь ерундопель, пить эту бормотуху»? Невольно думается, что и зрителю вы предлагаете смотреть ерундопель и бормотуху, — продолжал Камшалов.

Незримов тешил себя надеждой, что они вспомнят, на ком женат Филиппов, играющий довольно большую, хоть и не главную роль в фильме. Кстати, добрый и, как оказалось, ни в чем не повинный Миша присутствовал здесь, в роскошном особняке крупнейшего дореволюционного нефтяного магната России армянина Лианозова, где со сталинских времен размещалось Госкино. Эол поглядывал на режиссера со значением, мол, ничего, сейчас мы пустим в ход артиллерию. Да вот артиллерию в тот злосчастный день пустила в ход сама история Советской России! Надо же было такому случиться, что приемка «Тины» проходила 9 февраля 1984 года и в половине шестого в зал стремительно вошел какой-то испуганный человек, на лице которого светилась важность несомой им информации. Он подошел к Ермашу, что-то прошептал тому на ухо, Ермаш вскинул брови, встал и произнес:

— Товарищи! Только что стало известно о безвременной кончине товарища Андропова.

— Пипец какой-то! — так и воскликнул Эол Федорович.

Все вскочили, потом сели, потом Ермаш попросил всех почтить память умершего генсека вставанием, опять стояли, недоумевали, как быть дальше, дальнейшее обсуждение скомкали, Камшалов предложил фильму доработку, что означало положить на полку, но Ермаш спас положение, сказав, что руководство Госкино не станет спешить, а решит этот вопрос на очередном заседании, но на самом деле это тоже могло означать отправку «Тины» туда, где ее ждали «Комиссар» Аскольдова, «Проверка на дорогах» Германа, «Долгие проводы» Муратовой и множество других лент, давно поселившихся на полочке. Филиппов выглядел растерянным, но не сказать, что убитым горем, а Незримов уже знал, что его отношения с дочерью теперь уже угасшего главы государства тоже на стадии угасания.

— Как назовешь корабль, так он и поплывет, — печально произнесла Марта Валерьевна, когда вечером муж сообщил ей о случившемся в особняке Лианозова.

— М-да, похоже, моя «Тина» канула в тину, — наливая себе и ей горестный коньячок, вздохнул Незримов. — Пожалуй, и впрямь надо было назвать фильм «Ерундопель». Тогда бы все подумали, что это комедия, и иначе бы отнеслись. Слушай, а ведь мое кино теперь начинает магически действовать против самого себя. «Тина» погрузила саму себя в тину!

— Ты знаешь, я давно хотела тебе сказать, но не решалась. С Толиком у нас сбылся твой фильм «Не ждали».

— Как-как? Слушай, а ведь точно! Там не ждали хмыря из тюряги, а он явился и всем жизнь испортил.

— А главное, жена ушла от надежного мужа, Героя Советского Союза, к этому горемыке. И Толик поступил точно так же.

— Охренеть! А я даже и не думал в эту сторону. — Эол Федорович погрузился в тяжелую думу. И вдруг взвился: — К черту! К черту это проклятое кино! Если оно у меня само себя пожирает! Будь проклят Харитонов!

— А это еще кто?

— Да тот подонок, который зарезал меня, когда я в художку поступал. Я бы стал художником. Может, даже художником в кино. И мне было бы начхать, положили фильм на полку или, бляха, угостили им зрителей: кушать подано. Денежки получил — и привет. Выпьем за то, что Эол Незримов больше не будет снимать киношку!

— Брось, Ёлкин! Возьми себя в руки.

— Так брось или возьми? Где логика? Нет, нет, к дьяволу это важнейшее из всех искусств! Лысый долдон ляпнул, а все повторяют, как балаболки. Надоела киноха! Вот где она у меня уже сидит! Возишься со всеми, а потом тебя приглашают: пожалуйте, любезнейший, сейчас мы вами подтираться будем. Ермаш-барабаш! Ненавижу эту советскую систему! Эмигрируем, любовь моя! Душа моя! Соглашайся хоть в Финляндию, хоть в Гондурас. Как хорошо нам было в Италии! Я готов хоть полотером работать. А что, паркеты в наших посольствах — произведения искусства. Буду, как в «Шагаю по Москве», полотером-резонёром. И всегда в спортивной форме.

— Ёлочкин, что-то Толик давно не звонил и не писал.

Обычно Толик два раза в месяц звонил, раз в месяц присылал коротенькое письмецо, раз в два месяца навещал их. И всегда одно и то же: как я вам благодарен, это было лучшее время в моей жизни, но не волнуйтесь, сейчас все тоже хорошо.

— А ведь мы ни разу не были у него в этой Электростали, — добавила Арфа печально. — Надо бы съездить.

И они поехали. Нагрянули без предупреждения в ближайшее воскресенье, благо имелась отмазка — в квартире Богатыревых так до сих пор не установили телефон. Дом конечно же обшарпанная трехэтажка, в подъезде вонизм-невыносизм, на стенках мат-перемат, на одной из ступенек кошачья говняшка.

— Кто там? — раздался из-за двери родной Толиков голос.

— Свои.

— Ой! — Дверь открылась, Толик предстал взъерошенным и испуганным.

 Они вошли и увидели то, что боялись увидеть.

— Э, братцы! Я гляжу, вы совсем кровать застилать не умеете, — произнес Незримов, глядя на царящий в квартире бедлам. Пахло жилищем алкоголиков. Две кровати, стоящие порознь в разных углах единственной комнаты, не прибраны и не свежи. На письменном столе у Толика громоздились тетрадки и учебники. В углу, возле батареи, выстроилась батарея пустых бутылок.

— А где папаша? — спросила Марта Валерьевна.

— Э... В командировке, — нерешительно ответил Толик.

— Толянчик, раньше ты всегда был честен, никогда не врал, — укоризненно произнес Незримов. — Какая может быть командировка у электрика? Отвечай, пожалуйста.

— Ну, я так называю, когда он на работу отправляется.

— Сегодня воскресенье, дружочек.

— Он теперь и электрик, и сантехник. А аварии, сами знаете...

— Видно, что ТОЖ ему неведом.

— Кто неведом?

— Трезвый образ жизни.

— А, это... Ну вы же сами знаете, у нас в народе такая традиция, электрикам и сантехникам обязательно подносят.

— Понятно. Ну-ка, браток, собирай манатки. С нами поедешь. Ни к чему тебе при алкашне расти.

— Папа не алкаш. Выпивает, но не алкаш.

— А синяк у тебя на виске откуда?

— Это я в школе. Да честно, в школе! И никуда я не поеду. Ему без меня смерть, понимаете?

— А сам-то ты к бухалову не прикладываешься еще?

— Да как вам не стыдно! Чтобы я?

— Яблонька от яблочка, знаешь ли... Вон уже постели разучился заправлять, а когда-то нас шпынял.

— Яблочко от яблоньки, а не яблонька от яблочка. Нет, папа и мама, я вам очень благодарен, когда я жил у вас, это было самое лучшее время моей жизни. Но я не брошу своего родного отца, каким бы он ни был.

Возвращались в подавленном настроении.

— А знаешь, я его даже уважаю за это, — сказала Марта. — Принципиальность. Забота о родителе. Может, этот зэчара и впрямь без нашего Толика пропадет. Нет, молодец Толик. Но мне от этого не легче.

— Мне тоже. Как в анекдоте про...

— Не надо анекдотов, прошу тебя.

Теплилась безнадежная надежда, что после Андропова придет новый генсек, неожиданно молодой, радостный, и все вокруг засияет, а с полки на экран полетят запрещенные фильмы. Но пришел очередной старец, чье фио — Константин Устинович Черненко — быстро превратили в аббревиатуру Кучер, и на полке продолжали пылиться десятки лент, включая и новенькую эоловскую «Тиночку».

— Пока она не выйдет на экраны, ни одного нового фильмешника не начну! — рычал потомок богов.

Марта относилась к его зарокам с иронией, но теперь ждала любого назначения, в любую страну, везде интересно и можно найти себе достойное применение на дипломатическом поприще.

Вскоре после ее тридцатишестилетия они ездили в родной город Эола Федоровича хоронить его маму. Поклонница античной культуры, до конца дней своих преподававшая на истфаке Горьковского университета, прожила чуть больше семидесяти лет. Сестры Эола, Лена и Лада, много и безутешно плакали. Елена и Эллада. Так трогательно теперь звучали их мифические имена. На похоронах Варвары Даниловны Марта Валерьевна познакомилась и с дядей Колей, братом Эолова отца, тем самым, с которого все началось, «Кукла» и «Разрывная пуля», с его воспоминаний о Финской войне. На поминках он пил водку стаканами и нисколько не пьянел. А потом побледнел и рухнул. Перепугались: помер? Но жена Николая Гавриловича успокоила, что Коля всегда так, сейчас очухается и домой.

А вот Богатырев как нажрался на дне рождения сына, так упал и не вставал больше. Незримовы, приехавшие нарочно в Электросталь, чтобы отпраздновать четырнадцатилетие своего неверного приемыша, в данном случае, наоборот, обрадовались в надежде, что родной папаша сдох, собака, но Толик огорчил:

— Ничего, мама и папа, он до утра будет спать, а утром проснется как огурчик и побежит на работу. Знаете, скольким людям он несет пользу!

— Ну конечно, — обозлился Эол Федорович, — несущий свет. По-латыни будет люцифер, если я не ошибаюсь.

— Несущий свет и воду, — добавила Марта Валерьевна. — Он же теперь еще и сантехник.

— Ничего он не люцифер, а нормальный человек, — обиделся Толик. — У нас в стране многие так выпить любят, но не все люциферы.

А летом еще хоронили на Новом Донском кладбище несравненную Фаину Георгиевну. Она давно уже нигде не снималась и давно не снимала жилье во Внукове, с тех пор, как умерла ее подружка Орлова. Не могла простить Александрову, что тот вскоре женился на молоденькой, причем на вдове собственного сына Дугласа, умершего от инфаркта. Раневская считала это отвратительным, как и многое другое в своей старческой жизни. На похоронах кто-то припомнил, как незадолго до смерти Фаина Георгиевна попросила, чтобы, когда она помрет, на памятнике написали: «Умерла от отвращения». И сначала все горестно восприняли это ее предсмертное завещание, но потом стали тайком посмеиваться, а на поминках и вовсе зачирикали воспоминания, посыпались ее словечки и шуточки, чаще всего одетые в черный юмор, с каждой рюмкой все больше и больше нарастал смех, а под конец и вовсе не могли сдержаться, смеялись, будто она не умерла, а всего лишь ушла к другому. От всех. К кому-то неведомому, но хорошему. Да хватит вам, стыдно же, поминки, а не день рождения! А помните, как ей снился сон, что идет Пушкин, а она к нему: «Александр Сергеевич, как же я вас люблю!», а он ей: «Как же ты мне надоела со своей любовью, старая дура!» И — ха-ха-ха!

— Ну и что, — говорил Незримов, возвращаясь домой. — Когда умирают такие, как она, все смеются, вспоминая радость и юмор, которые она несла людям. А когда умирает всякая кислятина, все молча нажираются.

— А я согласна. Что ты со мной как будто бы споришь? — смеялась в ответ Марта.

Новых атташистских предложений ей все не поступало и не поступало. А в сентябре произошла совсем неожиданная смерть. Из Испании позвонил Ньегес и пьяно плакал в трубку:

— Ёлкин! Его больше нет! Он погиб! Он истек кровью! Его не успели спасти!

В начале прошлого года у Саши и Наталии родился сын Мигель, которого они, естественно, боготворили. Телефонные рыдания превратили Незримова в ледяную статую. Бедный Санчо!

— Как это случилось? — едва сумел он промолвить.

— В Пособланко. Его убил Ависпадо. Я буду писать сценарий! И ты приедешь снимать фильм о нем.

О малыше Мигеле? О полуторагодовалых Незримов еще не снимал.

— Саша, дорогой! Я не знаю даже, что в таких случаях говорят. А кто это — Ависпадо?

— «Ависпадо» по-русски значит «шершень», — продолжал плакать явно сильно пьяный Сашка. — То есть его убил шершень.

— Что там еще случилось? — всполошилась Марта, встала рядом, как часовой наготове.

— Кошмар какой-то, — ответил муж. — Маленький Мигель умер от укуса шершня.

— О боже! — Она схватилась за голову и рухнула в кресло.

— А почему он истек кровью? Он умер от укуса шершня? — переспросил у сценариста режиссер.

— От какого укуса! Он забодал его! Это быка так зовут — Ависпадо, что значит «шершень», Ёлкин!

Час от часу не легче. Вот болван! Он потащил малыша на корриду. За такое Сашке полагалось отрезать и уши, и хвост. И никакого индульто! А тот продолжал рыдать:

— Ты, я вижу, совсем не убит моим известием!

— Да что ты, Санечка! Я так тебе сочувствую. Бедный маленький Мигель!

— Мигелю как раз на это полностью начхать! Бессердечный мальчик.

— Что? — заорал тут потомок богов. — Так это не Мигель?

— Что «не Мигель»?

— Погиб.

— Вете а ля мьерда![16] Мигель, слава богу, в порядке.

— А кто же погиб?

— Па... Па... Пакирри! — пуще прежнего зарыдал из своей Испании Алехандро Хорхе Лукас Эпифанио и прочая, прочая.

— Тьфу на тебя! — крикнул Незримов, радуясь, что не Мигель. — Дубина же ты, Сашуля! Дурень!

— Что там? — спросила жена.

— Оказывается, не малыш, а Пакирри, тореадор, погиб.

— Тьфу на него! — в свою очередь плюнула дипломатка.

Но теперь Незримову припомнились гагаринские ямочки на щеках, светлые глаза и чудесная улыбка Пакирри, и тореадора стало тоже жалко. И тотчас в голове закрутилось, замелькали кадры: испанский мальчик в советском детдоме мечтает вернуться в Испанию, бредит корридой...

— Слушай, Саша, — мрачно произнес он в трубку, — наш фильм «Тина» по непонятным причинам лег на полку. И я дал себе слово больше не снимать никакого кино. Слышишь меня?

— Ну и болван! — ответила Испания.

Эпоху позднего застоя кинокритик Нея Зоркая назвала благополучной для кинематографа. Да, выходили «Чучело» и «Мы из джаза», «Жестокий романс» и «Любовь и голуби», «Мой друг Иван Лапшин» и «Торпедоносцы», «Военно-полевой роман» и «Вокзал для двоих», выходило и всякое неприхотливое и не очень выдающееся, включая последний фильм Аполлинариевича про Льва Толстого, где Папа, естественно, сыграл старого Левушку, а Мама, не менее естественно, старую Софью Андревну. Охотнее стали впускать в страну иностранные новинки, посыпались всевозможные недели итальянского, английского, французского, австралийского и прочего кино. А в лидерах проката крутили задницами тошнотворные индийские «Танцоры диско».

При этой благообразной застойной картинке никто не видел лежащую на полке «Тину», про которую как-то все забыли. Она погрузилась в свое собственное название и стала незримой. Как и ее режиссер. Его фильмы время от времени крутились в телевизоре и изредка выплывали на экранах, его постоянно приглашали на всякие творческие встречи, но «Тину» при этом держали взаперти. И, как назло, куда-то запропастился Адамантов: хотя бы у него спросить, в чем дело. Эол чувствовал себя в болотной тине, неподвижным и затягиваемым, как Лиза Бричкина в «А зори здесь тихие» у Славы Ростоцкого, только не так быстро, как она.

Власть в стране стали называть геронтократией, Кучер при своих семидесяти с хвостиком выглядел трухлявым пнем; одолеваемый болезнями, он, кажется, и вовсе не управлял великой ядерной державой, а когда он умер, никто не удивился, все вспомнили старый еврейский анекдот: вы будете смеяться, но Саррочка тоже умерла. Ожидали, что следующим станет какой-нибудь опять старик типа Гришина или даже не русский — Алиев или Кунаев, но вдруг выскочил, как пес из подворотни, болтливый мужичонка с неприглядным пятном во весь лоб, на год моложе Эола Незримова, чем поначалу ему понравился, но очень скоро и разонравился, потомок богов своим олимпийским чутьем почуял: от этого балаболки добра не будет. Уж лучше бы Романова выбрали, но куда с такой просроченной фамилией?

Однако вдруг Герасимов, дай бог доброго здоровья, вспомнил про своего любимого, хоть и ершистого ученичка, написал ходатайство, так, мол, и так, в стране объявлены перестройка и гласность, подул ветер перемен, а фильм «Тина» как нельзя лучше отражает эпоху застоя, хоть и ту, дореволюционную, но во многом схожую с недавней, и, слава тебе господи, ветер перемен прилетел на пресловутую полку, сдул оттуда всех залежавшихся Германов, Аскольдовых, Муратовых и прочих, а вместе с ними и горемычную «Тинушку». Фильм Незримова вышел в одном ряду с политзаключенными, жмурящимися от яркого солнечного света свободы, о нем заговорили как о возмутителе спокойствия, не понравившемся партийным чинушам уходящего застойного времени. Но, выйдя вместе с «Агониями» и «Комиссарами», он ими же оказался и затоптан. Бросились его смотреть в жажде увидеть антисоветскую крамолу, а увидели вполне безобидного, хоть и непривычного Антон Палыча, лишь самую малость запылившегося, — Апчехов! Будьте здоровы. Премьера в «Зарядье» прошла легко, но без ажиотажа, сопутствовавшего, скажем, Климову с его озверелым, охочим до баб Распутиным и глупым и безвольным царем Николашкой. Элем легко положил на лопатки Эола.

И все это новое, прожектороперестроечное, как-то не очень нравилось потомку богов, привыкшему к тому, что вокруг все стоит на своих местах и только он, бог ветра, незримо витает где хочет, дует куда хочет, а если хочет, то и не дует. От него требовали выступлений, разоблачающих все прежние диктаторские режимы в СССР, а он говорил, что при любых обстоятельствах всегда останется вполне советским человеком, обзовете совком, да и начхать на вас.

Но главное, что «Тина» вышла, а значит, он освободился от своего обета, мог теперь снова обдумывать новый фильм, готовиться к съемкам, жизнь вокруг, не их с Арфой внутренняя, семейная, любовная, а жизнь внешняя, освободившись от тины болотной, вновь завертелась, закрутилась. Эол Незримов на шестом десятке чувствовал себя юношей. Или, во всяком случае, таким, как двадцать лет назад, когда он впервые услышал голос своей суженой, своей Эоловой Арфы.

За месяц до двух Эоловых пятерок после операции на сердце умер тот, кого он считал своим вторым отцом, Папой, любимым учителем. Новодевичье, поздняя осень, огромный пирог горестных людей, нашпигованный сотнями учеников, но при этом отсутствующая Макарова, — сказали, что не нашла в себе сил, — десятый участок, рядом с академиком Капицей, моросящий дождь, переходящий в мокрый снег, карканье ворон...

На похороны Герасимова прилетел и Ньегес, мерз, бедолага, в своем каком-то испанском полупердончике[17], забыв, дурень, что у нас в России зима кончается в апреле, а начинается уже в ноябре, один, без жгучей байлаоры Наталии. Но — со сценарием, который, по его словам, уже находит сторонников среди испанских киношников, поначалу слишком ревниво отнесшихся к появлению в их тесном болотце новой громко квакающей лягушки. Сашу конечно же Незримовы поселили у себя, на берегу прудика, никогда не зарастающего тиной — постоянная очистка, — и безо всяких разговоров, заткнись, гад, будет он нас стеснять, видите ли, как ща получишь по рогам своим бычьим! Нету? Ну конечно, какая байлаора станет изменять такому крутому мачо!..

Стой-стой-стой! А вот тебе и название для нового фильма — «Мачо»!
 

Глава тринадцатая

Индульто

— В этой пеликуле[18], Ветерок, ты превзошел самого себя!

За окном заливался в любви к ночному миру соловей, а Марта Валерьевна с наслаждением шла к очередному фильму своего мужа. Да и как без наслаждения, если это его лучшая работа, а она в ней сыграла настоящую звездную роль! Не то что Ляля Пулемет. Ляля, конечно, девушка, полная жизни, героическая и самоотверженная, но... хотелось же запомниться зрителю Джульеттой, Эсмеральдой, Татьяной Лариной, Наташей Ростовой, Катей Татариновой. А тут зрители, узнавая, первым делом: это вы Ляля Пулемет? Что и говорить, те незабываемые дни съемок «Голода», они волшебные, упоительные, но лучше бы ты, Ёлочкин, тогда снимал «Войну и мир», «Собор Парижской Богоматери» или «Два капитана» и там бы дал мне главную роль. А не «Голод». Один из твоих лучших фильмов, но такой тяжелый и страшный.

А здесь — цветущая Испания, гитары, фламенко, коррида, любовь танцовщицы и тореро, кипение страстей, и все такое сочное, великолепное, изысканное. Щелкнули кастаньеты, захлопали пальмасы[19], началось тягучее пение кантаора[20] по нарастающей, щелкнули каблуки — и вот она стоит в традиционном платье бата де кола[21], с оборками и воланами, но не в горошек — боже упаси! — а сплошь в одном цвете, карминно-красном, присела, широко расставив ноги, словно едет на очень широкой лошади, руки сцеплены перед собой, создавая контур сердца, волосы зачесаны назад и в пучок, на ушах рубиновые, в обрамлении алмазов серьги, лицо повернуто в точеный профиль, выражение полной сосредоточенности на музыке и предстоящем танце. В такой позе она заполонит афишами Испанию, а потом и другие страны. Кто мог когда-то позволить себе сказать, что она не красавица? Возраст дал ей тонкую аристократическую красоту, и гадкий утенок превратился в лебедя.

Она начинает танцевать, а на арене матадор танцует перед быком, и их танцы сменяют один другой, кадры становятся все короче и короче, платье танцовщицы мелькает в содружестве с тяжелым капоте матадора, все кружится, сливается, и на экране вспыхивает кровавая надпись: «Indulto».

Феличита! — песня Аль Бано и Ромины Пауэр все еще звучала тогда отовсюду, а по-испански — фелисидад. Сплошные карминно-красные счастливые стечения обстоятельств, словно привезенные им в подарок Ньегесом из Испании. Незримов молнией прочитал его сценарий про Пакирри и сразу сказал:

— Саша, это лучшее, что ты сочинил!

— Правда? — заморгал счастливыми глазами Санчо. — Будем?

— Будем. — Режик положил руку на плечо сценику. — Клянусь.

— Как я рад!

— Но только все перепишем совсем по-другому.

Фелисидад на лице испанца мгновенно сменился на полное десконтенто[22]:

— Бастардо![23] — воскликнул он. — Какое такое по-другому?

— Моменто[24], — спокойно отвечал потомок богов. — Сашенька, ты великолепно написал про Пакирри. Это незабываемый тореадор. Сердце до сих пор кровоточит от его гибели. И сценарий восхитительный.

— Так что же тогда? Говори, сволочь!

— Но про Пакирри снимут другие режиссеры. А мы будем делать фильм про тебя. Испанского мальчика, попавшего в Россию, но мечтающего вернуться и стать матадором. И он вернется. И станет. И влюбится в танцовщицу. И уведет ее у мужа. И женится на ней. Пойми, Санечка, мы будем снимать не испанское, а советско-испанское кино. Нам мало биографии Пакирри, нам нужна твоя биография. И твои страсти.

— Но я же не стал тореро!

— А герой фильма станет. Причем в нашем с тобой возрасте. Это будет бомба. Испанско-советский мальчик станет настоящим мачо. Кстати, а что значит это слово?

— По-нашему, по-испански, вообще-то крутой бык, в применении к мужчине это типа бычара. Ну, про которых по-нашему, по-русски, говорят: настоящий мужик.

— Вот видишь, ты говоришь: по-нашему, по-испански, и по-нашему, по-русски. В этом и будет суть фильма. Кстати, как будет фильм по-нашему, по-испански? Само слово «фильм».

— Пеликула.

— Чё, правда? А режиссер?

— Директор де сине. А сценарист — гиониста де сине.

— Правильно, вижу, что испанский ты там у себя в Испании выучил неплохо.

Узнав, что мы едем в Испанию, Марта Валерьевна фыркнула:

— Да там еще посольство не достроено!

Увы, то была правда. Дипломатические отношения СССР и Испании восстановились вскоре после смерти Франко, наших дипломатов распихали в Мадриде куда ни попадя, Громыко выкупил для строительства посольства полтора гектара земли в мадридском районе Эль Виса, улица Веласкеса, и там стали возводить огромное здание, слава Эль Диосу, не такое уродское, как в Париже, на бульваре Маршала Ланна, а самое интересное, что Громыко поручил выполнить интерьеры не кому-нибудь, а давнему другу и сотруднику Незримова — Илюше Глазунову. Но до интерьеров еще надо дожить, а пока там еще конь не валялся, только что началось строительство.

— Подумаешь! — махнул рукой Эол Федорович. — Не на стройке же там живут дипломаты. Не в шалаше же.

— В шалаше было бы весьма романтично, — улыбнулась жена, на что муж мигом припомнил расхожую тогда поговорку, переделав мужской род на женский:

— С милой рай и в шалаше, если милая атташе. Кстати, как по-нашему, по-испански, «атташе по культуре»?

— Агрегадо культураль.

К своим неполным сорока Марта Валерьевна почти в совершенстве знала английский, французский, итальянский и испанский, да плюс немецкий, хотя последний гораздо хуже.

— По-итальянски лучше звучало, — поскреб подбородок Эол Федорович. — Ну, агрегадо так агрегадо. Агрегадочка моя.

— Ты так рассуждаешь, будто место атташе по культуре в Испании уже вакантно.

— Это мы сделаем. Время перемен, знаете ли. Надо подключить Андреича.

Андрей Андреевич Громыко не то чтобы являлся другом семьи Незримовых, но по-соседски общался с ними, когда доводилось встретиться на внуковской земле, к тому же Марта Валерьевна служила в его ведомстве, и на семидесятипятилетие он приглашал их, и они охотно гуляли на его юбилее. Из министров иностранных дел Громыко с приходом Горбачева шагнул аж в председатели Президиума Верховного Совета, и, перемолвившись при случайной встрече с Незримовым, Андреич забросил удочку заведующему отделом культуры ЦК КПСС Шауро на предмет возможности создания советско-испанского фильма. Поначалу грозный белорус Василий Филимонович заартачился, но, узнав, что фильм намеревается делать Незримов, вдруг переменился в настроении и сказал: надо подумать.

Тем временем Саша улетел в свой Мадрид и оттуда ждал вестей. Для переделки сценария он пока еще не созрел, хотел снимать именно про Пакирри, но возможная финансовая поддержка от Госкино потихоньку примиряла его с идеями проклятого, но в целом благоразумного режиссера. А Незримов тем временем уже вовсю рисовал наброски и лепил общую схему для нового сценария.

Наступивший второй год правления Горбачева смыл на пенсию Шауро, но дело о советско-испанском фильме Филимонович завещал новому руководителю Воронову, который с почтением относился к режиссеру Незримову и дал дальнейшее движение, учитывая, что не так давно испанский король приезжал в Москву с визитом, следовало культурно закрепить возрожденную дружбу русского сала с испанским хамоном.

Следующее счастливое стечение обстоятельств — желание нового министра иностранных дел Шеварднадзе помочь своему человечку и передвинуть его в США. Так в апреле 1986 года посол СССР в Испании Дубинин со многими своими присными перелетел через океан, а новый посол Романовский получил указание взять с собой в Мадрид в качестве атташе по культуре Марту Валерьевну Незримову. Вопрос решился словно по мановению плавника золотой рыбки. Как, кстати, по-нашему, по-испански, будет «золотая рыбка»? Что, правда? Пез дорадо? Ну и похабники же эти испанцы!

А вот вам и еще одно стечение: они уже вовсю собирались в страну Мигеля Сервантеса и Лопе де Веги, как в Москве грянул съезд Союза кинематографистов, перестроечный. В кресле председателя доселе сидел однокурсник потомка богов Лева Кулиджанов, которого за ленивое отношение к делу прозвали Спящий Лев. В последнее время он относился к Незримову с прохладцей — скорее всего, потому, что Эол продолжал выдувать из себя творческие ветры, а сам Левушка вот уже четверть века, после того как выдал сильную экранизацию «Преступления и наказания», ничем не фонтанировал. «Карл Маркс, молодые годы»? Ну знаете ли... И жене уже семьдесят, а у Ёлкина молоденькая, сорока нет этой сороке. Короче, Спящий Лев вряд ли бы стал биться за советско-испанскую ленту. Но тут на его место танком, лязгая гусеницами, попёр Сергей Федорович Бондарчук, большой любитель совместных советско-несоветских проектов: «Ватерлоо» — советско-итальянское, «Красные колокола» — советско-мексиканские, а сейчас «Борис Годунов» на подходе, в содружестве с чехами, немцами и поляками, да еще, говорят, хочет с англичанами и итальянцами новый «Тихий Дон» замутить.

В кулуарах съезда два Федоровича встретились, чтобы старший огорошил младшего неожиданным и очень неприятным сообщением. Началось с того, что Незримов спросил:

— Сергей Федорович, неужто и впрямь собираетесь «Тихий Дон» снимать?

— Собираюсь. И давно. Еще с тех пор, как посмотрел герасимовский.

— Да ведь герасимовский — недосягаемый. Трудно представить лучшую режиссуру, подбор актеров, операторскую работу. Он во многом даже лучше шолоховского романа. Покойный Сергей Аполлинариевич облагородил его, убрал всякую пакость.

— Это какую еще? — стал злиться Бондарчук.

— Ну-у-у... К примеру, как Григорий подсматривает за Аксиньей, когда ее муж трахает, и с этого начинает желать ее — раз. Как саму Аксинью в детстве отец родной изнасиловал — два. Как Митька Коршунов родную сестру тоже пытался изнасиловать — три. Как Дашка отдается собственному свекру — четыре. Как казаки целым эскадроном в Польше насилуют девушку — пять. Перечислять дальше?

— Да что вы все носитесь со своим Аполлинаричем! — рассвирепел Бондарчук. — Ты хотя бы знаешь, что это он твою «Тину» велел придержать?

— То есть? — опешил Незримов.

— А то и есть! Боялся, что твой чахоточный, но жизнеутверждающий Чехов победит его занудного брюзгу Толстого.

— И это о Толстом говорите вы, снявший «Войну и мир»?

— Я не о Толстом «Войны и мира», а о Толстом последних, лицемерных дней жизни, каким его показывает Герасимов.

— А это точно, что он придержал?

— Точно. А потом сам дал отмашку, чтобы твою «Тину» выпустили на свет божий. В одной своре с «Агонией» вон этого. — Он кивнул на Элема Климова, и раньше мрачноватого, а после страшной смерти Ларисы и вовсе могильно мрачного.

Еще на кинематографический трон пытался забраться и другой Эолов однокурсник, Стасик Ростоцкий, этот в прошлом году совместно с норвежцами снял «И на камнях растут деревья». Тоже неплохой вариант. Но неожиданно победил Климов. Вот беда! Он в прошлом году нагремел страшенным фильмом «Иди и смотри!». Рассказывали, что для пущей достоверности Элем Германович на съемках использовал настоящую кровь, ради чего опустошил все кровехранилища Минской и Витебской областей, и съемочная группа изнемогала в Березинском заповеднике от чудовищного изобилия мух. Но это-то хрен с ним, хуже то, что Незримов, по своему дурацкому обыкновению, после премьерного показа на Московском кинофестивале рубанул:

— Это не «Иди и смотри!», а «Сиди и не смотри!».

— Ёл! — взвился злой Климов на циничного Незримова. — Тебе-то не стыдно? Ты же знаешь, что у меня название было «Убей Гитлера!».

— Еще хуже, — поморщился потомок богов. — Но не в названии, Элем, дело. Фильм твой бьет по нервам. Он словно хватает человека за волосы и тащит: иди, гад, смотри, сволочь! И это ты, такой тонкий и гениальный в «Добро пожаловать»! Прости, но я тебя не узнаю. Особенно после «Агонии». Где тоже все было на дешевом надрыве.

И после таких слов хотеть благосклонности со стороны нового председателя Союза кинематографистов? Но Климов, обласканный за «Иди и смотри!» призами и откликами, оказался великодушен, как камергер из стихов Алексея Константиновича Толстого: вонзил кинжал убийца нечестивый в грудь Деларю, тот, шляпу сняв, сказал ему учтиво: благодарю! Что сказал Климов, когда заговорили о замысле Незримова?

— Да пусть катится ко всем чертям в эту Испанию и снимает там. Глядишь, быки его забодают.

О том, что фильм будет про тавромахию[25], в киношном мире уже знали.

Великодушный Элем, вместо того чтобы отомстить правдоопасному Эолу, со своей стороны оказал ему помощь. И на волне счастливых стечений обстоятельств тем же летом непобедимая армада Эола и его Арфы двинулась в Мадрид.

В самолете вспоминали Толика. В этом году он получил паспорт — Анатолий Владиславович Богатырев. На дне рождения Марта не выдержала и посетовала, мол, остался бы с нами, полетел бы тоже...

— Какая Испания! О чем вы говорите? Я испанского ни бум-бум. Моя родина — Советский Союз. Да и отца не брошу. И к тому же снова начал на коньки вставать. Нет, братцы, спокойно поезжайте. Обо мне не думайте, у меня все тип-топ.

Вспоминая о нем в самолете, Незримов сказал:

— С одной стороны, дурак, а с другой — молодец, уважаю! И вообще наш Толик славный малый. Каких мало.

Можно себе представить, как радовался Дубинин, со своим штатом переселяясь из Мадрида в Вашингтон, и не потому, что Америка страна чудес, а Испания страна хамона, корриды и фламенко. К моменту появления в Мадриде нового атташе по культуре и ее прославленного мужа вся дипломатическая миссия СССР теснилась в здании консульства, а служащие проживали там-сям на съемных квартирах, оплачиваемых МИДом. Это вам, товарищи, не вилла Абамелек!

Зато они прочно вместе, и вот уже пятый год продолжается их счастливый ренессанс, не кончается медовый месяц, наступивший после повторного заключения брака. И не надо нам Италии, пусть там Тарковский обосновался, мы будем работать на испанской почве.

Бедняга Андрей уже умирал в Париже. Он и раньше, бывало, всегда покашливал — последствие перенесенного в детстве туберкулеза, — а в прошлом году кашель усилился, стала скакать температура. Он снимал в Швеции «Жертвоприношение», за «Ностальгию» мечтал получить все, включая Оскара, в Каннах ему отвалили всего лишь приз за лучшую режиссуру, премию ФИПРЕССИ и приз экуменического жюри, а не Золотую пальмовую ветвь и не Гран-при, на что он зверски досадовал. Так сильно, что этим лишь ускорил процесс. Шведские врачи огласили приговор: рак легких. Его добрым предсмертным ангелом стала Марина Влади, она оплачивала дорогостоящее лечение, поселила Андрея с Ларисой в своей парижской квартире, а ее послевысоцкий муж профессор Леон Шварценберг сделался лечащим врачом Тарковского. Надо было бы навестить беднягу негра, но куда там! — вихрь мадридской жизни подчинил себе бога всех ветров и вихрей.

Теперь они вместе ходили и на корриду, и на фламенко, точнее, Лас-Вентас Марта согласилась посетить лишь пару раз, зато в таблао Вийя Роза тащила мужа постоянно. Наталия Лобас по-прежнему блистала там среди других, не менее великолепных танцоров. А вот в Лас-Вентасе равных Пакирри не наблюдалось, о чем Саша непременно с грустью повторял всякий раз, когда они вдвоем с Эолом ходили на очередную тавромахию. Эту грусть Незримов стал все чаще подмечать в своем верном оруженосце и однажды спросил напрямик:

— Санчо, скажи на милость, какая мысль тебя гложет постоянно?

— Гложет? Да, гложет. Хорошее русское выражение. Эль пенсамьенте ме рроэ. Меня гложет мысль о том... Ты не поверишь!

— Говори, а там посмотрим.

— Что мои родители напрасно воевали против Франко. Напрасно погибли в борьбе за ту свободу, о которой мечтали.

— Что-что?! Верить ли мне ушам?

— Да, Ёлкин. Поначалу, когда я поселился на родине предков, я как ошалелый восторгался всем подряд. Мне даже не мешало бедственное материальное положение, в котором я поначалу оказался. Из него я выкрутился, как видишь, процветаю. Счастлив в семье. Казалось бы, что мне ворчать? Но я не могу не видеть, как испанцы на глазах портятся. И особенно в культуре. Какое-то болезненное распутство. Ну что мне тебе говорить, ты же видел Альмодовара и остальных ему подобных.

Это распутство и впрямь трудно было не видеть, и Незримов, сразу окунувшись в стихию современной испанской киножизни, ужаснулся тому, что они предлагают зрителю. И впереди всех, как всадник Апокалипсиса, скакал относительно молодой режиссер Педро Альмодовар, о котором Ньегес сразу сообщил Незримову, что этот Педро во всех смыслах педро. Альмодовар начал с фотоновеллы «Частые эрекции» в журнале «Эль Вибора», первый фильм — «Пепе, Люси, Бом и остальные девушки» снял о трех подружках — наркоманке, лесбиянке и мазохистке; дальше, в «Лабиринте страстей», опять джентльменский набор извращений, только теперь появились педерасы; третий фильм «Нескромное обаяние порока» — о женском монастыре, где одни лесбиянки; «За что мне это?» — опять сплошь гомосексуальные проблемы; а теперь гремел очередной шедевр, снятый уже на его собственной компании «Эль Десео», что значит «Желание», и хуже всего, что это про корриду и называется «Матадор», а они тут с Ньегесом вознамерились снимать кино про матадора!

Впрочем, посмотрев сие новое творение, Незримов и Ньегес успокоились: это кино не о корриде, а о том, что секс непременно побуждает желание убить партнера прямо во время соития, мол, это в каждом человеке и до чего же прекрасно такое желание осуществить. Дурь несусветная! А кругом все повизгивали от свинячьего восторга: ах, это мир людей свободных, решительных и ярких, ах, какие съемки эротических сцен, ах, какие фаллосы, ах, какие соития, какая смелость в изображении нетрадиционной любви, ах, какой агрессивный дизайн, о, какая поэтика эсперпенто, какая пышная деградация персонажей, о, какой пленительный разврат! И само слово «разврат» звучало по-испански с неким свободным вызовом: либертинахе.

Все почему-то сходили с ума от молодого актера Антонио Бандераса, сыгравшего в «Лабиринте страстей» гомосексуалиста, а в «Матадоре» — насильника. На одной из встреч этот смазливый юноша весело объявил, что не видел ни одного советского фильма и само существование таковых для него новость. Мало того, многие молодые испанцы и вовсе считали, что Советский Союз поддерживал диктатуру Франко. Помнится, когда к Незримову подвели этого Бандераса и тот протянул ему руку, потомок богов счел для себя оскорблением сию руку пожать, гордо заявил:

— Примеро ве и мира пеликулас советикас. — Хорошо так сказал, по-нашему, по-испански, мол, вали отсюда, паря, и для начала посмотри советские фильмы.

Альмодовар хотел познакомиться с советским режиссером, приехавшим снимать советско-испанскую картину, но Незримов велел передать ему, что не имеет никакого ответного десео. Еще чего, с этим либертино, то бишь распутником!

Хуже всего, что вокруг Альмодовара образовалась целая стая таких же режиссеришек, нагло заявляющих о наступлении новой эры, где либертинахе будет царствовать. И их поддерживала такая же агрессивная свора кинокритиков.

А вот со своим сверстником Карлосом Саурой, снявшим более двадцати фильмов, потомок богов с удовольствием познакомился. Не то чтобы ему дико нравились его фильмы, но они, во всяком случае, имели хоть и безумный испанский, но некий здравый смысл. И к тому же сейчас Саура заканчивал танцевальную трилогию в стиле фламенко, снял «Кровавую свадьбу» и «Кармен», которые Незримов еще в Москве успел посмотреть, а теперь закончил «Колдовскую любовь».

— Ну вот, в Москве Шауро, в Мадриде Саура, — пошутил Незримов при знакомстве, но переводить эту игру слов было бы слишком муторно, и фраза осталась одноязычной.

В отличие от Бандераса, Саура советские фильмы смотрел, даже два-три незримовских, очень хвалил «Голод», что приятно. Потом припомнил и «Не ждали», восторгался неожиданными трагичными поворотами. Узнав, что сеньор Эол намерен снимать и о корриде, и о фламенко, предложил провести переговоры с труппой Антонио Гадеса, снимавшейся в его фламенковской трилогии, но Незримов сразу отказался, потому что блистательная труппа Гадеса слишком высокопрофессиональная, а ему нужны артисты обычного таблао, не выше уровнем, чем в Вийя Роза.

— И я никак не хочу влезать на ту территорию, где так великолепно существует сеньор Саура, — добавил он, чем снискал еще больше симпатий, и улыбчивый Карлос тотчас поклялся свести его с Керехетой. Это было бы здорово, Элиас Керехета считался лучшим испанским продюсером, успешно выпустившим к тому времени более тридцати пеликул, включая все фильмы Сауры после шестидесятых годов. Только что в Сан-Себастьяне получила Серебряную раковину лента Монче Армендариса «27 часов», тоже под крылом Керехеты. И Мануэль Гутьеррес Арагон его подопечный, и выдающийся Виктор Эрисе.

Словом, все постепенно шло к началу работы Эола Незримова над новым фильмом. Да и Марта Незримова довольно быстро вписалась в новую дипломатическую команду из Паис Совьетико[26], Романовский смотрел на нее с отцовской нежностью, восхищался знаниями, умом, интеллектом, да так сильно, что Эол Федорович стал подумывать, не разбить ли Сергею Каллистратовичу очки.

— Ну ты, мачо совьетико, — возмутилась агрегада культураль, — уверяю тебя, все в пределах приличия и моей недосягаемости. Знаешь, какое самое длинное слово в мире? Венгерское, оно состоит из сорока четырех букв и означает «по причине вашей стойкой неоскверняемости».

Но название по ходу съемок Незримов заменил. Он понял, что это будет, возможно, его лучший фильм, и назвал его по-другому, более пафосно. А потом, когда фильм был уже готов, придумал другое, окончательное название.

Итак — «Индульто». На фоне фламенко и корриды, быстро поочередно сменяющих друг друга, высвечиваются титры, неспешно, дабы не мешать зрителю наслаждаться танцами и боем быков: кинокомпания «Люмьер Супремо», киностудия «Мосфильм», в сотрудничестве с телевидением Испании. Продюсер Элиас Керехета. Сценарий Алехандро Ньегес-и-Монтередондо. В главных ролях Марта Незримова, Леонид Филатов, Рафаэль Арансо, Марина Влади, Элой Асорин, Хосе Ривера Перес (Риверито), Кристина Ойос, Хавьер Бардем, Алонсо Вьенте, Алехандро Аменабар. Исполнители танцев фламенко Наталия Лобас, Антонио Гадес, Лаура дель Соль, Хоакин Кортес, Лена Эрнандес. Кантаоры Гомес де Херес, Кармен Линарес и Маноло Севилья. Гитаристы Пако де Лусия, Антонио Солера, Мануэль Родригес. Композитор Пако де Лусия. Оператор Виктор Касаткин. Художник Энрике Лара. Монтажер Педро дель Рей. Режиссер Эол Незримов. Посвящается памяти Франсиско Риверы Переса (Пакирри), Юрия Гагарина и Андрея Тарковского.

Весь фильм Незримов построил на чередованиях. Фламенко чередуется с корридой, а Испания с Россией. И съемки проходили то там, то тут. Причем по самому четкому плану, рачительный еврей Керехета, который ни песеточки лишней не потратит, все рассчитывал тютелька в тютельку, молодец, не то что иные транжиры, и в карман к себе клал вполне благочестиво.

Круговорот фильма начинается с первого боя Эль Русо. Незримов четко дал себе понять, что испанцы хоть сами и излишне говорливы, но в искусстве предпочитают зрелище, а не говорилище. И потому текста в «Индульто» меньше, чем в любом другом фильме потомка богов.

— Кстати, что за странное слово «пеликула»? — как-то задался он вопросом.

И хлопотливая агрегада тотчас дала себе задание. Выяснилось: от латинского pellicula — тонкая кожица, пленочка. «Шкурка» — вот вам еще одно слово для такого главнейшего в кинематографе понятия, как фильм! И сразу вспомнился Толиков папаша. Выходит, он шкурками пробавлялся и Незримов тоже. Тьфу ты! Напасть с этим Толиком, никак из головы не уходит, паршивец, и из сердца тоже.

Испанец Эстебан Луис Гутьеррес. В советском детдоме его звали Степкой, в летном училище и потом — Испанцем, а когда вернулся в Испанию и стал тореадором, получил прозвище Русский — Эль Русо. А первый бык его — по кличке Тонто, что значит Дурак. Причем рыжий.

На роль Эль Русо весельчак Саура настойчиво предлагал Незримову своего лучшего друга Антонио Гадеса, и поначалу Эол Федорович склонялся принять эти предложения. Но Гадесу уже исполнялось пятьдесят, а Эстебана по замыслу режиссера должен играть актер ну никак не старше сорока, причем такой, чтобы мог безупречно, с помощью легкого грима, перемещаться из возраста в возраст, от двадцати до пятидесяти. Играл же сорокапятилетний Вицин недоросля Бальзаминова, и никто не заметил.

И еще у Эола Федоровича появился совершенно секретный замысел, ради которого он искал актера, очень похожего на себя. Сходство Гадеса с Незримовым приметливый Саура определил сразу, но Эолу хотелось, чтобы в его испанце высвечивалось и что-то русское, приобретенное за долгие годы жизни в СССР. Как в Ньегесе. Внешне он вроде бы и испанец, но что-то русское сквозит. Во взгляде, в жестикуляции, в артикуляции.

То, что байлаору, в которую влюбится Эстебан, сыграет Марта, никаких сомнений не имелось изначально. Сейчас, когда тонкая и неброская красота жены вызрела и пока не начала тускнеть, он спешил ее увековечить. Не ту смешную Лялю Пулемет, а строгую, изысканную танцовщицу, страстную, но не жгучую, как Наталия Лобас. Потаённо страстную. Всю отдающую себя танцу. И мужчине, который нравится тебе, а не который жаждет тебя. Или который жаждет тебя и сумеет тебе понравиться. Здесь Арфа звенела как никогда к месту.

А вот с главным героем... Пока Эол не найдет его, пеликула не запиликает! Так он решил, и баста. И едва стоило поклясться себе не идти ни на какие компромиссы, как ладонь сама хлопнула его по лбу:

— Эврика! Филатов!

Как он мог забыть, что из всего огромного массива советских актеров Леня Филатов, друг покойного Высоцкого, как никто другой похож на Эола Незримова!

— Филатов! Филатов! — запрыгал уже не молоденький режиссер Незримов как мальчик по их мадридской квартирке, небольшой, зато из ее окон — роскошный вид на Пласа де Эспанья, на монументальный памятник Сервантесу с фигурами Дон Кихота и Санчо Пансы и на два небоскреба — Эдифисио и Хирафа.

— Что «Филатов»? — спросила Марта Валерьевна.

— Леня Филатов! Актер. Вот кто больше всего подходит!

— Но ты же терпеть не можешь Таганку.

— Да и хрен бы с ней. Главное — типаж. Он и испанец, и русский. А главное, тонкий, как стальная струна, может и двадцатилетнего, и пятидесятилетнего сыграть, и комар носа не подточит. Кстати, и на комара тоже похож.

— Кстати, «Москва» по-испански «Моску», а «комар» — «москито», — вставила Арфа нечто свое любимое лингвистическое. — Комарик-москварик.

Запрос на Филатова завис на месяц. А уже стоял ноябрь, не такой промозглый, как эн Моску, теплый, солнечный, но томительный, потому что пеликула буксовала, а хотелось после Нового года уже начать съемки.

Вдруг, откуда ни возьмись, выплывает зашибись:

— Здравствуйте, Ёлфёч!

— Бог ты мой! Родионлегч! Какими судьбами в Мадриде? Ловите последних фалангистов?

— Да по разным делам, Ёлфёч. Заодно хотел и вас повидать, а вы тут как тут, сами на меня вышли.

Явно врал, явно знал адрес и подкараулил. Явка, пароль: Ёлфёч; отзыв: Родионлегч. Уселись на одну из скамеек, чтобы можно было видеть Дон Кихота и Санчо.

— Вы прямо как Воланд, — пошутил Незримов. — Именно в этой скамейке у вас записывающее устройство вмонтировано?

— А вы все такой же. И не стареете. Словно Дориан Грей, — парировал Адамантов.

— Давненько вы мной не интересовались. Я обижался: вот, никому стал не нужен. Последний раз мы с вами перед Олимпиадой, помнится, виделись. Что это вы про меня забыли?

— В местах иных обретался, — туманно отвечал Адамантов.

А он постарел: морщины, синяки под глазами.

— Должно быть, уже полковник? Или генерал?

— Полковник.

— Простите, товарищ полковник, очень рад с вами побеседовать, но очень спешу. Может, отложим на завтра?

— Завтра я улетаю. Вам-то хорошо, живете во всей этой красоте, а мы, грешные...

— Да ладно, Кремль все равно красивее всего на свете. Да и Лубянская площадь не уступит этой. Дзержинский, правда, не Сервантес. И не Дон Кихот. Говорите сразу, что от меня требуется.

— Да не требуется, а так только... — улыбнулся гэбист. — Словом, ваш друг Тарковский. Говорят, он при смерти. Могли бы и навестить его.

— Как раз собирался провести день рождения и Новый год в Париже, — брякнул режиссер. — Посодействуйте, чтобы не было препон. Тогда и друга смогу навестить.

— Все сделаем, — кивнул кагебешник. — Знаете ли, умирающие часто перед смертью делятся с друзьями самым сокровенным. Ну, вы понимаете, о чем я.

— Да уж не глупее вашего Горбачева.

— Нашего... Это, знаете ли... Кхм... Так вот, если что разведаете, расскажете мне, когда в России будете. Вы ведь собираетесь фильм не только тут снимать, насколько мне известно.

— Да, но до лета здесь. В июне юбилей Обнинского детдома, мы с Ньегесом и женами к тому времени подгребем на Родину. Будем снимать там.

— Теперь о Филатове, — произнес Адамантов, и мелькнуло: точно — Воланд! — Ситуация сложная. Леонид Алексеевич ведет себя неуправляемо. После отвратительного поведения Любимова, который бежал за границу и оплевал всех и вся, на Таганку назначили Эфроса. Так Филатов взбунтовался, ушел в «Современник». Но это еще полбеды. Стихи стал писать. Сатирические. Какой-то «Стрелец Федот» по рукам ходит. Им сочиненный. А там всякое двусмысленное.

— Настоящее искусство никогда не бывает односмысленным.

— Ну Ё-о-олфёч, вы-то понимаете, о чем я говорю. Да и по мне-то, пиши и говори что хочешь. Вон, помните, как один Ильич про другого Ильича в нашем с вами присутствии выдал?

— Еще бы! — засмеялся Незримов.

— Я за гласность, за свободу. Но в разумных пределах, а не так, чтобы только покуражиться.

— Родион Олегович, — полностью выговорил имя-отчество Незримов. — Давайте так: я вам солью информашку обо всем, что мне скажет Андрей Арсеньевич, а вы посодействуйте, чтобы мне сюда Леонида Алексеевича отпустили. Лады?

— Лады, — засмеялся Адамантов, словно они договорились об ужине в хорошем ресторане.

Сколько же всяких стечений обстоятельств! Когда Филатов с женой вскоре приехали в Мадрид на пробы, оказалось, что не только внешнее сходство у Эола и Лени, а и дни рождения — у Незримова 25 декабря, у Филатова — 24-го. Ёлки-палки, и у жен — у Марты 13 марта, у Нины — 16-го. Бывает же такое! Только внешне Марта с Ниной никак друг на друга не походили. Шацкая — пышная, можно даже сказать, помпезная блондинка. У нее красота яркая, но простая, а у Марты неброская, но утонченная.

Замысел Незримов вынашивал иезуитский. По новому сценарию, который Ньегес писал, вырывая из себя кровавые куски любви к Пакирри, испанский мальчик вместе с другими детьми, эвакуированными из пылающей Испании, попадает в Советский Союз, в Обнинский детдом. Там он воспитывается, всасывает в себя русскость, но не забывает о своем происхождении, всю жизнь мечтает вернуться на родину предков и стать матадором. Но, в отличие от других ему подобных, не получается: русская жена, дети, русская работа, привязанности — все это не пускает его. Да и боязнь, что Франко не простит, поскольку родители Эстебана были уж очень отъявленными врагами Каудильо. И вот наконец Франко умирает, и Эстебан Луис Гутьеррес уже в немолодом возрасте едет в Испанию, влюбляется во все, что видит, влюбляется в корриду, без ума от Пакирри, очарован фламенко, влюбляется в байлаору Эсмеральду Пастель. Он возвращается в СССР, разводится с женой и так далее, как у Сашки-сценариста. Но, окончательно вернувшись в Испанию, он не становится там электриком, потом владельцем компании и потом сценаристом новой пеликулы. Чтобы заслужить любовь байлаоры, он становится матадором. Над ним все смеются, но он упорно занимается, и постепенно смеяться перестают. Эстебан становится тореро, известным под прозвищем Эль Русо. И завоевывает любовь Эсмеральды. Вот здесь, когда зритель должен видеть сцену страсти, поцелуи и объятия, никакого, знаете ли, нам Филатова не надо, здесь актера с Таганки продублирует режиссер с «Мосфильма». Но не только в этой сцене. А и в финальной, самой ударной и конечно же трагической.

То, что финал будет трагическим, Незримов решил уже давно. У жизни всегда трагическое окончание, ибо сам по себе уход из этого солнечного и ликующего мира печален, что бы там ни ожидало за гробовой дверью.

В Париже лил дождь. Он ненадолго уставал, но вскоре продолжал свое мокрое дело, император Плюи I, как окрестила его Марта Незримова. Ô bruit doux de la pluie par terre et sur les toits! Pour un coeur, qui s’ennuie, ô le chant de la pluie![27] — то и дело повторяла она Верленовы влажные бормотания.

Отметив вдвоем Эолов день рождения, через два дня отправились в клинику Леона Шварценберга, четвертого мужа Марины Влади, который стал лечащим врачом Тарковского. Мезон-Лаффит, невыразимо обаятельный городок, расположенный на северо-западной окраине Парижа, примерно как наши подмосковные Химки. Там, в огромном доме Марины Влади, в последнее время угасал Тарковский. Милая Марина не погнушалась соседством с умирающим, хотя когда Андрей ненадолго приходил в себя после лошадиных доз морфия, он лишь несколько минут держался, а потом начинал душераздирающе стонать, прежде чем жена Лариса снова вколет ему обезболивание. В последнее время состояние еще больше ухудшилось, и Андрея перевезли в клинику. Когда Незримовы приехали, Марина ждала их там и тотчас усадила завтракать в отдельной столовой Шварценберга. Он тоже явился на пти дежёне[28], нисколько не похожий на еврея в обычном антисемитском понимании, скорее типичный удалец француз лет шестидесяти, Эол даже отметил его несомненное сходство с Жаном Маре. Влади вышла за него замуж чуть ли не в том же году, как овдовела, но ни у кого не шевельнулся язык осудить ее, все знали, что в последние годы Высоцкий не хранил ей верность. С этим онкологом Марина нашла свое настоящее счастье, и сейчас оба выглядели как влюбленные накануне дня свадьбы. Леон немного говорил по-русски и первым делом оповестил, что дни Тарковского сочтены, вопрос только в том, дотянет ли он до Нового года. А затем Марина сразу перевела стрелки разговора:

— Леон смотрел все твои фильмы. В восторге.

— Наверное, в особенности от тех, что про хирурга?

— Конечно. Говорит, что ты как никто сумел показать сущность врача. А я... Эх, Эол, как же я жалею, что снималась про Чехова не у тебя, а этого зануды Юткевича! У него Чехов жалкий, а у тебя торжественный. Он движется к смерти не уныло, а весело, с открытым забралом. Какой великолепный фильм у тебя получился, эта «Тина»! И название точное: кругом тина, но он в ней не тонет, а гордо плывет по поверхности. Даже не думала, что Яковлев сумеет так сыграть Чехова. Казалось, его предел — Потапенко, как у Юткевича, жуир и пройдоха. Ты настоящий гений, Эол! Бог ветра!

— Мне ни один человек не спел таких хвалебных од по поводу этой картины, как ты. Спасибо, дорогая Марина! — Незримов встал из-за стола и поцеловал хозяйке дома руку.

— А ви так хорошо сиграли ту девушкю в фильме про голёд, — сказал Леон и расквитался с Эолом, поцеловав руку Марте. Смутился и произнес: — Почему никто не ель фуа-гра? Он великольепен. Отведайте! Я правильно сказаль?

— Правильно, мой дорогой, только ударение на предыдущий слог. Он у меня только в ударениях слаб.

— Ну еще бы, — заступилась за Леона исполнительница роли Ляли Пулемет. — У французов все так четко, все на последний слог, а мы так напутали, что и сами порой не знаем. Я до сих пор не могу запомнить, танцовщица или танцовщица.

— И это при том, что в моем новом фильме она будет играть испанскую танцовщицу, — усмехнулся Незримов.

— О! — загорелись глаза у Марины. — Бог ветра! Возьми меня в свое новое кино! Хотя бы в эпизодик!

— Я и сам хотел предложить.

— Правда? О, как я счастлива! Вы с Тарковским два гения, хотя и диаметрально противоположные, а ни тот ни другой не снимали бедную Влади.

Разговор, заигравший огоньками, притушила бледная тень Ларисы. Когда-то, снимая «Зеркало», Андрей увидел в ней вермееровскую девушку с жемчужной сережкой, но теперь, в свои неполные пятьдесят, она выглядела громоздкой старухой у разбитого корыта. Села, поздоровалась и сразу о своем:

— Мне кажется, он и в забытьи страдает от боли.

И сразу всех накрыло скорбью, будто в столовую внесли гроб. Есть уже никто не мог, а Незримов только-только распробовал гусячий паштет, и впрямь оказавшийся изысканным и нежнейшим. Стало стыдно за обильное слюноотделение, хорошо, что его никто не мог увидеть.

— Если бы он не курил так бешено... — Лариса заплакала. Теперь стало стыдно даже за то, что со стола никуда не делись багеты, масло, сыры, колбасы, фуа-гра, кофе и чай. — Вы курите? — заботливо посмотрела Лариса на Эола.

— У него даже закон: чтобы и в фильмах никто не курил, — ответила за мужа Арфа.

— Какой вы молодец! А он курил как бешеный. Я всегда ему говорила. Минут через двадцать он очнется.

Леон извинился и отправился к своим пациентам, Марта и Марина стали убирать со стола, Лариса сидела, отрешенно глядя перед собой, Эол смотрел на нее и думал, какая она некрасивая, даже страшная. Подумалось, что Андрей, должно быть, тяготился ею в последние годы, на многих фотографиях, публиковавшихся в журналах, она счастливая и самодовольная, а он такой, будто его тошнит от нее. Отстраненный и одинокий.

— Представляете, — заговорила Лариса, — когда год назад врачи поставили диагноз, мы оказались совсем без денег. За «Жертвоприношение» продюсеры еще не заплатили, сволочи, сказали, что все строго по контракту. У нас бы наверняка вошли в положение. Курс лечения сорок тыщ франков, обследование сканером — шестнадцать тыщ. И вдруг Марина. Она святая! И Леон тоже. Ножки им целовать. Не моргнув глазом взяла книжку, подмахнула чек, и мы спасены. А потом и вовсе к себе поселили, Леон стал сам Андрюшиным лечащим врачом.

— Зря только в Германию поехали, — отозвалась Марина. — Модная клиника! Один дурак посоветовал, и вы его послушались. А Леон говорил: не надо, но его вы не послушались. Лара, ты с ног валишься, не спишь совсем. В понедельник придет сиделка, и спи у нас в Мезон-Лаффите целые сутки напролет.

— Уснешь тут... — зло промолвила Лариса. — Я так всю жизнь любила его! А он, кобелина, уже больной, спутался. С этой танцоркой. Блудливой норвежкой. А она, сука, забеременела от него. Вот она не сидит тут без сна при нем, а только я! Представляете, какая зараза, вчера прислала ему фотографию своего трехмесячного... так и хочется сказать, щенка шелудивого. Но не стану его так называть, малыш ни в чем не виноват.

— Андрей полагал, что это романтическое увлечение спасет его от рака, — вмешалась Марина. — Он ведь об этом и «Жертвоприношение» снял.

— Полагал он! — фыркнула Лариса. — И оно ему помогло? Ни хрена не помогло. Только паскудство одно. И представьте себе, этому Саше уже вписали нашу фамилию. Тарковский он, видите ли!

— Так получается, у Андрея теперь три сына? — спросила Марта. — Арсений, Андрей и Александр?

— У него на самом деле только один настоящий сын, это наш Андрюшенька, вот он приехал, а остальные нас не колышут.

Ровно через двадцать минут Тарковский и впрямь очнулся, и, войдя к нему в отдельную палату, Незримов увидел сушеную, застарелую воблу с таким же горестным, как у воблы, ртом, в провалах глаз осуждение: почему вы, сволочи, меня до сих пор не съели!

— Не-е-егр, — простонала вобла. — Я так ждал тебя! — Тарковский сделал пальцами отталкивающий жест.

Все поняли и вышли, оставив двух режиссеров наедине друг с другом. Эол Федорович, неожиданно для самого себя, приблизился и поцеловал Андрея Арсеньевича в темя, от которого даже пахло пересушенной воблой.

— Чего это ты? — удивился Тарковский. — Ведь мы с тобой терпеть не можем друг друга.

— Не любим, это точно, — усмехнулся Незримов. — Я не люблю твои фильмы. За то, что они слишком много вызывают чувств, раздражают. Взбалтывают.

— Взбалтывают? — Рот воблы предпринял попытку улыбнуться. — Это ты хорошо сказал. В тебе я люблю твою честность.

— А я люблю в тебе то, что ты всерьез считаешь себя гением, — обменялся любезностями Незримов, и взор его упал на какой-то страшный черный кувшин, по которому пробежали четыре полосы, будто кто-то скребанул по нему когтями.

— Я и есть единственный. Гений. Во всем кино, — произнесла вобла и простонала: — Не ты же!

— Куда мне, — усмехнулся Эол и подумал: как страшно, этому парню всего лишь пятьдесят четыре года, и он выглядит умирающим восьмидесятилетним старикашкой, а ему вчера исполнилось пятьдесят шесть, и он вполне может сыграть тридцатилетнего, а чувствует себя и вовсе юнцом. И он полон сил и здоровья, а этот несчастный и одинокейший в мире человек со дня на день умрет и уже никогда не будет сердиться на съемочных площадках своим противным капризным голосишком, сильно раздражавшим Эола в те несколько дней, когда он помогал Андрею снимать «Ностальгию» в долине Валь-д’Орча. Как жалко! Как мучительно жалко, что он умирает!

Вобла стала внимательно всматриваться в потомка богов, будто желая удостовериться, именно ли это Незримов. Удостоверилась и спросила:

— Что снимаешь?

Незримов коротко рассказал о своем новом проекте, на что Тарковский поморщился:

— Плюнь на это. Не снимай. О тех испанцах я уже... Снял... В «Зеркале». Лучше все равно не снимешь.

— Еще чего! — возмутился потомок богов. — У тебя там несколько эпизодиков. Случайно привязанных.

— А, — махнула своим сухим плавником вобла, мол, чего бы ты понимал.

— А помнишь, как мы с тобой «Ариэля» не поделили? — рассмеялся Незримов. — Чуть морды не набили друг другу. А в итоге ни тот ни другой не снял.

— Дураки, — вздохнула вобла и перевела разговор: — Как там в России?

— Вакханалия вседозволенности, — ответил Незримов. — Откуда-то повылезала всякая нечисть, прямо по Пушкину: «Бесконечны, безобразны, в мутной месяца игре закружились бесы разны...»

— «Будто листья в ноябре», — вновь попыталась улыбнуться вобла.

— Зато твои фильмы выскочили будто зайцы из лодки, когда дед Мазай к берегу подплыл. — Живой и здоровый захотел сделать умирающему приятное. — Во всех кинотеатрах крутят, народ валом валит. Все потому, что ты считаешься диссидентом.

— Я не диссидент, — вздохнула вобла и простонала, как порыв в дымоходе: — Я ру-у-уский. И не эмигрант. Я везде в России. Послушай меня, Ёлкин. Наклонись. Это очень важно. И совершенно секретно.

Незримову сразу же вспомнился Адамантов: вот оно, тайная информашка! Он приблизился и чуть не задохнулся от запаха пересушенной рыбы, а Тарковский застонал, именно как стонала бы пересушенная рыба:

— Слушай меня внимательно, что скажу. Смерти нет. Есть только Россия. Везде. И когда мы умираем, мы снова... оказываемся в ней. Понял меня?

— Понял, — ответил Незримов. — И полностью с тобой согласен.

— Это хорошо, — облегченно выдохнул Тарковский, как человек, успевший выполнить важное задание. — Что там еще?

— Вчера созванивался со своим оператором Касаткиным, он сказал, что только что сняли Ермаша, вместо него назначили дурака Камшалова.

— Ермаш-барабаш! — удивился умирающий. — Жалко Тимофеича. Переживает. Хороший мужик. Ты знаешь, сколько он мне помогал! Непонятно почему. И за границу... Не хотел... Отпускать... Чтобы я рядом... Был... Докладную подал... В ЦК... И очень точно обо мне... Выразился... Что я сосредоточился... На эгоцентрическом понимании... Нравственного долга художника... Точнее не скажешь. Я никого не боюсь. Даже смерти. И ты не бойся, негр. Я вообще-то люблю тебя. Ты в кино третий. После меня и Бриссона. Но и Бриссон не гений. И ты. Только я. Только я. Всё, я поплыл! О-о-о-о-о! — Боль, которую он все эти минуты героически сдерживал, прорвала оборону.

Чуткая Лариса прибежала:

— Андрей, вам укол? — Она почему-то всю жизнь называла его на «вы».

— Ы-ы-ы-ы! — закивал бедняга.

Незримов схватил умирающего за иссохшую, жалобную руку, крепко стиснул ее и тотчас вышел вон, чтобы не видеть, как Лариса станет колоть морфий.

Через два дня Тарковского не стало, и оттого встречали Новый год грустно, а чтобы развеяться, напились коньяка и бродили по Парижу, охваченному мокрым снегопадом. Хоронили Андрея в русское Рождество, дожди и мокрые снега к тому времени прекратились, на ступеньках храма Александра Невского на рю Дарю сидел понурый Ростропович и уныло изливал свою виолончельную скорбь баховской «Сарабандой», церковный двор заполнила толпа народу, в храме во время отпевания негде ступить, а потом эта чудовищная выходка могильщиков на Сент-Женевьев-де-Буа, где Андрея временно хоронили в чужой могиле, потревожив покой есаула Григорьева. Когда пришла пора закапывать, эти зануды посмотрели на часы и объявили, что их рабочий день закончился, закопают завтра утром, как только начнется новый рабочий день, у нас, господа ле рюсы, профсоюзные правила весьма строгие. И ушли. А все остались с разинутыми ртами, начали тоже расходиться. Лишь жена Лариса, сын Андрюша, лет шестнадцати, как их Толик, сестра Андрея Маша, Марина с Леоном, Эол с Арфой да еще несколько неизвестных, но очень печальных людей.

— Дикость какая-то, абсурд! — промолвила Лариса. — Что же, он так и будет лежать не зарытый?

— Да черт с ними, этими могильщиками, — ответил Незримов и стал первым швырять в раскрытый могильный зев скользкие и ледяные комья французской земли. А в голове пронеслось: я лично закопал Тарковского! Все остальные присоединились к его мрачной работе, и теперь не он один закапывал Андрея, ушедшего в иную, загробную Россию. Так общими усилиями и закопали, а потом поехали в Мезон-Лаффит поминать. Там и ночевали.

На другой день Эол и Арфа долго бродили под ярким французским солнцем по пленительному Мезон-Лаффиту, не могли расстаться с восхитительным замком и парком, и всюду была жизнь, а где-то рядом уже лежал в чужой есаульской могиле человек, который, как совершенно точно выразился Незримов, своими фильмами взбалтывал людей. Именно возвращаясь после похорон Тарковского из Франции в Испанию, Эол Федорович и решил, что фильм будет называться не «Мачо», а «Эль Русо».

Солнечное и зеленое русское лето. Большое трехэтажное здание Обнинского детдома, вход с четырьмя колоннами, перед входом огромная клумба с цветами и толпа испанских детей, их сюда целых пятьсот человечков привезли партиями. Очередную партию из тридцати детей разного возраста, от малышни до высоких юношей, встречает Марина Влади. Всем детям вручают пышные букеты цветов. Влади ласково обращается к детям по-испански, звучит закадровый перевод:

— Здравствуйте, дорогие дети сражающейся Испании! Меня зовут Елена Степановна, фамилия моя Соловьева, я директор. Давайте знакомиться. Ты, юноша, если я не ошибаюсь, сын самой Долорес Ибаррури?

— Да, я Рубен Руис Ибаррури, — отвечает семнадцатилетний парень. Это первая роль Хавьера Бардема, он тогда еще играл в сборной Испании по регби, но мать, актриса, видела в нем актерские таланты, а родной дядя Хуан Антонио Бардем, именитый кинорежиссер, снимавший тогда сериал о Лорке, буквально за руку привел Хави на съемочную площадку к Незримову.

— А вот и портрет твоей мамы. — Елена Степановна показывает на портрет Пассионарии, висящий под большим портретом Ленина над входом вместе с генсеком испанской компартии Хосе Диасом. — Позволь пожать твою руку, Рубен.

Они жмут друг другу руки, а в это время в небе появляется самолет, гул его приближается, и все дети в испуге — одни разбегаются куда глаза глядят, другие падают и закрывают голову, лишь Рубен и еще несколько его же возраста стоят как ни в чем не бывало. Всюду рассыпаны букеты цветов.

— Дети! Дети! — кричит Соловьева. — Это мирный самолет! Здесь нет войны! Не бойтесь! Это гражданский мирный самолет!

Рубен и воспитатель-испанец Хорхе Родригес кричат то же самое, другие воспитатели ловят детей, тащат их обратно; одни поняли, что зря напугались, за другими приходится далеко бежать, догонять, ловить. Самолет улетел, одни дети уже смеются, другие все еще напуганы. Шестилетний Эстебан спрашивает:

— Нас точно не будут больше бомбить?

— Стыдись, Эстебан, — говорит ему Рубен Ибаррури. — Лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Так сказала моя мать в прошлом году на митинге в Париже.

И следующим кадром — пламенная Долорес в исполнении Кристины Ойос, выдающейся байлаоры, сыгравшей в нескольких фильмах у Сауры. Она горячо выступает с речью, стоя на сцене перед собравшимися в большом ресторане. Все кричат:

— Да здравствует Долорес! Да здравствует Пассионария!

Появляются байлаоры, бросаются петь и плясать фламенко вокруг Ибаррури, и та начинает им подплясывать. Пришлось заставить Кристину делать это не так великолепно, а тяжело профессионалу что-то выполнить не очень качественно. Самолеты бомбят Мадрид, ресторан сотрясают взрывы, но лишь некоторые спешат убежать, они кричат, что надо прятаться в бомбоубежище, но один из танцоров восклицает:

— Лучше умереть танцуя, чем жить ползая! Так сказала наша Пассионария!

Все кружится, кружится, мелькают платья, и время перетекает в семидесятые годы, когда происходит основное действие пеликулы. На сцене того же ресторана танцует байлаора Эсмеральда; когда она спиной к зрителю, это лихо отплясывает жена сценариста, а когда лицом — жена режиссера. Вот смеху-то было, когда снимали их и им приходилось меняться платьем: для Наталии Лобас оно малость тесновато, а на Марте Незримовой сидело как надо. В зале сидит Эстебан Гутьеррес, он пьян от вина, а больше от восторга перед великим искусством фламенко. Заканчивается танец, и этот странный тип, не вполне уверенно говорящий по-испански, бросается к сцене, яростно аплодирует и кричит:

— Браво, Эсмеральда! Самая лучшая байлаора Испании!

Мальчика на роль маленького Эстебана искали очень долго, хорошо, что съемки в России приходились на лето и пока можно было снимать испанскую часть пеликулы. Наконец известный комик Элой Аренас предложил своего сына, тоже Элоя, только почему-то с фамилией Асорин, с нетипичной для испанца внешностью, отдаленно похожего на Филатова, и Незримов купился на имя Элой, похожее на его.

В столовой Обнинского детдома за длинными столами сидят испанские дети, среди них Эстебан. Всем подали борщ, они его пробуют, и почти никто не хочет есть. Соловьева:

— Кушайте, дети, это национальный русский суп, называется борщ, в России все его любят и постоянно едят.

— Это не вкусно, — говорит Эстебан. — Я люблю гаспачо[29].

— А я — ахобланко[30], — говорит рядом с ним сидящая девочка Хуанита. Ее, кстати, сыграла тринадцатилетняя Пенелопа Крус, уже тогда считавшая, что ей уготовано великое актерское будущее.

— А моя мама всегда готовила астурийскую фабаду[31], — говорит еще одна девочка.

— Чесночный по-кастильянски! Мадридский с фрикадельками! Менестра круда![32] Кастильская похлебка! — сыплется отовсюду.

— Вот паршивцы! — по-русски возмущается Соловьева и сразу переходит на испанский: — Дорогие дети, вы уже не в Испании, и здесь не умеют готовить испанские супы.

— Привыкайте есть русскую пищу, — призывает Хорхе Родригес. — Уверяю вас, она такая же вкусная и питательная. Попробуйте еще раз.

Дети снова берут ложки, пробуют, ковыряются в борще, некоторые начинают неохотно есть, но большинство отодвигает от себя тарелки. Черный хлеб им тоже не нравится.

События в России тридцатых и сороковых годов Незримов снимал в сепии, пятидесятых и шестидесятых — просто черно-белое, а все остальное — в цвете.

Цветное. Эсмеральда идет выступать, на пути у нее встает Анита, другая байлаора в исполнении Лауры дель Соль:

— Глянь-ка, этот придурок опять здесь, да с цветами. Ох, начистит ему морду твой Игнасио.

Эсмеральда выходит на сцену вместе с другими артистами, смотрит на Эстебана, тот машет ей букетом, и она не в силах сдержать улыбку, этот придурок ей уже нравится.

Сепия. Опять в столовой, уборщица приносит тарелки, во всех несъеденная гречневая каша. Пожилая повариха Нюра возмущается:

— Гречку они не едят, черти нерусские! Поморить бы их для начала голодом, они очистки есть станут.

— И не говори! — соглашается уборщица. — Привезли. Спасли, можно сказать, от смерти. А они рыла свои воротят.

— И многие, заметь, вылитые цыганята.

Цветное. Эсмеральда завершает выступление, лихо отплясывает, улыбаясь в сторону Эстебана, он подбегает к сцене, становится на одно колено и протягивает Эсмеральде букет цветов.

Сепия. Сталин в своем кабинете принимает наркома просвещения Тюркина, тот докладывает:

— Таким образом, товарищ Сталин, в общей сложности доставлено две тысячи восемьсот девяносто пять детей. В основном это дети из Страны Басков, Астурии и Кантабрии. Возраст от пяти до двенадцати, но есть и постарше, как, например, сын Долорес Ибаррури, которому уже семнадцать. Размещены в пятнадцати детских домах. Десять в Российской Федерации, пять на Украине. Использованы дома отдыха ВЦСПС и старинные дворянские особняки.

Эту сцену снимали на «Мосфильме», еще живой Бухути Закариадзе без колебаний прилетел из Тбилиси играть Сталина. Тюркина играл эпизодический актер Вилен Шелестов.

— Очень важно, товарищ нарком просвещения, — говорит Сталин, — чтобы эти спасенные нами юные люди ни в чем не чувствовали ущерба. Какие у них появятся желания, надо по возможности исполнять.

— В основном, товарищ Сталин, они довольны. Правда, с трудом переходят на наше питание, просят испанских блюд.

— Пусть повара учатся их готовить. Но пусть и к нашей еде приучают. Неизвестно, как долго им придется жить в СССР. Республиканцы воюют все хуже и хуже, у них упадническое, пораженческое настроение. Франко одерживает одну победу за другой. Так что, возможно, этим детям придется долго жить у нас. Какие еще у них запросы?

— Есть и курьезные пожелания, товарищ Сталин. Воспитанники Обнинского детдома Калужской области, а их там пятьсот человек, потребовали бычью голову.

— Что-что? Бычью голову?

— Искусственную. Чтобы тренироваться в корриде.

— Ну надо же! Вот стервецы! — смеется Сталин. — Если просят, пусть для них изготовят. У нас на «Мосфильме» полно умельцев по всякой бутафории.

Цветное. На взлетную полосу приземляется небольшой пассажирский самолет. К нему спешат испанские летчики. Из самолета вылезает Эстебан, его радостно хлопают по плечам, кричат:

— Браво, Эстебан!

— Вот что значит русская школа пилотажа!

— С такими навыками ты далеко пойдешь.

Сепия. На фоне красивого здания Обнинского детдома маленький Эстебан катается на педальном детском автомобильчике, за ним бегут другие дети, возмущенно кричат:

— Эстебан, ты уже больше катаешься! Слезай, мерзавец! Нам, думаешь, не хочется?

Его силком вытаскивают из автомобильчика, швыряют на землю, он грозит им кулаком.

Цветное. Игнасио, мужа Эсмеральды, сыграл валенсиец Рафаэль Арансо, лучше всего подошедший на роль человека с внешностью мачо, но по натуре слабохарактерного. Дома он устраивает сцену ревности:

— Я все о нем узнал. Это летчик, репатриант из России, недавно вернулся. В тридцатые годы его увезли в Советский Союз, и он там вырос. Если он будет продолжать приставать к тебе, я убью его.

— Почему-то когда моей любви добивались другие, ты с этим мирился, — говорит Эсмеральда.

— Я видел, что тебе на них наплевать. А этот ублюдок тебе явно нравится.

— А почему он ублюдок, Игнасио?

— Потому что положил на тебя глаз и тебе это нравится! — кричит Игнасио, хватает со стола вазу с цветами и разбивает ее об пол, цветы жалобно лежат на полу.

— Зачем ты это сделал?

— Это он тебе подарил!

— А ты-то мне давно дарил цветы? Припомни когда.

Сепия. В Обнинском детдоме Эстебан прощается с Рубеном Ибаррури:

— Я буду скучать по тебе.

— Мне уже восемнадцать, и я должен быть там, где моя страна борется с негодяями из банды Франко.

— Я тоже хочу!

— Тебе еще расти и расти.

Цветное. Эсмеральда идет по вечерней улице, ее догоняет Эстебан:

— Здравствуй, Эсмеральда! Меня зовут Эстебан. И я люблю тебя больше жизни. Хочу, чтобы ты была моей.

— Ишь ты, какой быстрый! — смеется Эсмеральда. — Я, между прочим, замужем.

— Мне это известно. Как и то, что у вас с мужем плохие отношения.

— Ого! Да ты разведчик! Сколько тебе лет, Эстебан?

— Сорок пять.

— В это время уже поздно становиться тореро.

— А при чем тут это?

— Мне нагадала цыганка, что я встречу свою любовь с тореро. А ты, как я знаю, летчик.

— Да, летчик. Меня пригласили быть личным пилотом очень богатого человека, у нас не будет проблем с деньгами.

— Не деньги для меня главное, Эстебан.

Сепия. Над Обнинским детдомом снова пролетает самолет, дети гуляют во дворе и теперь уже не пугаются, лишь некоторые девочки опасливо смотрят в небо и пригибаются. Подъезжает грузовик, его начинают разгружать и вытаскивают бычью голову, сделанную из папье-маше, но с настоящими рогами, только подтупленными. Один из старших мальчиков, Хосе Лорреда, его сыграл пятнадцатилетний чилиец Алехандро Аменабар, чья семья бежала от Пиночета, первым подбегает, помогает нести, все радостно скачут вокруг этой бычьей головы.

Цветное. Эстебан разговаривает с тореадорами, среди которых и Пакирри. У них смеющиеся лица, а Эстебан горячо спорит:

— Я в советском детском доме тренировался с бычьей головой на колесиках. Если есть страстное желание, никогда не поздно научиться!

— Ну ты, приятель, и рассмешил! — говорит один из тореро. — Манолете в тридцать лет собирался уйти с арены, да его убил бык по кличке Ислеро. Ордоньес ушел в сорок.

— Я докажу вам, что способен! — кипятится Эстебан.

— Вали отсюда! Пакирри, пни его!

— Да ладно вам, ребята, — говорит Пакирри. — Домингин до пятидесяти оставался в прекрасной форме. А посмотрите на этого парня. Ни грамма лишнего веса, подтянутый, стройный, подвижный. Мне он нравится. Если хочешь, я попробую с тобой позаниматься. Говоришь, ты из России? Хорошее прозвище — Эль Русо. Такого еще не бывало.

Незримов бешено мечтал о том, чтобы роль Пакирри сыграл профессиональный матадор, и он прыгал от радости, когда согласился играть не кто-нибудь, а родной брат Пакирри, матадор Хосе Ривера Перес, по прозвищу Риверито! Конечно, у него не оказалось и десятой доли обаяния Пакирри, но некоторое внешнее сходство подкупало.

Кстати, об Ордоньесе. Испанское действие фильма происходит в конце семидесятых, когда Антонио Ордоньес Араухо, друг Эрнеста Хемингуэя и Орсона Уэллса, действительно ушел в отставку, но во время съемок «Эль Русо» он снова выступал, вернувшись на арену в 1981-м. И они с Мартой, Ньегесом, Наталией, Филатовым и Касаткиным видели его на арене в Валенсии.

Наконец-то в Испанию пришли фиесты, и первая — валенсийская огненная Фальяс, нечто невообразимое: с утра по всему городу гремят хлопушки, призывая граждан проснуться и идти гулеванить, в полдень грохот тысяч петард, которые тут называются масклета, такой, что кажется, вновь началась гражданская война и армия генерала Хосе Солчаги пытается взять город штурмом, и потом бесконечные кавалькады на улицах красивейшего города, гигантские статуи из дерева и папье-маше, множество людей в причудливых масках. Касаткин едва успевал снимать, и многие его валенсийские кадры вошли потом в пеликулу. А главное — коррида на арене Пласа де Торос, которую архитектор Эстельес создал в подражание римскому Колизею.

Ордоньес выступал великолепно, в своем особом стиле, элегантном, изысканном, лишенном того веселого озорства, которым всех подкупал незабвенный Пакирри с гагаринскими ямочками на щеках и обаятельнейшей улыбкой.

— Саня! Леня! — восторгался Незримов. — Смотрите! Этому парню пятьдесят пять лет! Наш герой на десять лет моложе. Значит, все у нас правильно. Ура, он вполне мог сделаться в своем возрасте профессиональным тореро!

По ночам Валенсия светилась многочисленными гирляндами огоньков, два дня проходило возложение цветов статуе Валенсийской Девы Марии с удивительно красивым ликом, цветы несли и в кафедральный собор, к чаше из полированного агата, признанной Ватиканом и профессором Белтраном как Святой Грааль, и Наталия Лобас сказала, что она уверена, это он и есть, а никто не захотел ей возражать, да, это он, о котором столько наслышаны и начитаны. Особенно яростным сторонником подлинности чаши выступил Ньегес, и его можно понять — во время гражданской войны в Испании священный сосуд прятали в тридцати километрах от Валенсии, в городишке Карлет, а тот в свою очередь расположен в километре от поместья Монтередондо и когда-то, еще будучи деревней, принадлежал предкам Сашули.

— Я уверен, что Святой Грааль прятали именно мои какие-нибудь родственники, — кипятился идальго.

— Жаль, что тебя там тогда не оказалось, — засмеялась Марта Валерьевна, — мог бы прихватить и увезти к нам в СССР.

— Ага, чтобы у вас его продали Арманду Хаммеру или какому-нибудь другому проходимцу, — огрызнулся Ньегес.

Праздник омрачила лишь демонстрация возле арены, требующая запретить в Испании корриду. После смерти Каудильо началась и теперь развилась до крупных масштабов целая кампания: бедные бычата, кровожадное зрелище, матадоры — садисты и убийцы, зрители — потенциальные убийцы, abajo con la sangre en la arena! — долой кровь на песке!

— Будь я быком, — рычал Санчо, — я бы предпочел гордо погибнуть в бою на арене, чем втихомолку на бойне!

— Тебе бы присудили индульто, — возразил Незримов.

Завершилась Фальяс грандиозной Ночью Огня, грохотало так, будто войска генерала Солчаги сошлись в смертельной схватке с войсками республиканского генерала Менендеса, небо горело от пиротехники, а на другой день началось сожжение всех гигантских кукол, и их было до боли жалко: сколько стараний, выдумки — и все в огонь. Лишь одна кукла, признанная самой лучшей, получила индульто.

В огонь следовало бросить какую-то свою вещь, чтобы вместе с ней сгорело все плохое.

— В моей жизни нет ничего плохого, — сказала Марта, — я полностью счастлива. Потому что у меня такой муж.

— И я тоже, — поддержала ее Наталия, она уже неплохо изъяснялась по-русски, во всяком случае, кое-что могла с ходу сказать.

Мужья поддержали жен, а вот Филатов и Касаткин бросили в огонь носовые платки.

— Меня в России... Не сказать, что жрут, но как-то покусывают, — объяснил Леня.

— А у меня с женой нелады, — честно признался Витя.

Сепия. В Обнинском детдоме ребята играют с бычьей головой, как это обычно делается в тореадорских школах: двое исполняют роль быка, держа голову, насаженную на два коротких шеста и поставленную на велосипедное колесо, нападают на Хосе Лорреду, который использует верблюжье одеяло в качестве капоте. Очень здорово торирует, все смотрят на него в восхищении, особенно маленький Эстебан, он вообще как завороженный.

Цветное. А теперь то же самое, только в настоящей школе тореадоров, где Пакирри учит взрослого Эстебана и тот орудует уже настоящим капоте.

— Неплохо! Очень неплохо! Молодец, Эль Русо! — выкрикивает Риверито в роли своего покойного младшего брата.

Сепия. В Обнинском детдоме повариха Нюра готовит, заглядывая в книжку, ворчит:

— Прямо вот свиные хвосты им! Обойдемся без них. И шафран я где вам возьму? Так, теперь всю эту колбасятину. — Она вываливает в огромную кастрюлю, где бурлит фасоль, целый таз нарезанной кружочками краковской колбасы и порубленного кубиками тамбовского окорока.

— Что это ты готовишь? — спрашивает другая повариха, помоложе.

— Какая-то тут фабада, едрить их налево, — отвечает Нюра. — А по-моему, так просто халабуда с фасолью.

В столовой испанские дети от души наяривают фабаду, хвалят пожилую повариху, выглянувшую посмотреть, нравится ли им. Довольна, что все сошло.

— Тетя Нюра! — бойко кричит Эстебан по-русски. — А когда будут борс и пельмени? Офень хочу!

— И я! И я! — весело кричат другие дети.

— Вот цыганьё испанское! — в шутку возмущена Нюра. — Теперь им борщ и пельмени подавай. Нет уж, ешьте теперь свою халабуду!

Цветное. Эстебан взрослый летит в самолете, сидит за штурвалом. К нему заглядывает шеф:

— Эстебан, можно тебя спросить кое о чем?

— Пожалуйста, сеньор Батиста.

— Мне сказали, что ты тренируешься в школе тореадоров.

— Да, это верно, сеньор, тренируюсь. У самого Пакирри. Который недавно получил быку индульто в присутствии самого короля.

— Я не люблю корриду. И не хотел бы, чтобы ты в ней участвовал. Это даже смешно, Эстебан, ведь ты не мальчик.

— Но я хочу завоевать сердце женщины, в которую влюблен.

— Завоюй его как-нибудь иначе. Если я узнаю, что ты продолжаешь эту несусветную глупость, нам придется расстаться.

— Вот как? В таком случае можете меня хоть сейчас уволить, сеньор Батиста, и управляйте самолетом дальше сами. — Эстебан встает из-за штурвала и намеревается уйти в салон.

Шеф напуган:

— Ты с ума сошел? Я тебя еще не уволил! Сядь на свое место!

— Тогда вот что, сеньор. Как пилот я вас вполне устраиваю. А в остальное время я свободен делать все, что хочу. У нас в стране теперь не диктатура. Понятно вам?

— Ну ты и наглец! — возмущается шеф и сконфуженно уходит.

А смешнее всего то, что шефа сыграл сам Алехандро Ньегес, и, надо сказать, его дебют в качестве артиста получился на ура. Другие актеры потребовали, чтобы он, по обычаю, выставил угощение в честь своего дебюта, и Саше пришлось раскошелиться. В титрах он не обозначен.

Сепия. В служебном помещении железнодорожного разъезда двенадцать испанских детей из детдома, среди которых и Эстебан, распоряжаются, нажимают всякие рычаги и кнопки, а Хосе Лорреда разговаривает по селектору, из которого доносится:

— Я диспетчер Сметанин, а вы кто такой?

— Я тозе диспетер, — отвечает озорник, — меня имя Хосе Лорреда.

— Что у вас там происходит? Что за безобразие? — несется из селектора.

В помещение врываются трое мужчин во главе с начальником разъезда Стеценко, хватают ребят, швыряют в открытую дверь аппаратной, те испуганы и даже не сопротивляются. Стеценко запирает дверь аппаратной и звонит по телефону:

— Алло! С кем я разговариваю? Гунин? Пионервожатый? Передайте Соловьевой, что дюжина ваших испанских головорезов напала на помещение железнодорожного разъезда, бесчинствовала, распоряжалась рычагами входных семафоров. В итоге на данном участке полностью прекращено движение поездов. Что? Запер в аппаратной. Приезжайте и заберите их! Иначе они мне весь разъезд выведут из строя!

Это и все другое про детдом Ньегес не выдумал, оно действительно происходило в его детдомовском детстве, и он сам участвовал во всяких озорствах. Жизнь у них в Обнинском кипела и бурлила, как фасоль в фабаде с чесночком и жгучими специями. Хорошая жизнь, вполне обустроенная, веселая и не голодная.

Трахе де лусес — тореадорский костюм для Филатова — шили в ателье одного из лучших портных — Хусто Альгабы, он же выступает в фильме в качестве камео.

Цветное. Филатов в одних трусах и белых гольфах стоит перед Альгабой, а он его обмеряет.

— Трахе де лусес всегда произведение искусства, — говорит Хусто. — Не случайно, что на каждый такой костюм уходит больше месяца, от первой примерки до последней. Весит трахе де лусес не меньше шести килограммов. И все начинается с вот этих медиас. — Портной берет брусничного цвета чулки с вышитыми на них черными копьями и протягивает Эстебану, тот надевает их прямо поверх гольф, медиас доходят ему до колен. — И они всегда только такие, никакой другой цвет не разрешается, — говорит Хусто.

Дальше голос его звучит за кадром, а на экране целая портняжная симфония, чьи-то руки шьют и вышивают, сначала узкие брюки карминно-красные:

— Талекила, брюки тореадора, расписанные золотым шитьем, внизу подвязываются шнурками с кисточками, которые называются мачос, и не случайно мы говорим: «Завязать мачос», что означает: приготовиться к опасности.

Теперь руки шьют и расшивают узорами курточку такого же цвета, как брюки.

— А это чакетилья с вырезами под мышками, чтобы не сковывать движения тореадора, толстый укороченный камзол. Самая тяжелая часть костюма. Сколько на ней золотых и серебряных нитей, полудрагоценных камней, а порой и драгоценных. Орнаменты создают особый тайный шифр, известный лишь создателю костюма и самому тореадору.

Руки шьют жилетку, тоже карминно-красную, падает на кресло белоснежная рубаха, поверх нее ложится тонкий черный галстук, затем длинный черный пояс, на него бережно кладутся черные туфли.

— Жилетка, чалеко, простегана корсетной тканью, она не гнется, очень твердая. Под ней обязательно белая батистовая рубаха, ворот подвязывается галстуком, корбатином, того же цвета, как и пояс, фохин, несколько раз обматывающий тореадора по талии. На ноги тореадор надевает удобные сапатильяс — черные туфли без каблуков, украшенные бантиками.

Эстебан уже стоит в полном облачении, с гордым видом, а следующим кадром — черная шапочка.

— Наконец, монтера, головной убор из каракуля, весом порядка килограмма. Раньше она крепилась к голове с помощью косички тореадора, но теперь эта косичка декоративная. Когда тореадор уходил навсегда из корриды, он отрезал косичку. И теперь, когда мы говорим: «Я отрезал косичку», это значит, что я сделал что-то раз и навсегда.

Эстебан берет из рук портного монтеру и медленно надевает ее себе на голову.

Как же потом все окрысятся на Незримова за его поэтизирование кровожадного испанского зрелища, как будут проклинать, называть садистом, потенциальным убийцей, чуть ли не маньяком! Но сейчас он просто упивался съемками пеликулы.

Сепия. Шестеро мальчиков разного возраста, от маленького Эстебана Гутьерреса до высокого Хосе Лорреды, идут с красным знаменем по шпалам. Их догоняет грузовик, из которого выскакивают воспитатели, ловят их, хватают, забрасывают в кузов. И вот уже все шестеро стоят перед Соловьевой, взирающей на них то сурово, то с иронией.

— И что же вы хотели сказать товарищу Сталину? — спрашивает она по-испански. — Что вас тут не кормят, ничему не учат, не принимают в пионеры? Что? Хосе Лорреда, отвечай как самый старший из вашего взвода.

— Мы хотели пожаловаться на то, что нас тут держат как тунеядцев, — отвечает Лорреда. — Мы давно требуем, чтобы нам разрешили работать, что-либо производить собственными руками.

Сталин в своем кабинете со смехом вновь выслушивает наркома просвещения.

— ...чтобы им станки, паразитам! — смеется Тюркин.

— Вот видите, товарищ нарком, — говорит Сталин, — все, чуть что, сразу ко мне идут с жалобами. Один Сталин и может помочь. Так создайте у них и в других детдомах детскую техническую станцию. Пусть они учатся слесарному делу. Токарному. Плотницкому. Сапожному. Пусть не чувствуют себя паразитами. Теперь они точно останутся у нас надолго. Дни республики сочтены.

Цветное. Эстебан уже в костюме учится управляться с капоте и мулетой, Пакирри руководит им, сердится:

— Да не так же, Эль Русо! Вот как надо! — показывает ему.

Сепия. В Обнинском детдоме устроена мастерская, за окнами идет снег, Хосе Лорреда учится работать на токарном станке, обтачивает деталь. Приставленный к нему мастер злится, кричит по-русски:

— Да что же ты делаешь, рукосуй!

Лорреда останавливает станок и спрашивает по-русски:

— Павел Николяевич, а что такой рукосуй?

— Это когда руки из жопы растут! — продолжает сердиться мастер.

— Руки из жопи? — удивлен подросток. Он еще некоторое время размышляет, затем начинает смеяться.

Здесь же, в мастерской, стоят другие разные станки, за которыми с увлечением работают старшие ребята, а младшие, включая Эстебана, с завистью смотрят. Работающие выключают станки, спрашивают Хосе, над чем он так смеется. Хосе отвечает по-испански:

— Он сказал, что у меня руки растут из жопы.

Все тоже весело смеются. Они счастливы, что для них создали эту техническую станцию, где они могут вкалывать по-взрослому. В мастерскую вбегает Эсперанса, девушка лет двадцати, она тоже воспитательница. Лицо ее пылает горем. Все прекращают смеяться, смотрят на Эсперансу. Она восклицает:

— Франко взял Барселону!

Эстебан и другие маленькие начинают отчаянно плакать, плачет и Эсперанса, и пришедшая с ней вместе Хуанита. Пенелопу Крус все считали страшненькой и не могли себе представить, что со временем, причем скоро, она станет главной звездой испанского кино, всемирной знаменитостью. И все забудут, что впервые она снялась у советского режиссера Эола Незримова в роли Хуаниты. Как и о том, что роль Эсперансы сыграла Ариадна Хиль Хинер, но она до этого уже снималась у Бигаса Луны в картине «Лола».

Цветное. Эсмеральда — не путать с Эсперансой! — вновь отплясывает свое фламенко, и в зале сидит с приготовленным букетом Эстебан. Танец заканчивается на стремительной ноте, публика бешено аплодирует, Эстебан уже не подбегает, а важно подходит, преподносит цветы и говорит:

— Эсмеральда, твое желание исполнилось, завтра я впервые выступаю на арене Лас-Вентас в классе практиканта. Ты придешь?

— Я уже пришел! — кричит неожиданно выскочивший Игнасио, и его кулак летит в лицо Эстебану.

Тот едва успевает увернуться, начинается драка, Игнасио хватают и оттаскивают, но противники успевают обменяться ударами.

Сепия. Летом на даче у художника Петра Кончаловского гостят Лорреда, Эстебан, Эсперанса — не путать с Эсмеральдой! — и Хуанита. Петр Петрович рисует пастелью Эстебана, а его сын Михаил акварелью — Эсперансу. Лорреда спрашивает на испанском:

— А где вы так научились говорить по-испански, сеньор Кончаловский?

— В Испании, — отвечает Петр Петрович. — Я много путешествовал по вашей стране, люблю ее. То, что там сейчас творится, — настоящая рана для моего сердца. Ну вот, я, кажется, закончил, можем идти гулять. — Он показывает портрет всем.

— Что, я такой? — спрашивает Эстебан.

— Не похож?

— По-моему, тут я лучше, чем на самом деле.

— Ты смешной мальчик. — Кончаловский ставит его портрет на шкаф, отходит, приглядывается издалека. — Еще немного потом доработаю. Ну, идемте! А вы догоняйте нас, — бросает он Михаилу и Эсперансе.

Те кивают и остаются наедине друг с другом. Миша еще какое-то время рисует девушку, но она медленно встает, он прекращает работу, тоже поднимается с места, и они бросаются друг на друга, начинают жадно и страстно целоваться.

Цветное. Эль Русо обряжается в костюм из огней — именно так переводится «traje de luces» — полное обмундирование тореадора. Леня Филатов несказанно хорош в этих блистающих одеждах. Лицо — как стрела летящая. Он делает несколько плавных шагов, сопровождаемых элегантными движениями. Настоящий матадор!

Сепия. В окрестностях дачи Кончаловского под огромным дубом уселись Эстебан, Хуанита, Лорреда, Петр Петрович и недавно присоединившиеся к ним Миша и Эсперанса. Она смущается, потому что недавно целовалась с Мишей, хочет отвлечь саму себя от этих новых впечатлений:

— Хотите, я погадаю, моя бабка была чистокровная цыганка и всему меня научила.

— Я первый! — подсаживается к ней Эстебан, и она начинает изучать его ладонь, берет веточку и водит ею по линиям, лицо ее озаряет вдохновение, щеки начинают пылать. — Я вижу... Я вижу очень многое. Ты летишь в самолете, Эстебан, ты — летчик.

— Это испанский самолет? — спрашивает мальчик.

— Не знаю, — отвечает Эсперанса, глаза ее затуманиваются. — Я слышу голоса... Мне говорят, что ты не вернешься в Испанию.

— Не вернусь?!

— Не вернешься. Точнее, нет... Тебе нельзя возвращаться в Испанию. Если останешься в России, будешь жить. Долго. А если вернешься... Лучше тебе не знать этого, Эстебан! Лучше тебе забыть про Испанию. И жить всегда здесь.

Эстебан сильно огорчен, но тут Миша Кончаловский громко произносит:

— Отец! Мы с Эсперансой любим друг друга. И хотим стать мужем и женой.

В католическую Пасху снимали пеликулу в Вальядолиде и Мурсии, где проходили фиесты, Касаткин был вареный, как докторская колбаса, и Незримов постоянно выхватывал у него камеру, снимал сам. Впрочем, такое и раньше нередко бывало, но не так часто, как здесь, в Испании. Эол даже грозился заменить верного Витю на испанского камарографо, и добрый Саура даже предлагал ему своего Тео Эскамилью, но если он кого бы и взял в помощь Вите, так это Хосе Луиса Алькайне, красиво снявшего недавно у Латтуады фильм «Такая, как ты есть».

В начале мая много снимали в Мадриде, где шли бои быков не самого высокого уровня, как раз такого, с которого начинает Эль Русо. Но крупным планом Леню Филатова в его роли снимали в павильонах.

Цветное. Эстебан Эль Русо впервые выходит на арену, торирует с молодым быком, время от времени внимательно вглядывается в трибуны и лишь перед заключительной схваткой видит, как на них появляется Эсмеральда и машет ему рукой. Он снимает монтеру, протягивает ее в сторону возлюбленной, прикладывает к сердцу, показывая: свой первый бой я посвящаю тебе, о эрмоса, о прекраснейшая! И он убивает быка самым опасным приемом ресибьендо, когда бык сам нападает на матадора, а тот стоит и ждет, покуда торо приблизится на решающее расстояние, и лишь тогда вонзает шпагу в загривок. Неточный удар — и рог животного насладится твоею плотью, тореадор! Но тут все успешно, и публика ревет от восторга, зная о том, что этому сумасшедшему Эль Русо уже за сорок, а он впервые вышел на арену. Бычок делает несколько шагов с воткнутой в него шпагой, рукоятка торчит у него из кровавого загривка, трясет головой и падает на бок.

В мае еще ездили в Кадис, на праздник тунца Рута дель Атун, потом поспешили обратно в Мадрид, на главную столичную фиесту Сан Исидро, где на Лас-Вентас блистал родной брат Пакирри. Но куда там Хосе Ривере до Франсиско Риверы! Одного из быков он даже лишь с пятого удара убил, да и то с помощью дескабейо — особого меча с крестовиной у конца лезвия, дабы проломить быку хребет.

А в июне полетели в родной СССР — там на берегу дачного пруда праздновать очередную годовщину свадьбы, а потом снимать про детдомовское детство главного героя пеликулы.

Не успели отметить свои девятнадцать лет, как нарисовался Адамантов. Встретились опять в роскошном номере «Метрополя», с глазу на глаз.

— Так что Тарковский перед смертью?

— Выдал мне очень тайную информацию. Весьма важную.

— Так-так?.. — еще больше оживился Родион Олегович.

— Он сказал мне буквально следующее. Смерти нет. Есть только Россия. И эта Россия везде. И когда мы умираем, мы снова оказываемся в ней.

— Так, и дальше? — нетерпеливо шатнулся Адамантов, потому что его подопечный умолк.

— Всё, — сказал Незримов. — Разве этого мало?

— Понятно, — помрачнел гэбист. — Перестроечное мышление. Вижу, вы, Ёлфёч, тоже им заразились. Ёрничаете. Над кем? Надо мной. Человеком, который всю жизнь вам протягивает руку помощи.

— Изнините... То есть извините, Родионлегч. Но это, как мне кажется, и впрямь нечто самое главное, что Андрей сказал мне на прощание. Причем как весьма важную информацию.

Потом они по-дружески беседовали, Незримов рассказывал о похоронах Андрея, о мерзавцах могильщиках, и очень много об Испании, а Адамантов так увлекся слушанием, что даже забыл дать своему агенту новое важное государственное задание.

Сепия. Бомбят. Только теперь не Испанию, а Россию, Советский Союз. Кадры немецкой кинохроники шагают по полям, деревням, городам пылающей родной страны. Наглые, самодовольные рожи, еще не знающие про ад, ледяной сталинградский и огненный на Курской дуге. Крупным планом нарисованный огонь: это в Обнинском детдоме Эстебана принимают в пионеры, галстук ему не подвязывают, а скрепляют особым зажимом с изображением пламени костра на фоне серпа и молота, сверху слово «всегда», снизу — «готов». Мальчику восемь лет, он уже хорошо говорит по-русски.

— Будь готов! — призывает его пионервожатая, и он громко отвечает:

— Всегда готов! — И добавляет: — Бить фашистов, которые теперь пришли сюда.

Летние съемки в Обнинске шли напряженно каждый день, Незримов спал по два-три часа в сутки, потому что все следовало уложить в расписание, не просрочив ни дня. Касаткин, вернувшись на Родину, снимал теперь великолепно, его почти не хотелось выпнуть и снимать самому. И вдобавок все совпало с пятидесятилетием создания Обнинского детдома, куда приехал с женой Ньегес и еще человек двадцать, все они обнимались и рыдали в три ручья, вспоминая свое необычное детство, как кому-то из них сообщали о том, что его отец в Испании расстрелян или что мать скончалась в застенках.

Цветное. Эстебан и Эсмеральда идут по мадридской улице.

— Но ведь новийядо это еще не совсем настоящий матадор, — говорит Эсмеральда. — Вот когда ты станешь... — Она резко оборачивается и оказывается в объятиях дублера Лени Филатова, а именно самого режиссера фильма, и это значит, что между Эсмеральдой и Эстебаном вспыхивает страстный поцелуй. Потом Эсмеральда грустно вздыхает:

— Я люблю тебя, Эстебан. Но мой муж Игнасио... Он поклялся, что убьет и тебя, и меня, а потом покончит с собой.

— Так все говорят, Эсмеральда, — возражает Эль Русо. — Но мало кто выполняет свои угрозы.

— Если Игнасио и не способен на убийство, но самоубийство в порыве отчаяния он вполне может совершить. Он так сильно любит меня!

— Он просто собственник, не желающий отказываться от того, что ему принадлежит.

Сепия. Начало осени, в Обнинском детдоме перед собравшимися воспитанниками Соловьева объявляет:

— Ввиду приближения гитлеровской армии наш детский дом эвакуируют. Никакой паники! Скоро мы вернемся сюда. Просим всех собрать свои вещи.

Съемки в СССР продолжались до самой осени. В это время совершенно неожиданно Эолу Федоровичу присвоили звание народного артиста РСФСР, и это при том, что то тут, то там о нем стали пописывать не вполне хвалебное. Объявленная Горбачевым перестройка шла полным ходом, и теперь можно было ожидать чего угодно. Штатный обозреватель «Советского экрана» с красивым именем Элеонора Люблянская в нескольких статьях ужалила Незримова, но пока еще, по выражению Филатова, не принялась жрать, только покусывала. Эта пиранья первой набросилась и на фильм нового режиссера Хотиненко «Зеркало для героя», который в том году потряс Эола Федоровича на премьере в «Октябре». Их с Мартой пригласил не сам режиссер, а его друг и покровитель Никита Михалков, он открыл талантливого парня, перетащил с Урала, рекомендовал на режиссерские курсы во ВГИК, и вот теперь:

— Хороший парнишка, может составить нам конкуренцию, — говорил Никита, ведя Незримовых на премьеру. Сам он после «Своего среди чужих», «Рабы любви», «Механического пианино» и, несомненно, гениальных «Пяти вечеров» выпустил «Обломова», разочаровавшего Эола, смешную «Родню» с Мордюковой, трогательное «Без свидетелей» с Ульяновым и Ирой Купченко, но в тот год, когда Незримов снимал «Эль Русо», Михалков представил откровенно слабую экранизацию чеховской «Дамы с собачкой» под названием «Очи черные» с Марчелло Мастрояни в главной роли, такая получилась разлюли-малина, что правдолюб, когда посмотрел, едва сдержался, чтобы не наговорить доброму Никитону гадостей. И если за свои лучшие фильмы Михалков ничего стоящего не удостоился, то тут, в Каннах, слащавый Марчелло отхватил приз за лучшую мужскую роль и даже номинировался на Оскара. Вот почему так-то?

А Гран-при тех Канн получил грузинский неореалист Абуладзе за откровенно политизированный антисталинский фильм «Покаяние», который Люблянская назвала стратегическим шедевром мирового значения, направленным против тех, кто пытается нам выкопать из-под земли проклятый сталинизм. Смелея с каждым днем, Элеонора Оскаровна уже и Михалкова покусывала, даром что он Никита Сергеевич, в точности как любимый ею творец «оттепели», она дала ему определение «советский барин», на что Незримов ехидно щурился: а ведь точно, что-то барское стало светиться в Никитоне, особенно после роли у Рязанова в «Жестоком романсе», он так вжился в образ циничного и барственного Паратова, что паратовское вселилось в него самого. Попробуй покритикуй, раздавит как блоху!

Так вот, «Зеркало для героя». Пришли в «Октябрь» поглазеть, что за самоцвет на Урале выкопал советский барин, не очень-то надеялись, а оказалось — настоящий шедевр, не то что дешевая абуладзевская агитка. Незримов с самого начала влюбился в Сергея Колтакова, исполнившего главную роль. До этого он видел его недавно в замечательном телесериале Вити Титова по горьковскому «Климу Самгину», и там тоже запомнился, но здесь... В какой-то миг потомок богов даже усомнился, правильно ли он взял Леню Филатова на роль Эстебана, не стоило ли приглядеться к Колтакову? Премьера закончилась поздно, но до полуночи зрители заваливали молодого режиссера вопросами, и тот охотно отвечал. Захотелось познакомиться с ним, и Михалков охотно их свел:

— Володя, познакомься...

— Эол Федорович! Какая честь для меня!

Хотиненко пламенел от свалившегося успеха, но еще явно не вошел в киношную элиту, смущался и оттого то и дело громко хохотал.

— Я очень рад появлению такого сильного режиссера, — похвалил его Незримов. — Всегда искренне рад новым реальным конкурентам.

— Спасибо, Эол Федорович, огромное вам спасибо! Скажите, а правда, что вы были при Тарковском, когда тот умирал?

— За два дня.

— Скажите, а какие он вам предсмертные слова говорил?

— Сказал, что смерти нет, а есть Россия. В которую мы все снова попадаем после ухода из жизни. Еще раз поздравляю вас, Володя, буду впредь с жадностью следить за вашими новыми работами.

А Люблянская вскоре сильно покусала Володю: увидела в «Зеркале для героя» скрытое отбеливание сталинской эпохи, мол, люди себе живут и живут как ни в чем не бывало, а в то время советскими людьми постоянно владело лишь одно: черный и липкий, как смола, страх.

Зато как она вознесла до небес рязановскую «Забытую мелодию для флейты»! «Рельефно раскрыты еще недавно втаптываемые сапожищем темы: бюрократизм номенклатуры, мистика, скудный быт советского человека... И, товарищи, секс. Да, да, тот самый секс, которого, как известно со слов одной затхлой администраторши, у нас в советской стране нет». Посмотрев «Забытую мелодию для флейты», Незримов так и ляпнул Рязанову в глаза:

— Клоунада!

— Клоунада? — опешил тот, только что наглотавшись стаканами похвальбы.

— Эх, Эльдар, — продолжил Эол Федорович, — ты, который снял «Карнавальную ночь», «Гусарскую балладу», «Берегись автомобиля», «Зигзаг удачи», «Жестокий романс», наконец, и тут... такая... такое фиглярство!

— Ишь ты, ёж ты! — возмутился Эльдар Александрович. — Просто ты привык отворачиваться от наших социальных проблем. Катись-ка ты в свою Испанию!

И отныне Эол для Эльдара стал тем же, что Маринеско или Покрышкин для Гитлера.

А особенно ему было противно, что в этой «Флейте» главную роль играл Леня Филатов, его Эстебан Эль Русо. Так и хотелось с ним тоже разругаться вдребезги. И взять Колтакова. Да, увы, материал фильма уже отснят больше чем на половину.

Итак, до осени продолжали снимать куски про войну, когда испанским детдомовцам, эвакуированным под Саратов, пришлось познать недоедание, а порой и настоящий голод.

Черно-белое. Повзрослевший Эстебан поступает в летное училище, потом становится летчиком в гражданской авиации, летает по всему Советскому Союзу. И мечтает об Испании.

Пока съемки шли в стране, охваченной горбачевской перестроечной горячкой, пару раз повидались с Толиком, ездили к нему на выпускной. Он уже снова катался на коньках, теперь под пристальным наблюдением врачей. Славный паренек, жалко, что так и не стал для них по-настоящему сыном.

Мелькал на горизонте и Платоша, но не допекал и не претендовал на отцовское благосостояние. Он работал в хорошем авиационном КБ, с солидным окладом, все при всем, только детей не завел, не сделал отца дедушкой, что-то там у него с этим делом не заладилось. На волне перестройки заделался ярым демократом, восторгался «Солдатом Чонкиным» и советовал отцу Войновича экранизировать, пока другие не схватили, боготворил Солженицына и тоже советовал, да вот еще недавно Приставкин выстрелил, ты бы, отец, поспешил, «Ночевала тучка золотая» на дороге не валяется — как при Сталине народы Кавказа насильственно депортировали, сколько страданий перенесли несчастные горцы. И «Дети Арбата» тоже только что прогрохотали, могучая вещь Рыбакова, а мы думали, «Кортик», «Бронзовая птица», детский писатель. Сколько литературы так и лезет на экраны кино, только успевай подавать заявки!

Отец слушал сына и не возражал: мели, Емеля, твоя неделя, стану я на каждый новый перестроечный чих со своим «будь здоров!» кидаться. Или вы думаете, у меня своих тем нет в запасе? Дай бог прожить лет до ста, я вам столько еще наснимаю!

Арфа, когда у нее кончился отпуск, вернулась в Мадрид, к своим обязанностям культурного атташе, а Эол тосковал по ней, по ее голосу, по ее эрудиции, за которую он звал ее задавакой. В июле вырвался на пару недель, и они побывали на фиестах в Памплоне и в Севилье, а потом, в конце августа, он еще раз смотался, на сей раз чтобы насладиться фиестами в Малаге и Бильбао. Что-то успели еще отснять. В сентябре и октябре завершили съемки в СССР, осталось совсем немного доснять в Испании.

Цветное. Эль Русо становится настоящим тореадором, и байлаора Эсмеральда уходит к нему от мужа. Мелькают кадры, как она танцует фламенко в таблао, как он сражается с быком, а между ними на долю секунды втискивается их любовная страсть в постели. Эту постель Незримов снял целомудренно, без лишней обнажёнки, пламенеющих сосков и прочего. И снимал, разумеется, в этой сцене не Филатова, а себя. Леня, после «Забытой мелодии для флейты» ставший не таким любимым, как весной, теперь, осенью, вообще оказался не нужен в Испании и остался дома — сниматься у Карена Шахназарова в «Городе Зеро».

Цветное. Счастье переполняет Эстебана и Эсмеральду. Он — тореро, она — байлаора, две главные составляющие испанской жизни. Но в воздухе уже витает беда. Игнасио угрожает, что покончит с собой, он жить не может без Эсмеральды.

— Пойми, Игнасио, я больше не принадлежу тебе! Я живу с Эль Русо и прошу тебя дать мне развод.

Незримов мучительно согласился на вариант Ньегеса, с бычьей пеной у рта доказывавшего, что если трагедия, то трагедия, никаких поблажек.

— Я никогда не прощу себе, если добрый Рафаэль потом останется без ног! — Незримову очень нравился актер Арансо, исполнявший роль бывшего мужа Эсмеральды, к тому же и одного года с Незримовым.

— Ты вбил себе в голову дурацкую идею! Ничего с Рафаэлем не случится, я тебя уверяю, — жал свое Санчо. И дожал.

В итоге счастливые Эстебан и Эсмеральда идут по мадридской улочке, а на одном из балконов на третьем этаже стоит Игнасио.

— Эсмеральда! Смотри! — кричит он и падает вниз.

Классическая киношная сцена: выходит хмурый врач, Эстебан и Эсмеральда бросаются к нему навстречу, он хмуро выставляет руку ладонью вперед и говорит:

— Жить будет. А вот ходить... Вряд ли.

Эсмеральда ухаживает за покалеченным мужем, он тревожно спрашивает:

— Ты не покинешь меня? Не покинешь?

— Нет, — хмуро отвечает жена.

Эсмеральда и Эстебан мрачно идут по мадридским улицам.

— Но ты не бросишь меня? — спрашивает любовник.

— Нет... — неуверенно отвечает любовница. — Я люблю тебя. Но мне придется ухаживать за ним. И потом буду навещать его.

— Надеюсь, он не станет снова твоим мужем?

— Конечно, нет! Как ты можешь во мне сомневаться!

Действие неумолимо движется к финалу. Последний бой Эстебана. Бык по прозвищу Эль Рохо, что значит Красный. Эль Русо против Эль Рохо. Потомок богов выложил на концовку пеликулы все полагающиеся для боя двадцать минут. Ни один испанский кинематографист не показал так корриду, как залётный русский. Бой оказался настоящей кульминацией фильма, его точкой кипения. Зрители в восторге стали выкрикивать заветное для каждого матадора слово: индульто! индульто! индульто!

Эль Русо — само великолепие и изящество, Эль Рохо — выносливость и сила. Взоры обратились на алькальда, который уже теребил оранжевый платок, готовый его выбросить, на радость всей арене. Сделав еще несколько движений, протанцевав перед самой мордой быка, Эль Русо встал к Эль Рохо спиной и, выбросив вверх правую руку, обратил к алькальду свое сияющее лицо. Но уже в следующую секунду повернулся туда, где, бешено хлопая в ладоши, стояла ликующая Эсмеральда. И он, послав ей воздушные поцелуи сначала правой, потом левой рукой, пал на колени, стоя спиной к быку.

И тут Эль Рохо, доселе стоявший в терпеливом ожидании индульто, вдруг рванулся на матадора. В этой сцене Незримов подменил похожего на него Филатова. Он стоял на коленях, с восторгом глядя на свою байлаору, а сзади на него бежал окровавленный бычара. И — следующий кадр — длинный и острый рог вонзается прямо под левую лопатку!

— А ведь ты, Ветерок, снимал это тридцать лет назад. И только через тридцать лет бык ударил тебя в самое сердце!

Пеликулу уже заканчивали монтировать, когда режиссер вдруг задумался о смене названия. Ему почему-то разонравилось «Эль Русо», захотелось назвать иначе, все с ним спорили, а он настойчиво гнул свое. В итоге фильм снимался как «Эль Русо», а вышел как «Индульто».

И в финале русские и испанские пейзажи сменяют друг друга под ровный и спокойный голос самого режиссера:

— Смысл корриды — выявить самого лучшего быка, чтобы оставить ему жизнь, и он дал бы жизнь огромному потомству. Помилование быка называется индульто. И когда публика и судьи присуждают быку индульто, это высший миг торжества и радости для тореадора. И для всех. И все друг друга прощают. Так пусть же и во всем мире будет великое прощение. Индульто.

Продолжение следует.

 

[1] Мерехлюндия — плохое настроение, хандра (разг. шутл.).

[2] Дождик прошел и большое поле намочил, а кто про нас плохое скажет, тому нож разрежет сердце напополам (груз.).

[3] Make love, not war — занимайся любовью, а не войной (англ.).

[4] Forever and ever — на веки вечные (англ.).

[5] Piqueros — олухи (исп.).

[6] Felicidades — поздравляю (исп.).

[7] Gracias — спасибо (исп.).

[8] Чинечитта — итальянская киностудия, расположенная в юго-восточном пригороде Рима. — Примеч. ред.

[9] La verità — правда, истина (итал.).

[10] В известном гастрономическом эпизоде романа Льва Толстого «Анна Каренина» Степан Аркадьевич Облонский приглашал отведать рыбу тюрбо Константина Левина, который признается (или говорит в угоду своему другу), что «ужасно любит тюрбо». «Тюрбо под густым соусом», — властно заказал Степан Аркадьевич, а официант, перечисляя все заказанные блюда — отметим, все они были французские, — с удовольствием произнес: «тюрбо сос Бомарше» (то есть тюрбо с соусом Бомарше, белым соусом, название которого происходит от имени создавшего его французского повара). — Примеч. ред.

[11] Лампопо — алкогольный напиток из пива, сахара и сухарей (карельского хлеба). В России был настолько популярен, что его любители образовали «Общество лампопистов», а Д.В. Григорович писал о нем как о достопримечательности Москвы. — Примеч. ред.

[12] Ерундопель — салат из сардин, черной (паюсной) икры, свежих огурцов, отварного картофеля и лука, заправленный оливковым маслом с горчицей и уксусом. Рецепт приведен П.Боборыкиным в романе «Китай-город» (1882). Это слово употребляется также в значении «путаница», «ералаш». — Примеч. ред.

[13] El diablo — дьявол (исп.).

[14] Танцовщица фламенко. — Примеч. ред.

[15] Incroyable — невероятно (фр.).

[16] Vete a la mierda — иди на фиг (исп.).

[17] Полупердончик (полуперденчик) — пиджак, любая одежда (жарг.). — Примеч. ред.

[18] Pelicula — фильм (исп.).

[19] Palmas — ладони (исп.).

[20] Cantaor — певец фламенко (исп.).

[21] Платье бата де кола — традиционное платье танцовщицы фламенко с длинным шлейфом. — Примеч. ред.

[22] Descontento — недовольство (исп.).

[23] Bastardo — ублюдок (исп.).

[24] Momento — минута (исп.).

[25] Тавромахия — бой быков. — Примеч. ред.

[26] País Sovíético — Страна Советов (исп.).

[27] О дождик желанный,

Твой шорох — предлог

Душе бесталанной

Всплакнуть под шумок.

(Поль Верлен. «Хандра». Пер. Б.Пастернака)

[28] Petit déjeuner — завтрак (фр.).

[29] Гаспачо — блюдо испанской кухни, легкий холодный суп из перетертых в пюре свежих овощей; готовится и подается, как правило, в жаркое время года. — Примеч. ред.

[30] Ахобланко — холодный миндально-чесночный крем-суп, классика испанской кухни. — Примеч. ред.

[31] Фабада — традиционное блюдо испанской кухни, представляющее собой густой и жирный суп из белой астурийской фасоли с беконом. — Примеч. ред.

[32] Менестра круда — блюдо испанской кухни, густой, наваристый, сытный и вкусный суп с большим количеством овощей и мяса. — Примеч. ред.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0